Кропоткин

павел карпец

27-08-2014 10:10:02

Если мютюэлисты поняли буржуазность либеральной революции, если лионские ткачи потребовали истинной революции, если Прудон сформулировал положения анархии, если Бакунин сформировал международную федерацию анархистских синдикатов, то Кропоткин был человеком благодаря которому, про анархию узнал весь мир.
Снова русский, снова дворянин [на этот раз московский князь из древнего рода Рюриковичей] - Петр Кропоткин, на 30 лет моложе Бакунина, отличаясь от последнего страстью скорее созидательной, чем разрушительной, он был выдающимся ученым, стоявшим в одном ряду с такими представителями русской науки , как Докучаев и Вернадский. Однако, несмотря на это , в 1874 году, за призывы к свержению самодержавия, его заключили в Петропавловскую крепость, откуда ему, спустя два года, удалось бежать в Швейцарию.
Кропоткин, как и Бакунин, опережал свое время, родись он лет на десять попозже, он скорее всего примкнул бы к российским эсдэкам или эсэрам, а тогда , в 1870-е, в условиях когда российское революционное движение находилось в стадии становления и жило горькими воспоминаниями о поражениях Разина, Болотникова, Пугачева, и декабристов, Петр Алексеевич начал действовать чуть ли не в одиночку и почти наугад, но здесь уже присутствовала некая закономерность - революционное русское дворянство выбирало анархию - Кропоткин начал сотрудничать с анархистами из Юрской федерации.
Выпуск десятков книг и статей, отстаивающих истинные интересы трудящихся, организация анархистских синдикатов во всем мире, участие в митингах и демонстрациях за равенство и справедливость - заслуги Петра Кропоткина перед человечеством. На его книгах росли и воспитывались поколения революционеров во всем мире. А правительство Ленина даже отдало дань памяти анархисту - борцу с самодержавием. Престарелый князь приехал умирать на Родину. На его похороны чекисты выпустили из тюрем арестованных анархистов чтобы те смогли проводить в последний путь своего старика. Его именем были названы город, станция метрополитена и несколько улиц в СССР.

Дубовик

27-08-2014 11:56:23

Как и в случае с материалом "про Бакунина" - чепуха, хотя и в меньшей степени.

павел карпец

27-08-2014 12:18:50

И на том спасибо.
Сейчас вдогонку будет еще пара произведений.

Дубовик

27-08-2014 13:54:12

Недержание?

павел карпец

03-09-2014 17:12:43

павел карпец

14-10-2014 05:50:22

ЕФА не одобрили мои темы - это ваша позиция , вы имеете на неё право , так же как я имею право на свою позицию . По своему содержанию ЕФА антиправительственный и левый сайт , поэтому я и отправил на него свои темы . Я не профессиональный журналист и не знаток истории , возможно это отразилось на тексте , охарактеризованном как топорный и шутовской , а значит дискредитирующий сайт , анархизм и самого меня .Последовало также сравнение с юмористом Михаилом Веллером .Скажу что создавая темы , я старался быть предельно серьезным и утонченным , видимо просто у нас немного топорная и немного шутовская история , что возможно также отразилось на тексте . В тексте попадались небольшие неточности , режущие глаз знатоков истории - при желании эти ошибки можно было вообще не заметить , так как они не отражались на сути излагаемой темы . А вот это : "альтернативно - историческая фантастика " , " у вас не факты , а выдумки " , " упорно отстаивает выдумки , ставя крест на своей репутации " - безосновательные утверждения , при всем уважении к казанцу Дубовику . В истории известны случаи , когда анархисты ( как и этатисты ) , по тем или иным причинам дезинформировали людей ради победы в информационной войне , обычно такая ложь вскрывалась по прошествии длительного времени и уже никого не интересовала . Другое дело интерпретация истории с целью обосновать свою политическую позицию , здесь ложь не нужна ни ультра - левым , ни ультра - правым . Пропагандисты смотрят на исторические события со своих позиций , если событие вписывается в концепцию конкретного пропагандиста , то он его рассматривает , устанавливая причинно - следственную связь этого события - никто не может со стопроцентной уверенностью утверждать , что причиной какого - то исторического события было именно вот это событие , а не другое , также нельзя утверждать , что следствием какого - то события было вот это , а не другое событие , естественно настоящие причина и следствие были только одни , но мы не знаем какие , придумывая варианты интерпретаций ( разные обьяснения ), что и отличает историческую науку от точных наук , а чтобы историческая наука стала точной надо изобрести машину времени .
Франция , Украина и Каталония поверили анархистам во время своих революций .О Прудоне , Бакунине и Кропоткине слышали единицы - люди просто поверили , так же как раньше верили в бога , а дальше был разгром , репрессии и идеологическое уничтожение - от анархистов начали шарахаться . Ошибка КАСовцев и КАСовских ответвлений была в высокомерном игнорировании этого грустного факта .Не они одни - весь советский народ , словно забыв о своём тоталитарном прошлом и плачевном настоящем тупо рванул навстречу прекрасным миражам - новым свободным России , Белоруссии , анархо - коммунистической федерации и т.д., анархисты разносили в пух и прах режим Ельцина - Путина , делая это в унисон с либералами и отличаясь от последних только чёрными флагами и повторениями традиционных анархистских заклинаний , хотя для возрождающегося анархизма это было достижением , стимулирующим любопытство сограждан .Но сограждане любопытствовали дальше , а вопросов у них было уже гораздо больше , чем 100 лет назад и вопросы были острее и неприятнее для самих анархистов - книгами Мюррея Букчина было уже не отделаться . Интеллектуалам из университетов порой было нужно опускаться до уровня до уровня тех людей , на которых советская элита ставила штампы "гопников" и "быдл". А разве для этого получалось образование ? Это ждали от перестройки ? Таким образом советский анархизм стал соответствовать тем идиотским обвинениям в сектантстве и догматизме , которыми изобиловали марксистские учебники .А жизнь шла своим чередом , пропагандистскую инициативу перехватили уже даже не либералы , а совсем уже не достойные какого-либо серьёзного отношения фрики и шарлатаны. В 2011-м году революция в Тунисе положила начало антифашистскому празднику , который продолжается до сих пор и в котором не участвуют анархисты .
Нам давно уже нужно перестать гордиться тем , чем заслужили уважение анархисты прошлого - мы живём сегодня и начинать нам надо почти с ноля . Нам нужно выработать по возможности единую для всех анархистов историческую концепцию , в которой будут систематизированы все прямо или косвенно связанные с революционно-анархистским движением исторические события . Эта концепция должна быть по возможности без метафизики , как советский учебник истории для средней школы , она должна давать людям связное представление о роли анархистов в истории и как следствие подводить их к вере в возможность и нужность реализации анархо-коммунистического идеала .
P.S. Скучно ? Никто и не говорил , что будет весело .

NT2

14-10-2014 06:25:51

павел карпец писал(а):дезинформировали людей ради победы в информационной войне

это пиррова победа
павел карпец писал(а):уже никого не интересовала

ошибочное мнение; интересует и еще как! особенно противников - непременно воспользуются; так зачем им давать лишнее оружие, когда у них и так его навалом?
павел карпец писал(а):чтобы историческая наука стала точной надо изобрести машину времени

а до того как ее доставят, не легче ли включать мозги?
что, кстати, имеет и воспитательный эффект на массы - например сознательность повышается, а от нее СИЛЬНО зависит успех анархического пути развития революции.
павел карпец писал(а):Ошибка КАСовцев и КАСовских ответвлений

и ты ее повторяешь, предлагая заниматься демагогией, но с иным прицелом...
павел карпец писал(а):О Прудоне , Бакунине и Кропоткине слышали единицы - люди просто поверили , так же как раньше верили в бога

1) неважно слышали ли имена, важны принципы и идеи;
2) это грустно, раз просто поменяли бога на анархические идеалы; значит получилось увлечение псевдоанархизмом; и все равно далеко НЕ ФАКТ, что большинство людей именно так поступили (чем сей тезис докажешь? тем, что тебе просто такое в голову пришло? а ДАННыЕ, которые бы подкрепили твое утверждение - где они?)
павел карпец писал(а):Нам давно уже нужно перестать гордиться тем , чем заслужили уважение анархисты прошлого

вот с этим согласен;
но ты снова ломишься в открытые двери; не "гордением" занимаемся, а используем факты (достоверные! по мере сил и знаний своих) как АРГУМЕНТАЦИЮ
павел карпец писал(а):выработать по возможности единую для всех анархистов историческую концепцию

она есть, достаточно поинтересоваться. Ладно, допустим, что наличная УСТАРЕЛА. Хорошо, создадим, обновим.
НО в ней НЕ ДОЛЖНО быть лжи, иначе происходит как раз ДИСКРЕДИТАЦИЯ. За лжецами народ идет только ради шкурных интересов, не предполагающих смену социального строя. А у нас другие задачи, следовательно ЦЕЛЬ ОПРЕДЕЛЯЕТ СРЕДСТВА.

NT2

14-10-2014 09:42:16

павел карпец писал(а):единую для всех анархистов

кстати, кого считать таки анархистами все же, раз написано "всех"?

павел карпец

15-10-2014 16:12:07

NT2 писал(а):
павел карпец писал(а):дезинформировали людей ради победы в информационной войне

это пиррова победа
Согласен
павел карпец писал(а):уже никого не интересовала

ошибочное мнение; интересует и еще как! особенно противников - непременно воспользуются; так зачем им давать лишнее оружие, когда у них и так его навалом?
Смотря по ситуации , но в общем согласен .

павел карпец писал(а):чтобы историческая наука стала точной надо изобрести машину времени

а до того как ее доставят, не легче ли включать мозги?
что, кстати, имеет и воспитательный эффект на массы - например сознательность повышается, а от нее СИЛЬНО зависит успех анархического пути развития революции.
Согласен.
павел карпец писал(а):Ошибка КАСовцев и КАСовских ответвлений

и ты ее повторяешь, предлагая заниматься демагогией, но с иным прицелом...
Не согласен.
павел карпец писал(а):О Прудоне , Бакунине и Кропоткине слышали единицы - люди просто поверили , так же как раньше верили в бога

1) неважно слышали ли имена, важны принципы и идеи;
2) это грустно, раз просто поменяли бога на анархические идеалы; значит получилось увлечение псевдоанархизмом;
Неужели у тебя поднимется рука определить в псевдоанархистов , ну например основную массу бойцов РПАУ ?(шутка).
и все равно далеко НЕ ФАКТ, что большинство людей именно так поступили (чем сей тезис докажешь? тем, что тебе просто такое в голову пришло? а ДАННыЕ, которые бы подкрепили твое утверждение - где они?)
Я мозги включил.
павел карпец писал(а):Нам давно уже нужно перестать гордиться тем , чем заслужили уважение анархисты прошлого

вот с этим согласен;
но ты снова ломишься в открытые двери; не "гордением" занимаемся, а используем факты (достоверные! по мере сил и знаний своих) как АРГУМЕНТАЦИЮ
Бог вам в помощь
павел карпец писал(а):выработать по возможности единую для всех анархистов историческую концепцию

она есть, достаточно поинтересоваться. Ладно, допустим , что наличная УСТАРЕЛА. Хорошо, создадим, обновим.
НО в ней НЕ ДОЛЖНО быть лжи, иначе происходит как раз ДИСКРЕДИТАЦИЯ. За лжецами народ идет только ради шкурных интересов, не предполагающих смену социального строя. А у нас другие задачи, следовательно ЦЕЛЬ ОПРЕДЕЛЯЕТ СРЕДСТВА.
Согласен.
Вопрос кого считать анархистом довольно сложный . :-) "Все"- это все кто разделяет политическую позицию Петра Кропоткина .

NT2

15-10-2014 17:57:55

павел карпец писал(а):все кто разделяет политическую позицию Петра Кропоткина

склонен согласиться, но почему только Кропоткина?
а Бакунин? а Рокер?
утрируя, Кропоткин - это позитивная программа строительства нового общества; Бакунин - стратегия НЕОБХОДИМОГО революционного разрушения, чтобы было место для стройки; Рокер - множество ценных тактик в обоих областях, плюс серьезная теоретика о коллизии национализма и культуры (противоречия между собственничеством на землю/историографию - и творчеством личностей)

павел карпец

15-10-2014 18:16:56

Ухожу читать Рокера .

павел карпец

16-10-2014 17:23:24

Читал статьи из вашей библиотеки , там в основном критика марксизма .Я , дело прошлое , вообще не знал , что в Германии есть анархизм , почему-то раньше я про Рокера ничего не слышал .

павел карпец

16-10-2014 17:40:03

NT2 писал(а):








а Бакунин? а Рокер?
Список будет очень большим.

NT2

16-10-2014 17:53:52

ты у Маршо спроси почему Рокер так неизвестен в России... или по темам тутошним пройдись, где про Рокера говорим.

по сути, основное содержится у Бакунина, Кропоткина и Рокера. И, отчасти, у Букчина (он слаб в отношении организации движения, имхо).
Осмыслив написанное ими, можно список расширять. Но для действия достаточно этой троицы. Адаптируя к современности и тенденциям на ближайшее будущее, конечно.

павел карпец

16-10-2014 18:21:10

Я конечно извиняюсь . А для какого действия ?

NT2

17-10-2014 08:20:11

как какого?
агитация и просвящение ВСЕХ слоев населения (с разной вероятностью, отличной все же от нулевой, сторонников можно найти спеди всех классов), консолидация идейных людей в реворганизацию, создание вокруг этой реворганизации периферии из симпатизантов (например кооперативы, клубы, коммуны, профобъединения).
Это путь, проделанный НКТ и ФАИ, но с учетом просчетов испанских революционеров, с анализом современности и адекватной реакции на специфику сегодняшнего дня и того, что случается на ближайшее "завтра".

павел карпец

11-03-2017 16:28:53

Из "Записки революционера" П. Кропоткина
......Я был вполне разочарован и сказал Утину, что хочу познакомиться с «бакунистами» или «федералистами», то есть с другой женевской секцией Интернационала. Слово «анархизм» тогда еще мало употреблялось. Утин тотчас же дал записку, с которой я мог пойти к Николаю Жуковскому, принадлежавшему к «бакунистам».

Жуковский принял меня дружески и сразу заявил, что их женевская секция ничего собою не представляет, но если я хочу познакомиться с идеями и с борцами Юрской федерации Интернационала, то мне надо съездить в Невшатель и оттуда в горы, к часовщикам в Сэнт-Имье и в Сонвилье.

Я решил ехать. Пошел проститься с Утиным. Мы расстались с ним дружески, и я обещал ему писать...



IX

Я поехал сперва в Невшатель и провел затем около недели среди часовщиков в Юрских горах. Таким образом я впервые познакомился с знаменитой Юрской федерацией, которая впоследствии сыграла такую видную роль в развитии социализма, введя в него принцип отрицания правительства, то есть анархии.

В 1872 году Юрская федерация восстала против авторитета Генерального совета Интернационала. Великий Международный союз был вполне рабочим движением, и сами рабочие так и смотрели на него, вовсе не считая свой Союз политической партией. В Восточной Бельгии, например, работники внесли в устав параграф, в силу которого не занимающийся ручным трудом не мог быть членом секции. Даже нарядчики не допускались. Кроме того, рабочие были вполне федералистами. Каждая нация, каждая отдельная область и даже каждая отдельная секция должны были пользоваться единою самобытностью развития. Но буржуазные революционеры старой школы, вступившие в Интернационал и проникнутые понятиями о централизованных пирамидальных тайных обществах прежних времен, ввели те же понятия в Международный союз рабочих.

Кроме федеральных и национальных советов был выбран в Лондоне Генеральный совет, который становился посредником между различными национальностями. Маркс и Энгельс были его руководителями. Скоро, однако, выяснилось, что самый факт существования подобного центрального совета влечет за собою весьма большие неудобства. Генеральный совет не удовольствовался ролью центрального бюро для сношений. Он стремился захватить все движение в свои руки, то одобряя, то порицая деятельность не только различных секций и федераций, но и отдельных членов. Когда началось восстание Коммуны в Париже и вождям приходилось лишь следовать за движением, не зная, куда оно их приведет на следующий день, Генеральный совет непременно хотел руководить ходом дел, сидя в Лондоне. Он требовал ежедневных рапортов, отдавал приказы, одобрял, делал внушения и, таким образом, наглядно доказывал, как невыгодно иметь правительственное ядро. Невыгода стала еще более очевидна, когда Генеральный совет созвал позднее тайный съезд в 1871 году и, поддерживаемый немногими делегатами, решил повернуть все силы Интернационала на выборную политическую агитацию. Многие увидали тогда всю нежелательность правительства, как бы демократично ни было его происхождение. Так начинался современный анархизм, и Юрская федерация стала центром его развития.

В Юрских горах не было того разобщения между вожаками и работниками, которое я заметил в Женеве, в Temple Unique. Конечно, некоторые члены были более развиты, а главное, более деятельны, чем другие, но этим и ограничивалась вся разница. Джемс Гильом, один из наиболее умных и широко образованных людей, которых я когда-либо встречал, служил корректором и управляющим в маленькой типографии. Зарабатывал он этим так мало, что должен был еще по ночам переводить с немецкого на французский язык романы.

Когда я приехал в Невшатель, Гильом выразил мне сожаление, что не может уделить нашей беседе больше часа или двух. Их типография в этот день выпускала первый номер местной газеты, и Гильом не только редактировал и корректировал ее, но должен был еще надписывать по три тысячи адресов для первых номеров и заклеивать бандероли.

Я вызвался помочь ему писать адреса, но ничего не выходило. Гильом либо хранил адреса в памяти, либо отмечал их одной-двумя буквами на лоскутках бумаги.

— Нечего делать, — сказал я. — В таком случае я приду после обеда в типографию и стану заклеивать бандероли, а вы уделите мне то время, которое я вам сберегу.

Мы поняли друг друга, обменялись крепкими рукопожатиями и с этого времени у нас завязалась крепкая дружба. Мы провели несколько часов в типографии. Гильом надписывал адреса, я заклеивал бандероли, а один из наборщиков, коммунар, болтал с нами обоими, быстро набирая в то же время какую-то повесть. Беседу он пересыпал фразами из набираемого оригинала, которые прочитывал вслух. Выходило приблизительно так:

— На улицах началась жаркая схватка... — «Дорогая Мария, люблю тебя...» — Работники были разъярены и на Монмартре дрались как львы... — «И он упал перед ней на колени...» — И они отстаивали свое предместье целых четыре дня. Мы знали, что Галифэ расстреливает всех пленных, и поэтому дрались с еще большим упорством... — И так далее. Рука его быстро летала по кассе.

Было уже очень поздно, когда Гильом снял наконец рабочую блузу. И тогда мы могли побеседовать по душе часа два, пока ему не пришла пора снова приняться за работу. Он редактировал «Бюллетень Юрской федерации».

В Невшателе я познакомился также с Бенуа Малоном. Он родился в деревне и в молодости был пастухом. Впоследствии он перебрался в Париж, где и выучился ремеслу плести корзины. Вместе с переплетчиком Варлэном и столяром Пэнди он стал всем известен как один из наиболее видных деятелей Интернационала в период преследования его наполеоновским правительством (в 1869 году). Эти трое положительно полонили сердца парижских работников, и, когда началось восстание Коммуны, Варлэн, Пэнди и Малон подавляющим большинством были избраны членами в Совет Коммуны. Малон был также мэром одного из парижских округов. Теперь, когда я с ним познакомился в Швейцарии, он перебивался плетением корзин. За несколько су в месяц он снимал за городом, на склоне горы, небольшой открытый навес, откуда во время работы мог любоваться великолепным видом на Невшательское озеро. Ночью же он писал письма и статьи для рабочих газет и составлял книгу о Коммуне. Таким образом, понемногу он стал писателем.

Я навещал его каждый день, чтобы послушать рассказы о Коммуне этого широколицего, трудолюбивого, слегка поэтического, спокойного и чрезвычайно добродушного революционера. Он принимал деятельное участие в восстании и теперь заканчивал книгу о нем под заглавием: «Третье поражение французского пролетариата».

Раз утром, когда я взбирался к навесу, сияющий Малон встретил меня восклицанием: «А знаете, Пэнди жив! Вот письмо от него. Он в Швейцарии!» Про Пэнди ничего не было слышно с 25 или 26 мая, когда его видели в последний раз в Тюильри. Думали, что он расстрелян, между тем как он все это время скрывался в Париже. Не переставая гнуть ивняк, Малон тихим голосом, в котором лишь порой слышалась дрожь, рассказывал мне, сколько человек версальцы расстреляли, принимая их за Пэнди, за Варлэна или за него самого. Он передал мне то, что знал про смерть переплетчика Варлэна, которого парижские рабочие боготворили, про старого Делеклюза, не желавшего пережить нового поражения, и про многих других. Все ужасы кровавой масленицы, которой богатые классы отпраздновали свое возвращение в Париж, проходили передо мною, а затем — дух мщения, вызванный ими в толпе, предводимой Раулем Риго, которая и расстреляла заложников Коммуны.

Губы Малона дрожали, когда он говорил про героизм парижских мальчуганов, и слезы капали у него из глаз, когда он рассказывал мне про одного мальчика, которого версальцы собрались расстрелять. Перед смертью мальчик обратился к офицеру с просьбой позволить ему снести серебряные часы матери, жившей неподалеку. Тогда офицер из жалости дал разрешение, надеясь, вероятно, что мальчик не возвратится. Но через четверть часа маленький герой прибежал и, ставши у стены среди трупов, крикнул им: «Я готов».

Двенадцать пуль пресекли его молодую жизнь. Кажется, никогда я не испытал такого нравственного страдания, как при чтении ужасной книги «Le Livre rouge de la Justice rurale» (»Красная книга деревенской справедливости». Деревенской (rurale) справедливостью иронически названа расправа версальского правительства над коммунарами, потому что большинство членов учредительного собрания, заседавшего в Бордо и в Версале, были избранники крестьян и землевладельцев. — Примечание редакции.
)
Она была составлена исключительно из парижских корреспонденции, помещенных в «Standard», «Daily Telegraph», «Times» в конце мая 1871 года, в которых говорилось об ужасах, совершенных версальцами под начальством Галифэ, а также приводились выдержки из «Figaro» , пропитанные самою ярою кровожадностью по отношению к инсургентам.

Мною овладевало мрачное отчаяние. И оно сохранилось бы, если бы впоследствии в побежденных, переживших все эти ужасы, я не видел полного отсутствия ненависти; веры в окончательное торжество идеала; спокойного, хотя грустного, взгляда, обращенного к будущему; стремления забыть кошмар прошлого — словом, всех тех черт, которые поражали меня не только в Малоне, но во всех коммунарах, живших в Женеве, а также во всех тех, кого я встретил впоследствии: Луизе Мишель, Лефрансэ, Элизэ Реклю и других.

— Nous avons subi une terrible defaite. La Commune est ecrasee mais non vaincue ( Мы потерпели ужасное поражение . Коммуна разгромлена , но не побеждена )— говорили они и принимались за самую тяжелую и черную работу в ожидании лучших дней.

Из Невшателя я поехал в Сонвильё. Здесь, в маленькой долине среди Юрских гор, разбросан ряд городков и деревень, французское население которых тогда исключительно было занято различными отраслями часового дела. Целые семьи работали сообща в мастерских. В одной из них я познакомился с другим вожаком, Адэмаром Швицгебелем, с которым впоследствии очень сблизился. Я нашел его в мастерской среди десятка других молодых людей, гравировавших крышки золотых и серебряных часов. Меня пригласили присесть на скамье или на столе, и скоро у нас завязался оживленный разговор о социализме, о том, нужно ли или не нужно правительство, о приближавшемся съезде.

В тот вечер бушевала жестокая метель. Снег слепил нас, а холод «вымораживал кровь в жилах», покуда мы плелись до ближайшей деревни, где должна была собраться сходка, но, несмотря на метель, из соседних городков и деревень там собралось около пятидесяти часовщиков, главным образом все пожилые люди. Некоторым из них пришлось пройти до десяти верст, и все-таки они не захотели пропустить маленького очередного собрания, созванного на тот вечер, чтобы познакомиться с русским товарищем.

Самой организацией часового дела, дающей возможность людям отлично узнать друг друга и работать на дому, где они могут свободно беседовать, объясняется, почему в умственном развитии местное население стоит выше, чем работники, проводящие с детства всю свою жизнь на фабриках. Юрские часовщики действительно отличаются большою самобытностью и большою независимостью. Но также и отсутствием разделения на вожаков и рядовых объяснялось то, что каждый из членов федерации стремился к тому, чтобы самому выработать собственный взгляд на всякий вопрос. Здесь работники не представляли стада, которым вожаки пользовались бы для своих политических целей. Вожаки здесь просто были более деятельные товарищи, скорее люди почина, чем руководители. Способность юрских работников, в особенности средних лет, схватить самую суть идеи и их уменье разбираться в самых сложных общественных вопросах произвели на меня глубокое впечатление, и я твердо Убежден, что если Юрская федерация сыграла видную роль в развитии социализма, то не только потому, что стала проводником безгосударственной и федералистической идеи, но еще и потому, что этим идеям дана была конкретная форма здравым смыслом юрских часовщиков. Без нее они, вероятно, еще долго оставались бы в области чистой отвлеченности.

Теоретические положения анархизма, как они начинали определяться тогда в Юрской федерации, в особенности Бакуниным, критика государственного социализма, который, как указывалось тогда, грозит развиться в экономический деспотизм еще более страшный, чем политический, и, наконец, революционный характер агитации среди юрцев неотразимо действовали на мой ум. Но сознание полного равенства всех членов федерации, независимость суждений и способов выражения их, которые я замечал среди этих рабочих, а также их беззаветная преданность общему делу еще сильнее того подкупали мои чувства. И когда, проживши неделю среди часовщиков, я уезжал из гор, мой взгляд на социализм уже окончательно установился. Я стал анархистом.

После путешествия в Бельгию, где я мог сравнить централистическую политическую агитацию в Брюсселе с независимой и экономической агитацией, которая шла среди суконщиков в Вервье, мои воззрения еще более окрепли. Эти суконщики принадлежали к числу самых симпатичных групп людей, которых я встречал за границей......"

павел карпец

22-03-2017 11:08:23

"...../.

X.

Влияние Бакунина. — Социалистическая программа
Бакунин в то время жил в Локарно. Я не видел его и теперь крайне сожалею о том, потому что, когда через четыре года я снова очутился в Швейцарии, его уже не было в живых. Он помог юрским друзьям разобраться в мыслях и точно выразить свои стремления; он сумел вселить в них могучий, непреодолимый, революционный энтузиазм. Как только Бакунин усмотрел в маленькой газете, издаваемой Гильомом в Юрских горах (в Локле), новую, независимую струю в социалистическом течении, он тотчас же приехал в Локль. Целые дни и ночи беседовал он с новыми своими друзьями об исторической необходимости нового движения в сторону анархии. В газете он начал ряд глубоких и блестящих статей об историческом поступательном движении человечества к свободе. Он вселил в своих друзей энтузиазм и создал тот центр пропаганды, из которого впоследствии анархизм распространился по всей Европе.
После того как Бакунин переселился в Локарно, он создал подобное же движение в Италии и в Испании (при помощи симпатичного, талантливого эмиссара Фанелли). Работу же, которую он начал в Юрских горах, продолжали сами юрцы. Они часто поминали Мишеля, но говорили о нем не как об отсутствующем вожде, слово которого закон, а как о дорогом друге и товарище. Поразило меня больше всего то, что нравственное влияние Бакунина чувствовалось даже сильнее, чем влияние его как умственного авторитета.
В разговорах об анархизме или о текущих делах федерации я никогда не слыхал, чтобы спорный вопрос разрешался ссылкой на авторитет Бакунина. Рабочие никогда не говорили: «Бакунин сказал то-то» или: «Бакунин думает так-то». Его писания и изречения не считались безапелляционным авторитетом, как, к сожалению, это часто наблюдается в современных политических партиях. Во всех тех случаях, где разум является верховным судьею, каждый выставлял в спорах свои собственные доводы. Иногда их общий характер и содержание были, может быть, внушены Бакуниным, но иногда и он сам заимствовал их от своих юрских друзей. Во всяком случае, аргументы каждого сохраняли свой личный характер. Только раз я слышал ссылку на Бакунина как на авторитет, и это произвело на меня такое сильное впечатление, что я до сих пор помню во всех подробностях, где и при каких обстоятельствах это было сказано. Несколько молодых людей болтали в присутствии женщин не особенно почтительно о женщинах вообще.
— Жаль, что нет здесь Мишеля! — воскликнула одна из присутствовавших. — Он бы вам задал! — И все примолкли.
Они все находились под обаянием колоссальной личности борца, пожертвовавшего всем для революции, жившего только для нее и черпавшего из нее же высшие правила жизни.
Я возвратился из этой поездки с определенными социалистическими взглядами, которых я держался с тех пор, посильно стараясь развивать их и облечь в более определенную и конкретную форму.
Был, однако, один пункт, который я принял только после долгих дум и бессонных ночей. Я ясно видел, что великие перемены, долженствующие передать все необходимое для жизни и производства в руки общества — все равно будет ли то народное государство социал-демократов или же союз свободных групп, как хотят анархисты, — не могут свершиться без великой революции, какой еще не знает история. Больше того. Уже во время Французской революции крестьяне и республиканцы должны были напрячь все усилия, чтобы опрокинуть прогнивший аристократический строй. Между тем в великой социальной революции народу придется бороться с противником гораздо более сильным умственно и физически — с средними классами, которые имеют притом в своем полном распоряжении могущественный механизм современного государства.
Но я скоро заметил, что никакой революции — ни мирной, ни кровавой — не может совершиться без того, чтобы новые идеалы глубоко не проникли в тот самый класс, которого экономические и политические привилегии предстоит разрушить. Я видел освобождение крестьян и понимал, что, если бы сознание несправедливости крепостного права не было широко распространено среди самих помещиков (под влиянием эволюции, вызванной революциями 1793 и 1848 годов), освобождение крестьян никогда не совершилось бы так быстро, как в 1861 году. И я также видел, что идея освобождения работников от капиталистического ига начинает распространяться среди самой буржуазии. Наиболее горячие сторонники современного экономического строя отказываются уже от защиты своих привилегий на почве права, а довольствуются обсуждением своевременности преобразования. Они не отрицают желательности некоторых перемен, но только спрашивают, действительно ли новый экономический строй, предлагаемый социалистами, будет лучше нынешнего? Сможет ли общество, в котором рабочие будут иметь преобладающее влияние, лучше руководить производством, чем отдельные капиталисты, побуждаемые личной выгодой, как в настоящее время?
Кроме того, я постепенно начал понимать, что революции, то есть периоды ускоренной эволюции, ускоренного развития и быстрых перемен, так же сообразны с природой человеческого общества, как и медленная, постепенная эволюция, наблюдаемая теперь в культурных странах. И каждый раз, когда темп развития ускоряется и начинается эпоха широких преобразований, может вспыхнуть гражданская война в более или менее широких размерах. Таким образом, вопрос не в том, как избежать революции — ее не избегнуть, — а в том, как достичь наибольших результатов при наименьших размерах гражданской войны, то есть с наименьшим числом жертв и по возможности не увеличивая взаимной ненависти. Все это возможно лишь при одном условии: угнетенные должны составить себе возможно более ясное представление о том, что им предстоит совершить, и проникнуться достаточно сильным энтузиазмом. В таком случае они могут быть уверены, что к ним присоединятся лучшие и наиболее передовые элементы из самих правящих классов.
Парижская Коммуна — страшный пример социального взрыва без достаточно определенных идеалов. Когда в марте 1871 года работники стали хозяевами Парижа, они не только не тронули права собственности буржуазии, но даже охраняли их. Вожди Коммуны грудью покрывали Национальный банк. Несмотря на кризис, парализовавший промышленность, и последовавшую от того безработицу, Коммуна своими декретами охраняла права владельцев фабрик, торговых учреждений и жилых помещений города Парижа. Между тем, несмотря на это, когда движение было подавлено, буржуазия не зачла бунтовщикам скромности их требований. Проживши два месяца в постоянном страхе, что коммунары посягнут на их права собственности, версальцы, когда они взяли Париж, стали мстить, как будто это покушение уже было совершено. Около тридцати тысяч рабочих, как известно, было перебито не в сражении, а после того как сражение было кончено. Вряд ли месть могла быть ужаснее, если бы Коммуна приняла самые решительные меры к социализации собственности.
Если в развитии человеческого общества, рассуждал я, существуют периоды, когда борьба неизбежна и когда гражданская война возникает помимо желания отдельных личностей, то необходимо по крайней мере, чтобы она велась во имя точных и определенных требований, а не смутных желаний. Необходимо, чтобы борьба шла не за второстепенные вопросы, незначительность которых не уменьшит взаимного озлобления, но во имя широких идеалов, способных воодушевить людей величием открывающегося горизонта.
В последнем случае исход борьбы будет зависеть не столько от ружей и пушек, сколько от творческой силы, примененной к переустройству общества на новых началах. Исход будет зависеть в особенности от созидательных общественных сил, перед которыми на время откроется широкий простор, и от нравственного влияния преследуемых целей, ибо в таком случае преобразователи найдут сочувствующих даже в тех классах, которые были против революции. Борьба, происходя на почве широких идеалов, очистит социальную атмосферу. В таком случае число жертв как с той, так и с другой стороны будет гораздо меньше, чем если бы борьба велась за второстепенные вопросы, открывающие широкий простор всяким низменным стремлениям.
Проникнутый такими идеями, я возвратился в Россию."

павел карпец

27-03-2017 14:12:17

часть
Западная Европа

глава I



В Северном море ревела буря, когда мы подходили к берегам Англии, но я с удовольствием приветствовал непогоду. Меня радовала борьба нашего парохода с яростными волнами. Целыми часами просиживал я на форштевне, обдаваемый пеной волн. После двух лет, проведенных в мрачном каземате, каждый нерв моего внутреннего я трепетал и наслаждался полным биением жизни.
Пароход наш зарывался носом в громадные волны, которые рассыпались белой пеной и брызгами по всей палубе. Я сидел на самом носу, на сложенных канатах, с двумя-тремя девушками англичанками и радовался ветру, расходившимся волнам, качке, наслаждаясь возвратом к жизни после долгого кошмара и прозябания в крепости.
Я не думал пробыть за границей более чем несколько недель или месяцев; ровно столько, сколько нужно, чтобы дать улечься суматохе, поднятой моим побегом, и чтобы восстановить несколько здоровье. Я высадился в Гулле под именем Левашова, под которым уехал из России. Избегая Лондона, где шпионы русского посольства скоро выследили бы меня, я прежде всего отправился в Эдинбург.
Случилось, однако, так, что я уже не возвратился в Россию. Меня скоро захватила волна анархического движения, которая как раз к тому времени шла на прибыль в Западной Европе. Я чувствовал, что могу быть более полезен здесь, чем в России, помогая определиться новому движению. На родине меня слишком хорошо знали, чтобы я мог вести открытую пропаганду, в особенности среди работников и крестьян. Впоследствии, когда русское революционное движение стало заговором и превратилось в вооруженную борьбу с самодержавием, всякая мысль о народном движении роковым образом была оставлена. Мои же симпатии влекли меня все больше и больше к тому, чтобы связать свою судьбу с рабочими массами; распространять среди них идеи, способные направить их усилия ко благу всех работников вообще; углубить и расширить идеал и принципы, которые послужат основой будущей социальной революции; развить эти идеалы и принципы перед рабочими не как приказ, исходящий от главарей партии, но как последствие их собственного размышления и, наконец, пробудить их собственный почин теперь, когда работники призваны на поприще истории, чтобы выработать новый и справедливый общественный строй, — все это казалось мне столь же необходимым для развития человечества, как и все то, что я мог бы выполнить в то время в России. И я присоединился к горсти людей, работавших в этом направлении в Западной Европе, заменив тех, которые были надломлены годами упорной борьбы.
Я никогда не мог освоиться с русским взглядом на пропаганду за границей. Русские товарищи считали меня чуть ли не изменником русскому делу за то, что я отдал свои силы агитации в Западной Европе. Я же думаю, напротив, что, работая для Западной Европы, я и для России сделал, может быть, больше, чем если бы я оставался в России. Все движения в России зарождались под влиянием Западной Европы и носили отпечаток течений мысли, преобладавших в Европе: Петрашевский — фурьерист, Чернышевский — дитя фурьеризма и сенсимонизма. Наше движение семидесятых годов и теперешнее — дети Интернационала и Коммуны, европейского Бакунина и европейского же марксизма.
Впрочем, если бы мне пришлось в Западной Европе просто усилить собою ряды существующей окрепшей партии, едва ли бы я остался там. Я ушел бы туда, где нужно было бы пахать новь. Но в 1878-1879 годах, как раз в то время, когда после разгрома нашего движения 1873-1876 годов в России начиналось новое движение, действительно революционного характера, в Юрской федерации, оставшейся единственным оплотом анархизма в Европе, произошло новое распадение. Из всей нашей группы, дружно работавшей до того, остался один я да еще несколько товарищей рабочих. И мне пришлось два года с ними одними нести всю работу. Но об этом скажу ниже.
Впрочем, главное еще то, что в России я не видел поприща деятельности для себя. В 1876 году, когда я бежал, ничего не делалось в революционных кружках, то есть, вернее, в остатках наших кружков. Все активные люди сидели по тюрьмам. После побега я пробыл около недели в окрестностях Петербурга, видел нескольких из наших бывших товарищей. Все пребывали в унынии безделья. И что было предпринять?
Звать в народ — некого было. Кто мог пойти, уже пошли и были переловлены. Притом вести мирную пропаганду, очевидно, было невозможно. Надо было переходить на боевое положение, а этого-то наша молодежь не хотела. Даже позже, когда под влиянием выстрела Засулич, вооруженного сопротивления якобинцев в Одессе и виселиц небольшая кучка молодежи решила пойти на террор, теоретически отдавая должное внимание деревенским восстаниям, на деле они думали только об одном — терроре политическом для устранения царя. Я же считал, что революционная агитация должна вестись главным образом среди крестьян для подготовления крестьянского восстания. Не то чтобы я не понимал, что борьба с царем необходима, что она выработает революционный дух. Но, по-моему, она должна была быть частью агитации, ведущейся в стране, и отнюдь не всеми, и еще менее того — исключительным делом революционной партии.
Лично я не мог себя убедить, чтобы даже удачное убийство царя могло дать серьезные прямые результаты, хотя бы только в смысле политической свободы. Косвенные результаты — подрыв идеи самодержавия, развитие боевого духа, — я знал, будут несомненно. Но для того чтобы всей душой отдаться террористической борьбе против царя, нужно верить в величие прямых результатов, которые можно добыть этим путем. Этому-то я и не мог верить до тех пор, пока террористическая борьба против самодержавия и его сатрапов не шла бы рука об руку с вооруженною борьбою против ближайших врагов крестьянина и рабочего и не велась бы с целью взбунтовать народ. Но хотя о такого рода агитации и говорилось в программах, особенно «Земли и воли» , но на деле никто, за исключением трех-четырех человек вроде, например, Ковалика, Войнаральского, — никто не хотел заниматься ею, а Исполнительный комитет и его сторонники прямо-таки считали такую агитацию вредной. Они мечтали двинуть либералов на смелые поступки, которые вырвали бы у царя конституцию, а всякое народное движение, сопровождающееся неизбежно актами захвата земли, убийствами, поджогами и т. п., по их мнению, только напугало бы либералов и оттолкнуло бы их от революционной партии.
Так и по сию пору стоят дела. Как ни тяжело было бы в мои годы, да еще семейному, тронуться в Россию и окунуться там в революционную агитацию нелегального, скрывающегося агитатора, но и теперь (1899-1900) — если бы я почувствовал необходимость моего там присутствия, нужду во мне — я пошел бы в львиную пасть. Я это пишу совершенно обдуманно, так как часто думал об этом. Но никому-то я не нужен в России, и если бы я попал теперь в Россию, то был бы в положении человека, мешающего делать что-нибудь тем, кто что-нибудь делает, вселяя в них сомнения, а между тем не чувствуя вокруг себя людей, которые в силах были бы сделать что-нибудь лучшее. По этому самому я и не начинал издавать до сих пор никакого журнала для России.
Я глубоко убежден, что в настоящую минуту (лето 1899) для России необходимо крестьянское восстание как единственный исход для теперешнего положения. Но и теперь, как двадцать пять лет тому назад, в интеллигентной молодежи не находится никого, кто бы проникся теми же мыслями. Теперь все взоры обращены на немецкую социал-демократию, успехи которой сильно преувеличиваются в России. Вот если бы в Италии началось народное восстание в широких размерах и привело бы к республиканской революции, вроде Французской революции 1789- 1793 годов, тогда другое дело. Или если бы во Франции началось опять таки народное восстание, которое привело бы к провозглашению коммун во всей Франции и в каждой коммуне — к экспроприации, тогда опять-таки другое дело. Наша молодежь поняла бы тогда значение крестьянского народного восстания и бросилась бы в подготовление такого же восстания в России.
Вот почему я думаю, что работать для подготовления народных восстаний в Европе и для теоретического обоснования будущих движений — еще лучшее средство для подготовления того же в России
Когда я высадился в Гулле и поехал в Эдинбург, я известил лишь нескольких друзей в России и в Юрской федерации о том, что благополучно прибыл в Англию. Социалист всегда должен жить своим собственным тру дом. Поэтому, поселившись в маленькой комнатке в предместье столицы Шотландии, я тотчас же принялся подыскивать какую-нибудь работу.......

Дмитрий Донецкий

03-04-2017 19:22:09

Случайно натолкнулся:

Корней Чуковский. Дневник. 1917 год.

15 июля. <...> Руманов говорил мне о Лебедеве, зяте Кропоткина: — Это незаметный человечек, в тени, — а между тем, не будь его, Кропоткину и всей семье нечего было бы есть! Кроп. анархист, как же! — он не может брать за свои сочинения деньги, и вот незаметный безымянный человечек — содержит для него прислугу, кормит его и т. д.
В последний раз, когда я видел Кроп., он говорил о несомненном перерождении рабочего класса после войны. — Рабочие уже созревают для другого быта! — говорил он американцу. — Вот мистер Томсон из Клориона говорил мне, что транспортные рабочие, ткачи и железоделательные уже могли бы получить производство в свои руки and control it *. <...>

23 июля. Итак, я сегодня у Кропоткина. Он живет на Каменном Острове, 45. Дом Нидерландского Консула. Комфортабельный, большой, двухэтажный. Я запоздал к нему — и все из-за бритья. Нет в Питере ни одного парикмахера — в воскресение. Я был в «Палэ Рояле», в «Северной», в «Селенте» — нет нигде. Взял извозчика в «Европейскую», забегал с заднего крыльца в парикмахерские, и все же поехал к Кропоткину небритый. Сад у Кропоткина сыроватый, комильфотный. Голландцы играют лаун теннис. В розовой длинной кофте — сидит на террасе усталая Александра Петровна — силится улыбнуться и не может. — «О! я так устала... Зимний дворец... телефоны... О! я четыре часа звонила, искала Савинкова — нет нигде... Папа сейчас будет... У него Бурцев». Мы пошли пить чай. Племянница Кропоткина, Катерина Николаевна, женщина лет 45, наливает чай — сладким старичкам с фальшивыми зубами и военно-морскому агенту Брит. Посольства, фамилии коего не знаю. Она рассказывает, как недели две назад солдаты делали у них на даче обыск — нет ли запасов продовольствия. Она говорила им: — Да вы знаете, кто здесь живет? — Кто? — Кропоткин, революционер! — А нам плевать... — И давай ломать дверь на чердак. Кропоткины позвонили комиссару Неведомскому (Миклашевскому), и солдаты поджали хвосты. В это время в боковых комнатах проходит плечистый, массивный с пикквикским цветом лица Кропоткин, вслед за ним Бурцев... Я раскланялся с Бурцевым издали, а Кропоткин через минуту радушно и бодро подошел ко мне: — Как же! как же! Я вас всегда читаю. Здравствуйте, здравствуйте... — и сел рядом со мною и с аппетитом принялся болтать, обнаруживая светскую привычку заинтересовываться любой темой, которую затронет собеседник. Мы заговорили о Некрасове. Он: — Да, да, потерял рукопись Чернышевского «Что делать», потерял 5. Ему князь Суворов (тогдашний генерал-губернатор) — добыл ее из Петропавл. Крепости, а он потерял. Я вам сейчас скажу стих. Некрасова, к-рое нигде не б[ыло] напечатано. — И стал декламировать (по-стариковски подмигивая) известное стихотворение:

Было года мне четыре,
Мне отец сказал:
Все пустое в этом мире,
Дело капитал!

Декламацию сопровождал жестами. Когда шла речь о кармане — хлопнул себя по карману. «Я ведь много стихов знаю» — вот, напр., «Курдюкову», и процитировал из «Курдюковой» то место, где говорится о городе Бонне. Я почувствовал себя в знакомой атмосфере Короленко, — атмосфере благодушия, самовара, стишков, анекдотов. Я бывал у Короленки каждый вечер, в то время, когда он писал о смертной казни, — и это всегда была семейная благодушная идиллия. — Стишкам Некрасова научил меня мой учитель Смирнов, — сказал Кропоткин. Тут подошла княгиня. — Как вам не стыдно, что не заехали к нам в Англии! — сказала она равнодушно-радушно. Тут я сразу почувствовал, что они устали, что я им в тягость, но что они покорно подчиняются уже сорок лет этой участи: принимать гостей — и выслушивать их внимательно, любезно, дружески и равнодушно. Он спросил меня, где я живу. Я подробно описал ему нашу коммуну — и сказал, что это совершенно новая для меня среда, да и вообще еще не учтенная нашей беллетристикой — рабочие, интеллигентные девушки. Я сказал ему, как мало они зарабатывают. Как скромно, достойно они живут. И, знаете, ничего двусмысленного... — Ну, а односмысленного много? — спросил он и, по-стариковски хихикая, сказал: — Смотрите, не влюбитесь!
Если бы я не знал, что передо [мною] сидит один из величайших пророков, гениальный борец за высший идеал человечества, я бы подумал, что это просто добродушный папаша. Чувство домашности, простоты. — Вот вы из этих ваших барышен найдите мне секретаршу. У меня была одна бельгийка в Англии — и хорошо справлялась — да приехал рус. балет, и она увлеклась.

Он опять по-стариковски подмигнул.
— Вот вы опишите-ка то, что рассказывали.
— Увы, я к[а]к беллетрист бездарен.
— Вовсе нет. Ваши крит. статьи — ведь та же беллетристика.
— П. А. всегда читал вас в «Рус. Сл.», — вставил зять.
— Нет, в «Речи». Главным образом, в «Речи». — Он опять заговорил о секретаршах. — Странно, в России никто не знает стенографии. Меня на Финл. вокзале встретили репортеры; я стал с ними беседовать, и ни один из них не записал беседы точно. Все переврали. Потому что не стенографы!
Заговорили о Достоевском, у которого жена — стенографистка. — Ренегат! — сказал Кропоткин. — Вернулся из Сибири и восстал против Фурье, против социализма. И замечательно, что все ренегаты после ренегатства становятся бездарны, теряют талант.
Меня изумило это мнение, ибо Достоевский после каторги — и окрылился, но я почувствовал, что на огромном черепе князя Кропоткина нет эстетической шишки. Я сказал ему, как мне нравится стиль Михайловского... Он говорит: — Да, но я никогда не мог ему простить его политической трусости. Я виделся с ним в 1867 г. Он показался мне красной девицей. Как он боялся меня и брата!.. Это он поправлял Льву Тихомирову статьи.

Княгиня спросила, есть ли в Куоккала провизия. Я сказал: — Не знаю.— Ну, значит, есть,— сказал Кропоткин. — А вот сегодня я был в Зимнем Дворце у Керенского — и на нас, 4-х ч[елове]к, дали на огромной тарелке с царскими вензелями, с коронами — четыре вот таких ломтика хлеба... И вода! (Он поморщился.) Мы с Сашей переломили один ломтик — а остальное оставили Керенскому. Разговор перескочил на пишущие машины. Он стал расхваливать их, с восторгом. Ну, зато ж и дорого! Простая 20 ф., а с усовершенствованиями и все 30 отдай!! То же машины Зингера — длиннейший панегирик машинам Зингера: они и чулки штопают и петли метают. (Он указал рукой на воротник.) Вообще страшное гостеприимство чужим темам, чужим мыслям, чужой душе.

Он готов приспособиться к любому уровню, и я уверен, что приди к нему клоун, кокотка, гимназист, он с каждым нашел бы его тему — и был бы с каждым на равной ноге, по-товарищески. Заговорили о Репине:
— Давайте, Корней Ив., поедем к нему. — Я сказал Кропоткину, что в Куоккала меня уверяли, будто он живет там.
— Вот напишите, К. Ив., как создаются легенды. Я ехал с Элизе Реклю, и тот в поезде упомянул мое имя. Вдруг южанин француз:
— О! prince Kropotkine убит... Да, да! — и рассказал ему целую историю о кн. Кропоткине. Или вот мой брат: в 1861 г. он участвовал в студенческих беспорядках, т. е. просто пошел вместе с компанией других в генер.-губернат. дом и заявил там какую-то претензию. Он б[ыл] впереди всех и взошел с товарищем на верхнюю ступеньку, и его избили жандармы и поволокли в тюрьму... Проходит 3 дня, я получаю от него бисерным почерком написанную записку — все благополучно. Вдруг вбегает ко мне дядя Сулима и говорит:
— А знаешь, Петя, наш-то Саша... о!
— Что такое?
— Неужто не знаешь?
— Казацкая лошадь ударила его копытом в глаз, пенснэ разбилось, и осколки застряли в глазу.
— Чепуха! Брат не носит пенснэ! Я сегодня получил от него записку.
Но молва ходила по Москве и ширилась, и я слышал через год ту же историю.
— Кланяйтесь Илье Ефимовичу. Я чту его. Я знаю все его картины (увы!) по снимкам.

Мне почудилось, что Кропоткину не нравилось то, что Репин писал портреты самодержцев, вел. княгинь, и я еще раз почувствовал, что искусству он чужд совершенно.
— «Записки революционера» я диктовал по-английски. Потом Дионео переводил их. Переведет лист-полтора и приедет ко мне в Бромли, я исправляю — целый день. Он даже обижался. Я совершенно переделывал, писал заново. Но иначе было нельзя. A «Mutual Aid» я написал по-английски для «Nineteenth century» *.
Рассказал он о Г. З. Елисееве. Суровый б[ыл] человек. Я б[ыл] в «Отеч. Записках», в редакции. Там обсуждал письмо Суворина к одной шансонетной певице. Она снялась в непристойной позе, на коленях у Париса из Белой Лены (Belle Helene) — и Суворин выругал ее.
— Стыдно вам, талантливой, позорить себя!
Так вот по этому поводу Минаев написал стишки, высмеивающие Суворина, — и все: Курочкин, Пятковский и др. — эти стишки одобряли. Вдруг вошел Г. З. Елисеев, угрюмо взял стихи, прочитал, отложил в сторону, сказав лениво:
— Дрянь.

Тут я почувствовал, что Кр. очень устал, и стал прощаться. Он и княгиня ушли спать. Остался я и Ал. Петровна.
— О, как я устала... Устроить министерство удалось ровно на 10 дней — и потом опять все будет сначала.
— Советы депутатов мешают? — спросил кто-то.
— Нет, Некрасов — вот кто. Интриган, мелкий... Подлизался к совету, натравливает всех на Керенского. Поддерживает Чернова. Я так прямо и сказала Керенскому: у вас есть враг... Но Керенский и слышать не хочет. Папа дернул меня за рукав: молчи! — но я сказала: этот враг Некрасов.
Керенский поморщился: это у вас домашнее. (У Лебедева ссора с Некрасовым.)
И всё эта баба — Малаховская. Она ведь спит рядом со спальней Керенского в Зимнем Дворце — а сама глазами так и ест Савинкова.
— А как вам показался Савинков?
— Хулиган.

Я запротестовал. Савинков мне показался могучим, кряжистым человеком, с сильной волей. Недаром он был столько во Фр[анции], он истинный тип франц. революционера.
И начался разговор, столь обычный во всех гостиных нынче. Потом пришли 2 француза — анархического вида, лысый и седой — богема, такие к Герцену часто ходили, и я ушел.
Шел по улице с военн.-морск. агентом, который просидел у Кр. полдня — и все же не читал ни одной его строчки. <...>

Дмитрий Донецкий

03-04-2017 20:54:59

31 [июля], воскресение. Опять у Кропоткина. Он сидел с высоким американцем и беседовал о тракторах. Американец оказался инженер, который привез сюда ж.-д. вагоны для Сибирской ж. д. Кропоткин говорит: незачем доставлять сюда военные снаряды, нам нужны тракторы, рельсовые перекрестки (crossing & switches). Он пальцами показал перекрещивающиеся рельсы. «Мне все говорят, что нам нужны тракторы и рельсовые перекрестки. Я хотел бы повидаться с американским послом и сказать ему об этом.
— О, это легко устроить! — сказал инженер. — И я очень хотел бы, чтобы Вы поехали в Америку...
— К сожалению, Ам[ерика] для меня закрыта.
— Закрыта?!
— Да, как для анархиста...
— Are you really anarchist?!.. — воскликнул американец.
Я посмотрел на учтивого старикана и в кажд. его черточке увидел дворянина, князя, придворного.
— Да, да! я анархист, — сказал он, словно извиняясь за свой анархизм.
Мы заговорили о проф. Гарпере, который изучает Россию, проводя здесь каждое лето.
— О, я знал его отца... — сказал Кроп., — он пригласил меня читать лекции в Гарв. университете. Лекции о рус. литер. Он был ректором у[ниверсите]та. Я приехал в Америку, прочитал (в оригинале пропуск. — Е. Ч.) лекции и собрался в университет к Гарпе-ру. Но за это вр[емя] Гарпер б[ыл] принят в Петрогр[аде] царем, царь очаровал его — и Гарпер нашел неудобным, чтобы я читал лекции у него в университете, и мне б[ыло] отказано. Тогда студенты из протеста против Гарпера устроили мне дружественную манифестацию». Американец б[ыл] очень величествен. До революции американцы стремились познакомиться с возможно большим количеством великих князей. Теперь они собирают коллекцию анархистов.

У Кропоткина собралось самое разнообразное о-во, замучивающее всю его семью. На каждого новоприбывшего смотрят как на несчастье, с которым нужно терпеливо бороться до конца. Я заговорил о Уолте Уитмэне.
— Никакого, к сожалению, не питаю к нему интереса. Что это за поэзия, которая выражается прозой. К тому же он б[ыл] педераст! Я говорил Карпентеру... я прямо кричал на него. Помилуйте, как это можно! На Кавказе — кто соблазнит мальчика — сейчас в него кинжалом! Я знаю, у нас в корпусе — это разврат! Приучает детей [к] онанизму!
Рикошетом он сердился на меня, словно я виноват в гомосексуализме Уитмэна.
— И Оскар Уайльд... У него б[ыла] такая милая жена. Двое детей. Моя жена давала им уроки. И он б[ыл] талантливый ч[елове]к: Элизе Реклю говорил, что написанное им об анархизме (?) нужно высечь на медных досках, к[а]к делали римляне. Каждое изречение — шедевр. Но сам он был — пухлый, гнусный, фи! Я видел его раз — ужас!
— В «De Profundis» он назвал Вас «белым Христом из России»...
— Да, да... Чепуха. «De Profundis» — неискренняя книга.

Мы расстались, и хотя я согласен с его мнением о De Profundis, я ушел с чувством недоумения и обиды. То же чувство я испытывал, когда читал его бескрылую книгу о русской литературе 7. Словно выкопали из могилы Писарева — и заставили писать о Чехове. Туповатым и ограниченным шестидесятником пахнуло на меня. В Кропоткине есть и это.

павел карпец

05-04-2017 09:29:01

Ну вот если сравнить воспоминания Чуковского , например , и , скажем , части из "Записки революционера" о Западной Европе , то видно , что деятельность Кропоткина делится , фактически , на две ипостаси - "русский князь Кропоткин " и " интенационалист анархист Кропоткин" . Я хочу обратить внимание именно на вторую ипостась , как очень важную для анархизма .

павел карпец

05-04-2017 09:57:18

П. Кропоткин . Записки революционера .Западная Европа

"........Должно быть, в январе 1877 года я был уже в Швейцарии, присоединился к Юрской федерации Интернационала и здесь начал свою анархическую деятельность, поселившись в Шо-де-Фоне.
II

Интернационал и немецкая социал-демократия. — Развитие Интернационала во Франции, в Испании и в Италии
Юрская федерация Интернационала сыграла важную роль в современном развитии социализма.
Всегда случается так, что, после того как политическая партия поставит требования и заявит, что удовлетворится только выполнением этой программы, она вскоре разделится на две фракции. Одна остается тем, что была; другая же, хотя и заявляет, что не поступилась ни буквой, принимает некоторого рода компромиссы и постепенно от компромисса к компромиссу отступается от первоначальной программы и становится партией умеренных реформ.
Подобный раскол произошел и в Международном союзе работников. Открытым намерением союза при возникновении было уничтожение частной собственности и передача самим производителям всех орудии, необходимых для производства богатств. Работников всех наций призывали образовать свои собственные организации для прямой борьбы против капитализма. Им предлагалось выработать средства, как социализировать производство необходимых для жизни людей продуктов и их потребление. И когда работники будут достаточно подготовлены, они должны завладеть орудиями производства и организовать потребление без всякого отношения к современному политическому строю, который должен быть совершенно переделан. Союз, таким образом, имел задачей подготовить громадный переворот сперва в умах, а затем в самой жизни. Союзу предстояло произвести революцию, которая открыла бы для человечества новую эру прогресса, основанного на всеобщей солидарности. Таков был идеал, пробудивший от сна миллионы европейских работников и привлекший в союз лучшие умственные силы того времени.
Вскоре, однако, в Интернационале стали намечаться две фракции. Когда война 1870 года кончилась полным поражением Франции и Парижская Коммуна была разгромлена, а против Международного союза проведены были драконовские законы, лишавшие французов возможности участвовать в движении; когда, с другой стороны, в «объединенной» Германии, о создании которой немцы мечтали с 1848 года, введен был парламентский строй, немцы сделали попытку изменить цели и методы всего социалистического движения. Лозунгом социал-демократии, как называлась новая партия, стало — завоевание власти в существующем государстве. Первые успехи этой партии на выборах в рейхстаг возбудили большие надежды. Число депутатов социал-демократов было сперва два, потом семь, потом девять; поэтому даже рассудительные люди вычисляли, что к концу XIX столетия социал-демократы будут иметь большинство в германском парламенте и путем законодательных мер смогут установить народное социалистическое государство. Социалистический идеал этой партии мало-помалу утратил свой характер. Вместо общественного строя, который должен был выработаться самими рабочими организациями, был выставлен идеал государственного заведования промышленностью, то есть государственный социализм, или, вернее, государственный капитализм. Так, например, в настоящее время в Швейцарии усилия социал-демократов в политическом отношении направлены к централизации и к борьбе с федерализмом, а в отношении экономическом — к эксплуатации железных дорог государством и к государственной монополии в банковом деле и в продаже спиртных напитков. Государственное же заведование землею и главными крупными отраслями промышленности, а равно и организация потребления, будет, говорят нам, следующий шаг в более или менее отдаленном будущем.
Мало-помалу жизнь и деятельность Германской социал-демократической партии совершенно подчинились соображениям о выборах в парламент. На рабочие союзы социал-демократы стали смотреть как на подсобные организации для политической борьбы, а к стачкам относились неодобрительно, потому что они отвлекают внимание работников от выборной борьбы. Социал-демократические вожди в то же время относились к каждому народному движению и к каждой революционной агитации — в какой бы то ни было стране в Европе — еще более враждебно, чем капиталистическая печать.
В латинских странах, однако, новое течение нашло весьма мало последователей. Секции и федерации Интернационала оставались верны принципам, которые были установлены при возникновении союза. Федералисты в силу своей истории и враждебные к мысли о централизованном государстве, обладая притом революционными традициями, рабочие латинских стран не могли последовать за эволюцией, происходившей у немцев.
Распадение социалистического движения на две ветви определилось тотчас же после франко-германской войны. Как я уже упомянул, Интернационал создал себе центральное правление в лице Генерального совета, пребывавшего в Лондоне. И так как душой Совета были два немца, Энгельс и Маркс, то он вскоре стал главною крепостью нового социал-демократического движения. Вдохновителями же и умственными вождями латинских федераций стали Бакунин и его друзья.
Разлад между марксистами и бакунистами отнюдь не был делом личного самолюбия. Он представлял собою неизбежное столкновение между принципами федерализма и централизации, между свободной коммуной и отеческим управлением государства, между свободным творческим действием народных масс и законодательным улучшением существующих условий, созданных капиталистическим строем...
На Гаагском конгрессе Интернационала, состоявшемся в 1872 году, лондонский Генеральный совет путем фиктивного большинства исключил из Международного союза рабочих Бакунина, его друга Гильома и всю Юрскую федерацию. Но так как было несомненно, что Испанская, Итальянская и Бельгийская федерации примут сторону юрцев, то конгресс попытался распустить Интернационал. Он постановил, что новый Генеральный совет, состоящий из нескольких социал-демократов, будет заседать в Нью-Йорке, где не существовало рабочих организаций, которые могли бы контролировать Совет. С тех пор так о нем и не слыхали, тогда как Испанская, Итальянская, Бельгийская и Юрская федерации продолжали существовать еще лет пять или шесть и ежегодно собирались на обычные конгрессы.
В то время как я приехал в Швейцарию, Юрская федерация была центром и наиболее известным выразителем Интернационала. Бакунин только что умер в Берне (1 июля 1876 года), но федерация удерживала то же положение, которое заняла под его влиянием. Через месяц после смерти Бакунина в Берне же собрался конгресс Интернационала. Решено было на могиле Бакунина сделать попытку примирения между марксистами и бакунистами. Гильом писал мне об этом, но я предвидел, что из этого ничего не выйдет. Но Гильом искренно желал примирения и искренно хотел протянуть руку. Примирение отчасти было налажено. Каждой стране предоставлялось право придавать социалистической деятельности тот характер, какой найдут нужным. Если Германии больше всего подходит парламентская социал-демократическая деятельность — пусть так и будет. Анархисты не станут нападать за это на немцев. Но зато пусть и немцы предоставят Италии, Испании, Швейцарии и Бельгии идти своим путем, не прибегая к таким гнусностям, как, например, обвинение Бакунина в шпионстве, в котором обвиняли Бакунина марксисты в пятидесятых годах.
Либкнехт с Бебелем, приехавшие на Бернский конгресс, ручались за это от имени партии.
И вдруг среди этих примирительных излияний в Женеве выходит громоносная и ядовитая статья Беккера против бакунистов. Эта статья разожгла страсти, и между марксистами и бакунистами снова разгорелась вражда.
Положение дел во Франции, Испании и Италии было таково, что только благодаря тому, что революционный дух, развившийся между работниками раньше франко-прусской войны, поддерживался Интернационалом, правительства не решались раздавить все рабочее движение и начать царство белого террора Известно, что вступление на французский престол графа Шамбора, одного из Бурбонов, едва не стало совершившимся фактом. Мак-Магон оставался президентом республики только для того, чтобы подготовить реставрацию монархии. Самый день торжественного въезда нового императора Генриха V в Париж был уже назначен; даже хомуты, украшенные королевской короною и вензелем, были уже готовы. Известно также, что реставрация монархии не удалась потому, что Гамбетта и Клемансо, оппортунист и радикал, организовали в значительной части Франции ряд вооруженных комитетов, готовых восстать, как только начнется государственный переворот. Но главную силу этих комитетов составляли рабочие, из которых многие принадлежали прежде к Интернационалу и сохранили прежний дух. И я могу сказать на основании того, что знаю лично, что, если бы радикальные вожди буржуазии поколебались в решительный момент, рабочие, наоборот, в этих комитетах, особенно на юге, воспользовались бы первой возможностью, чтобы поднять восстание, которое, начавшись для защиты республики, пошло бы дальше в социалистическом направлении.
То же самое можно сказать и об Испании. Как только духовенство и аристократия, окружавшие короля, толкали его на путь реакции, республиканцы сейчас же грозили восстанием, в котором, как они знали, действительно боевым элементом выступят работники. В одной Каталонии тогда было более ста тысяч рабочих, организованных в сильные союзы, более восьмидесяти тысяч испанцев принадлежали к Интернационалу, правильно собирались на конгрессы и аккуратно платили свои членские взносы с чисто испанским сознанием долга. Я говорю об этих организациях на основании личного знакомства на месте. Я знаю, что они готовились провозгласить федеративную испанскую республику и отказаться от колоний, а в тех местностях, которые способны были идти дальше, сделали бы попытки в смысле коллективизма. Один только постоянный страх восстания удержал испанскую монархию от разгрома всех рабочих и крестьянских организаций и от грубой клерикальной реакции.
Подобные же условия господствовали и в Италии. В северной ее части рабочие союзы еще не достигли тогда такого развития, как теперь, но различные части страны были усеяны секциями Интернационала и республиканскими группами. Монархия жила под вечным страхом свержения, если республиканцы средних классов обратятся к революционным элементам среди рабочих.
Одним словом, вспоминая теперь прошлое, отделенное четвертью века, я с уверенностью могу сказать, что если Европа не погрузилась после 1871 года в мрак самой тяжелой реакции, то обусловливается это главным образом тем революционным духом, который пробудился на Западе до франко-прусской войны и поддерживался после разгрома Франции анархическими элементами Интернационала: бланкистами, мадзинианцами и испанскими «кантоналистами» (федеративными республиканцами) .
Конечно, марксисты, поглощенные всецело своею местною избирательною борьбою, мало знали обо всем этом. Страшась навлечь на свои головы бисмарковские громы и боясь больше всего, чтобы в Германии не проявился революционный дух и не повел бы к репрессиям, которых они, не будучи достаточно сильными, не могли встретить лицом к лицу, социал-демократы из тактических соображений не только относились отрицательно ко всем западным революционерам, но мало-помалу прониклись ненавистью к революционному духу вообще. Они злобно обличали его, где бы он ни проявился, даже тогда, когда усмотрели первые его проявления в России.
Случалось ли, что Вера Засулич выстрелила в Трепова, или что русские студенты с рабочими устроили демонстрацию на Казанской площади, или что рабочие в таком-то городе в Италии или в Испании сожгли таможенные будки или отказались платить налоги, или, наконец, произошла где-нибудь революционная шутка, как, например, на колокольню нацепили красный флаг в ночь на 18 марта, «Vorwarts» («Форвертс») изливал тотчас же свой яд и весь свой словарь истинно немецкой ругани и на Засулич, и на русских студентов, и на казанскую демонстрацию, и на итальянских и испанских рабочих, осмелившихся дать выход своему бунтовскому духу. «Putschmacher»'ы («вспышкопускатели») — писали презрительно в «Форвертсе» и восхваляли свою тактику, благодаря которой никто не смел и полицейскому ответить дерзостью на дерзость, храня всю свою энергию на тот день, когда придется уговаривать рабочих подавать свои голос на выборах за тою или другого социал-демократического депутата.
При Мак-Магоне немыслимо было издавать революционные газеты во Франции. Даже пение «Марсельезы» считалось преступлением. Помню, как меня поразил тот ужас, который охватил моих попутчиков третьего класса, когда несколько новобранцев затянули на платформе революционную песню: то было в мае 1878 года! «Разве опять позволено петь «Марсельезу»?» — спрашивали они тревожно друг друга... Таким образом, социалистических газет во Франции не было. Испанские газеты издавались очень хорошо, и некоторые манифесты испанских конгрессов прекрасно излагали принципы анархического социализма. Но кто же за пределами Испании знает что-нибудь об ее идеалах? Что же касается до итальянских газет, то они все были недолговечны: появлялись, исчезали и снова возникали под другими названиями; и, несмотря на то что некоторые из них были превосходны, никто их не знал за пределами Италии. Поэтому Юрская федерация, с ее газетами на французском языке, стала очагом, где поддерживался и формулировался в латинских странах тот дух, который, повторяю это снова, спас Европу от мрачного периода реакции. Юрская федерация явилась также почвой, на которой теоретические положения анархизма были разработаны Бакуниным и его последователями на языке, понятном на материке Европы."

NT2

05-04-2017 17:16:49

павел карпец писал(а):воспоминания Чуковского

а насколько им можно доверять?

ясенъ

05-04-2017 18:08:57

NT2 писал(а):а насколько им можно доверять?

это фсё ниправда! лжёт буржуй-айболит, большевицкие серебрянники отрабатывает! все знают, наш петюня был худой, лысый, загорелый, жил на сквоту с аскетами и разговаривал стихами.

Дубовик

05-04-2017 19:45:08

В самом начале сказано:
Руманов говорил мне о Лебедеве, зяте Кропоткина

Зять - это муж дочери.
Дочь Кропоткина - Александра Петровна Кропоткина.
Жена Н.К. Лебедева - Наталья Александровна Критская.
Кропоткина и Критская - разные люди.
Вывод: Лебедев не был зятем Кропоткина.
Дневниковые записи Чуковского начинаются с непонятных вещей, которые лично я никак не могу объяснить.
Поэтому понимать, что там дальше написано, - тоже нет большой охоты.

павел карпец

11-04-2017 10:32:31

Продолжение "Записок..."
Скрытый текст: :
III

Юрская федерация и ее деятели: Гильом, Швицгебель, Шпихигер, Элизэ Реклю, Лефрансэ и. другие
В то время к Юрской федерации принадлежало несколько замечательных людей различных национальностей, большею частью личные друзья Бакунина. Редактором нашей главной газеты «Bulletin de la Federation Jurassienne» был Джемс Гильом, учитель по профессии, принадлежавший к одной из старинных фамилий Невшателя. Среднего роста и худощавый, напоминавший несколько Робеспьера своей внешностью и решительностью ума, он вместе с тем обладал золотым сердцем, которое раскрывалось только в интимной дружбе. Он был прирожденный руководитель людей по изумительной способности работать и по своей упорной деятельности. Восемь лет боролся он со всякими препятствиями, чтобы поддержать существование газеты, принимая в то же время самое деятельное участие во всех мельчайших делах федерации, покуда ему не пришлось оставить Швейцарию, где он не мог более найти никакой работы. Тогда он поселился во Франции, и здесь его имя со временем будет упомянуто с почтением в истории освобождения народной школы от влияния попов.
Юрской федерацией была издана брошюра, написанная Гильомом, «Idees sur L'Organisation Sociale». Брошюра Гильома содержит изложение анархического политического идеала, как он вырабатывался в Юрской федерации. Союз производственных и ремесленных рабочих союзов, без государства вступающих в прямое соглашение для обмена товаров, ими производимых, был ответом на идеал централизованных государств, который в то время разделяли все коммунисты-государственники, в том числе и социал-демократы.
Другой деятель Юрской федерации, Адемар Швицгебель, тоже швейцарец родом, был типичный представитель тех веселых, жизнерадостных, проницательных часовщиков из французской Юры, которых можно встретить в предгорьях бернского кантона. Гравировщик часовых крышек по ремеслу, он никогда не пытался оставить ручного труда и, вечно веселый и деятельный, поддерживал свою большую семью даже во время кризисов, когда в работе бывал застой и заработки становились очень скудны. Швицгебель обладал поразительной способностью схватить сразу трудный политический или экономический вопрос и, хорошенько обдумав его, изложить ясно, просто с точки зрения рабочего, не отнимая у него при этом ни глубины, ни значения. Его знали везде «в горах», и при встрече на конгрессах с рабочими других стран он всегда был общим любимцем.
Прямую противоположность Швицгебелю составлял другой швейцарец, тоже часовщик, Шпихигер. Он был философ, медлителен в движениях и в мысли, англичанин по наружности. Во всяком вопросе Шпихигер стремился добраться до самого корня и поражал нас верностью своих выводов, к которым доходил всесторонним размышлением, в то время как он просиживал дни за своим гильошерным станком.
Вокруг этих трех людей группировалось несколько серьезных, развитых работников — иные средних лет, другие старики, все страстно любившие свободу и с восторгом принявшие участие в таком великом движении, и еще около сотни пылких, бойких молодых людей, тоже большею частью из часовщиков. Все они отличались независимостью образа мыслей, ласковостью и горячею преданностью делу, ради которого готовы были на всякие жертвы. Несколько бывших коммунаров, живших в изгнании, вошли в федерацию. В числе их был великий географ Элизэ Реклю, типичный пуританин в своих манерах и в жизни, а с интеллектуальной точки зрения — французский философ-энциклопедист XVIII века; вдохновитель других, который никогда не управлял и никогда не будет управлять никем; анархист, у которого анархизм является выводом из широкого и основательного изучения форм жизни человечества во всех климатах и на всех ступенях цивилизации, чьи книги считаются в числе лучших произведений XIX века и чей стиль поражает красотой и волнует ум и совесть. Когда он входил в редакцию анархической газеты, то первый его вопрос, хотя бы редактор был мальчик по сравнению с ним: «Скажите, что мне делать?» И, получив ответ, он садился, как простой газетный чернорабочий, чтобы заполнить столько-то строк для следующего номера. Во время Коммуны Реклю просто взял ружье и стал в ряды. А когда он приглашал сотрудника для какого-нибудь тома своей всемирно известной географии и тот робко спрашивал: «Что мне нужно делать?» — Реклю отвечал: «Вот книги, вот стол. Делайте, что хотите».
Товарищем его был пожилой Лефрансэ, бывший учитель, трижды находившийся в изгнании: после июньских дней 1848 года, после наполеоновского государственного переворота и после 1871 года. Он был членом Коммуны, то есть из числа тех, о которых говорили, что они после Коммуны унесли в своих карманах миллионы франков. О достоверности этих утверждений буржуазной прессы можно судить по тому, что Лефрансэ работал как багажный на железнодорожной станции в Лозанне и раз едва не был убит при разгрузке, требовавшей более молодых плеч, чем его. Книга Лефрансэ о Парижской Комму не — единственная, в которой действительное историческое значение движения представлено в настоящем свете.
— Я — коммунист, а не анархист, если вам угодно, — говорил он. — Я не могу работать с такими безумцами, как вы!
А между тем он не работал ни с кем, как только с нами, «потому что вы безумцы, — говорил он, — именно те люди, которых я могу любить. С вами можно работать, оставаясь самим собою».
С нами жил еще другой член Парижской Коммуны Пэнди, столяр из Северной Франции, приемное дитя Парижа Он приобрел большую известность в Париже своей энергией и ясным умом во время одной большой стачки, поддержанной Интернационалом, вскоре после основания союза рабочих. В 1871 году его выбрали членом Коммуны, которая назначила его комендантом тюильрийского дворца. Когда версальские войска вступили уже в Париж, истребляли пленных сотнями, в разных концах города расстреляли по крайней мере троих, которых приняли за Пэнди. После битвы его укрыла, однако, храбрая девушка-швея, своим хладнокровием спасшая его, когда солдаты пришли обыскивать дом. Впоследствии она стала его женой. Когда солдаты обыскивали квартиру, Пэнди вошел с ведром воды. Скрываться было поздно. Но молодая швея не растерялась. Она назвала Пэнди своим братом и предложила солдатам по стакану вина. Пэнди стоял рядом. Солдаты побеседовали, выпили вино и пошли в другие квартиры. Только год спустя Пэнди с женой удалось незаметно выбраться из Парижа и добраться до Швейцарии. Здесь он изучил ремесло пробирщика. Целые дни проводил он теперь у раскаленного горна, вечера же всецело отдавал пропаганде, в которой удивительно сочетал страстность революционера с здравым смыслом и организаторской способностью, характеризующими па рижских рабочих.
Поль Брусс был тогда молодой доктор, необыкновенно живого ума, шумный, едкий и живой, готовый развить любую идею с геометрической последовательностью до крайних ее пределов. Его критика государства и государственных учреждений отличалась особой едкостью и силой. Брусс находил время издавать две газеты: одну французскую, другую немецкую (не зная немецкого языка), писать десятки длинных писем и быть душою рабочих вечеринок. Он постоянно был занят организацией новых групп, со всей пылкостью ума настоящего француза-»южанина».
Из итальянцев, работавших с нами в Швейцарии, в особенности замечательны были два близких друга Бакунина — Кафиеро и Малатеста, имена которых всегда упоминаются вместе и будут поминаться в Италии не одним поколением. Кафиеро — возвышенный и чистый идеалист, отдавший все свое состояние общему делу и никогда не задававшийся вопросом, чем он будет жить потом, мыслитель, вечно погруженный в философские соображения; человек самый незлобивый, а между тем он взялся за ружье и пошел в горы Беневенто, когда он и друзья его решили, что надо сделать попытку социалистического восстания, хотя бы только с целью доказать народу, что крестьянский бунт должен быть серьезнее простого возмущения против сборщиков податей. Малатеста — бывший студент медицины, отказавшийся от ученой профессии и от состояния ради революции: чистый идеалист, полный жара и ума. За всю свою жизнь он никогда не думал о том, будет ли у него кусок хлеба на обед и место, где переночевать сегодня. Не имея своего угла, он готов продавать мороженое на улицах Лондона, чтобы заработать на хлеб, а по ночам будет писать блестящие статьи для итальянских газет. Во Франции его посадили в тюрьму, освободили и изгнали; в Италии он был вторично осужден и сослан на остров, откуда бежал и снова под другим именем явился в Италию. Малатесту всегда можно найти там, где борьба кипит особенно жарко: все равно — на родине или вне ее. И эту жизнь он ведет вот уже тридцать лет. И когда мы встречаем Малатесту после освобождения из тюрьмы или после побега с острова, мы находим его таким же бодрым, каким видели его в последний раз. Вечно он готов начать сызнова борьбу, постоянно он поражает тою же любовью к человечеству и тем же отсутствием ненависти к своим противникам и тюремщикам; всегда у него готова сердечная улыбка для друзей и ласка для ребенка.
Среди нас было очень мало русских, потому что большинство соотечественников шло за социал-демократами. С нами находился, однако, старый друг Герцена Н И. Жуковский, оставивший Россию в 1863 году: блестящий, изящный человек, очень умный и большой любимец рабочих. Больше, чем кто бы то ни было из нас, он имел то, что французы называют 1'orielle du peuple. Рабочие всегда слушали его охотно, так как он умел зажечь сердца народа, показывая ему то важное участие, которое он должен принять в переустройстве общества. Он умел поднять настроение, открывая работникам блестящие исторические перспективы; умел сразу осветить самый запутанный экономический вопрос и наэлектризовать слушателей своею искренностью и убежденностью. Временно работал также с нами бывший офицер генерального штаба Н. В. Соколов, поклонник Поля Луи Курье — за его смелость и Прудона — за его философские взгляды. Соколов обратил многих в России в социализм своими статьями в «Русском слове» и книгой «Отщепенцы».
Упоминаю только тех, которые получили широкую известность как писатели, как делегаты на конгрессах или как организаторы. А между тем я спрашиваю себя: не лучше ли писать о тех, которые никогда не печатались, но тем не менее принимали такое же важное участие в жизни федерации, как любой из писателей? Не лучше ли помянуть рядовых бойцов, всегда готовых примкнуть ко всякому движению, никогда не задаваясь вопросом, будет ли дело крупно или мелко, славно или скромно? Будет ли оно иметь великие последствия или только принесет бесконечные тревоги им и их семействам?
Я должен был бы также упомянуть о немцах Вернере и Ринке, которые пешком пропутешествовали на конгресс Интернационала из Швейцарии в Бельгию; об испанце Альбарасине, студенте, которого стачка в Алькое вынесла главою Алькойской Коммуны, и про многих других; но боюсь, что мои беглые наброски не смогут внушить читателям всего того чувства уважения и любви, с которым относились к этой маленькой семье все, знавшие членов ее лично.
Когда я вошел в Юрскую федерацию, все мое время поглощалось заботами о пропаганде и агитации. Но уже я видел, как много следует и нужно сделать для научного и философского обоснования анархизма. Но занялся я этим делом только позже, в 1879 году, когда начал издавать «Le Revolte». Заботы о повседневной пропаганде поглощали у меня все время в первые годы.

павел карпец

18-04-2017 16:52:01

IV

Пребывание в Шо-де-Фоне. — Воспрещение красного знамени в Швейцарии. — Новый общественный строй
Из всех известных мне швейцарских городов Шо-де-Фон, быть может, наименее привлекательный. Он лежит на высоком плоскогорий, совершенно лишенном растительности, и открыт для пронизывающего ветра, дующего здесь зимой. Снег здесь выпадает такой же глубокий, как в Москве, а тает и падает он снова так же часто, как в Петербурге. Но нам было важно распространить наши идеи в этом центре и придать больше жизни местной пропаганде. Здесь жили Пэнди, Шпихигер, Альбарасин и бланкисты Ферре и Жало. Время от времени я мог навещать отсюда Гильома в Невшателе и Швицгебеля в долине Сент-Имье.
Для меня началась жизнь, полная любимой деятельности. Мы устраивали многочисленные сходки, для которых сами разносили афиши по кафе и мастерским. Раз в неделю собирались наши секции, и здесь поднимались самые оживленные рассуждения. Отправлялись мы также проповедовать анархизм на собрания, созываемые политическими партиями. Я разъезжал очень много, навещая другие секции, и помогал им.
В ту зиму мы заручились симпатиями многих, хотя сильной помехой правильной работе являлся кризис в часовом деле. Половина работников сидела без работы или была занята только несколько часов в неделю. Поэтому муниципалитетам пришлось открыть дешевые столовые. Кооперативная мастерская, основанная в Шо-де-Фоне анархистами, в которой заработки распределялись поровну между участниками, с большим трудом доставала себе работы, несмотря на свою почетную репутацию. Шпихигеру, одному из лучших гильошеров, пришлось даже некоторое время зарабатывать средства к жизни расческой шерсти для одного обойщика.
Мы все в том году (1877) приняли участие в демонстрации с красным знаменем в Берне. Волна реакции дошла и до Швейцарии, и, наперекор конституции, бернская полиция воспретила носить рабочее знамя на улицах. Необходимо было показать поэтому, что по крайней мере в некоторых местах работники не допустят попрания своих прав и станут сопротивляться. В день годовщины Парижской Коммуны мы все отправились в Берн, чтобы, несмотря на запрещение, пройти по улицам с красными знаменами. Конечно, произошло столкновение с полицией, в котором два товарища получили сабельные удары, а два полицейских были ранены довольно тяжело. Но одно красное знамя донесли-таки благополучно до залы, где состоялся восторженный митинг. Нечего прибавлять, что так называемые вожаки были в рядах и дрались вместе со всеми. К ответственности было привлечено около тридцати швейцарских граждан, которые все сами заявляли следователю, что приняли участие в демонстрации, и требовали, чтобы их судили. Ранившие полицейских немедленно выступили вперед и заявили, что это сделали они. Суд пробудил немалую симпатию к нашему делу. Вместо равнодушных людей мы увидели внимательную публику, отчасти сочувствовавшую нам. Ничто не завоевывает народ, как смелость. Многие поняли, что все вольности нужно упорно защищать, чтобы их не отняли. Приговор поэтому был сравнительно мягкий и не превосходил трехмесячного заключения.
Однако бернское правительство воспретило вслед за этим красное знамя во всем кантоне. Тогда Юрская федерация решила выступить с ним, несмотря на все запрещения, в Сент-Имье, где должен был состояться наш годичный конгресс, и защищать его — в случае надобности — с оружием в руках. На этот раз мы были вооружены и приготовились защищать наше знамя до последней крайности. На одной из площадей, по которым мы должны были пройти, расположился полицейский отряд, чтобы остановить нашу процессию, а в соседнем поле взвод милиции упражнялся в учебной стрельбе. Мы хорошо слышали выстрелы стрелков, когда проходили по улицам города. Но когда наша процессия появилась под звуки военной музыки на площади и ясно было, что полицейское вмешательство вызовет серьезное кровопролитие, то нам предоставили спокойно идти. Мы, таким образом, беспрепятственно дошли до залы, где и состоялся наш митинг. Никто из нас особенно не желал столкновения; но подъем, созданный этим шествием в боевом порядке, при звуках военной музыки, был таков, что трудно сказать, какое чувство преобладало среди нас, когда мы добрались до залы: облегчение ли, что боевой схватки не произошло, или же сожаление о том, что все обошлось так тихо. Человек — крайне сложное существо.
Главная наша деятельность состояла в формулировке социалистического анархизма в теории и в практических его приложениях. И в этом направлении Юрская федерация выполнила работу, которая не умрет.
Мы замечали, что среди культурных наций зарождается новая форма общества на смену старой: общество равных между собою. Члены его не будут более вынуждены продавать свой труд и свою мысль тем, которые теперь нанимают их по своему личному усмотрению. Они смогут прилагать свои знания и способности к производству на пользу всех; и для этого они будут складываться в организации, так устроенные, чтобы сочетать наличные силы для производства наивозможно большей суммы благосостояния для всех, причем в то же время личному почину будет предоставлен полнейший простор. Это общество будет состоять из множества союзов, объединенных между собою для всех целей, требующих объединения, — из промышленных федераций для всякого рода производства: земледельческого, промышленного, умственного, художественного; и из потребительских общин, которые займутся всем касающимся, с одной стороны, устройства жилищ и санитарных улучшений, а с другой — снабжением продуктами питания, одеждой и т. п.
Возникнут также федерации общин между собою и потребительных общин с производительными союзами. И, наконец, возникнут еще более широкие союзы, покрывающие всю страну или несколько стран, члены которых будут соединяться для удовлетворения экономических, умственных, художественных и нравственных потребностей, не ограничивающихся одною только страною. Все эти союзы и общины будут соединяться по свободному соглашению между собою. Так уже работают теперь сообща железнодорожные компании или же почтовые учреждения различных стран, не имея центрального железнодорожного или почтового департамента, хотя первые руководятся исключительно эгоистическими целями, а вторые принадлежат различным и часто враждебным государствам. Так же действуют метеорологические учреждения, горные клубы, английские спасательные станции, кружки велосипедистов, преподавателей, литераторов и так далее, соединяющиеся для всякого рода общей работы, а то попросту и для удовольствия. Развитию новых форм производства и всевозможных организаций будет предоставлена полная свобода; личный почин будет поощряться, а стремление к однородности и централизации будет задерживаться. Кроме того, это общество отнюдь не будет закристаллизовано в какую-нибудь неподвижную форму: они будет, напротив, беспрерывно изменять свой вид, потому что оно будет живой, развивающийся организм. Ни в каком правительстве не будет тогда представляться надобности, так как во всех случаях, которые правительство теперь считает подлежащими своей власти, его заменит вполне свободное соглашение и союзный договор; случаи же столкновений неизбежно уменьшатся, а те, которые будут возникать, могут разрешаться третейским судом.
Никто из нас не уменьшал важности и величия той перемены, которая нам рисовалась впереди. Мы понимали, что ходячие взгляды о необходимости частной собственности на землю, фабрики, копи, жилища и так далее для развития прогресса промышленности и о системе заработной платы как средстве заставить людей работать еще не скоро уступят место более высоким понятиям об общественной собственности и производстве. Мы знали, что предстоит утомительный период пропаганды, затем долгая борьба и ряд индивидуальных и коллективных возмущений против нынешней формы владения собственностью; что нужны личные жертвы, отдельные попытки переустройства и местные революции, прежде чем изменятся установившиеся теперь взгляды на собственность. Тем более понимали мы, что культурные народы не захотят и не смогут отказаться разом от господствующих теперь идей о необходимости власти, на которых мы все воспитывались. Понадобятся многолетняя пропаганда и длинный ряд отдельных возмущений против властей, а также полный пересмотр всех тех учений, которые извлекаются теперь из истории, прежде чем люди поймут, как они ошибались, когда приписывали своему правительству и законам то, что в действительности является результатом их собственных привычек и общественных инстинктов. Мы знали все это. Но мы знали также, что, проповедуя преобразование в обоих этих направлениях, мы будем идти с прогрессом, а не против него.
Когда я ближе познакомился с западноевропейскими рабочими и с симпатизирующими им людьми из интеллигенции, я скоро убедился, что они ценят личную свободу гораздо выше, чем личное благосостояние. Пятьдесят лет тому назад рабочие готовы были продать свою личную свободу всякого рода правителям и даже какому-нибудь Цезарю в обмен за обещание материальных благ. Но теперь этого нет. Я убедился, что слепая вера в выборных правителей, даже если они взяты из лучших вожаков рабочего движения, вымирает у работников латинских рас. «Мы прежде всего должны узнать, что нам нужно, а тогда мы это лучше всего сделаем сами», — говорили они; и эта мысль была сильно распространена среди работников, гораздо сильнее, чем можно было бы предположить. Устав Интернационала начинался следующими словами: «Освобождение трудящихся должно быть делом самих трудящихся», и эта мысль пустила глубокие корни в умах. Печальный опыт Парижской Коммуны вполне подтверждал ее.
Когда началось восстание Коммуны, многие из средних классов готовы были сами начать попытки в социалистическом направлении или по крайней мере не противиться им. «Когда мы с братом выходили из наших маленьких комнат на улицу, — сказал мне однажды Элизэ Реклю, — люди из зажиточных классов спрашивали нас со всех сторон: «Говорите, что делать? Мы готовы попытаться на новом пути». Но мы (и тут он ударил себя по лбу) тогда не знали, что им сказать».
Ни одно правительство не имело в своем составе столько представителей крайних партий, как Совет Коммуны, избранный 25 марта 1871 года. В нем были представлены в соответствующей пропорции все оттенки революционных мнений: бланкисты, якобинцы, интернационалисты. А между тем так как сами рабочие не имели определенных взглядов на социальные реформы, то они и не могли внушить их своим представителям, и потому правительство Коммуны ничего не сделало в этом направлении. Его парализовал уже самый факт оторванности от масс и пребывания в городской думе... И, думая об этом, мы понимали, что ради самого успеха социализма обязательно следует проповедовать идеи безначалия, самодеятельности и свободной личной инициативы — одним словом, идеи анархизма рядом с идеями о социализации собственности и производства.
Мы, конечно, предвидели, что при полной свободе мысли и действия для каждой личности мы неизбежно встретимся с некоторым крайним преувеличением наших принципов. Я видел уже нечто подобное в русском нигилизме. Но мы решили — опыт доказал, что мы не ошиблись, — что сама общественная жизнь при наличности открытой и прямой критики мнений и действий устранит понемногу крайние преувеличения. Мы действовали, в сущности, согласно старому правилу, гласящему, что свобода — наиболее верное средство против временных не удобств, проистекающих из свободы. Действительно, в человечестве есть ядро общественных привычек, доставшееся ему по наследству от прежних времен и недостаточно еще оцененное. Не по принуждению держатся эти привычки в обществе, так как они выше и древнее всякого принуждения. Но на них основан весь прогресс человечества, и до тех пор, покуда человечество не начнет вырождаться физически и умственно, эти привычки не могут быть уничтожены ни критикой людей, отрицающих ходячую нравственность, ни временным возмущением против них. В этих воззрениях я убеждался все больше и больше, по мере того как росло мое знакомство с людьми и с жизнью.
Мы понимали в то же время, что необходимые перемены в этом направлении не могут быть вызваны одним каким-нибудь человеком, хотя бы и самым гениальным. Они явятся результатом не научного открытия и не откровения, а последствием созидательной работы самих народных масс. Народными массами — не отдельными гениями — выработаны были средневековое обычное право, деревенская община, гильдия, артель, средневековый город и основы международного права.
Многие из наших предшественников пытались нарисовать идеальную республику, основывая ее то на принципе власти, то — в редких случаях — на принципе свободы. Роберт Оуэн и Фурье дали миру свой идеал свободного, органически развивающегося общества в противоположность идеальной общественной пирамиде, внушенной Римскою империею и католическою церковью. Прудон продолжал работу Фурье и Оуэна, а Бакунин применил свое ясное и широкое понимание философии истории к критике современных учреждений, «создавая в то же время, как разрушал». Но все это было только подготовительной работой.
Международный рабочий союз (Интернационал) применил новый метод разрешения задач практической социологии — путем обращения к самим рабочим. Образованные люди, присоединившиеся к Союзу, брались только объяснять рабочим, что происходит в различных странах, разбирать добытые результаты и впоследствии помогать работникам точно выразить свои заключения. Мы не брались выводить из наших теоретических взглядов, каково должно быть идеальное общество; мы только приглашали рабочих исследовать причины настоящего зла и выработать на своих сходках и конгрессах практические основы лучшего общественного строя. Велось же обсуждение так: вопросы, поднятые на международном съезде, рекомендовались всем рабочим союзам как предмет для изучения в течение следующего года. Они обсуждались тогда во всей Европе, на небольших сходках отделов (секций), соответственно с местными нуждами каждой отрасли промышленности. Затем работы отделов представлялись съезду каждой федерации и, наконец, в более обработанной форме вносились на ближайший международный съезд всего Союза. Таким образом, снизу вырабатывались теоретические и практические основы того общества, к которому мы стремились. И Юрская федерация приняла широкое участие в выработке идеалов коллективизма и анархизма.
Что касается меня самого, то, находясь в столь благоприятных условиях, я мало-помалу пришел к заключению, что анархизм — нечто большее, чем простой способ действия или чем идеал свободного общества. Он представляет собою, кроме того, философию как природы, так и общества, которая должна быть развита совершенно другим путем, чем метафизическим или диалектическим методом, применявшимся в былое время к наукам о человеке. Я видел, что анархизм должен быть построен теми же методами, какие применяются в естественных науках; но не на скользкой почве простых аналогий, как это делает Герберт Спенсер, а на солидном фундаменте индукции, примененной к человеческим учреждениям. И я сделал все, что мог, в этом направлении.

павел карпец

21-04-2017 11:28:36

V.
..........
.........в 1878 году произвели впечатление два лица: князь Горчаков во время Берлинского конгресса и Вера Засулич. Портреты их были помещены во многих альманахах и календарях. Что же касается европейских рабочих, то самоотверженность Веры Засулич произвела на них чрезвычайно глубокое впечатление.
Несколько месяцев спустя без всякого заговора произошли быстро, одно за другим, четыре покушения на коронованных лиц. Рабочий Гёдель, а вслед за ним доктор Нобилинг стреляли в германского императора; несколько недель позже испанский рабочий Олива Монкаси совершил покушение на Альфонса XII, а повар Пассананте кинулся с ножом на итальянского короля. Европейские правительства не могли допустить, чтобы покушения на трех королей могли случиться без существования какого-нибудь международного заговора, и они ухватились за предположение, что ответственность лежит на Юрской федерации Международного союза рабочих.
С тех пор прошло больше двадцати лет, и я могу категорически заявить, что никаких решительно данных, подтверждающих подобное предположение, не существовало. Между тем все европейские правительства напали на Швейцарию, упрекая ее в том, что она дает убежище революционерам, устраивающим подобные заговоры. Редактор нашей газеты «Avant-Garde» Поль Брусс был арестован и привлечен к суду. Швейцарские судьи, видя, однако, что нет ни малейшего основания для предположения, что Брусс или Юрская федерация принимали участие в недавних покушениях, присудили редактора только к непродолжительному тюремному заключению за его статью и изгнанию на десять лет из Швейцарии, но зато газету запретили. Федеральное правительство обратилось даже с предложением ко всем швейцарским типографиям не печатать больше подобных изданий. Таким образом, Юрская федерация осталась без газеты.
Кроме того, швейцарские политические деятели, которые давно уже косились на рост анархической агитации в их стране, приняли под рукой такие меры, чтобы под угрозой полнейшей невозможности заработать средства к жизни заставить выдающихся членов швейцарцев отстать от Юрской федерации. Брусса изгнали из Швейцарии. Джемс Гильом, поддерживавший вопреки всем препятствиям в течение восьми лет официальный орган федерации и добывавший средства к жизни уроками, теперь не мог найти никаких занятий и вынужден был уехать из Швейцарии во Францию. Адемар Швицгебель не находил больше работы в часовом деле и, имея большую семью, принужден был отстать от движения. Шпихигер находился в таком же положении и эмигрировал. Вышло так, что мне, иностранцу, пришлось взять на себя редактирование газеты юрцев. Я, конечно, колебался; но так как другого выхода не было, то в феврале 1879 года я с двумя товарищами — Дюмартрэ и Герцигом — основал в Женеве новую двухнедельную газету «Le Revolte»{29}. Большинство статей приходилось мне писать самому. Издательский капитал наш состоял всего из двадцати трех франков; но мы все усердно принялись собирать деньги и выпустили первый номер. Тон нашего журнала был умеренный, но сущность его была революционная, и я по мере сил старался излагать в нем самые сложные экономические и исторические вопросы понятным для развитых рабочих языком. Наша прежняя газета в лучшие времена расходилась всего в шестистах экземплярах. Теперь же мы отпечатали «Le Revolte» в двух тысячах экземпляров, и через несколько дней они все разошлись. Газета имела успех, и до сих пор она выходит в Париже под названием «Temps Nouveaux» («Новые времена»){30}.
Социалистические газеты часто проявляют стремление превратиться в скорбный лист, наполненный жалобами на существующие условия. Отмечается тяжелое положение работников в шахтах, на фабриках и в деревнях; яркими красками рисуются нищета и страдания рабочих во время стачек; подчеркивается их беспомощность в борьбе с предпринимателями. И эта летопись безнадежных усилий, повторяясь в газете из недели в неделю, производит на читателя самое удручающее впечатление. Тогда — в противовес этому впечатлению — редактор должен главным образом рассчитывать на зажигательные слова, при помощи которых он пытается внушить читателю веру и энергию. Я полагал, напротив, что революционная газета главным образом должна отмечать признаки, которые всюду знаменуют наступление новой эры, зарождение новых форм общественной жизни и растущее возмущение против устарелых учреждений. За этими признаками нужно следить; их следует сопоставлять настоящим образом и группировать их так, чтобы показать нерешительным умам ту невидимую и часто бессознательную поддержку, которую передовые воззрения находят всюду, когда в обществе начинается пробуждение мысли. Заставить человека почувствовать себя заодно с бьющимся сердцем всего человечества, с зачинающимся бунтом против вековой несправедливости и с попытками выработки новых форм жизни — в этом состоит главная задача революционной газеты. Надежда, а вовсе не отчаяние, как нередко думают очень молодые революционеры, порождает успешные революции.
Историки часто описывают нам, как та или другая философская система совершила известную перемену в мыслях, а впоследствии и в учреждениях. Но это не история. На деле величайшие философы только улавливали признаки приближающихся изменений, понимали их внутреннюю связь и, руководимые индукцией и чутьем, предсказывали грядущие события. Социологи с своей стороны набрасывали нам планы социальной организации, исходя из немногих принципов и развивая их с логической последовательностью, как выводятся геометрические теоремы из немногих аксиом. Но это не социология. Правильные предсказания можно делать только, если обращать внимание на тысячи признаков новой жизни, отделяя случайные факты от органически необходимых, и строить свои обобщения на этом единственно прочном основании.
С этим именно методом мышления я и старался ознакомить моих читателей. При этом я писал по возможности без мудреных слов, чтобы приучить самых скромных рабочих к собственному суждению о том, куда и как идет общество, и дать им возможность самим поправить писателя, если тот будет делать неверные заключения. Что же касается до критики существующего строя, я делал ее только для того, чтобы выяснить корень зла и чтобы показать, как глубоко укоренившееся и заботливо взлелеянное поклонение перед устаревшими формами да еще широко распространенная трусость ума и воли являются главными источниками всех бедствий.
Дюмартрэ и Герциг вполне поддерживали меня в этом направлении. Дюмартрэ родился в одной из самых бедных крестьянских семей в Савойе. Учился он только в начальной школе, да и то недолго. Между тем он был один из самых умных и сметливых людей, которых мне когда-либо пришлось встретить. Его оценки людей и текущих событий были так замечательны по своему здравому смыслу, что порой оказывались пророческими. Дюмартрэ был также очень тонкий критик текущей социалистической литературы, и его никогда нельзя было ослепить фейерверками красивых слов и якобы науки. Герциг был молодой приказчик, родом из Женевы, сдержанный, застенчивый, красневший, как девушка, когда высказывал оригинальную мысль. Когда же меня арестовали и ответственность за выход газеты легла на Герцига, он благодаря своей воле научился писать очень хорошо. Все женевские хозяева бойкотировали его, и он впал со своей семьей в крайнюю нужду, но тем не менее поддерживал газету, покуда явилась возможность перенести ее в Париж. Позднее вместе с итальянцем Бертони он начал издавать в Женеве прекрасную анархическую рабочую газету «Le Reveil»{31}.
На суд этих двух друзей я мог смело положиться. Если Герциг хмурился и бормотал: «Да хорошо, сойдет!», я знал, что статья не годится. А когда Дюмартрэ, постоянно жаловавшийся на плохое состояние своих очков, когда ему приходилось разбирать не совсем четкую рукопись, а потому пробегавший статьи только в корректуре, прерывал чтение восклицанием: «Non, ca ne va pas» («Нет, не идет»), я тотчас понимал, что дело неладно, и пытался угадать, что именно вызвало его неодобрение. Я знал, что допытываться от него совершенно бесполезно. Дюмартрэ ответил бы: «Ну, это не мое дело, а ваше! Не подходит, вот и все, что я могу сказать». Но я чувствовал, что он прав, и присаживался, чтобы написать место заново. А не то, взявши верстатку, набирал вместо неодобренных строчек новые.
Нужно сказать, что выпадали на нашу долю и тяжелые времена. Едва мы выпустили четыре или пять номеров, как типография, где мы печатали, отказала нам. Для рабочих и их изданий свобода печати, указанная в конституциях, имеет много ограничений помимо тех, которые упомянуты в законе. Владелец типографии ничего не имел против нашей газеты: она ему нравилась; но в Швейцарии все типографии зависят от правительства, которое дает им различные заказы, как, например, печатание статистических отчетов, бланков и тому подобное. Нашему типографу решительно заявили, что если он будет продолжать печатать «Revolte» («Бунтарь»), то ему нечего больше рассчитывать на заказы от женевского правительства, и он повиновался. Я объехал всю французскую Швейцарию и повидал владельцев всех типографий, но даже от сочувственно относившихся к направлению нашей газеты я получил один и тот же ответ: «Мы не можем жить без правительственных заказов, а их нам не дадут, если мы возьмемся печатать «Le Revolte».
Я возвратился в Женеву с сильно упавшим духом, но Дюмартрэ был преисполнен жара и надежд. «Отлично, — говорил он, — заведем свою типографию! Возьмем ее в долг с обязательством выплатить через три месяца. А через три-то месяца мы, наверное, выплатим».
— Но где же взять деньги? У нас всего несколько сот франков, — возразил я.
— Деньги? Вот вздор! Деньги придут. Закажем только немедленно шрифт и выпустим сейчас же номер. Деньги явятся.
И в этот раз оправдались его слова. Когда наш следующий номер вышел из нашей собственной «Imprimerie Jurassienne»{32} и мы рассказали читателям о нашем затруднительном положении; когда мы, кроме того, выпустили две брошюрки, причем мы все помогали в наборе и печатании их, деньги действительно явились. Правда, большею частью то были медяки и мелкие серебряные монеты, но долг был покрыт. Постоянно в моей жизни я слышу жалобы передовых партий на недостаток средств; но чем больше я живу, тем больше убеждаюсь, что главное наше затруднение не в недостатке денег, а в недостатке людей, которые твердо и неукоснительно шли бы к намеченной цели и вдохновляли бы других. Вот уже двадцать семь лет, как наша газета живет изо дня в день; воззвания о помощи появляются чуть ли не в каждом номере. Но покуда есть люди, которые вкладывают в дело всю энергию, как делали это Герциг и Дюмартрэ в Женеве, а теперь вот уже больше двадцати лет делает Грав в Париже, деньги являются. Ежегодный приход, идущий на покрытие печатания газеты и брошюр, составляет около восьми тысяч рублей, и составляется он главным образом из медяков и мелкого серебра, вносимых работниками. Для газеты, как и для всякого другого дела, люди дороже денег.
Мы устроили нашу типографию в маленькой комнатке. Наш наборщик-малоросс согласился набирать газету за очень скромную плату в шестьдесят франков в месяц. Если он имел возможность ежедневно обедать да изредка пойти в оперу, то он был доволен.
— В баню идете, Кузьма? — спросил я раз, встретив его на улице с узелком, завернутым в бумагу.
— Нет, перебираюсь на новую квартиру, — ответил он певучим голосом, с обычной улыбкой.
К несчастью, он не знал по-французски. Я писал статьи моим лучшим почерком и часто сожалел о том, что так мало воспользовался уроками чистописания доброго Эберта, но Кузьма отличался способностью читать по-французски на свой лад. Вместо «immediatement» он читал «immidiotarmut» или «inmuidiatmunt» и соответственно с этим набирал фантастические французские слова своего собственного изобретения. Но так как он соблюдал промежутки и не удлинял строк, то нужно было только переменить букв десять в строке, и все налаживалось. Мы были с ним в самых лучших отношениях, и под его руководством я сам вскоре научился немного набирать. Набор всегда кончался вовремя, чтобы отнести корректуры к товарищу-швейцарцу, который был ответственным редактором и которому мы педантически давали на смотр весь номер в гранках. Затем кто-нибудь из нас отвозил в тележке формы в печатню. Наша «Imprimerie Jurassienne» скоро получила широкую известность своими изданиями, в особенности брошюрами, за которые мы — по настоянию Дюмартрэ — никогда не назначали большую цену, чем десять сантимов — четыре копейки.
Для брошюр пришлось выработать совершенно особый слог. Должен сознаться, что я иногда завидовал тем писателям, которые могут не стесняться числом страниц для развития своих мыслей и имеют возможность воспользоваться хорошо известным извинением Талейрана: «У меня не хватило времени быть кратким». Когда мне приходилось сжать результат нескольких месяцев работы — например, о происхождении закона — в десятисантимную брошюру, мне нужно было еще много работать над нею, чтобы быть кратким. Но мы писали для рабочих, для которых двадцать сантимов подчас слишком большая сумма. В результате было то, что наши брошюры в один и в два су (две и четыре копейки) расходились десятками тысяч и переводились на все другие языки за границей. Впоследствии, когда я был в тюрьме во Франции, Элизэ Реклю издал отдельной книжкой мои передовые статьи под заглавием, им придуманным, — «Речи мятежника» («Paroles d'un Revolte»).
Мы все время имели в виду главным образом Францию, но «Revolte» был строго воспрещен при Мак-Магоне. Контрабандисты же перетаскивали столько хороших вещей из Швейцарии во Францию, что не хотели путаться с нашей газетой. Я отправился раз с ними, перешел вместе французскую границу и нашел, что они смелый народ, на который можно положиться; но взяться за перевозку нашей газеты они не согласились. Все, что мы могли сделать, — это рассылать ее в закрытых конвертах сотне адресатов во Франции. Мы ничего не брали за пересылку, рассчитывая на добровольные пожертвования подписчиков для покрытия почтовых расходов, что они и делали. Но мы часто думали, что французская полиция упускала отличный случай вконец разорить наше издание. Ей следовало только подписаться на сотню экземпляров, а добровольных пожертвований не присылать.
В первый год мы должны были рассчитывать только на самих себя; но постепенно Элизэ Реклю все более заинтересовывался изданием и впоследствии присоединился к нам, а после моего ареста всей душой отдался газете. В 1880 году Реклю пригласил меня помочь ему в составлении тома его монументальной географии, посвященного Азиатской России. Он сам выучился по-русски, но полагал, что так как я был в Сибири, то могу быть ему полезным моими сведениями. Здоровье моей жены было плохо, и врачи велели ей немедленно оставить Женеву с ее холодными ветрами, а потому весной 1880 года мы с женой переехали в Кларан. где в то время жил Реклю. Мы поселились над Клараном, в маленьком домике, с видом на голубые воды Лемана и на белоснежную вершину Дан-дю-Миди. Под окнами журчала речка, превращавшаяся после дождей в ревущий поток, ворочавший громадные камни и вырывавший новые русла. Против нас, на склоне горы, виднелся старый замок Шатлар, владельцы которого вплоть до революции burla papei (то есть сжигателей бумаг) в 1799 году взимали с соседних крепостных крестьян феодальные поборы по случаю рождений, свадеб и похорон. Здесь при содействии моей жены, с которой я обсуждал всегда всякое событие и всякую проектируемую статью и которая была строгим критиком моих произведений, я написал лучшие мои статьи для «Revolte», между прочим обращение «К молодежи», сотни тысяч которого разошлись на различных языках. В сущности, я выработал здесь основу всего того, что впоследствии написал. Мы, анархисты, рассеянные преследованиями по всему свету, больше всего нуждаемся в общении с образованными людьми одинакового с нами образа мыслей. В Кларане у меня было такое общение с Элизэ Реклю и Лефрансэ да, кроме того, еще постоянные сношения с рабочими, которые я продолжал поддерживать. И хотя я работал очень много по географии, я мог вести анархическую пропаганду еще шире, чем прежде.

павел карпец

29-04-2017 16:58:26

Письмо Кропоткина Софье Григорьевне Кропоткиной

Лондон 14 июля [1881 г.]
Дорогая, радость,
Пишу тебе уже из Конгресса [1], который только что открылся.
Делегатов довольно много:
мы, Малатеста [2],
Gérombon из Verviers,
Fournier из Барселоны
Ну, черт с ними, потом напишу, всего человек 35, и конгресс обещает быть довольно хорошим.
Тороплюсь написать 2–3 слова, так как сейчас открывается заседание.
Любка, где ты? радость моя! Отчего от тебя нет ни слова?
Линя [?] видел вчера вечером и просидели вечер с ним и Чайковским. Он ругал меня за то, что не привез ему моей козочкиной мордочки.
Голуба, родная, пиши. Кота скучает без Козочки, и как хотел бы он ее расцеловать и обнять. Дай же обниму тысячи раз крепко крепко горячо, от всей души.
Кот
Серый
Мой адрес всё по-прежнему к Линю. Я нанял комнату, с Герцигом [3], но могу съехать.

ОР РГБ. Ф. 410, карт. 12, ед.хр. 56, л. 29–29 об.
Примечания

1. Международный анархический конгресс в Лондоне проходил с 14 по 20 июля 1881 г.
2. Эррико Малатеста (Errico Malatesta; 1853–1932), итальянский анархист, приехав в 1881 г. в Лондон, осел здесь на несколько лет. В письме П.Л. Лаврову от 11 июля 1882 г. Кропоткин спрашивал, нельзя ли найти работу для Э. Малатесты в Париже и не арестуют ли его французские власти: в Лондоне он сильно бедствовал. В 1885 г. уехал в Буэнос-Айрес.
3. Георг (Жорж) Герциг — ближайший сотрудник П.А. Кропоткина по изданию журнала «Le Révolté».

Анархонт

01-05-2017 00:05:28

павел карпец писал(а):Снова русский, снова дворянин

...снова живущий в Швейцарии.

павел карпец

04-05-2017 06:42:11

Из Макса Неттлау "Очерки по истории анархизма"
".....В 80-х годах мы наблюдаем кипение нового анархического коммунизма. Принцип ассоциаций по необходимости ослабел под этим импульсом, а принцип организации был поколеблен на долгие годы. Если все доступно в изобилии при минимуме труда, то ассоциация и сотрудничество становятся лишь новым бременем и препятствием к свободному пользованию общественным запасом продук­тов. Организация становилась оковами автономии, ав­торитарной помехой. Лондонский Интернациональный Со­циально-Революционный Конгресс 1881 года (с 14 по 20 июля) отмечает собою отвержение какой бы то ни было организующей формы, как, напр., Интернационал либертарного типа, какой придал ему Женевский Конгресс 1873 года. Тот же Конгресс признал лишь номинально и против желания некий призрак организации, а в сущности не более, как комиссию с функциями лишь передаточного пункта для переписки в качестве способа интернациональ­ной связи между группами разных стран. Эта организация исчезла, год спустя, и имела лишь кратковременное су­ществование в течение 1881-1882 годов. Другими словами, группы пользовались независимым существованием и счи­тали себя притесненными при одной мысли о задаче, выполняемой по постановлению коллектива групп.
Личная точка зрения Кропоткина была совсем не такова. В тесном контакте с юрскими секциями и французскими секциями Юга, Востока, лионскими и сент-этьенскими группами долины Роны, он всегда стремился вдохновить к совместному действию и организации, но был бессилен сделать это по отношению к парижским группам, группам Юго-запада и Юга Франции, к району от Бордо и Пиренеев до Марселя, где антиорганизационные течения и самые категорические, безусловные формулировки свободного коммунизма менее всего были общепризнанны в движении 1880-1882 годов. То же самое еще в большой степени наблюдалось в годы 1883-1885, когда Кропоткин, Готье и пропагандисты Лиона и Сент-Этьена были в тюрьме, а Жан Грав, никогда не бывший организатором, но никогда не стоявший за полное отрицание организации, отсутствовал в Париже, живя в Женеве в течение многих месяцев и работая над "Ле Револьте". Когда Кропоткин был осво­божден (январь 1886 г.), он вообразил, на основании того, что он видел в Париже за время своего короткого пребы­вания там, что описанные здесь тенденции уже исчезли. Однако это было не так, они продолжали существовать и всегда шли параллельно с его собственными усилиями.
Эррико Малатеста усиленно добивался на Лондонском Конгрессе 1881 г. (душою которого он был и в недолговечной комиссии которо­го он был самым активным чле­ном) содействия интернациональному сотрудничеству, но группы, стоявшие против всякой органи­зации, главным образом француз­ские группы, оказались сильней. В качестве революционера и ком­муниста, стоявшего за экспропри­ацию, он в своих итальянских ста­тьях 1884 года защищал, разуме­ется, идеи коммунистического анархизма, но совсем не в фор­ме той исключительности, которая считала местный или временный коллективизм реакционной тенденцией. Он никогда не стоял за ту нетерпимую форму, которая соглашалась допустить лишь одну форму и устраняла все разнообразие организационных форм. Никогда он не был пропитан тем духом отрицания организаций по принципу, который ожидал всего от самопроизвольных, моменталь­ных комбинаций усилий и считал планомерность, подготов­ку недопустимыми авторитарными принуждениями. Ни широко распространенный народный диалог "Среди рабо­чих" и "Программа и организация Международного Об­щества Рабочих" (оба изданы во Флоренции в 1884 году), ни доктор Мерлино в своих книгах "Анархия" (Флоренция 1887) и "Социализм или монополизм" не высказываются за описанный выше ничем не ограниченный неорганизованный коммунизм, а наоборот, предостерегают против него. В статьях Мерлино того времени такое понимание называет­ся "аморфия," т.е. аморфизм (отсутствие форм). Такое состояние может быть достигнуто на позднейших этапах, когда все станут анархистами, когда полное доверие ста­нет преобладающим среди людей и когда изобилие про­дуктов будет обеспечено. Но единым прыжком перескочить к этому совершенству прямо от капитализма казалось не­реальностью, слишком неправдоподобной, чтобы на неё можно было рассчитывать. Невозможно ожидать, что миро­вое движение", накопляющее силы для разрушения совре­менного строя, разовьется на почве такого утверждения веры или чаяния. Мерлино выступал в защиту договорных соглашений, на первых шагах соглашений, которые обес­печивали бы более или менее совершенное применение ком­мунизма в соответствии с местными условиями и по мере постепенного продвижения к более совершенным формам на этом базисе.
Мерлино не слушали. Всякий такой совет, рекомендо­вавший осторожность, очень многими считался антирево­люционным. Тем не менее в 80-х годах движение на началах коллективистического анархизма или на основах коммунизма (движение Малатесты) были реальными и широкими движениями во многих странах. Укажу на Ис­панский Интернационал и Испанскую Районную Федера­цию Рабочих, непрерывно существовавшую с 1870-1888 года, затем на германское движение, образовавшееся вок­руг Иоганна Моста. Несколько позднее возникло движе­ние рабочих, говоривших на немецком и английском язы­ках в районе Чикаго, в Америке (до трагического перио­да 1886-1887 годов). Укажу также на большое общест­венное движение в Австрии с 1881 г. до начала 1884 г., на немецкие группы в Швейцарии в 1881-1885 годах, на итальянские секции, реорганизованные Малатестой и дру­гими в 1883-1884 г., на британское социалистическое дви­жение 80-х годов, созданное анархистами вроде Джозефа Лейна и бывшее, на протяжении многих годов (1883-1890), в тесной солидарной связи с Вильямом Моррисом и Соци­алистической Лигой (1885-1890). Сюда же относятся группы юго-восточной Франции того времени, когда Кропоткин был в тесной связи с ними (1881-1882); эти группы мало расходились с его взглядами и тактикой, которые никогда не были направлены в сторону антиорганизации и никогда не были аморфистскими, подобно взглядам парижских и других групп.
Сравнительно с 70-ми годами, когда существовали лишь редкие разбросанные, подпольные секции, эти большие открытые общественные движения в Испании, части Фран­ции, Австралии, Англии, части Соединенных Штатов и части Италии являются чрезвычайно замечательными дви­жениями. Анархические идеи и дух были подлинно живы в 80-х годах. Было бы необходимо развивать движение по тем же линиям и прививать этот дух все растущим массам населения. Но общим явлением было то, что такая спокойная и постоянная работа никогда не считалась достаточно успешной с точки зрения тех, кто верил только в пропаганду идей в их самой неограниченной форме и в принятие самых бескомпромиссных способов борьбы. Отсюда возникло равнодушие и даже вражда, как принци­пиальная, так и личная по отношению к умеренным и орга­низованным движениям. Некоторые участники движения сочли себя вынужденными прибегнуть к актам, которые, хотя и давали им личное удовлетворение, зачастую ценою их собственной жизни, но навлекали репрессии, преследования и приводили к подрыву всего движения в данной местности. По причине этих все усиливающихся пра­вительственных репрессий все движение распалось, загнано было в подполье и уже не возродилось. Позднее, в кон­це 80-х годов, наступило время, когда осуществилось по крайней мере это желание: анархисты достигли миниму­ма организованности и желали не быть организованными вовсе.
Оглядываясь назад на эти 50 лет, прожитые с 1880 года, нельзя не видеть в настоящее время, что пламенные революционные чаяния того времени выросли из ошибочных суждений. Во Франции, когда установлены были, начиная с 1880 года, свободы слова, собраний, союзов, все социалисты поспешили уйти в политику. Никто и пальцем не шевельнул для борьбы за новую коммуну, зато возник спор за места в муниципальных советах. Аграрные движе­ния в далеких Андалузии и Ирландии были подавлены или отведены в политические каналы, как в Ирландии. Царизм фактически раздавил террористические группы в течение 80-х годов, как это столь патетически показывает Вера Фигнер в своих воспоминаниях.
Изолированные акты социальной мести по отношению к отдельным жестоким работодателям во Франции, изолированные акты индивидуальной экспроприации в раз­ных странах, изолированные случаи убийства единичных полицейских чиновников в разных местах, даже события огромного масштаба, вроде Хеймаркетских событий в Чи­каго 4 мая 1886 года, — все это не вызвало коллективных действий, не привело к широким народным движениям сочувствия. Самыми большими событиями были восстание шахтеров в Бельгии весною 1886 г. и бунт лондонских безработных в 1886 году, а также столкновение на Трафальгарском сквере в ноябре 1887. года, — но роль анархистов в этих вспышках недовольства, вызванных острой нуждой, была мала, и они чувствовали это повсеместно, в каждом отдельном случае. Таким образом возможности революции в действительности еще не существовали и было бы благоразумно перейти к прямой пропаганде са­мого открытого и широкого характера вместо того, чтобы попытаться ускорить события путем нескольких индивидуальных актов, воображая при этом, что дело близится к социальной революции, что обыкновенная пропаганда едва ли еще нужна. Это отсутствие правильного понима­ния было тем более роковым, что в 80-х годах авторитарные социалисты сделали очень большие успехи, создали свои рабочие и социалистические партии, организовали Широкие массы для завоевания свободы и избирательных прав и объединили рабочих в их социалистических синдикатах.
Таким образом, в течение этих 80-х годов большинство анархистов, вольно и невольно, вынуждены были вести существование в форме разбросанных групп, свободных, конечно, от всяких посторонних влияний или вмешатель­ства, но зато отделенных от масс, с которыми, во время Интернационала, они старались быть в тесном соприкосно­вении. Авторитарные социалисты, слабые и достаточно дис­кредитированные в течение первых годов упомянутого пе­риода, выдвинулись на первый план и завоевали массы, до которых голос и протесты анархистов доходили со все возрастающими затруднениями. Я не упускаю здесь из вида, что анархисты делали героические попытки вернуть себе утерянную почву, но после таких попыток те же самые причины — отвращение к коллективному, согласо­ванному усилию — опять привели их к изоляции и умень­шили их численность......."

павел карпец

06-05-2017 10:14:34

Из Макса Неттлау "Очерки по истории анархизма"
Скрытый текст: :
V

ЗНАЧЕНИЕ ПРОИЗВЕДЕНИЙ КРОПОТКИНА. ПЕРИОД 1890-191-1 ГОДОВ. ЗАКЛЮЧЕНИЕ: ПЕРИОД ДО 1931 ГОДА

Толчок, который дал Кропоткин интернациональному анархическому движению своими вдохновенными и хорошо продуманными агитационными теоретическими статьями в "Револьтэ", очень скоро получившими широкое распространение в виде брошюр, был временно ослаблен тремя годами его тюремного заключения, с 1883 до 1885 года. Когда человек твердых убеждений оказывается таким образом отрезанным от жизни на годы, то это может повлиять на его здоровье, но вынужденный отрыв от наблю­дения жизни и от действия, от повседневного хода событий до не­которой степени возмещается более глубоким изучением и наблюде­нием вещей в более широком масштабе и с большего расстояния. Даже тогда, когда изучение ста­новится затруднительным, а вести с воли поступают скупо, остается возможность вознаградить себя путем сосредоточенного размышления, изучения идей и фак­тов и накопления доказательств.
Таким путем Бланки, проведя 40-е годы, потом 50-ые, затем опять 70-е годы в тюрьме, вышел из тюрьмы с крепко пустившей корни системой идей. Бакунин выработал комплекс своих идей, неизменно (с большими исключения­ми) излагавшихся им в течение боевого периода его жизни с 1864 по- 1874 год, тоже, по-видимому, во время своего пребывания в тюрьме с 1849 по 1857 год. В тюрьме же он, по-видимому, привел в систему эти идеи. Кропоткин также воспользовался годами тюрьмы, чтобы подготовить­ся умственно — у меня нет никаких сведений о том, что он, может быть, написал за это время — к продумыванию основ анархизма, имея в виду определенную цель: связать анархизм, если не отождествить его, с реальной жизнью, с главным и наиболее широким течением жизни и прогрес­са, чтобы таким образом установить неизбежность анар­хизма. На этой основе Кропоткин хотел построить выводы о путях и условиях скорейшего осуществления анархизма и прихода социальной революции, становившихся неизбеж­ными ввиду народного недовольства и банкротства капи­тализма. Его задача была — указать формы этой револю­ции, наметить задачи, предотвратить ошибки, таким обра­зом, чтобы революция привела непосредственно к осущест­влению анархизма.
Таким образом, начав с выяснения причин растущего недовольства ("Дух бунта", май-июнь 1881 года), указав на подъем молодежи ("К юношеству", июнь-август 1880 года), на значение экспроприации (ноябрь-декабрь 1882 года), обращаясь к бунтарям с призывом разрушить ста­рый строй, он теперь присоединяет сюда доказательства того, что новый порядок уже сейчас создается путем рас­тущей сети добровольных организаций, отодвигающих государство на задний план.
Кропоткин доказывает, что все учреждения, кроме тех, которые созданы жадностью капиталистов и государст­венным принуждением, обычаи и привычки, складываются в направлении к коммунизму. В этом смысле свободно организованное научное общество представляет собою час­тицу анархизма.
В той степени, в какой библиотека и другие специаль­ные преимущества свободно предоставляются на равных началах всем его членам, посетителям и даже гостям, это ученое общество применяет на практике свободный комму­низм. Таковы же привычки людей, когда их пробужда­ют от рутины: как в великие дни Французской Революции, они свободно организуются в группы, если не встречают препятствия со стороны власти. Они распределяют про­дукты на началах равенства, принимая в соображение нужды каждого и с уважением относясь к слабому.
Поэтому революция, когда ей удается избежать роковой ошибки — вручения своей судьбы новым вождям — сделает то, что социально и политически правильно. Революция немедленно приступит к снабжению пищей, одеждой и жилищем всех нуждающихся, путем использования сущест­вующих запасов и жилищ, при помощи добровольцев и местных жителей.
Те же люди организуются для производства на тех же началах свободы и удобства. Так как вопрос о пище станет неотложным в первую очередь и так как смена успехов и неудач революции, сопротивление реакционеров и другие препятствия расстроят транспорт товаров, то пища будет добываться на местах путем специальных современных методов. Передовые местности станут независимыми от снабжения их менее передовыми и враждебными округами.
Таким путем Кропоткин связал воедино ряд возмож­ностей, каждая из которых заключала в себе некоторую жизненную реальность в прошлом или в настоящем. В целом, это было лишь его личное понимание того, как события могли бы случиться. Его парижская лекция "Анар­хия в эволюции социализма", в начале 1886 г., статьи в "XIX Сенчури" за 1887 г., "Научные основы анархии" и "Грядущая анархия", его статьи в "Ле Револьтэ" и "Ла Револьт", вошедшие в его книгу "Хлеб и Воля", и такой же ряд статей, приспособленных к положению в Англии и напечатанных в "Фридом", затем мелкие статьи, речи и лекции в Англии в 80-х годах, — во всех этих и затем в позднейших произведениях одна и та же серия ожидае­мых событий воспроизводится в одной и той же связи и последовательности, с непоколебимой верой и логикой.
Продовольственный вопрос, включая производства на тестах методами интенсивной агрикультуры, оранжерейное выращивание фруктов, согревание почвы и т.д., будучи разрешен путем такой децентрализации, приводит к подобной же децентрализации в области промышленности. Это вызовет политическую анархию: максимум автономии, минимум взаимозависимости. "Поля, фабрики и мастерские", — книга основанная на статьях 1888, 1890 и 1900 г.г., — и "Земледелие" (1890-91) дают изложение этих во­просов.
Когда ультра-буржуазный дарвинист проф. Гексли в лекции, прочитанной в Оксфорде в 1888 г., бросил вызов самой основе социального чувства, Кропоткин ответил тем, что изобразил развитие социального элемента на про­тяжении всех стадий животной и человеческой жизни в книге "Взаимопомощь". Он приступил к исследованию основы социальных отношений в прошлом, настоящем и возможном будущем в лекции "Справедливость и нрав­ственность" и в своем позднейшем труде "Этика", который ему не удалось закончить. Здесь он намеривался описать три стадии: взаимопомощь, справедливость, равенство и великодушие, основываясь на изысканиях Ж. М. Гюйо. Очевидно, что если период справедливости-равенства со­ответствует коллективизму, то великодушие, как принцип, исключающий всякое измерение, соответствует свободно­му коммунизму. Этика в ее высшем развитии целиком сов­пала бы с коммунистическим анархизмом.
Историческим примером, подтверждающим все эти кон­цепции, и в то же время образцом грядущей революции, была для Кропоткина Французская Революция, если рас­сматривать ее в ее подлинно народной форме, очищенной от авторитарных препон и ошибок, коренящихся в автори­тарном инстинкте и идеологии. Кроме того, зрелище ошибок и неудач авторитарных партий в ходе русских революционных событий 1905-06 годов косвенно отразились в книге Кропоткина "Великая Революция 1789-1793," напечатан­ной в 1909 году.
Такова вкратце работа всей жизни Кропоткина. Чем пристальнее я ее изучал в последнее время, тем более я поражался строгостью ее линий и ее целеустремленностью в течение всей его долгой жизни. Эти качества свидетель­ствуют о силе его убеждений, но не могут придать чисто личной концепции значение общепринятой теории, не под­лежащей изменению. Иначе как быть с индивидуальными концепциями всех других анархических мыслителей? Счи­тать, что все они не правы, а прав один только Кропоткин, после которого уже ничего более не осталось сказать?
Разумеется, Кропоткин не предъявлял такой претензии. В предисловии к изложению совершенно иного понимания грядущей социальной перемены — к книге "Как мы совер­шим революцию", написанной Э. Пато и Эмилем Пуже, напечатанной в ноябре 1909 года и переизданной в 1911 году, а в 1920 году вышедшей в русском переводе, в изда­нии "Голоса Труда", Кропоткин высказался о характере и значении социальных предвидений. Он не считал их вредными помехами для свободной самодеятельности на­рода в день революции. Такое возражение могло бы быть выдвинуто против каждой выдающейся книги по социо­логии. Он считает полезным показать нам путем таких описаний, как различные системы могли бы действовать. Он считает, что мысль всегда предшествовала осуществле­нию и напоминает о путях развития воздухоплавания, где цель, по внешности утопическая, была достигнута на деле. Мы должны приучиться не приписывать даже самым лучшим книгам больше значения, чем они в действитель­ности имеют. Книга не есть Евангелие, она содержит толь­ко высказывания и предложения, из которых читатель сам должен сделать выбор. У каждого из нас есть своя соб­ственная мечта о будущем. Мы хотим иметь общее пред­ставление о революции, а не революционный рецепт. Очер­тания грядущего общества намечаются для нас в форме равенства, справедливости, независимости и свободного соглашения, и эти формы будут отвечать желаниям... "Та­кие же соображения заставили меня 30 лет тому назад разработать набросок социальной утопии в "Хлеб и Воля". Теперь Пато и Пуже нарисовали картину синдикальной утопии — преобразования синдикатов для целей борьбы труда с капиталом в производящие группы, самостоятель­но преобразующие производство и распределение. В той же картине они изобразили переход государственных и муниципальных функций в руки промышленных, комму­нальных и кооперативных групп.
Кропоткин возражает, что все это еще не есть анархизм, но одобряет широту взглядов и терпимость авторов по отношению к взглядам иным, чем их собственные.
Эти замечания, изложенные здесь вкратце и без попыт­ки исчерпать вопрос, основаны на письме Кропоткина к Пуже. Последний получил от Кропоткина разрешение на­печатать это письмо в качестве предисловия к своей книге, при чем Кропоткин придал своему изложению более точную форму. Предложения синдикалистов о том, чтобы исполь­зовать нынешнюю общественную организацию в качестве основы для будущего общества — не новая идея. Эта мысль была уже предложена бельгийскому Интернационалу в 1896 году и безоговорочно принята испанским интернаци­оналом в 1870 году. Она сохранялась в качестве излюб­ленной догмы до 1888 года, но именно эти идеи найдены были слишком застойными и отвергнуты были коммунис­тами-анархистами в 1876 и 1880 годах.
Кропоткин знал об этом и совсем не стоял за старую идею, но, как мы уже видели, он допускал существование разных типов социального предвидения и свое собственное понимание будущего назвал "Завоеванием Хлеба" — "очерком социальной утопии". Именно это я и хочу установить: это одна из социальных утопий, одна из прекраснейших утопий, но это не единственная такая утопия и не следует думать, что только эта утопия правильна.
В таком понимании мы можем наслаждаться каждой мыслью Кропоткина и оказывать ей величайшее внимание, если она действует на наши чувства. При таком понимании значения постоянных и лучших доктрин анархизма я могу сказать: Кропоткин был человек велик, но анархизм еще более велик. Анархизм существовал до Кропоткина, он жи­вет и развивается во многих формах и после Кропоткина.
Мне кажется, что предыдущее поколение анархистов, например, Бакунин, а также Малатеста, выросший с ними, вдохновлялись духом 1841 года, духом всемирной рево­люции и братства. Кропоткин находился под влиянием прежде всего европейских войн 60 и 70-х годов и Париж­ской Коммуны 71 года. Войны были антисоциальным явле­нием, а Коммуна была трагедией безнадежно защищаемо­го дела. Осада Парижа выдвинула на первый план вопрос о продовольствии осажденного города.
Такая же проблема встала бы, в случае социалистическо­го восстания в Англии, где снабжение продовольствием зависит от морских перевозок. Все это создало серьезное, даже ужасное положение.
"Мы, немногие, выступали против всего мира". При та­ких положениях только мощное развитие всех местных ресурсов может помочь, поскольку помощь здесь вообще возможна. Люди 1848 года видели, как великая новая идея переходила из страны в страну, подобно лесному по­жару, но люди 1871 года видели вокруг себя только вра­гов и умирающих друзей. Первый период был периодом революционного прилива, а второй — периодом контрреволюционного отлива.
Бакунин, оставшись один, возобновил борьбу против царя. Дон Кихот, как он сам себя назвал, истинный чело­век 1848 года, как мы должны его называть. Кропоткин был уже свидетелем жестоких форм этой борьбы, исхода которой не могли решить энтузиасты "хождения в народ".
Террор убил царя, убил также всех террористов. Он оказался неспособным помешать тирании длиться еще дол­гие годы, вплоть до 1905 и 1917 г.г. Все это породило в душе Кропоткина, при всем его оптимизме и душевной бодрости, очень горькое и болезненное жизнеощущение.
Он правильно предвидел уже в 1914 году, что при таком положении на долю народов Европы выпадут жес­токие страдания и реакция. Он находил утешение в том, что отдавался самой интенсивной работе в местных орга­низациях, в децентрализации и в духе солидарности, ко­торый обычно, всего сильнее бывает в местных организациях. На этот дух солидарности он и возлагал надежды, считая, что именно он проделает все эти чудеса немедлен­ного создания коммунистического порядка, интенсивной местной агрикультуры и местной добровольной работы во всех областях прогресса. Он потерял надежду на всеобщ­ность борьбы и уверовал в древнейшую форму связи между людьми, в связь между дружественно настроенными соседями…
Был ли он прав? При нынешнем положении вещей имен­но эти местные связи слишком часто разрываются, и гораз­до более прочные отношения связывают людей одинаковых взглядов и интересов на огромных пространствах и в разных странах. На это и возлагают свои надежды многие. Годы 1880-1930 лежат теперь перед нами, как позднейший период истории. Мы были свидетелями событий этих лет и начинаем понимать работу его внутренних движущих сил, благодаря обилию источников для изучения этого периода. Была ли идея Коммуны важным фактором в соци­альных чаяниях? Я думаю, что нет.
Государство, мягкое и пассивное, в течение либерально­го периода до 1870 года, чудовищно выросло после него, а идея самоуправления пошла на примирение с государст­вом. Местные и центральные власти поделили между собою сферы авторитарного управления. Это был период колониальных завоеваний, империализма. Этот дух пре­обладал также в малых единицах, например, местные, муниципалитеты Лондона превратились в "великий Лон­дон", в территорию муниципального совета лондонского округа 1889 года. Маленькие национальности стремились стать национальными государствами и получили самостоя­тельное государственное бытие после войны в 1918 и сле­дующих годах.
Эти государства стали насаждать местную промышлен­ность не в идиллическом гармоничном духе кропоткинской "промышленной деревни", самодовлеющей и дружественной по отношению к своим соседям, а в качестве средств увеличения своей государственной власти с целью дальнейшего роста и завоевания власти над своими более слабыми соседями и соперниками.
Децентрализация, таким образом, создала нечто проти­воположное солидарности и умножила причины трении и напряженности. Надежды на улучшение заключаются в восстановлении солидарности, в федерации более крупных единиц, в разрушении новых местных барьеров и ограни­чении, в коллективном контроле недр земного шара, естест­венных богатств и других преимуществ.
Хотя возможно механически выращивать зерно и фрук­ты в оранжереях, при искусственном свете и тепле, даже и в наиболее бесплодных северных районах, однако, это способ, к которому могут обращаться поневоле только люди, отрезанные от всего остального мира. Этот способ требовал бы много методических усилий и предполагал бы существование очень странного мира, подразделенного на много районов, еще более отчужденных друг от друга, чем современные европейские государства.
В этих районах люди работали бы в очень различных условиях природы, климата. Общим для всех было бы состояние неравенства, которое привело бы к соответствую­щему напряженному и враждебному настроению и никогда не создало бы ничего, приближающегося к анархизму. Бо­юсь, что предвидение Кропоткина не отвечало подлинному духу и тенденциям периода J 880-1930 годов, который еще продолжается. Социалистический дух стремился к универ­сальности и солидарности до тех пор, пока не был преодо­лен националистическими интересами в социализме, по­рожденными районным, парламентарным, избирательным и тред-юнионным социализмом каждой страны. Анархизм, единственный защитник солидарности всего человечества, также стал терять интерес к нему, устремившись к индуст­риально-деревенской атомизации человечества, пропове­дуемой Кропоткиным.
Элизе Реклю, всю свою жизнь стоявший за анархический коммунизм, никогда не пытался идти в направлении, взя­том Кропоткиным, как не делал этого и Малатеста, да, в сущности, и никто, за исключением очень многочисленных, безоговорочных и нерассуждавших сторонников Кропот­кина, которые считали анархизм воплотившимся в его учении.
Мерлино был первым, открыто выступившим с критикой этого учения в ноябре 1893 г., но его арест в Италии в январе 1894 положил конец его анархической пропаганде. Присматриваясь ближе к старым изданиям, можно заме­тить, что особые идеи Кропоткина, перечисленные выше, редко осуждались, редко подвергались сомнению, но зато и редко полностью принимались независимыми писателя­ми. В самом деле, все, что он говорил, всегда бывало свя­зано со столькими хорошими идеями, что отвержение этих идей всегда воспринималось, как попытка обнаружить их слабые стороны.
Я думаю, что довольно точно изображу действительное положение в следующих словах: многим мнения Кропот­кина казались не подлежащими сомнению истинами, а другим представлялось нежелательным поднимать вопро­сы, чтобы не ослабить огромное влияние, какое оказывали личность, талант и преданность его своему делу. Кроме того, многие думали, что было просто невозможно ожи­дать, что он изменит свои взгляды под влиянием критики.
Все это создало в конце 80-х годов период передышки в анархическом движении. Эта передышка не была повсе­местной, но охватила значительную площадь нашей дея­тельности. Несогласные элементы почувствовали себя вне движения, ожесточились и стали подчеркивать пункты разногласий, так как лишь в редких случаях к ним протя­гивалась дружеская рука.
Коллективистический анархизм, как он представлен был тогда многими членами старой испанской организации, английскими анархистами, вроде фракции старых членов социалистической лиги 80-х годов, Иоганном Мостом и его товарищами в германском движении в Лондоне и Соеди­ненных Штатах в 80-х годах, Густавом Ландауером и другими в новом германском движении начала 90-х годов, — был безжалостно отметен в сторону коммунистами-анархистами, которые считали своим долгом вывести из упот­ребления то, что они считали устаревшей верой.
Та же самая атака по всей линии была направлена про­тив остатков организации. На другом фланге анархизма были выдвинуты индивидуалисти­ческие требования на коммунисти­ческой основе — и отвергнуты. Здесь также методы борьбы выдвинулись на первый план за пределы линий морали, начертанных коммуниста­ми-анархистами. Отсюда возникла жестокая полемика: здесь Мерлино и Кропоткин стояли плечом к пле­чу, тогда как Элизе Реклю и Поль Реклю выдвинули более широкое понимание задачи. Короче, в то вре­мя, как все эти оттенки анархичес­ких взглядов могли бы образовать широкий и разнообразный фронт, на самом деле, получилось дробление на множество враждую­щих фракций, считавших необходимым опровергать точку зрения всех других фракций.
По причине этих расколов первомайское движение ока­залось совершенно бессильным во Франции после 1890 года, но оно было внушительным, благодаря генеральной стачке в испанской Каталонии (1890, 1891) и попыткам сотрудничества анархистов и революционных социалистов в Италии (1891).
Акты насилия и покушения на частную собственность во Франции имели двоякое происхождение — деятельность искренно убежденных экспроприаторов, в роде Дюваля (1885), Пини (1887-1889) и других, и месть за полицейские и судебные жестокости, за дурное обращение с заключен­ными, ссылки, казнь человека, который никого не убил (Вальян) и тому подобные действия властей, вызвавшие ожесточение и жажду мести (1891-1894).
Это относится также к таким актам в Испании, которые возникли под влиянием казни херецких рабочих, истязаний первых заключенных в тюрьме Монтжуих и т.п. (1893-1896). Подобным же образом и режим Криспи в Италии своими жестокими репрессиями вызвал несколько попыток мести, например, после кровавых репрессий в резуль­тате Миланского восстания 1898 г., монтжуихских пыток 1896-7 г.г. и других актов жестокости. То же относится к целому ряду покушений в Германии и Австрии (1882-83), за исключением очень немногих случаев убийств, совер­шенных по инициативе отдельных лиц в 1882 и 1883 г.г. Все покушения анархистов могут быть отнесены именно на счет таких причин — возмущение против жестокости в большинстве случаев, действия же в связи с индивидуаль­ными экспроприациями — только в немногих случаях.
Среди народных движений некоторые выделяются сво­ими значительными размерами — бельгийские бунты осе­нью 1886 г., великое социальное брожение по всей Италии, особенно в Сицилии зимой 1893-4 г.г., движение херецких рабочих в январе 1892 г., хлебные бунты от Фогии до Милана весной 1898 г., бунты лондонских безработных в феврале 1886 г. Упомяну также большую политическую генеральную стачку в Бельгии в 1893 г. и генеральную стач­ку в Барселоне в 1902 г., затем "красные недели" в Барсе­лоне в июле 1909 г. (предлог для судебного убийства Фран­циска Феррера) и в Анконе, а также в городах Романьи в июне 1914 г., где Малатеста опять выступал в роли бойца.
Имели место также огромные стачки, вроде стачки лон­донских грузчиков в 1889 г., и много затяжных стачек во Франции, руководимых синдикалистами. Во всех этих трудных испытаниях анархисты и анархисты-синдикалис­ты внесли свою долю усилий, опасностей, лишений и по­терь, но все это не привело к подлинному, широкому рево­люционному движению. Чем дальше, тем больше социалис­ты и их реформистские рабочие организации оказывались решающим фактором. Этим объяснялся недостаток широ­кой поддержки и бесплодность многих начинаний, вызы­вавших большие надежды. Это влияние политического социализма и рабочего ре­формизма начинается с конца восьмидесятых годов, когда анархисты, настаивая на ненужности организаций, на са­мом полном осуществлении свободного коммунизма и при­менении исключительно революционных методов, устано­вили такую степень ригоризма, которая была недоступна и непонятна средним передовым рабочим, как раз в то время, около 1890 г., переживавшим острое недовольство и социально самоопределявшимся.
Плоды этого были пожаты и использованы политически­ми социалистами. Только тогда, как это показали англий­ские забастовки 1889 г. и знаменитое первомайское выступ­ление 1890 г., рабочие большей части Европы пришли в состояние небывалого возбуждения, стали выходить на демонстрации невиданными ранее массами и в самых захо­лустных местностях.
Но как раз в то время, как я уже сказал, анархисты меньше всего имели связей с этим движением (кроме Испании), а политические социалисты, — чьи два между­народных конгресса в Париже в 1889 г. оказались такими недоносками, — монополизировали и использовали настро­ения и интересы рабочих.
Но они зашли слишком далеко и вызвали протест в своих собственных рядах. Так называемые "независимые" (левое крыло) социалисты появились в Германии, Гол­ландии и в Дании в то время как во Франции наиболее рабочая фракция политических социалистов, аллеманисты и многие синдикаты, отвернулись от своих политических лидеров и создали антипарламентарное и чисто социалис­тическое течение.
Лучшие элементы покинули политические партии в нача­ле 90 годов. Сначала они подчеркнули свою преданность революционной социал-демократии и бескомпромиссному марксизму, но Энгельс, полностью стоявший на стороне крупнейших вождей, высказался против позиции отколов­шихся. Эти группы отколовшихся представлены в Голлан­дии Ф. Домелой Ньювенгаусом и Хр. Корнелиссеном, в Германии — Вильгельмом Вернером, Паулем Кампфмеером, Густавом Ландауером и другими, во Франции — Фернандом Пеллутье, анархистом, деятельно ведущим работу в синдикатах при помощи решительных людей, вы­ходцев из всех социалистических фракций, вырвавших организованных рабочих из лап парламентских лидеров, воображавших себя их прирожденными господами.
Италия была вне этого хода со­бытий. Там свободные и энергичные анархисты типа Пиетро Гори и Лу­иджи Галлеани, присоединили луч­ших из социалистов к анархизму. Затем наступили годы реакции (1894-1896), а позднее, в 1897 г., Малатеста, вернувшись в Италию, снова убедил анархистов повсюду вести совместную прямую пропа­ганду. Снова возникли хлебные бун­ты периода 1898 года и пришли го­ды репрессий, пока Бреши не совер­шил цареубийство, после чего летом 1900 года, были восстановлены бо­лее нормальные условия. Пропаган­да развивалась до 1914 года, когда "красная неделя" в Романье, а вскоре после того — кампания социалистов-интернациолистов в пользу войны не создала новое положение.
В Голландии либеральный социализм, как назвал его Ф. Д. Ньювенгаус, или революционный коммунизм, как пред­почитал именовать его Корнелиссен, стал делать реальные успехи, хотя социал-демократы основывали свои организа­ции повсеместно рядом с организациями анархистов. Нес­колько лет спустя, в Швеции также появился так называе­мый "молодой социализм", обязанный своим возникнове­нием главным образом работе синдикалистов. Он стал рас­пространяться и пускать корни, жить своей независимой жизнью и процветать. Такое же движение стало разви­ваться в Норвегии, но в значительно меньшем масштабе, и когда в 1889 году в Дании возникла оппозиция, это дви­жение умерло.
В Германии независимые разделились на революционных социал-демократов, постепенно втягивавшихся обратно в старую партию, и на независимых анархистов, среди кото­рых пользовались влиянием идеи Дюринга о коллективис­тическом анархизме и их собственные независимые взгля­ды. Самым замечательным представителем их был Густав Ландауер. Из независимых же образовалась группа ком­мунистов-анархистов, вроде Бернгарда Кампфмеера, ко­торый был пламенным сторонником идей Кропоткина, из­ложенных в книге "Хлеб и Воля".
В течение нескольких лет продолжалось сотрудничество двух последних групп, представленных берлинским "Соци­алистом", издававшимся Ландауером, но в 1897 году ком­мунисты-анархисты пошли своим собственным путем, а Ландауер — своим. Этот путь привел Ландауера близко к Прудону и заставил его заинтересоваться в непосредствен­ных анархических достижениях (в жизни, поведении и работе), как это показывает создание им в 1908 году Социалистического Союза, его новые статьи в "Социалис­те" (1909-1915), его немецкая книга "Призыв к социализ­му" (1911) и т.д.
Это была попытка совершенно независимого либертарного мыслителя. Такою же независимостью отличалась деятельность Вильяма Морриса в Лондоне в течение пе­риода 1883-1890 годов его жизни, особенно в Социалисти­ческой Лиге (1885-1890). Об этом свидетельствуют "Коммонвил", его знаменитая утопия "Вести Ниоткуда" и много других произведений того периода. Оба они, Моррис и Ландауер, очень хорошо знали Кропоткина и его взгляды, но ни один из них не разделял его надежд на немедленное самопроизвольное рождение коммунистического анархиз­ма, которое Кропоткин считал возможным и желательным и в защиту которого он горячо выступал, а многие из его сторонников надеялись даже увидеть еще при жизни. Оба они, Моррис и Ландауер, считали такую моральную и ин­теллигентную подготовку необходимой для того, чтобы такие идеи могли осуществиться и получить прочное су­ществование. Таково также было и осталось мнение Малатесты, которое, я думаю, разделяется и всеми серьез­ными современными анархистами.
Итак, в Германии Ландауер и его друзья пошли своим путем, а коммунисты-анархисты — своим. Но постепенно независимые и чисто социалистические синдикаты объеди­нились в Германии в группу, организованную Фрицом Катером и другими. Эта группа, со­чувствующая французскому, рево­люционному социализму, после вой­ны познакомилась, главным обра­зом, благодаря Рудольфу Рокеру, с анархизмом, и с тех пор стала со­действовать распространению анар­хизма в своих рядах путем многих изданий, рекомендовавших истори­ческое и теоретическое изучение анархизма. В качестве горячих по­клонников личности Кропоткина, они издали много его произведений, но не были такими безусловными сторонниками идей "Хлеба и Воли", как германские коммунисты-анархисты. Они пере­вели утопию Пуже, изданную в 1909 году, и упомянутую выше, и она лучше всего отвечала их программе, их чая­ниям и надеждам.
Во Франции период 1886-1894 годов был временем появления разнообразнейшей массы анархистов и сочув­ствующих, активистов, пропагандистов и писателей, сре­ди которой было много интеллектуальной и артистической молодежи, поэтов и артистов. Эти группы оказывали кос­венное влияние на тех рабочих, которые уже отворачива­лись от политического социализма и становились в сторону синдикализма.
Но период покушений, годы 1892-94 причинили много потерь вследствие казни, ссылок на каторгу, осуждений в тюрьму и изгнаний. Потерь было так много, что летом 1894 года, после смерти Карно от руки молодого итальян­ского пекаря Санте Казерио, после исключительных за­конов, наступил период истощения сил.
Хотя полное уничтожение движения (путем задуманных высылок в Африку) было предотвращено, благодаря оправдательным приговорам на большом процессе 30-ти, все же оставалось сознание, что все эти события не подняли народ на выступления.
Зимою 1894-95 изгнанники, находившиеся в Лондоне, собрались для обсуждения нового положения. Некоторые из них, в том числе Эмиль Пуже, редактор очень популярной анархической газеты в Париже "Le Pere Peinard" (1889-94) стояли за вознобновление рабо­ты среди синдикалистов, где Фернард Пеллутье, сам бывший анар­хист, подготовил для них доброже­лательный прием.
Однако, другие синдикалисты, пришедшие из рядов политических социалистов и бланкистов, также присоединились и стали влиятель­ными. Таким путем неизбежно на­ступил момент, когда, при всем большом таланте, энергии и воле Пуже и других анархи­стов, работавших в Генеральной Конфедерации Труда, они оказались менее способными работать для анархизма среди синдикалистов, чем они рассчитывали и чем принято было думать.
Это привело к суровым суждениям о синдикализме со стороны многих анархистов, когда первые радости работы в массовых организациях поблекли. Разумеется, прежде существовали и чисто анархические синдикаты, вроде син­диката столяров. В синдикатах, куда входили рабочие одной и той же специальности, но различных социалисти­ческих взглядов, естественно, люди выдвигались благодаря своим личным качествам и трудолюбию. Таких работоспо­собных людей с течением времени создалась целая группа, и они отличались друг от друга не менее, чем члены какого-нибудь парламента. Здесь была рабочая дипломатия и рабочий парламент скорее, чем организация, воодушевлен­ная подлинно революционной волей.
Джемс Гильом, из Юрской Федерации, вернулся к работе в 1903 или 1904 году и посвятил все свои силы и знания работе среди синдикалистов, а также поднял деятельность синдикалистов в разных частях Швейцарии. Но за­стойный характер фран­цузского синдикализма становился все более оче­видным и был подвергнут критике Луиджи Бертони, более 30 лет состоявшим редактором женевских га­зет "Reveil" и "Risveglio," также доктором Пьеро, в настоящее время состоя­щим издателем "Plus loin" (Париж), затем в брошю­рах, которые издавал Жан Грав и которые были про­должением старого "Revolte" 1879 г., и многими дру­гими.
В течение всех этих лет анархисты имели свои собственные газеты "Temps Nouveaux," "Libertaire," "L'anarchie." Произведения индиви­дуалистов печатались под редакцией Э. Арман, но перемена, происшедшая вскоре после дела Дрейфуса, была одной из причин, почему прежнее преобладающее влияние их дви­жения, существовавшее с 1892 до 1894 года, никогда уже более не возрождалось.
Элизе Реклю, которого вынудили жить в Брюсселе после 1894 года и который умер в 1905 году, оставил по себе большой пробел в движении, а влияние Кропоткина, за время его долгого отсутствия, стало ослабевать. В анар­хической литературе было больше рутины и повторений, чем оригинальности в течение всего периода до 1914 года, и писатели уже предчувствовали катастрофический пере­рыв в свободной интеллектуальной жизни.
Что касается Англии, то слабые силы остатков Социа­листической Лиги и группы "Фридом", организованной в 1886 году Кропоткиным, доктором Мерлино и англий­скими товарищами, объединились в 1895 году, но посто­янная мирная пропаганда, вплоть до 1914 года, имела очень узкие границы в смысле силы и распро­странения, хотя ежемесячная газета "Фридом" выходила непрерывно (1886-1927).
Кропоткин оказал ей некоторую помощь, но он постепенно все более уходил в свою русскую работу, в русские газеты анархистов-комму­нистов группы "Хлеб и Воля", в ра­боту и исследования. Он погрузился в изучение Французской Революции и русской революции 1905 года, на­глядно изображавшейся перед ним во всех формах благодаря посетителям, письмам и газетам. Анархизм открыто пропагандировался в России в течение некоторого времени, и движение стало постоянным благо­даря работе значительного числа активных групп. Мне не приходится здесь объяснять, что в России существовали другие тенденции рядом с тенденцией близких друзей Кро­поткина. Среди них нужно отметить Черкезова, Шапиро и Гогелия, и существовали различия во взглядах, главным об­разом по основным вопросам тактики.
В те годы идеи Л. Н. Толстого находили сторонников по всей Европе и его критика государства, насилия и войны оказывала значительное влияние на общественное мнение. Его голос также умолк в мрачные годы, предшествовавшие войне.
В Соединенных Штатах движение, после Чикагской трагедии 11 ноября 1887 года, прошло через сильную депрессию, только Дайер де Лум, Вильям Холмс, Иоганн Мост, Роберт Райцель (издатель детройтского "Arme Teufel") и некоторые дру­гие остались верными. Молодая группа, в которой стоял доктор Мерлино, стала издавать в 1892 году "Solidarity" (Нью-Йорк). Итальянская группа, которой также помогал Мерлино, начала выпускать "Grido degli Oppressi", испан­ские товарищи еще раньше основали "Despertar". "Freiheit" продолжала выходить. Некоторые другие немецкие газеты, по большей части стоявшие в оппозиции к Мосту, также существовали уже в то время. Эмма Гольдман и Александр Беркман были тогда в оппозиции к Мосту. Беркман лично напал в Питтсбурге на Крика, директора Карнеги, и ударил этого крупнейшего представителя капитала. Это было в дни очень трудной забастовки, привлекшей к себе симпатии рабочих, но не на­долго заинтересовавшей инертные массы, давшие повесить чикагских анархистов, подобно тому, как 10 лет спустя они позволили казнить на электрическом кресле Сакко и Ванцетти.
Беркман провел в тюрьме не­сколько ужасных лет, но покинул тюрьму духовно не сломленным и возобновил свою деятельность в од­ном из главных течений движения, непрерывно развивше­гося после своего возрождения в 1892 году. Я помню длин­ный ряд прекрасных газет: "Agitator," "Solidarity," Firebrand," "Free Society," "Mother Earth," "Discontent" и другие, а также газету индивидуалистов "Liberty" (В. Р. Таккер, 1881-1907). Помню также влияние человечности Уолта Уитмена и его друзей, "Conservator" в Кемдене, Нью-Джерси, газеты о личной и половой свободе, "Lucifer" и другие газеты анархистов — сторонников единого налога ("Twentieth Century"), около 1890 года. Помню их разра­ставшуюся борьбу за высокие цели. Помню также работу итальянских анархистов на протяжении многих лет, начи­ная с 1895 года в "Questione Sociale," (временно издавав­шейся также Малатестой) и "Era Nuova," "Cronaca Sovversiva," "Аврора" (1903-1919) и так далее. Педро Эстев и Луиджи Галлеани были здесь наиболее крупными фигу­рами.
Но выше всех вершин в области либертарного чувства и художественной красоты стояла Вольтерина де Клейр (1866-1912), впервые вдохновленная чикагской трагедией и идеями Дайера де Лума. Ей принадлежит незабываемая заслуга в том смысле, что в своей лекции об анархизме, прочитанной в Филадельфии в 1902 году, она выступила в защиту ра­венства всех направлений анархиз­ма. Эта широта ее взглядов объек­тивно ставит ее, по моему мнению, выше даже самых верных и энер­гичных сторонников единой и един­ственной доктрины, пренебрежи­тельно относившихся ко всем дру­гим толкованиям.
В Италии очень много молодых и активных элементов выступили на первый план. Из них упомяну Пьетро Гори, Этторе Мулинари, Луиджи Фабри, Паоло Шикки, Эдуарда Ми­лана (последний был немного старше) и т. д. С 1913 года до июня 1924 года Малатеста еще раз организовал широ­кую кампанию пропаганды, издавал газету "Volonta" (Ан­кона) и был душою движения в Романьи, которое усилиями реформистов было доведено до поражения.
В Испании, после казни в Монтжуихе, после пыток и высылок заключенных в Африканскую каторгу, после из­гнания многих активистов (испанской национальности) в Англию, в 1897 году, в защиту прав человека был органи­зован ряд непрерывных кампаний усилиями Жуана Монтсени (Федерико Уралес), в настоящее время состоящего издателем "Revista Blanca" (Барселона) в Мадриде и своих собственных газет.
Оставшиеся в живых заключенные из Монтжуихской тюрьмы 1896 года, участники бунта в Херене 1892 года и жертвы преследований Мано Негро 1882-83 годов были, наконец,- освобождены. Рабочая Федерация (анархическая) была вновь основана в 1899 году, и Барселонская Гене­ральная стачка 1902 года стала самым крупным событием в жизни труда того времени.
В анархической печати, помимо Ансельмо Лоренцо, всег­да на первом плане был также Рикардо Мелло, один из первых прудонистов, в то время бывший убежденным кол­лективистом. Он был одним из последних, согласившихся воспринять коммунизм, но и после того он продолжал отстаивать равноправие всех подобных экономических концепций и доказывал невозможность предвидеть форму организации людей в будущем обществе. Он настаивал на том, что преждевременно установленные решения эконо­мических вопросов окажутся бременем для будущего. Не было человека, который тверже стоял бы за свои убежде­ния, чем Мелло, но именно по этой причине он считал необ­ходимым уважать мнения других и требовал такого же уважения к своим собственным убеждениям.
Сильное движение развилось в Аргентинской республике. Его происхождение можно проследить вплоть до 60-х годов. Оно пережило влияния французского, испанского и итальянского социализма и анархизма. Малатеста ак­тивно выступал там, также Пьетро Гори, Жозе Прат и много других активистов из Испании. Здесь коллективисты и коммунисты научились, в 80 годах, жить бок о бок.
Проблема организаций широких масс в новой стране была правильно поставлена на обсуждение — не сверху, а с низов, с действующих групп, сформировавшихся под влиянием местных условий, вступавших в сношения между собой и сотрудничавших друг с другом, когда к тому пред­ставлялся случай. Во многих отношениях Аргентина была' той страной, где анархическая пропаганда и деятельность среди рабочих шла рука об руку, ибо многие из тех вопросов, которые всех нас тяготят в Европе, здесь не существовали.
Постепенно авторитарный социализм и здесь стал рас­калывать рабочих, влияние иностранных капиталистов стало свирепым. В наши дни, в сентябре 1930 года, благо­даря этому влиянию возникла та военная диктатура, кото­рая уничтожила или, лучше сказать, принудила к вынуж­денному молчанию самое цветущее из современных анар­хических движений. Такое положение не может долго длиться.
На Кубе, где анархизм, ввезенный из Испании, развивался, начиная с 80-х годов, это движение также подвергается теперь ударам диктатуры Мачадо, как ар­гентинское движение — под ударами Урибуры. В довоенные годы наиболее верны­ми выразителями ан­архизма были люди вроде Малатесты, Ф. Домелы Ньювенгауса, Густава Ландауера, Луиджи Бертони, Луиджи Галлеани, Алек­сандра Беркмана, Эм­мы Гольдман и дру­гих, рядом с Кропот­киным, которого пло­хое состояние здоро­вья и русские дела удерживали несколько вдали от активной ра­боты. Были также анархисты, целиком слившиеся с синди­калистами и потерявшие веру в прямую анархическую борь­бу и интерес к ней. Таковы были Эмиль Пуже, Джеймс Гильом, а также Хр. Корнелиссен, который никогда не имел такой веры, но готов был придти к соглашению и действо­вать вместе с революционными коммунистами и коммуни­стами-анархистами. Были также молодые образованные анархические мыслители, главным образом во Франции и Италии, от которых можно было ожидать некоторого со­действия подлинному прогрессу в области идей.
Однако, нельзя пройти молчанием тот факт, что ни один из всех этих талантов не подал сигнала тревоги против двух тенденций в общем анархическом движении — про­тив рутины и специализации. Рутина была здесь налицо в том смысле, что теперь мы имели несколько превосходных книг, много хороших брошюр, жизнеспособные газеты с постоянными редакторами и регулярно платившими под­писчиками, хорошими ораторами, устраивали иногда кон­грессы и даже, после Конгресса 1907 года в Амстердаме, — организовали Анархический Интернационал.
Это удовлетворяло многих, и такое положение сохра­нялось автоматически из недели в неделю, из года в год. Это была жизнь в спокойствии и удовлетворении, которые годились бы для консервативной партии, но не могли иметь большого значения для анархизма, для живой идеи, которая никогда не может успокоиться на лаврах прошлого, на результатах, описанных в старых книгах или на резолюциях минувших конгрессов.
Слишком мало оставалось дела, и это создало специали­зации — антисиндикализм, антимарксизм, антимилита­ризм, неомальтузианство и сексуализм, натуризм, самый крайний индивидуализм, экспроприационизм и жизнь за пределами общества, уединение в вегетарианских и других маленьких колониях и проч.
Одним словом, возникло множество специальностей, по­глотивших тех, кто ими интересовался, и лишивших широ­кое движение их содействия. Другим источником смуты было то, что эти люди стремились внести свои специаль­ные интересы в широкое движение. Коротко говоря, все эти виды деятельности, среди которых были превосходные формы движения, создали видимость того, что все очень заняты в нашей среде. А между тем, мы мало заботились о подлинных задачах этого периода, когда война 1914 года, наряду с технической подготовкой, подготовлялась также идейно тысячами открытых и скрытых путей.
Налицо был также возродившийся культ национализма, порождение ложного и грубого индивидуализма и прекло­нения перед энергией, постоянного усиления вражды и предрассудков среди больших народов, смеси различных социалистических взглядов с хорошими и плохими качест­вами наций, как будто каждый француз был либертером, а каждый немец — сторонником авторитарного начала.
Свободомыслие подрывалось философией Бергсона, под­готовкой фашизма произведениями Маринетти в искусстве (футуризм) и Жоржа Сореля в социальной политике, — этого человека, который оскорбил казненного Франциско Феррера. Анархисты недооценили всего этого, отметая все в сторону с презрением или не замечая этих тенденций. Они считали, что все эти явления их не касаются. Можно сказать, что они систематически подвергались влиянию господствовавших в Европе идейных течений и морально отравлялись ими в течение десятилетия, предшествовавшего войне.
Как раз в это время, после обратившего на себя внима­ние всего мира разоблачения милитаризма, благодаря делу Дрейфуса, после разоблачения империализма в результате жестокого и вероломного сокрушения южно-африканских республик властью британских капиталистов, началась борьба в огромном масштабе между властью, пойманной на месте преступления, и человечеством. Власть, под влия­нием угрозы, стала искать спасения в войне, когда все лучшие элементы человечества начали презирать власть.
Для свободы приблизился тогда час, когда можно было принять вызов и повести борьбу в крупном масштабе с большим шансом на успех, ибо люди были действительно морально возмущены против власти в те годы с 1898 до 1901, когда они каждый день убеждались в том, что власть может жить только жестокостью и преступлением.
Но этого не случилось по настоящему, а наоборот: после того, как маленькие бурские республики были задушены, большие государства стали выказывать свои симпатии к маленьким европейским народам, сообразно со своими особыми интересами и военной политикой. Некоторые анар­хисты увидели в этом тенденцию к децентрализации и федерализму и были совершенно счастливы.
Всеми путями человечество подвергалось тогда одураче­нию. Государственная власть и милитаризм, столь опозо­ренные несколько лет тому назад, были реабилитированы. Национализм с жестокой уверенностью и твердостью пода­вил интернационализм. Например, трения среди француз­ских синдикалистов, руководимых Жуо, и немецкими ре­формистами-синдикалистами, руководимыми Легиеном, ед­ва ли были менее острыми, чем вражда между француз­скими и немецкими правительствами.
Война считалась роковой неизбежностью даже среди анархистов, вроде Кропоткина. До последнего момента ее рассматривали здесь, как глупость и преступное безумие. Затея казалась до такой степени нелепой, что ее считали невероятной и даже невозможной. Так смотрел на дело, между прочим Малатеста. Войну считали также чисто буржуазным делом, не представлявшим никакого интереса для социалистов и анархистов, как будто могут быть спе­циально буржуазные землетрясения, буржуазные эпидемии и тому подобное, безопасные для рабочих.
Так произошло то, что несмотря на всю напряженность международных отношений, — как раз в августе 1914 года, когда началась война, международный социалистический конгресс (моральным главою которого был бы Жорес, под­ло убитый 31-го июля) имел состояться в Вене, а интерна­циональный Анархический конгресс имел быть в Лондоне.
Эти две даты являются осязаемыми доказательствами того, как далеки были от действительности и социалисты, и анархисты в решительные часы надвигавшейся мировой катастрофы.
Я не могу войти здесь в подробное обсуждение этого рокового довоенного периода 1901-1914 г.г. Приведенный выше очерк может объяснить, почему я думаю, что мы, анархисты, все без исключения, не стояли на высоте задачи, лежавшей тогда на нас. Мы должны были понимать, что наше дело может прогрессировать лишь в либеральном, гуманитарном мире, способном развивать здоровые и пол­ноценные элементы, которые могли бы расширить и укре­пить наши слабые ряды, — а не в мире, отравленном реак­цией, огрубевшем и гниющем, каким мир представляется сейчас, после возрождения авторитарной власти в 1931 году.
Война застала нас совершенно неподготовленными. Каж­дый оказался предоставленным самому себе и должен был действовать так, как он думал и де­лал в течение многих лет до войны. Кропоткин и его друзья поступили так, как говорили и писали и как они думали в течение многих лет. Малатеста оставался подлинным интернационалистом, каким он все­гда был с 1871 года. Также посту­пили Себастьян Фор во Франции, Бертони в Швейцарии, Луиджи Галлеани и Эстев в Соединенных Штатах, Лоренцо в Испании, Ландауер в Германии, Ньювенгаус в Голландии, Эмма Гольдман и Беркман в Соединенных Штатах, Томас Килл в Англии, а также русские и другие товарищи во мно­гих странах.
Позднее победа большевиков опять внесла раскол в анархическое движение. Одни из анархистов соблазнились, а другие сохранили ясность мысли. Потом пришли годы очень близких, по-видимому, возможностей для анархистов в Италии (1919-1921) и в Испании (приблизительно в тот же период и немного позднее).
В обоих случаях это было положение, когда сотни тысяч людей можно было побудить к действию, а миллионы дру­гих, руководимых политическими социалистами, остались пассивными, прошли мимо этой возможности действовать и, таким образом, дали возможность возникнуть самой гру­бой диктатуре — Муссолини и итальянскому фашизму, а также испанской Директории, возглавлявшейся генералом Примо де Ривера. И до сих пор еще цепи, которыми скова­на Италия, держат в неволе великую и свободомыслящую нацию.
Привели ли все эти события анархистов к пониманию того, что, быть может, традиция и рутина не могут осво­бодить от необходимости постоянного исследования, новой творческой работы, которая должна привести нас в сопри­косновение с событиями этого жестокого и авторитарного века, так страшно отличающегося от либерального XIX века, от радикального столетия, когда наши идеи росли и распространялись? Мы не можем исправить это положе­ние, открыв доступ для авторитарного духа и позволив ему проникнуть в наши ряды, как это делают платформисты и им подобные. Мы можем улучшить положение, по моему мнению, только путем возобновления связей с еще не про­будившимися, а также с распыленными и отошедшими в сторону либеральными и гуманитарными резервами че­ловечества.
Эти резервы существуют, они стонут под ударами этого жестокого, механизированного, огрубевшего века. Они все же могли бы восстать и придать либеральный поворот так же и этому веку, как это сделали их предки 100 лет тому назад. Ведя борьбу при Робеспьере, при Наполеоне и в эпоху клерикальной реакции с 1792 до 1813 года, они дали XIX веку период с 1830 до 1901 года.
Теперь, как и тогда, радикальное движение должно стать универсальным. Анархический мир не должен унизить свое достоинство, если анархисты хотят быть в первых рядах движения, подобно Прудону, Бакунину и Реклю в их вре­мена. Отравленная атмосфера должна быть освежена чис­тым воздухом, иначе анархизм не сможет развиваться, когда все вокруг него гибнет.
В этом направлении, как мне кажется, перед нами много работы. Мы не сможем отстоять свои позиции и разви­ваться, если будем придерживаться рутины. Как ни лю­блю я изучать и записывать историю нашего движения, все же я делаю это не для того, чтобы видеть повторение старого, а для того, чтобы дать толчок движению вперед от прошлого.
Меньше всего может либертарное понимание искать от­дыха в какой бы то ни было момент движения и пред­ставлять себе, что оно достигло последней степени совер­шенства. Много хорошей работы сделано в прошлом. Я пытался набросать здесь историю этой работы, но еще много такой же работы лежит впереди. Движение подает надежды, оно идет в правильном направлении, но оно не должно топтаться на месте, как оно это делает, — по крайней мере, так мне кажется, — в настоящее время.

1930-1931

павел карпец

01-06-2017 06:40:35

Из Петра Кропоткина "Современная наука и анархия " ( 1892)

Толчок, данный Парижской Коммуной — Бакунин.

Из короткого обзора, данного в предшествующих главах, уже можно представить себе, на какой почве развивались анархические идеи в Интернационале.
Мы видели, какую смесь централистического и госу­дарственного якобинства со стремлением к местной неза­висимости и федерации представляли тогда понятия дея­телей Международного союза рабочих. И то и другое течение мысли — мы теперь это знаем — имело своим источником Великую Французскую революцию. Центра­листические идеи происходили по прямой линии от яко­бинства 1793 года, а идеи местной независимой деятельности были наследием крупной созидательной и разру­шительной революционной работы коммун (общин) 1793-1794 года и их отделов (секций) в больших го­родах.
Надо сказать, однако, что из этих двух течений, яко­бинское, без сомнения, преобладало. Почти все буржуаз­ные интеллигенты, вошедшие в Интернационал, мыслили как государственники-якобинцы, а рабочие находились под их влиянием.
Нужно было, чтобы совершилось событие такой гро­мадной важности, как провозглашение Парижской Ком­муны и геройская борьба парижского народа против буржуазии, чтобы дать новое направление революцион­ной мысли, по крайней мере в латинских странах, особен­но в Испании, Италии и части французской Швейцарии.
В июле 1870 года началась ужасная франко-прусская война, в которую бросились Наполеон III и его советни­ки, чтобы спасти Империю от неизбежной республикан­ской революции. Война привела к жестокому разгрому Франции, к гибели Империи, к временному правитель­ству Тьера и Гамбетты и к Парижской Коммуне, за ко­торою последовали подобные же попытки в Сент-Этьене, Нарбонне и других южных городах Франции и, позд­нее, в Барселоне и Картахене в Испании.
Для Интернационала — по крайней мере, для тех его членов, которые умели мыслить и извлекать пользу из уроков жизни, — происшедшие события послужили уро­ком. Общинные (коммунальные) восстания были насто­ящим откровением. Социалисты видели, как отдельные города объявили свою независимость от государства и свое право самим начинать новую жизнь, не дожидаясь, пока вся нация с ее отсталыми областями согласится тоже выступить на новый путь; и они поняли, что, совер­шаясь под красным знаменем социальной революции, которое парижские рабочие ценой своей жизни отчаянно защищали на баррикадах, восстания городов указали, какою должна быть, какою, вероятно, будет политиче­ская форма будущей революции среди латинских на­родностей.
Не демократическая республика, как то думали в 1848 г., а Община — свободная, независимая и, весьма вероятно, коммунистическая.
Понятно, что спутанность мысли, царившая тогда в умах относительно того, какие политические и экономи­ческие меры нужно принять во время народной революции, чтобы обеспечить ей успех, дала себя почувствовать и во время Парижской Коммуны. Там царила та же ум­ственная неопределенность, которую мы видели в Интер­национале.
Якобинцы, т. е. правительственные нейтралисты, с одной стороны, и коммунисты-федералисты, т. е. общин­ники, с другой, были одинаково представлены в париж­ском восстании, и очень скоро в Коммуне между ними стали происходить несогласия. Самый воинствующий элемент находился среди якобинцев и бланкистов. Но Бланки сидел в тюрьме, а среди бланкистских глава­рей — буржуа, по большей части — уже немного оста­лось от коммунистических идей их предшественников, последователей Бабефа. Для них экономический вопрос был чем-то таким, чем надо будет заняться потом, пос­ле того как восторжествует Коммуна; а так как это мне­ние было с самого начала очень распространено, то на­родные коммунистические стремления не успели раз­виться настоящим образом. Тем более что и сама Ком­муна, провозглашенная, когда немецкие армии стояли вокруг Парижа, просуществовала всего 70 дней.
При таких условиях поражение не заставило себя ждать, и беспощадная месть трусливой, напуганной и злобной буржуазии еще раз доказала, что торжество на­родной коммуны может быть достигнуто только в том случае, если народные массы, побуждаемые потребно­стью завоеваний на экономической почве, со страстью вступят в движение.
Чтобы общинная политическая революция могла во­сторжествовать, надо уметь провести одновременно ре­волюцию экономическую.
Что Парижская Коммуна сделала невозможным вос­становление монархии, которого хотела буржуазия, — в этом нет сомнения. Но в то же время она дала другой важный урок — она сделала то, что революционный про­летариат латинских стран стал яснее понимать с тех пор истинное положение вещей.
«Свободная Община — такова политическая форма, которую должна будет принять социальная револю­ция. Пускай вся страна, пускай все соседние страны бу­дут против такого образа действий, но раз жители дан­ной общины и данной местности решат ввести обобще­ствление потребления предметов, необходимых для удов­летворения их потребностей, а также обобществление обмена этих продуктов и их производства — они должны осуществить это сами, у себя, на деле, не дожидаясь решений в этом смысле национального парламента. И если они это сделают, если они направят свои силы на это великое дело, то они найдут внутри своей общины такую силу, которой они никогда бы не нашли, если б захотели увлечь за собой всю страну со всеми ее частя­ми — отсталыми, враждебными или безразличными. Луч­ше открыто бороться против них, чем тянуть их за собой, как ядро, привязанное к ногам революции.
Больше того. Мы также считаем, что если не нужно центральное правительство, чтобы приказывать свобод­ным общинам, если национальное правительство унич­тожается и единство страны достигается помощью сво­бодной федерации общин, — в таком случае таким же лишним и вредным является и центральное городское управление. Дела, которые приходится решать внутри отдельной общины, даже в большом городе, в действи­тельности гораздо менее сложны, интересы граждан ме­нее разнообразны и противоположны, чем внутри стра­ны, хотя бы она была не больше Швейцарии или одного из ее кантонов. Федеративный принцип, т. е. вольное объ­единение кварталов, промышленных союзов потребления и обмена и т. д., вполне достаточен, чтобы установить внутри общины согласие между производителями, пот­ребителями и другими группами граждан.

Парижская Коммуна дала ответ еще на один вопрос, который мучил каждого истинного революционера. Два раза Франция делала попытку провести социальную ре­волюцию, оба раза при помощи центрального правитель­ства: первый раз в 1793-1794 году, когда после изгнания жирондистов из Конвента Франция попробовала ввести «действительное равенство», т. е. равенство настоящее, экономическое — при помощи строгих законодательных мер; и второй раз в 1848 году, когда она попробовала дать себе через Национальное собрание «социал-демо­кратическую республику». И оба раза она потерпела полнейшую кровавую неудачу.
Теперь сама жизнь нам подсказывала новое реше­ние — «Свободная Община». Община сама должна про­извести революцию в своих пределах в то же время, ког­да она будет освобождаться от центрального государст­ва. И по мере того как выяснилось в умах это решение, стал развиваться новый идеал: анархия.
Мы тогда поняли, что в книге Прудона «Общее по­нятие о революции в девятнадцатом веке» заключалась глубоко практичная мысль: идея анархии. И мысль пе­редовых людей латинских народностей начала работать в этом направлении.
Увы, только в латинских странах — во Франции, Ис­пании, Италии, в романской Швейцарии и в валлонской части Бельгии. Немцы, наоборот, вынесли из своей побе­ды над Францией совсем другое заключение: они при­шли к преклонению перед государственной централиза­цией. Они еще остаются запутанными в робеспьеровской фазе и преклоняются перед Клубом якобинцев, как его описывают (наперекор действительности) якобинские историки.
Государство с сильно сосредоточенною в нем властью и враждебное всякому намеку на национальную незави­симость, сильная лестничная централизация чиновниче­ства и сильное правительство — вот к каким выводам пришли немецкие социалисты и радикалы. Они не хоте­ли даже понять, что их победа над Францией была по­бедой многочисленной армии (свыше миллиона солдат), возможной при всеобщей воинской повинности, над ма­лочисленной французской армией (420000), собранной при существовавшем тогда во Франции рекрутском на­боре; что победа была одержана главным образом над разлагающеюся Второю империею, когда ей уже угро­жала революция, — революция, которая принесла бы пользу всему человечеству, если бы ей не помешало вторжение немцев во Францию.
Таким образом Парижская Коммуна дала толчок идее анархизма среди латинских народов.
С другой стороны, государственные стремления в Главном совете Интернационала, обозначаясь все силь­нее и угрожая всему Интернационалу, укрепили этим анархические течения; независимость национальных фе­дераций была в нем основным началом, причем Главный совет, существовавший только для облегчения сношений, не должен был иметь никакой власти. Между тем в 1872 году, после поражения Франции и Коммуны, Глав­ный совет Интернационала под руководством Маркса и Энгельса, которых поддержали в этом французские блан­кисты, эмигрировавшие в Лондон после Парижской Ком­муны, воспользовался данными ему правами, чтобы про­извести насильственный переворот.
Созвавши вместо всеобщего, международного съез­да небольшую «Конференцию» из своих приверженцев, Совет заменил в программе действии Союза прямую борьбу труда против капитала агитацией в буржуазных парламентах. Этот переворот убил Интернационал, но открыл многим глаза. Даже самые доверчивые увидали, как глупо поручать ведение своих дел правительству, хотя бы оно было избрано на таких демократических на­чалах, как это было при избрании Главного совета Ин­тернационала. Таким образом федерации Испанская, Итальянская, Юрская, Валлонская и одна английская секция восстали против власти Главного совета*.

* Чтобы познакомиться с подробностями этого переворота и его последствиями, надо прочесть прекрасную историческую ра­боту Джемса Гильома об Интернационале или же сокращенное изложение этого труда, приготовляемое теперь д-ром Брупбахером.

В лице Бакунина анархическое направление, начав­шее развиваться в Интернационале, нашло могучего и страстного защитника. Вокруг Бакунина и его юрских друзей быстро сплотился небольшой круг молодых швей­царцев, итальянцев и испанцев, который дал более ши­рокое развитие его мыслям.
Пользуясь своими широкими познаниями в истории и философии, Бакунин дал обоснование современному анархизму в целом ряде сильных брошюр, статей и писем.
Он храбро выступил с мыслью о совершенном унич­тожении государства со всем его устройством, его идеа­лом и его целями. В свое время, в прошлом, государство являлось историческою необходимостью. Это было уч­реждение, роковым образом развивавшееся из влияния, приобретенного религиозными кастами. Но теперь пол­нейшее уничтожение государства является в свою оче­редь исторически необходимым, потому что государст­во — это отрицание свободы и равенства; потому что оно только портит все, за что принимается, даже тогда, когда хочет провести в жизнь то, что должно служить на пользу всем.
Каждый народ, как бы мал он ни был, каждая об­щина, а в общине все профессиональные, производитель­ные и потребительные союзы должны иметь возможность свободно устроиться, как они это понимают, поскольку они не угрожают своим соседям. То, что на политиче­ском наречии называется «федерализмом» и «автономиею», еще не достаточно; это только слова, которые при­крывают власть централизованного государства*. Пол­нейшая независимость общины, союз свободных общин и социальная революция внутри общины, т е. корпора­тивные группировки людей для производства, которые заменят государственную организацию существующего теперь общества, — вот идеал, который, как показал Ба­кунин, встает теперь перед нашею общественностью по мере того, как мы выходим из мрака прошедших веков. Человек начинает понимать, что он не будет совершенно свободен, пока в такой же степени не будет свободно все вокруг него.

* Так, напр., в Австрии существует «федерализм», т. е. отдель­ные народности (чехи, венгерцы) имеют свои парламенты, состоя­щие в союзном (федеральном) договоре между собою; но Богемия, Венгрия представляют собою отдельные союзные государства. При­меры значительной «автономии», т. е. значительной независимости, мы имеем в городах Соединенных Штатов и Канаде. Но от «авто­номии» Северо-Американских городов до полной независимости, ка­кою пользовались с 12-го по 16-ый и 17-ый век Амьен, Флоренция, Нюрнберг, Псков, Новгород и тысячи других европейских горо­дов, еще очень далеко.

В своих экономических взглядах Бакунин был пол­нейшим коммунистом, но по уговору со своими друзья­ми федералистами из Интернационала, он называл себя анархическим коллективистом, отдавая дань недоверию, которое вызвали к себе во Франции коммунисты-госу­дарственники. Однако его коллективизм, конечно, не был коллективизмом Видаля, Пеккера, ни их нынешних последователей, которые стремятся просто к государст­венному капитализму. Для него, как и для его друзей, коллективизм означал общее владение всем, что служит для производства, не определяя заранее, в какой фор­ме будет производиться вознаграждение труда среди различных групп производителей: примут ли они комму­нистическое решение, или же предпочтут марки труда, или равную для всех поденную заработную плату, или какое-либо другое решение.
При своих анархических взглядах он был одновре­менно горячим пропагандистом социальной революции, скорое пришествие которой в то время предвидело боль­шинство социалистов и которую он горячо проповедо­вал в своих письмах и сочинениях.

павел карпец

10-06-2017 19:13:42

II.
Скрытый текст: :
XIII
АНАРХИЯ (продолжение)

Анархическое учение в его современном виде.

Если накануне 1848 года и в последующие годы, вплоть до Интернационала, возмущение против государ­ства принимало форму возмущения отдельной личности против общества и его условной нравственности и про­являлось главным образом среди молодого поколения буржуазии, то теперь, в рабочей среде, оно приняло бо­лее серьезный характер. Оно преобразилось в искание новой формы общества, свободного от притеснений и эксплуатации, которым теперь способствует государство.
Интернационал, по мысли основавших его рабочих, должен был быть, как мы видели, обширным Союзом (федерациею) рабочих групп, которые являлись бы начатком того, чем сможет стать общество, обновленное социальною революцией); общество, в котором современ­ный правительственный механизм и капиталистическая эксплуатация должны исчезнуть и уступить место новым отношениям между федерациями производителей и пот­ребителей.
При этих условиях идеал анархизма не мог более быть личным, как у Штирнера: он становился идеалом общественным.
По мере того как рабочие обеих частей света ближе знакомились между собою и вступали в непосредствен­ные сношения, невзирая на разделявшие их границы, они начинали лучше разбираться в социальном вопросе и с большим доверием относились к своим собственным силам.
Они предвидели, что если бы землею стал владеть народ и если бы промышленные рабочие, завладев фаб­риками и мастерскими, стали бы сами управлять про­мышленностью и направлять ее на производство всего необходимого для жизни народа, то тогда нетрудно было бы широко удовлетворять все основные потребности об­щества. Недавние успехи науки и техники являлись за­логом успеха. И тогда производители различных наций сумели бы установить международный обмен на спра­ведливых основаниях. Для тех, кто был близко знаком с фабриками, заводами, копями, земледелием и торгов­лею, это не подлежало ни малейшему сомнению.
В то же время все больше росло число рабочих, ко­торые понимали, что государство, со своей чиновничьей иерархией и с тяжестью лежащих на нем исторических преданий, не может не быть тормозом нарождению нового общества, свободного от монополий и эксплуа­тации.
Само историческое развитие государства было вы­звано не чем иным, как возникновением земельной соб­ственности и желанием сохранить ее в руках одного класса, который таким образом стал бы господствую­щим. Какие же средства может доставить государство для уничтожения этой монополии, если сами трудящие­ся не смогут найти этих средств в своих собственных си­лах и в своем объединении? В течение девятнадцатого века государство неимоверно усилилось в смысле ут­верждения монополий промышленной собственности, торговли и банков в руках вновь разбогатевших клас­сов, которым оно доставляло дешевые рабочие руки, отнимая землю у деревенских общин и сокрушая кре­стьян непосильными налогами. Какие преимущества мо­жет доставить государство, чтобы уничтожить эти самые привилегии, если у крестьян не будет сил объединиться и добиться этого самим? Государственный механизм, развиваясь, имел своей целью созидание и укрепление привилегий — как же может он послужить их уничтоже­нию? Разве такая новая деятельность не потребует но­вых исполнительных органов? И разве эти исполнитель­ные органы не должны быть созданы теперь самими ра­бочими, внутри их союзов, их федераций, без всякого отношения к государству?
Тогда, когда падут созданные и поддерживаемые го­сударством преимущества для отдельных лиц и классов, существование государства потеряет всякий смысл. Со­вершенно новые формы общежития должны будут воз­никнуть, раз отношения между людьми перестанут быть отношениями между эксплуатируемыми и эксплуатато­рами. Жизнь упростится, когда станет излишним меха­низм, существующий для того, чтобы помогать богатым еще более богатеть за счет бедных.
Представляя себе мысленно свободные общины, сель­ские и городские (т. е. земельные союзы людей, связан­ных между собой по месту жительства), и обширные профессиональные и ремесленные союзы (т. е. союзы лю­дей по роду их труда), причем общины и профессиональ­ные и ремесленные союзы тесно переплетаются между собою, — представляя себе такое устройство взаимных отношений между людьми, анархисты могли уже соста­вить себе определенное конкретное представление о том, как может быть организовано общество, освободившееся от ига капитала и государства. К этому им оставалось прибавить, что рядом с общинами и профессиональными союзами будут появляться тысячами бесконечно разно­образные общества и союзы: то прочные, то эфемерные, возникающие среди людей в силу сходства их личных наклонностей. Мало ли у людей общих интересов, обще­ственных, религиозных, художественных, ученых, в целях воспитания, исследования или даже просто развлечения! Такие союзы, вне всяких политических или хозяйствен­ных целей, создаются уже теперь во множестве; число их несомненно должно расти, и они будут тесно перепле­таться с другими союзами как земельными, так и союза­ми для производства, для потребления и для обмена про­дуктов.
Эти три рода союзов, сетью покрывающих друг дру­га, дали бы возможность удовлетворять всем обществен­ным потребностям: потребления, производства и обмена, путей сообщения, санитарных мероприятий, воспитания, взаимной защиты от нападений, взаимопомощи, защиты территории; наконец — удовлетворения потребностей художественных, литературных, театральных, а также по­требностей в развлечениях и т. п. Все это — полное жиз­ни и всегда готовое отвечать на новые запросы и на но­вые влияния общественной и умственной среды и приспо­собляться к ним.
Если бы общество такого рода развивалось на доста­точно обширной и достаточно населенной территории, где самые различные вкусы и потребности могли бы про­явить себя, то всем скоро стала бы ясна ненужность ка­ких бы то ни было начальственных принуждений. Беспо­лезные для поддержания экономической жизни общест­ва, эти принуждения были бы столь же бесполезны для того, чтобы помешать большинству противообществен­ных деяний.
И в самом деле, в современном государстве самой большой помехой развитию и поддержанию нравствен­ного уровня, необходимого для жизни в обществе, яв­ляется отсутствие общественного равенства. Без равенст­ва — «без равенства на деле», как выражались в 1793 го­ду, — чувство справедливости не может сделаться общим достоянием. Справедливость должна быть одинакова для всех; а в нашем обществе, расслоенном на классы, чувство равенства терпит поражения каждую минуту, на каждом шагу. Чтобы чувство справедливости по отноше­нию ко всем вошло в нравы и в привычки общества, на­до, чтобы равенство существовало на деле. Только в об­ществе равных мы найдем справедливость.
Тогда потребность в принуждении или, вернее, жела­ние прибегать к принуждению перестало бы проявлять­ся. Всякому стало бы ясно, что нет нужды стеснять лич­ную свободу, как это делается теперь, то страхом наказа­ния, судебного или свыше, то подчинением людям, при­знанным высшими, то преклонением перед метафизиче­скими существами, созданными страхом или невежест­вом. Все это в современном обществе ведет только к умственному рабству, к принижению личной предприим­чивости, к понижению нравственного уровня людей, к остановке движения вперед.
В среде равных человек мог бы с полным доверием предоставить собственному разуму направлять себя; ибо разум, развиваясь в такой среде, необходимо должен был бы нести на себе печать общительных привычек среды. В таких условиях — и только в таких условиях — человек мог бы достичь полного развития своей личности, между тем как восхваляемый в наше время буржуазией индиви­дуализм, якобы являющийся для «высших натур» сред­ством достижения полного развития человеческого су­щества, — есть только самообман. Восхваляемый ими ин­дивидуализм, наоборот, является самой верной помехой для развития всякой ярко выраженной личности.
В нашем обществе, которое преследует личное обо­гащение и тем самым осуждено на всеобщую бедность в своей среде, самый способный человек осужден на же­стокую борьбу ради приобретения средств, необходимых для поддержки его существования. Как бы ни были скромны его требования, он работает как вол шесть дней из семи, только чтобы добыть себе кров и пищу. Что же касается тех в сущности очень немногих лиц, которым удается отвоевать, кроме того, известный досуг, необ­ходимый для свободного развития своей личности, то со­временное общество разрешает им пользоваться этим досугом только под одним условием: надеть на себя ярмо законов и обычаев буржуазной посредственности и ни­когда не потрясать основ этого царства посредственно­сти ни слишком едкою критикою, ни личным возмуще­нием.
«Полное развитие личности» разрешается только тем, кто не угрожает никакою опасностью буржуазному обществу, — тем, кто для него занимателен, но не опасен.

Как мы уже сказали, анархисты основывают свои предвидения будущего на данных, добытых путем на­блюдения.
В самом деле, если мы будем разбирать направления мысли, преобладающие в образованных обществах с кон­ца восемнадцатого века, мы должны признать, что на­правление централистское и государственное еще очень сильно среди духовенства, буржуазии и тех рабочих, ко­торые получили буржуазное образование и сами стремят­ся войти в буржуазию; тогда как направление противо­государственное, противоцентралистское и противовоенное, так же как и учение о свободном соглашении, имеет многочисленных сторонников среди рабочих и среди хо­рошо образованной, более или менее свободомыслящей части интеллигентной буржуазии.
В самом деле, как я на это уже указывал в моих ра­ботах («Хлеб и Воля», «Взаимопомощь»), в настоящее время замечается сильное стремление к созиданию, по­мимо государства и церкви, тысяч и тысяч небольших союзов для удовлетворения всевозможных потребно­стей: экономических (железнодорожные общества, рабо­чие синдикаты и синдикаты предпринимателей, коопе­ративы, товарищества земледельческие, для вывоза про­дуктов и т. д.), политических, умственных, художествен­ных, воспитательных, для пропаганды и т. далее. То, что прежде было неоспоримо обязанностью государства и церкви, теперь составляет отрасль деятельности сво­бодных организаций. Это направление делается все бо­лее и более видимым. Достаточно было, чтобы дунове­ние свободы немного обуздало церковь и государство, чтобы свободные организации начали появляться тыся­чами. И можно предвидеть, что, как только права этих двух вековых врагов свободы будут еще более ограниче­ны, сейчас же еще шире разовьют свою деятельность свободные организации.
Будущее и прогресс лежат в этом направлении, а анархия есть выражение того и другого.

павел карпец

19-06-2017 18:32:33

III.
Скрытый текст: :
Отрицание государства.

Надо, конечно, признать, что на экономических поня­тиях анархистов сказалось влияние хаотического состоя­ния, в котором еще пребывает наука о политической экономии. Среди них, как и среди социалистов-госу­дарственников, мнения по этому предмету делятся.
Подобно всем тем членам социалистических партий, которые остались социалистами, анархисты считают, что существующая теперь частная собственность на землю и на все необходимое для производства точно так же, как теперешняя система производства, преследующая цели наживы и являющаяся его следствием, есть зло; что современные наши общества должны уничтожить эту систему, если они не хотят погибнуть, как погибло уже множество древних цивилизаций.
Что же касается тех средств, при помощи которых могла бы произойти эта перемена, то тут анархисты на­ходятся в полном противоречии со всеми фракциями со­циалистов-государственников. Они отрицают возмож­ность разрешить задачу при помощи государственного капитализма, т. е. захвата государством всего общест­венного производства или же его главных отраслей. Пе­редача почты, железных дорог, рудников, земли в руки современного государства, т. е. в управление назначае­мых парламентом министров и их чиновничьих канцеля­рий, не является для нас идеалом. Мы в этом видим только новую форму закрепощения рабочих и эксплуа­тации рабочего капиталистом. И мы, конечно, не верим, чтобы государственный капитализм был путем к унич­тожению закрепощения и эксплуатации или же одной из переходных ступеней на пути к этой цели.
Таким образом, пока социализм понимался в его на­стоящем и широком смысле, как освобождение труда от эксплуатации его капиталом, анархисты шли в согласии с теми, кто тогда были социалистами. И те и другие предвидели социальную революцию и желали ее наступ­ления; причем анархисты надеялись, что революция по­родит новую безгосударственную форму общества, тог­да как социалисты, из которых весьма многие были тог­да еще коммунистами, не стремились точно определить, в какой форме они представляли себе будущий перево­рот, а многие из них согласились, что надо непременно ослабить центральную власть.
Но анархистам пришлось окончательно отмежевать­ся, когда если не большинство, то очень сильная фрак­ция социалистов-государственников прониклась мыслью, что совсем не требуется уничтожать капиталистическую эксплуатацию, что для нашего поколения и для той сту­пени экономического развития, на которой мы находим­ся, не требуется ничего другого, как уменьшить эксплу­атацию, заставив капиталистов подчиниться известным законодательным ограничениям.
С этим анархисты не могли согласиться. Мы утверж­даем, что если мы в будущем хотим достичь уничтоже­ния капиталистической эксплуатации, то уже теперь, с сегодняшнего же дня мы должны направлять наши уси­лия к уничтожению этой эксплуатации. Уже теперь мы должны стремиться к непосредственной передаче всего, что служит для производства, — угольных копей, рудни­ков, заводов, фабрик, путей сообщения и в особенности всего необходимого для жизни производителей — из рук личного капитала в группы производителей, — стремить­ся к этому и действовать соответственным образом.
Кроме того, мы должны очень беречься от передачи средств существования и производства в руки современ­ного буржуазного государства. В то время как социали­стические партии во всей Европе требуют передачи же­лезных дорог, производства соли, рудников и угольных копей, банков (в Швейцарии) и монополии спирта бур­жуазному государству в современном его виде, мы ви­дим в этом захвате общественного достояния буржуаз­ным государством одно из самых больших препятствий, какие только можно воздвигнуть, чтобы помешать пере­ходу этого достояния в руки трудящихся, производите­лей и потребителей.
Мы в этом видим средство к усилению капиталиста, к росту его сил, направленных на борьбу против возму­тившегося рабочего. Наиболее проницательные из среды капиталистов прекрасно это понимают. Они понимают, что их капиталы, например, будут гораздо сохраннее и их дивиденды гораздо надежнее, если они будут вложе­ны в железные дороги, принадлежащие государству и управляемые государством по военному образцу. Для тех, кто привык задумываться над социальными явления­ми в их совокупности, нет ни тени сомнения относитель­но следующего положения, которое может считаться об­щественной аксиомой: «Нельзя готовить социальные пе­ремены, не делая никаких шагов в направлении желательных перемен. Мы будем удаляться от нашей цели, если пойдем этим путем». И в самом деле, это значило бы удаляться от момента, когда производители и потре­бители станут сами хозяевами производства, если на­чать с передачи производства и обмена в руки парламен­тов, министерств, современных чиновников, которые те­перь не могут быть ничем иным, как орудиями крупного капитала, так как все государство теперь зависит от него.
Нельзя уничтожить созданные в прошлом монопо­лии, создавая новые монополии, всегда в пользу тех же прежних монополистов.
Мы не можем также забыть, что церковь и государ­ство были той политической силой, к которой привиле­гированные классы — в ту пору, когда они еще только начинали утверждаться, — прибегали, чтобы сделаться законными обладателями всяких привилегий и прав над остальными людьми. Государство было именно тем уч­реждением, которое укрепило уверенность с обеих сто­рон в праве пользования этими привилегиями. Оно бы­ло выработано, создано веками с тем, чтобы утвердить господство привилегированных классов над крестьянами и рабочими. И вследствие этого ни церковь, ни государ­ство не могут теперь сделаться тою силою, которая по­служила бы к уничтожению этих привилегий. Тем более ни государство, ни церковь не могут быть той формой общественного устройства, которая возникнет, когда уничтожены будут эти привилегии. Наоборот, история нас учит, что каждый раз, когда в недрах нации зарож­далась какая-нибудь новая хозяйственная форма обще­жития (напр., замена рабства крепостным правом или крепостного права — наемным трудом), всегда в таких случаях приходилось вырабатывать новую форму поли­тического общежития.
Точно так же, как церковь никогда не может быть использована, чтобы освободить человека из-под ига старых суеверий или чтобы дать ему новую, свободно признанную, высшую нравственность; точно так же, как чувства равенства, тесной сплоченности и единения всех людей хотя и проповедуются всеми религиями, но широ­ко распространятся в человечестве только тогда, когда примут формы, совершенно различные от тех, которые им давались церквями, потому что церкви завладевали ими, чтобы использовать их в пользу духовенства, точ­но так же и экономическое освобождение произойдет только тогда, когда будут разбиты старые политические формы, нашедшие свое выражение в государстве. Че­ловек будет вынужден найти новые формы для всех об­щественных отправлений, которые теперь государство распределяет между своими чиновниками. Орудие угне­тения, порабощения, рабской подчиненности не может стать орудием освобождения. Вольный человек сумеет найти новые формы жизни взамен рабской иерархии чиновников. Эти формы уже намечаются. И пока они не выработаются самою жизнью освобождающихся лю­дей, самою освободительною революциею, до тех пор ни­чего не будет сделано.
Анархия работает именно для того, чтобы этим но­вым формам общественной жизни легче было пробить себе путь, а пробьют они его себе, как это всегда бы­вало в прошлом, в момент великих освободительных движений. Их выработает созидательная сила народных масс, при помощи современного знания.
Вот почему анархисты отказываются от роли зако­нодателей и от всякой другой государственной деятель­ности. Мы знаем, что социальную революцию нельзя произвести законами. Потому что законы, если даже они приняты Учредительным собранием под влиянием улиц (хотя как могут быть они приняты, когда в палате приходится согласовать представителей самых разнооб­разных требований?), даже после того, как они приня­ты палатой, законы суть не что иное, как просто при­глашение работать в известном направлении, как — по­ощрение лицам, живущим среди народа, чтобы они ис­пользовали свою энергию, свою изобретательность, свои организаторские и созидательные таланты для проведе­ния в жизнь известных направлений. Но для этого тре­буется, чтобы на местах были силы, готовые и способ­ные перевести формулы и пожелания закона в реальную действительность*.

* Что вышло бы, например, из Положения 19-го февраля (унич­тожившего крепостное право), если бы на месте не находились люди, имевшие смелость при всякой грубости и насилии помещика давать ему подобающий ответ и способные заставить мировых по­средников обуздывать господ крепостников?

В силу тех же причин, с самого возникновения Ин­тернационала вплоть до наших дней, многие анархисты постоянно принимали деятельное участие в рабочих организациях, создавшихся для прямой борьбы труда про­тив капитала. Такая борьба, скорее чем всякая косвен­ная, политическая агитация, помогает рабочим достиг­нуть некоторых улучшений их участи; она открывает им глаза на то зло, которое приносит обществу капитали­стическое устройство и поддерживающее его государст­во; и в то же время она заставляет их задуматься над вопросом о том, как организовать потребление, произ­водство и непосредственный обмен между заинтересо­ванными сторонами, не прибегая к помощи ни капита­листа, ни государства.
Что касается до формы распределения труда в об­ществе, освободившемся от вмешательства капитала и государства, то тут, как мы это уже видели, мнения анархистов расходятся.
Все сходятся в отрицании той новой формы заработ­ной платы, которая появилась бы, если б государство взяло в свои руки орудия производства и обмен, подоб­но тому как оно уже завладело железными дорогами, почтой, образованием, взаимным страхованием и защи­той территории. Вновь приобретенное промышленное мо­гущество вместе с уже существующим (налоги, защита территории, государственная церковь и т. п.) создало бы новое могучее орудие власти на службе у тирании.
Поэтому большинство анархистов присоединяется в настоящее время к тому решению вопроса, которое да­ется анархистами-коммунистами. Постепенно среди ду­мающих об этом вопросе складывается убеждение, что коммунизм — по крайней мере, по отношению к предме­там первой необходимости — представляет решение, к которому идут современные общества, и что в цивили­зованном обществе единственно возможной формой ком­мунизма является та, которую предлагают анархисты, т. е. безначальный коммунизм. Всякий другой комму­низм невозможен. Мы переросли его. Коммунизм, по су­ществу своему, предполагает равенство всех членов коммуны и отрицает поэтому всякую власть. С другой стороны, немыслимо никакое анархическое общество из­вестной величины, которое не начало бы с обеспечения всем хотя бы некоторого уровня жизненных удобств, добываемых всеми сообща.
Таким образом, понятия коммунизма и анархии не­обходимо дополняют друг друга.
Но наряду с коммунистическими течениями продол­жает существовать также и другое направление, которое видит в анархии осуществление полного индивиду­ализма. Об этом течении мы скажем теперь несколько слов.

ясенъ

19-06-2017 18:57:50

Скрытый текст: :
петюня кропоткин писал(а):Павел, Павел, а где брат твой, дд?

павел карпец

03-07-2017 06:36:29

IV.
Скрытый текст: :
Индивидуалистическое направление.

Индивидуалистическое направление в анархии представляется пережитком давно прошедших времен, когда средства производства не достигли еще такой степени совершенства, какую придают им современная наука и прогресс техники, и когда вследствие недостаточности всего производства в коммунистическом обществе видели неизбежность общей нищеты и общего порабощения.
Индивидуалистическое направление в анархии имеет, конечно, главным своим основанием желание сохранить в полноте независимость личности. В этом оно идет вполне рука об руку с коммунистическим направлением. Оба стремятся к тому, чтобы никакие общественные цепи - вроде тех, которые налагала старозаветная семья, или городская община, или цех (гильдия) в то время, когда они уже вымирали, - не стесняли свободного развития личности. В этом одинаково заинтересованы и коммунист-анархист, и индивидуалист вообще.
Но индивидуалистский анархизм является также противником коммунистского анархизма; и тогда несогласие между ними бывает основано, по нашему мнению, на недоразумении.[205]
Всего каких-нибудь пятьдесят или шестьдесят лет тому назад, самый скромный достаток и возможность располагать частью своего свободного времени были достоянием лишь весьма небольшого числа людей, эксплуатировавших труд других и живших трудом рабочих, крестьян или рабов. Поэтому те, кому дорога была экономическая независимость, со страхом ждали дня, когда им нельзя будет принадлежать к небольшой привилегированной кучке людей. В личной собственности они видели тогда единственное спасение для обеспечения человеку достатка, досуга, свободы. Не надо забывать, что в то время Прудон оценивал все производство Франции всего в пять су, т.е. в 12 копеек в день на человека.
Однако теперь это затруднение перестало существовать. При наличности огромной производительности человеческого труда, которая достигнута нами в земледелии и промышленности (см., например, мою работу «Поля, фабрики и мастерские»), не подлежит никакому сомнению, что очень высокая степень достатка для всех могла бы быть достигнута легко и в короткое время при помощи умно организованного коммунистического труда; причем от каждого отдельного лица потребовалось бы не более 4- 5 часов работы в день; а это дало бы возможность иметь по крайней мере пять совершенно свободных часов в день после удовлетворения всех главных потребностей: жилья, пищи и одежды.
Таким образом, возражение о всеобщей бедности при коммунизме, а следовательно, и подавлении всех тяжелою работою совершенно отпадает. Остается только желание, совершенно справедливое желание, сохранить для личности наибольшую свободу рядом с выгодами общественной жизни, т.е. возможность каждой личности в полности развивать свои личные таланты и особенности.
Как бы то ни было, анархический индивидуализм, т.е. направление, ставящее во главу своих желаний полную независимость личности без всякой заботы о том, как сложится общество, - это направление в настоящее время подразделяется на две главные ветви. Во-первых, есть чистые[206] индивидуалисты толка Штирнера, которые в последнее время нашли подкрепление в художественной красоте писаний Ницше. Но мы не станем долго на них останавливаться, так как в одной из предыдущих глав уже указали, насколько «утверждение личности» метафизично и далеко от действительной жизни; насколько оно оскорбляет чувство равенства - основу всякого освобождения, т. к. нельзя освобождаться, желая господствовать над другими; и насколько оно приближает тех, кто зовет себя «индивидуалистами», к привилегированному меньшинству: к духовенству, буржуа, чиновникам и т. п., которые также считают себя стоящими выше толпы и которым мы обязаны государством, церковью, законами, полицией, военщиной и всевозможными вековыми притеснениями.
Другая ветвь «анархистов-индивидуалистов» состоит из «мютюэлистов» - т.е. последователей взаимности Прудона. Эти анархисты ищут разрешения социальной задачи в свободном, добровольном союзе тысяч мелких союзов, который ввел бы обмен продуктами при помощи «марок труда». Марки труда обозначали бы число рабочих часов, необходимых для производства известного предмета, или же число часов, которые были потрачены отдельным лицом на производство общественно необходимой работы.
Но в сущности, такое устройство общества вовсе не индивидуализм, оно вовсе не является презрением общественности и возвеличением личности в противность обществу. Напротив того, оно является, подобно коммунизму, одною из высших форм общественности, по сравнению с теперешним строем. Его можно упрекнуть только в том, что оно представляет сделку (компромисс) между коммунизмом и индивидуализмом, так как проповедует коммунизм - во владении всем, что служит для производства, и индивидуализм, т.е. сохранение теперешней заработной платы, личный расчет, - в вознаграждении за труд.
Эта двойственность и является, по нашему мнению, непреодолимым препятствием для введения такой формы общежития. Невозможно обществу организоваться, следуя двум противоположным началам: с одной стороны - превращение в общую собственность всего, что было произведено до известного дня; а с другой - строгое сохранение[207] личной собственности на то, что будет сработано личностью при помощи общественных орудий и запасов, причем такое личное право было бы не только на предметы роскоши, относительно которых вкусы и спрос разнятся до бесконечности, но также и на те предметы необходимости, на которые в каждом обществе установилось известное однообразие оценки.
Не надо также упускать из виду огромного разнообразия в машинах и в способах производства в различных местностях, когда в большом обществе развивается промышленность. Вследствие этого разнообразия мы постоянно видим, что с такою-то машиною и с таким-то оборудованием производства удается произвести, при той же затрате труда и времени, вдвое или втрое больше, чем когда работают более отсталыми машинами. Так, например, в ткацком деле в настоящее время употребляются такие разнообразные станки, что число станков, которыми может управлять один человек, разнится от трех до двенадцати и до двадцати (в Америке). Затем не следует также упускать из виду разницу в мускульной и мозговой силе, которую приходится расходовать отдельным рабочим в различных отраслях производства. И если принять во внимание все эти различия, то невольно приходится спросить себя - сможет ли когда-нибудь рабочий час служить мерилом для торгового обмена продуктами?
Современный торговый обмен в капиталистическом обществе понятен; но нельзя понять торгового обмена, основанного на числе рабочих часов, потребных для производства данного товара в обществе тогда, когда рабочий час перестанет уже иметь торговую ценность; если рабочая сила перестанет быть продажным товаром. Рабочий час мог бы служить мерилом для установления равноценности продуктов (или, скорее, для приблизительной оценки) только в обществе, которое уже приняло бы коммунистический принцип для большинства предметов первой необходимости.
Если же в виде уступки идее личного вознаграждения было бы введено, кроме вознаграждения за «простой» рабочий час, еще особое вознаграждение за «квалифицированный» труд, требующий предварительного обучения, или же если бы люди вздумали принимать во внимание[208]
«возможности повышения» в иерархии промышленных служащих, то этим были бы восстановлены те самые отличительные черты современной заработной платы со всеми ее недостатками, которые нам хорошо известны и которые заставляют нас искать средства, чтобы избавиться от нее. Нужно, впрочем, прибавить, что прудоновская идея «взаимности» имела некоторый успех среди фермеров в Соединенных Штатах, где эта система продолжает, по-видимому, существовать среди нескольких довольно больших фермерских организаций.
К мютюэлистам же приближаются и те американские анархисты-индивидуалисты, которые в 50-х годах XIX века были представлены С.П. Эндрюсом (S. P. Andrews), В. Грином (W. Green) и в особенности очень талантливым мыслителем Лизандром Спунером (Lysander Spooner), а в самое недавнее время - Веньямином Тэккером (Tucker), многолетним издателем журнала «Liberty» (Свобода).
Их учение идет от Прудона, но также (у Тэккера) и от Герберта Спенсера. Они исходят из положения, что для анархиста существует один только принудительный закон, это - заниматься самому своими собственными делами. Поэтому каждая отдельная личность и группа имеют «право» поступать как им угодно - даже подчинить себе все человечество, если у них хватит на это сил. Если бы эти начала, говорит Тэккер, нашли бы себе всеобщее применение, они не представляли бы никакой опасности, потому что могущество каждого отдельного лица было бы ограничено равными «правами» всех других.
Но рассуждать подобным образом, по нашему мнению, значит отдавать слишком большую дань метафизике и делать совершенно фантастические предположения. Говорить, что кто-нибудь имеет «право» уничтожить все человечество, если у него на то хватит сил, и вместе с тем утверждать, что «права» каждого ограничены такими же правами всех, представляется нам чистейшим препирательством словами (диалектикою) господ метафизиков, без применения к жизни. Для нас, правду сказать, такие «словеса» лишены смысла.[209]
Если оставаться в области действительной жизни людей, то нет никакой возможности вообразить себе какое бы то ни было общество или даже просто скопление людей, имеющих какое бы то ни было общее дело, в котором дела одного члена не касались бы многих других членов, если не всех остальных. Еще менее возможно представить себе общество, в котором постоянные взаимные сношения между его членами не вызвали бы интереса каждого (или почти каждого) ко всем остальным и не сделали бы для него просто невозможным действовать, не думая о последствиях его поступков для общества.
Вот почему Тэккер, подобно Спенсеру, великолепно раскритиковав государство и высказав очень важные мысли в защиту прав отдельной личности, но признав также личную собственность на землю, кончил тем, что воссоздал в лице «организаций для защиты» других то же государство, чтобы помешать гражданам-индивидуалистам делать зло друг другу. Правда, что Тэккер признает за таким государством только право защищать своих членов, но это право и эти отправления приводят к установлению государства с теми же правами, какими оно пользуется в настоящее время. Действительно, если вглядеться внимательно в историю развития государства, видно, что оно создалось именно под предлогом защиты прав отдельной личности. Его законы, его чиновники, уполномоченные охранять интересы обиженной личности; его лестничное чиноподчинение, установленное, чтобы наблюдать за исполнением законов; его университеты, открытые для того, чтобы изучать источники законов; и, наконец, церковь, долженствующая освятить идею закона; его разделение общества на классы для поддержания «порядка»; его обязательная военная служба, созданные им монополии, наконец, все его пороки, его тирания - все, все это вытекает из одного главного положения: кто-то, вне самой общины, вне самого мира или союза, берет на себя охранение прав личности на тот случай, если их начнет попирать другая личность, и понемногу этот охранитель становится владыкою, тираном.
Эти беглые заметки объясняют, почему индивидуалистические системы анархизма, если они и находят сторонников среди буржуазной интеллигенции, не распространяются, однако, среди рабочих масс. Но это не мешает,[210] конечно, признать большое значение критики, которой анархисты-индивидуалисты подвергают своих собратий коммунистов: они предостерегают нас от увлечения центральной властью и чиновничеством и заставляют нас постоянно обращать нашу мысль к свободной личности как источнику всякого свободного общества. Наклонность впадать в старые ошибки чиноначалия и власти, как мы знаем, слишком распространена даже среди передовых революционеров.
Таким образом, можно сказать, что в настоящее время учение анархистов-коммун истов более других решений завоевывает симпатии тех рабочих - принадлежащих главным образом к латинской расе, - которые задумываются о предстоящих им в ближайшем будущем революционных выступлениях и вместе с тем потеряли веру в «спасителей» и в благодеяния государства.
Рабочее движение, дающее возможность сплачиваться боевым силам рабочих и удаляющее их от бесплодных политических партийных столкновений, а также позволяющее им измерить свои силы более верным способом, чем путем выборов, - это движение сильно способствует развитию анархо-коммунистического учения.
Поэтому можно без преувеличения надеяться, что когда начнутся серьезные движения среди трудовых масс в городах и селах, то, несомненно, будут сделаны попытки в анархо-коммунистическом направлении, и что эти попытки будут глубже и плодотворнее тех, которые были сделаны французским народом в 1793-1794 гг.

павел карпец

15-07-2017 10:29:49

V.

Скрытый текст: :
XIV
НЕКОТОРЫЕ ВЫВОДЫ АНАРХИЗМА
Право и закон с точки зрения метафизики и естествознания. — «Ка­тегорический императив» Канта и экономические вопросы с тех же двух точек зрения. — То же относительно понятия о государстве.
После того как мы изложили происхождение анархиз­ма и его принципы, мы теперь дадим несколько примеров, взятых из жизни, которые позволят нам точнее опреде­лить положение наших воззрении в современном научном и общественном движении.
Когда, например, нам говорят о Праве, с прописной начальной буквой, и заявляют, что «Право есть объективированье Истины», или что «законы развития Права суть законы развития человеческого духа», или еще, что «Право и Нравственность суть одно и то же и различа­ются только формально», мы слушаем эти звучные фра­зы с столь же малым уважением, как это делал Мефи­стофель в «Фаусте» Гете. Мы знаем, что те, кто писали эти фразы, считая их глубокими истинами, употребили известное усилие мысли, чтобы до них додуматься. Но мы знаем также, что эти мыслители шли ложной дорогой, и видим в их звучных фразах лишь попытки бессознатель­ных обобщений, построенных на совершенно недостаточ­ной основе и кроме того, затененных таинственными сло­вами, чтобы гипнотизировать этим людей.
В прежнее время Праву старались придать божествен­ное происхождение; затем стали подыскивать метафизи­ческую основу; а теперь мы можем уже изучать проис­хождение правовых понятий и их развитие точно так же, как стали бы изучать развитие ткацкого искусства или способ делать мед у пчел. И, пользуясь трудами, сделан­ными антропологической школой в 19-м веке, мы изуча­ем общественные обычаи и правовые понятия, начиная с самых первобытных дикарей, переходя затем к после­довательному развитию права в сводах законов различ­ных исторических эпох, вплоть до наших дней.
Таким образом мы приходим к тому заключению, ко­торое уже было упомянуто на одной из предыдущих страниц: все законы, говорим мы, имеют двоякое проис­хождение, и это именно отличает их от установлявшихся путем обычая привычек, которые представляют собой правила нравственности, существующие в данном обществе в данное время. Закон подтверждает эти обычаи, кристаллизует их, но в то же время пользуется ими, что­бы ввести, обыкновенно в скрытой, незаметной форме, какое-нибудь новое учреждение в интересах правящего меньшинства и военной касты. Например, закон, под­тверждая разные полезные обычаи, вводит или утвержда­ет рабство, деление на классы, власть главы семьи, жре­ца или воина; он незаметно вводит крепостное право, а позднее — порабощение государством. Таким образом, на людей всегда умели наложить ярмо, так что они это­го даже не замечали, — ярмо, от которого впоследствии они не могли освободиться иначе как путем кровавых ре­волюций.
И так это идет все время вплоть до наших дней. То же самое мы видим даже в современном, так называемом рабочем законодательстве, которое рядом с «покровитель­ством труду», являющимся признанной целью этих зако­нов, проводит потихоньку идею обязательного посредни­чества государства в случае стачек (посредничество — обязательное!.. какое противоречие!) или начало обяза­тельного рабочего дня с таким-то минимумом числа часов. Этим открывается возможность для военной эксплуатации железных дорог во время стачек, дается ут­верждение обезземеливанию крестьян в Ирландии, у ко­торых предыдущие законы отняли землю и т. п. Или, на­пример, вводят страхование против болезни, старости и даже безработицы, и этим дают государству право и обя­занность контролировать каждый день рабочего и воз­можность лишить его права иногда давать себе день от­дыха, не получив на это разрешения государства и чи­новника.
И это будет продолжаться, пока одна часть общества будет издавать законы для всего общества, постоянно увеличивая этим власть государства, являющегося глав­ной поддержкой капитализма. Это будет продолжаться, пока вообще будут издаваться законы.
Вот почему анархисты, начиная с Годвина, всегда от­рицали все писаные законы, хотя каждый анархист, бо­лее чем все законодатели взятые вместе, стремится к справедливости, которая для него равноценна равенству и невозможна, немыслима без равенства.
Когда нам возражают, что, отрицая закон, мы отри­цаем этим самым всякую нравственность, потому что не признаем «категорический императив», о котором говорил Кант, мы отвечаем, что самый язык этого возражения нам непонятен и совершенно чужд*. Он нам чужд и не­понятен в тон же степени, в какой он является чуждым для натуралиста, изучающего нравственность. И пото­му, прежде чем начать спор, мы поставим нашему собе­седнику следующий вопрос: «Но что же, скажите нам на­конец, хотите вы заявить с этими вашими категорически­ми императивами? Не можете ли вы перевести ваши изречения на простой понятный язык, как это делал, на­пример, Лаплас, когда он находил способы для выраже­ния формул высшей математики на понятном для всех языке? Все великие ученые поступали таким образом, по­чему вы этого не делаете?»

* Я привожу здесь не выдуманное возражение, но заимствую его из недавней переписки с одним немецким доктором. Кант гово­рил, что нравственный закон сводится к следующей формуле: «От­носись всегда к другим таким образом, чтобы правило твоего по­ведения могло стать всеобщим законом». Это, говорил он, и есть «категорический императив» — т. е. закон, врожденный у человека.

В самом деле, что собственно хотят сказать, когда го­ворят нам о «всеобщем законе» или «категорическом им­перативе»? Что у всех людей есть эта мысль: «Не делай другому того, чего не хочешь, чтобы тебе делали дру­гие»? Если так, очень хорошо. Давайте изучать (как уже это делали Гэтчесон и Адам Смит), откуда появи­лись у людей такие нравственные понятия и как они раз­вились.
Затем будем изучать, насколько идея справедливости подразумевает идею равенства. Вопрос очень важный, по­тому что только тот, кто считает другого как равного се­бе, может примениться к правилу «не делай другому то­го, чего не хочешь, чтобы тебе делали другие». Владелец крепостными душами и торговец рабами очевидно не могли признать «всеобщего закона» и «категорического императива» по отношению к крепостному и негру, пото­му что они не признавали их равными себе. И если наше замечание правильно, то посмотрим, не нелепо ли насаж­дать нравственность, насаждая в то же время идеи нера­венства?
Продумаем, наконец, как это сделал Гюйо, что такое «самопожертвование»? И посмотрим, что способствова­ло в истории развитию нравственных чувств в челове­ке, — хотя бы чувств, выраженных в фразе о равенстве по отношению к ближнему. Только после того как мы сде­лаем эти три различных исследования, мы сможем вы­вести, какие общественные условия и какие учреждения обещают лучшие результаты для «будущего». Тогда мы узнаем, насколько этому помогает религия, экономичес­кое и политическое неравенство, установленное законом, а также закон, наказание, тюрьма, судья, тюремщик и палач.
Исследуем все это подробно, каждое в отдельности, — и тогда уже станем говорить с основанием о нравствен­ности и нравственном влиянии закона, суда и полицей­ского. Громкие же слова, служащие только прикрытием поверхности нашего полузнания, мы лучше оставим в сто­роне. Может быть, они были неизбежны в известную эпо­ху; но вряд ли они были полезны когда-либо; теперь же, раз мы в состоянии начать изучение самых жгучих об­щественных вопросов таким же способом, как садовник и ботаник изучают наиболее благоприятные условия для роста растений, давайте приступим к этому.
То же самое в экономических вопросах. Так, когда экономист говорит нам: «В совершенно открытом рынке ценность товаров измеряется количеством труда, обще­ственно необходимого для их производства (смотри Рикардо, Прудона, Маркса и многих других), мы не при­нимаем этого утверждения как абсолютно верного пото­му только, что оно сказано такими авторитетами, или потому, что нам кажется «чертовски социалистичным» го­ворить, что труд есть истинное мерило ценности това­ров». — «Возможно, — скажем мы, — что это верно. Но не замечаете ли вы, что, делая такое заявление, вы утверж­даете, что ценность и количество труда обязательно про­порциональны друг другу, — точно так же, как скорость падающего тела пропорциональна числу секунд, в тече­ние которых оно падало? Таким образом, вы утверждае­те, что есть известное количественное соотношение меж­ду этими двумя величинами; и тогда — сделали вы изме­рения и наблюдения, измеряемые количественно, которые единственно могли бы подтвердить ваше заявление о ко­личествах?
Говорить же, что вообще меновая ценность увеличива­ется, если количество необходимого труда больше, вы мо­жете. Такое заключение уже и сделал Адам Смит. Но го­ворить, что вследствие этого две эти величины пропор­циональны, что одна является мерилом другой, значило бы сделать грубую ошибку, как было бы грубой ошибкой сказать, например, что количество дождя, который выпадет завтра, будет пропорционально количеству милли­метров, на которое упадет барометр ниже среднего уров­ня, установленного для данной местности в данное время года. Тот, кто первый заметил, что есть известное соотно­шение между низким стоянием барометра и количеством выпадающего дождя, и кто понял, что камень, падая с большой высоты, приобретает большую быстроту, чем камень, падающий с высоты одной сажени, — эти люди сделали научные открытия (как и Адам Смит по отноше­нию к ценности). Но человек, который будет после них утверждать, что количество падающего дождя измеряет­ся количеством делений, на которое барометр опустился ниже среднего уровня, или что расстояние, пройденное падающим камнем, пропорционально времени падения и измеряется им, — сказал бы глупость. Кроме того, он показал бы этим, что метод научного исследования для него абсолютно чужд, как бы он ни щеголял словами, заимствованными из научного жаргона.»
Заметим кроме того, что если бы в виде оправдания нам стали бы говорить об отсутствии точных данных для установления, в точных измерениях, ценности товара и количества необходимого для его производства груда, то это оправдание было бы недостаточно. Мы знаем в ес­тественных науках тысячи подобных случаев соотноше­ний, в которых мы видим, что две величины зависят друг от друга и что если одна из них увеличивается, то увели­чивается и другая. Так, например, быстрота роста рас­тения зависит, между прочим, от количества получаемого им тепла и света; или откат пушки увеличивается, если мы увеличим количество пороха, сжигаемого в заряде.
Но какому ученому, достойному этого имени, придет в голову дикая мысль утверждать (не измерив их коли­чественные соотношения), что вследствие этого быстрота роста растения и количество полученного света или откат пушки и заряд сожженного пороха суть величины пропор­циональные; что одна должна увеличиться в два, три, де­сять раз, если другая увеличилась в той же пропорции: иначе говоря, что они измеряются одна другою, как это утверждают после Рикардо относительно ценности това­ра и затраченного на него труда?
Кто, сделав гипотезу, предположение, что отношения подобного рода существуют между двумя величинами, осмелился бы выдавать эту гипотезу за закон? Только экономисты или юристы, т. е. люди, которые не имеют ни малейшего представления о том, что в естественных нау­ках понимается под словом «закон», могут делать подоб­ные заявления.
Вообще отношения между двумя величинами — очень сложная вещь, и это относится к ценности и труду. Мено­вая ценность и количество труда именно не пропорцио­нальны друг другу: одна никогда не измеряет другую. Это именно и заметил Адам Смит. Сказав, что меновая ценность каждого предмета измеряется количеством тру­да, необходимого для его производства, он вынужден был прибавить (после изучения ценностей товаров), что если так было при существовании первобытного обмена, то это прекратилось при капиталистическом строе. И это совершенно верно. Капиталистический режим вынужден­ного труда и обмена ради наживы разрушил эти простые отношения и ввел много новых причин, которые измени­ли отношения между трудом и меновой ценностью. Не обращать на это внимания — значит не разрабатывать политическую экономию, а запутывать идеи и мешать развитию экономической науки.

То же замечание, которое мы только что высказали относительно ценности, относится почти ко всем эконо­мическим положениям, которые принимаются теперь как незыблемые истины — особенно среди социалистов, лю­бящих называть себя научными социалистами, — и выда­ются с неподражаемой наивностью за естественные зако­ны. Между тем не только большинство из этих так на­зываемых законов не верно, но мы утверждаем еще, что те, кто в них верит, скоро поймут это сами, если только они придут к пониманию необходимости проверить свои количественные утверждения путем количественных же исследований.
Впрочем, вся политическая экономия представляется нам, анархистам, в несколько ином виде, чем она пони­мается экономистами как буржуазного лагеря, так и со­циал-демократами. Так как научный, индуктивный метод чужд как тем, так и другим, то они не отдают себе отче­та в том, что такое «закон природы», хотя очень любят употреблять это выражение. Они не замечают, что вся­кий закон природы имеет условный характер. Он выра­жается всегда так: «Если такие-то условия наблюдаются в природе, то результат будет такой-то или такой-то; ес­ли прямая линия пересекает другую прямую линию, образуя с ней равные углы по обе стороны пересечения, то последствия этого будут такие-то; если на два тела дей­ствуют одни только движения, существующие в между­звездном пространстве, и если не находится других тел, действующих на данные тела в расстоянии, которое не является бесконечным, то центры тяжести этих двух тел будут сближаться между собой с такою-то быстротой (это закон всемирного тяготения)».
И так далее. Всегда есть какое-нибудь если, какое-нибудь условие.
Вследствие этого все так называемые законы и теории политической экономии являются в действительности ни­чем иным, как утверждениями, которые имеют следую­щий характер: «Если допустить, что в данной стране всег­да имеется значительное количество людей, не могущих прожить одного месяца, ни даже пятнадцати дней, без того чтобы не принять условия труда, которые пожелает наложить на них государство (под видом налогов) или которые будут им предложены теми, кого государство признает собственниками земли, фабрик, железных до­рог и т. д., то последствия этого будут такие-то и та­кие-то».
До сих пор политическая экономия была всегда пере­числением того, что случается при таких условиях; но она не перечисляла и не разбирала самых условий, и она не рассматривала, как эти условия действуют в каждом от­дельном случае и что поддерживает эти условия. И даже когда эти условия упоминались кое-где, то сейчас же за­бывались.
Впрочем, экономисты не ограничивались этим забве­нием. Они представляли факты, происходящие в ре­зультате этих условий, как фатальные, незыблемые законы.
Что же касается до социалистической политической экономии, то она критикует, правда, некоторые из этих заключений или же толкует другие несколько иначе; но она также все время забывает их, и, во всяком случае, она еще не проложила себе собственной дороги. Она ос­тается в старых рамках и следует по тем же путям. Са­мое большое, что она сделала (с Марксом), — это взяла определения политической экономии, метафизической и буржуазной, и сказала: «Вы хорошо видите, что, даже принимая ваши определения, приходится признать, что капиталист эксплуатирует рабочего!» Это, может быть, хорошо звучит в памфлете, но не имеет ничего общего с наукой*.

* Первая попытка в этом направлении была сделана Ф. Видалем в его сочинении «О разделении богатств, или О справедливо­сти распределения». Париж, 1846 г. Но почему-то именно этой работы теперь никто не упоминает, а знают только тех, кто поль­зовался ею.

Вообще мы думаем, что наука политической эконо­мии должна быть построена совершенно иначе. Она долж­на быть поставлена как естественная наука и должна на­значить себе новую цель. Она должна занимать по отно­шению к человеческим обществам положение аналогич­ное с тем, которое занимает физиология по отношению к растениям и животным. Она должна стать физиологи­ей общества. Она должна поставить себе целью изучение все растущих потребностей общества и различных средств, употребляемых для их удовлетворения. Она должна разобрать эти средства и посмотреть, насколько они были раньше и теперь подходящи для этой цели; и наконец, так как конечная цель всякой науки есть пред­сказание, приложение к практической жизни (Бэкон ука­зал это уже давно), то она должна изучить способы луч­шего удовлетворения всех современных потребностей, способы получить с наименьшей тратой энергии (с эко­номией) лучшие результаты для человечества вообще.
Отсюда понятно, почему мы приходим к заключени­ям столь отличным в некоторых отношениях от тех, к ко­торым приходит большинство экономистов как буржуаз­ных, так и социал-демократов; почему мы не признаем «законами» некоторые соотношения, указанные ими; по­чему наше изложение социализма отличается от ихнего; и почему мы выводим из изучения направлений разви­тия, наблюдаемых нами действительно в экономической жизни, заключения, столь отличные от их заключений от­носительно того, что желательно и возможно; иначе говоря, почему мы приходим к свободному коммунизму, меж­ду тем как они приходят к государственному капитализ­му и коллективистскому наемному труду.
Возможно, что мы ошибаемся и что они правы. Мо­жет быть. Но если желательно проверить, кто из нас прав и кто ошибается, то этого нельзя сделать, ни прибегая к византийским комментариям относительно того, что писа­тель сказал или хотел сказать, ни говоря о триаде Ге­геля, и в особенности — продолжая употреблять их диа­лектический метод.
Это можно сделать, только принявшись за изучение экономических отношений, как изучают явления естест­венных наук*.

* Следующие выдержки из полученного мною письма от одно­го видного биолога, профессора в Бельгии, помогут мне объяснить лучше то, что было только что сказано: «По мере того, как я чи­таю дальше вашу работу «Поля, фабрики и мастерские», — пишет мне профессор, — тем больше я проникаюсь убеждением, что изуче­ние экономических и общественных вопросов отныне возможно / только для тех, кто изучал естественные науки и кто проникся духом этих наук. Те, кто получил так называемое классическое обра­зование, не способны более понимать современное движение идеи и также не способны изучать множество других, специальных во­просов.
Мысль об интеграции труда и разделении труда во времени (мысль, что для общества было бы полезно, чтобы каждый мог ра­ботать в земледелии, в промышленности и заниматься умственным трудом), чтобы разнообразить свой труд и развивать всесторонне свою личность, должна стать одним из краеугольных камней эконо­мической науки. Есть множество биологических фактов, совпадаю­щих с только что подчеркнутою мною мыслью и показывающих, что это есть закон природы, иначе говоря, что в природе экономия сил часто достигается таким способом. Если исследовать жизнен­ные функции какого-нибудь существа в различные периоды его жиз­ни и даже в разные времена года, и в некоторых случаях в отдель­ные моменты дня, то находишь приложение того же разделения труда во времени, которое неразрывно связано с разделением труда между различными органами (закон Адама Смита).
Люди науки, не знающие естественных наук, не способны по­пять истинный смысл закона природы; они ослеплены словом за­кон и воображают, что закон, подобный закону Адама Смита, име­ет фатальную силу, от которой невозможно освободиться. Когда им показывают обратную сторону этого закона, результаты плачев­ные с точки зрения развития и счастья человеческой личности, они отвечают: «Таков неумолимый закон», — и иногда этот ответ дается в таком резком тоне, который доказывает их веру в свою непогре­шимость. Натуралист знает, что наука может уничтожить вредные последствия закона, что часто человек, который желает осилить природу, одерживает победу.
Сила тяжести заставляет тела падать; но та же сила тяжести заставляет воздушный шар подниматься. Это кажется нам просто; экономисты же классической школы, по-видимому, с большим тру­дом понимают смысл такого замечания.
Закон разделения труда во времени станет поправкой к закону Адама Смита и позволит интеграцию индивидуального труда».

Пользуясь постоянно тем же методом, анархизм при­ходит также к заключениям, характерным для него отно­сительно политических форм общества и особенно го­сударства. Анархист не может подчиниться метафизиче­ским положениям вроде следующих: «государство есть утверждение идеи высшей справедливости в обществе» или «государство есть орудие и носитель прогресса», или еще: «без государства нет общества». Верный своему ме­тоду, анархист приступает к изучению государства с со­вершенно тем же настроением, как естественник, соби­рающийся изучать общества у муравьев, пчел или у птиц, прилетающих вить гнезда на берегах озер в северных странах. Мы уже видели по короткому изложению в Х и XII главах, к каким заключениям приводит такое изуче­ние относительно политических форм в прошлом и их ве­роятного и возможного развития в будущем.
Прибавим только, что для нашей европейской цивили­зации (цивилизации последних пятнадцати столетии, к которой мы принадлежим) государство есть форма об­щественной жизни, которая развилась только в XVI сто­летии, — и это произошло под влиянием целого ряда при­чин, которые читатель найдет дальше в главе «Государ­ство и его роль в истории». Раньше этой эпохи, после падения Римской империи, государство в его римской форме не существовало. Если же оно существует, несмот­ря на все, в учебниках истории, то это — продукт вообра­жения историков, которые желали проследить родослов­ное дерево французских королей до Меровингов, русских царей до Рюрика и т. д. При свете истинной истории ока­зывается, что современное государство образовалось только на развалинах средневековых городов.
С другой стороны, государство как политическая и военная власть, а также современный государственный суд, церковь и капитализм являются в наших глазах уч­реждениями, которые невозможно отделить одно от дру­гого. В истории эти четыре учреждения развивались, под­держивая и укрепляя друг друга.
Они связаны между собой не по простому совпадению. Между ними существует связь причины и следствия.
Государство в совокупности есть общество взаимного страхования, заключенного между землевладельцем, вои­ном, судьей и священником, чтобы обеспечить каждому из них власть над народом и эксплуатацию бедноты.
Таково было происхождение государства, такова бы­ла его история, и таково его существо еще в наше время.
Мечтать об уничтожении капитализма, поддерживая в то же время государство и получая поддержку от го­сударства, которое было создано затем, чтобы помогать развитию капитализма, и росло всегда и укреплялось вместе с ним, так же ошибочно, по нашему мнению, как надеяться достичь освобождение рабочих при помощи церкви или царской власти (цезаризма). Правда, в тридцатых, сороковых и даже пятидесятых годах 19-го века было много фантазеров, которые мечтали о социалисти­ческом цезаризме: традиции эти существуют со времени Бабефа до наших дней. Но питаться подобными иллю­зиями в начале XX века — поистине слишком наивно,
Новой форме экономической организации должна не­обходимо соответствовать новая форма политической ор­ганизации; и произойдет ли перемена резко, посредством революции, или медленно, посредством постепенной эво­люции, — обе перемены, экономическая и политическая, должны будут идти совместно, рука об руку. Каждый шаг к экономическому освобождению, каждая истинная победа над капиталом будет также победой над государ­ством, шагом в направлении освобождения политиче­ского; это будет освобождением от ига государства по­средством свободного соглашения территориального и профессионального, и соглашения относительно участия в общей жизни страны всех заинтересованных членов общества.

павел карпец

23-07-2017 11:25:20

Vl.
Скрытый текст: :
XV
СПОСОБЫ ДЕЙСТВИЯ

Усиливать подчинение личности государству — противореволюционно.— Нужны новые отношения личности к государству. — Нужно ос­лабление государственной власти. — Примеры предыдущих револю­ций. — Чем подготовляются реакционные диктатуры? — «Завоевание власти» не может дать успешной революции. — Необходимость мест­ных восстаний и местного творчества.

Очевидно, что если анархизм так расходится и в своих методах исследования, и в своих основных принципах с академической наукой, и со своими собратьями социал-демократами, он должен отличаться от них также и сво­ими способами действия.
С нашей точки зрения на право, закон и государство, мы не можем видеть обеспеченного прогресса и еще ме­нее приближения к социальной революции во все расту­щем подчинении личности государству. Сказать, как часто говорят поверхностные критики общества, что сов­ременный капитализм берет свое начало в «анархии про­изводства» — в «теории невмешательства государства», которое якобы проводило формулу «пусть делают, что хотят» (laisser faire, laisser passer), повторять этого мы не можем, потому что знаем, что это неверно. Мы прекрас­но знаем, что правительство, давая полную свободу ка­питалистам наживаться трудом доведенных до нищеты рабочих, никогда в течение XIX века и нигде не давало рабочим свободы «делать, что они хотят». Никогда и ни­где формула «laisser faire, laisser passer» не применя­лась на практике. Зачем же говорить обратное?
Во Франции даже свирепый «революционный», то есть якобинский, Конвент объявил смертную казнь за стачку, за союзы — за «образование государства в госу­дарстве»! Нужно ли говорить после этого об империи, о восстановленной королевской власти и даже о буржуаз­ной республике?
В Англии в 1813 году вешали еще за стачку, а в 1831 году ссылали рабочих в Австралию за то, что они осмелились образовать профессиональный союз Роберта Оуэна. В 60-х годах еще посылали стачечников на ка­торжные работы под хорошо известным предлогом «за­щиты свободы труда». И даже в наши дни, в 1903 году, в Англии одна компания добилась судебного приговора, по которому профессиональный союз рабочих должен был уплатить ей 1 275 000 франков убытков за отговаривание рабочих идти на завод на работы во время стачки (за так называемое Picketing). Что же сказать о Франции, где разрешение основывать союзы было дано лишь в 1884 году, после анархического брожения в Лионе и дви­жения среди рабочих в Монсо (Monceau le Mines)! Что сказать о Бельгии, Швейцарии (вспомните бойню в Айроло!) и особенно о Германии и России?

С другой стороны, нужно ли напоминать, как госу­дарство посредством своих налогов и создаваемых им монополий приводит рабочих деревень и городов к ни­щете, передавая их со связанными руками и ногами во власть фабриканта! Нужно ли рассказывать, как в Англии разрушили и разрушают еще теперь общинное вла­дение землею, позволяя местному лорду (некогда он был только судьей, но никогда не был землевладельцем) ого­раживать общинные земли и завладевать ими в свою пользу? Или нужно рассказывать, как земля, даже те­перь, е этот момент, отнимается у крестьянских общин в России правительством Николая II?
Нужно ли, наконец, говорить, что даже теперь все государства без исключения создают громадные монопо­лии всякого рода, не говоря уже о монополиях, создан­ных в завоеванных странах, как Египет, Тонкин или Трансвааль? Что уж тут говорить о первоначальном на­коплении, о котором Маркс говорил нам как о факте прошлого, тогда как каждый год парламентами созда­ются новые монополии в области железных дорог, трам­ваев, газа, водопровода, электричества, школ и так да­лее без конца!
Одним словом, никогда, ни в одном государстве, ни на год, ни на один час не существовала система «laisser faire». Государство всегда было и есть еще теперь опора и поддержка и также создатель, прямой и косвенный, ка­питала. А потому если буржуазным экономистам позво­лительно утверждать, что система «невмешательства» существует, так как они стремятся доказать, что нищета масс есть закон природы, — то как же могут социалисты говорить такие речи рабочим? Свободы сопротивляться эксплуатации до сих пор не было никогда и нигде. Везде ее нужно было завоевывать шаг за шагом, покрывая по­ле битвы неслыханным количеством жертв. «Невмеша­тельство» и даже более чем «невмешательство» — по­мощь, поддержка, покровительство существовали всегда в пользу одних эксплуататоров.
Иначе быть не могло. Мы уже сказали, что какова бы ни была форма, под которой социализм явится в исто­рии, чтобы приблизить коммунизм, он должен будет най­ти свою форму политических отношений. Он не может воспользоваться старыми политическими формами, как он не может воспользоваться религиозной иерархией и ее учением или императорской или диктаторской фор­мой правления и ее теорией. Так или иначе социализм должен будет сделаться более народным, более прибли­зиться к форуму (народному вечу), чем представитель­ное управление. Он должен будет менее зависеть от представительства и подойти ближе к самоуправлению. Это именно и пытался сделать в 1871 году пролетариат Парижа; к этому и стремились в 1793-1794 годах сек­ции парижской коммуны и много других менее значи­тельных коммун.
Когда мы наблюдаем современную политическую жизнь во Франции, Англии и Соединенных Штатах, мы видим, что там зарождается действительно очень ясная тенденция к образованию коммун, городских и сельских, независимых, но объединенных между собой для удов­летворения тысячи различных потребностей союзными федеративными договорами, заключенными, каждый в отдельности, для специальной, определенной цели. И эти коммуны имеют тенденцию все более и более делаться производителями необходимых продуктов для удовлет­ворения потребностей всех своих жителей. К комму­нальным трамваям прибавилась коммунальная вода, часто проводимая издалека несколькими соединившими­ся для этого городами, газовое освещение, двигательная энергия для заводов; есть даже коммунальные угольные шахты и молочные фермы для получения чистого моло­ка, коммунальные стада коз для чахоточных (в Торки, в Англии), проведение горячей воды, коммунальные ого­роды и т. д.
Конечно, не германский кайзер и не якобинцы, утвер­дившиеся у власти в Швейцарии, поведут нас к этой це­ли. Они, наоборот, устремив взоры в прошлое, стремят­ся все сосредоточить в руках государства и уничтожить всякий след независимости территориальной и независи­мого участия в общей жизни страны*.

* Империалисты в Англии делают то же самое. Они уничтожи­ли в 1902 году так называемые School Boards, т. е. бюро, избирав­шиеся на основе всеобщего голосования, без различия пола, кото­рые существовали специально для организации начальных школ в каждой местности. Введенные около 1870 года, эти бюро оказа­ли громадную услугу светскому нерелигиозному обучению.

Нам нужно обратиться к той части европейских и американских обществ, где мы находим ясно выражен­ное направление организоваться вне государства и заме­нять его все более и более, захватывая, с одной стороны, важные экономические функции, а с другой стороны — функции, которые государство действительно продолжа­ет рассматривать как свои, но которые оно никогда не могло выполнять надлежащим образом.
Церковь имеет своей целью удержать народ в умст­венном рабстве. Цель государства — держать его в по­луголодном состоянии, в экономическом рабстве. Мы стремимся теперь стряхнуть с себя оба эти ярма.
Зная это, мы не можем считать все растущее подчи­нение государству гарантией прогресса. Учреждения не меняют своего характера по желанию теоретиков. Поэто­му мы ищем прогресса в наиболее полном освобождения личности, в самом широком развитии инициативы лично­сти и общества, и в то же время — в ограничении отправ­лений государства, а не в расширении их.
Мы представляем себе дальнейшее развитие как дви­жение прежде всего к уничтожению правительственной власти, которая насела на общество, особенно начиная с XVI века, и не переставала с тех пор увеличивать свои отправления; во-вторых, к развитию, насколько возмож­но широкому, элемента соглашения, временного догово­ра и Q то же время независимости всех групп, которые возникают для определенной цели и покроют своими сою­зами все общество. Вместе с этим мы представляем себе строение общества как нечто, никогда не принимающее окончательной формы, но всегда полное жизни и потому меняющее свою форму, сообразно потребностям каждого момента.
Такое понимание прогресса, а также наше представ­ление о том, что желательно для будущего (все, что спо­собствует увеличению суммы счастья для всех); необхо­димо приводит нас к выработке для борьбы своей такти­ки; и состоит она в развитии наибольшей возможной личной инициативы в каждой группе и в каждой лично­сти, причем единство действия достигается единством це­ли и силой убеждения, которую имеет каждая идея, если она свободно выражена, серьезно обсуждена и найдена справедливой.
Это стремление кладет свою печать на всю тактику анархистов и на внутреннюю жизнь каждой из их групп.
Мы утверждаем, что работать для пришествия госу­дарственного капитализма, централизованного в руках правительства и сделавшегося поэтому всемогущим, зна­чит работать против уже обозначившегося направления современного прогресса, ищущего новых форм органи­зации общества вне государства.
В неспособности социалистов-государственников по­нять истинную историческую задачу социализма мы ви­дим грубую ошибку мышления, пережиток абсолюти­стских и религиозных предрассудков — и мы боремся против этой ошибки. Сказать рабочим, что они смогут ввести социалистический строй, совершенно сохраняя го­сударственную машину и только переменив людей у вла­сти, мешать, вместо того чтобы помогать уму рабочих на­правляться на изыскание новых форм жизни, подходя­щих для них, — это в наших глазах есть историческая ошибка, граничащая с преступлением.
Наконец, так как мы являемся партией революцион­ной, мы особенно изучаем в истории происхождение и развитие предыдущих революций, и мы стараемся осво­бодить историю от ложного государственного толкова­ния, которое до сих пор постоянно придавалось ей. В исто­риях различных революций, написанных до сего дня, мы еще не видим народа и не узнаем ничего о происхожде­нии революции. Фразы, которые обычно повторяют во введении, об отчаянном положении народа накануне восстания, не говорят еще нам, как среди этого отчаянья появилась надежда на возможное улучшение и мысль о новых временах и откуда взялся и как распространил­ся революционный дух.
Поэтому, перечитав эти истории, мы обращаемся к первоисточникам, чтобы найти там некоторые сведения о ходе пробуждения в народе, а также и о роли народа в революциях.
Таким образом, мы понимаем, например, Великую Французскую революцию иначе, чем понимал ее Луи Блан, который представил ее прежде всего как большое политическое движение, руководимое Клубом якобинцев. Мы же видим в ней прежде всего великое народное дви­жение и особенно указываем на роль крестьянского дви­жения в деревнях («Каждое селение имело своего Ро­беспьера», — как заметил историку Шлоссеру аббат Грегуар, докладчик Комитета по делу о крестьянских восстаниях), движения, которое имело главной целью уничтожение пережитков феодального крепостного права и захват крестьянами земель, отнятых различными кро­вопийцами у сельских общин, в чем, между прочим, кре­стьяне добились-таки своего, особенно на востоке Франции.
Благодаря революционному положению, создавшему­ся в результате крестьянских восстаний, которые продол­жались в течение четырех лет, развилось в то же время в городах стремление к коммунистическому равенству; с другой стороны, выросла сила буржуазии, умно рабо­тавшей для установления своей власти вместо королев­ской и дворянской власти, которую она уничтожала си­стематично. Для этой цели буржуазия работала упорно и ожесточенно, стремясь создать сильное, централизован­ное государство, которое поглотило бы все и обеспечило бы буржуазии право собственности (в том числе на иму­щество, награбленное во время революции), а также да­ло бы ей полную свободу эксплуатировать бедных и спекулировать народными богатствами без всяких закон­ных ограничений.
Эту власть, это право эксплуатации, это односторон­нее «laisser faire» буржуазия действительно получила, и для того чтобы удержать его, она создала свою полити­ческую форму — представительное правление в центра­лизованном государстве.
И в этой государственной централизации, созданной якобинцами, Наполеон I нашел уже подготовленную почву для империи.
Точно так же пятьдесят лет спустя Наполеон III на­шел, в свою очередь, в идеале демократической, центра­лизованной республики, который развился во Франции около 1848 года, совершенно готовые элементы для вто­рой империи. И от этой централизованной силы, убивав­шей в течение семидесяти лет всю местную жизнь, вся­кую инициативу как местную, в городах и деревнях, так и вне рамок государства (профессиональное движение, союзы, частные компании, общины и т. д.), Франция страдает до сих пор. Первая попытка разбить это ярмо государства — попытка, открывшая поэтому новую исто­рическую эру, — была сделана только в 1871 году париж­ским пролетариатом.
Мы идем даже дальше. Мы утверждаем, что пока со­циалисты-государственники не оставят своего идеала со­циализации орудий труда в руках централизованного го­сударства, неизбежным результатом их попыток в на­правлении государственного капитализма и социалисти­ческого государства будет провал их мечтаний и военная диктатура.
Не входя здесь в анализ различных революционных движений, подтверждающих нашу точку зрения, доста­точно будет сказать, что мы понимаем будущую социаль­ную революцию не как якобинскую диктатуру, не как изменение общественных учреждений, сделанное Конвен­том, парламентом или диктатором. Никогда революция не делалась таким образом, и если рабочее восстание действительно примет этот оборот, оно будет осуждено на гибель, не дав никаких положительных результатов.
Мы, наоборот, понимаем революцию как народное движение, которое примет широкие размеры и во время которого в каждом городе и в каждой деревне той местности, где идет восстание, народные массы сами примут­ся за работу перестройки общества. Народ — крестьяне и городские рабочие — должен будет начать сам строи­тельную и воспитательную работу на более или менее широких коммунистических началах, не ожидая прика­зов и распоряжений сверху. Он должен будет прежде всего устроить так, чтобы прокормить и разместить все население и затем производить именно то, что будет не­обходимо для питания, размещения и доставления одеж­ды всем.
Что же касается правительства, образовавшегося си­лой или выбранного, то, будь то «диктатура пролетариа­та», как говорили в 40-х годах во Франции и говорят еще теперь в Германии, или будь то «временное правительст­во», одобренное или выбранное, или «Конвент», — мы не возлагаем на него никакой надежды. Мы говорим, что оно не сможет сделать ничего*.

* «Ничего живучего», следовало бы сказать. Но я оставляю эти страницы так, как они были написаны в 1912 году, восемь лет тому назад.

Не потому, что таковы наши симпатии, а потому, что вся история нам говорит, что никогда еще люди, выбро­шенные революционной волной в правительство, не бы­ли на высоте положения. Да они и не могут быть на вы­соте положения; потому что в деле перестройки общества на новых началах отдельные люди, как бы умны и пре­данны они ни были, должны во всяком случае быть бес­сильны. Для этого требуется коллективный ум народных масс, работающий над конкретными вещами: над возде­лываемым полем, обитаемым домом, фабрикой на ходу, железной дорогой, вагонами такой-то линии, парохода­ми и т. д.*.

* В большой стачке, вспыхнувшей в Сибири на великом сибирском пути сейчас же после японской войны, мы имеем поразитель­ный пример того, что может дать коллективный ум масс, подтолк­нутый событиями, если он работает над теми самыми вещами, кото­рые нужно перестраивать. Известно, что весь личный состав этой огромной линии от Уральского хребта до Харбина, на протяжении свыше 6500 верст, забастовал в 1905 году. Стачечники заявили об этом главнокомандующему армией, старику Линевичу, прибавив, что они сделают все, чтобы быстро переправить войска на родину, если генерал будет условливаться каждый день со стачечным коми­тетом о числе людей, лошадей, багажу, отправляемых в путь. Гене­рал Линевич принял это. И результатом этого было то, что в те­чение десяти недель, пока стачка продолжалась, возвращение войск на родину происходило с большим порядком, с меньшим количест­вом несчастных случаев и с гораздо большей быстротой, чем когда-либо раньше. Это было настоящее, народное движение, рабочие: и солдаты, отбросив всякую дисциплину, работали вместе над этой громадной переправкой сотен тысяч людей.

Отдельные люди могут найти законное выражение или формулу для разрушения старых форм общежития, когда это разрушение уже начало совершаться. Они мо­гут, самое большее, немного расширить эту разруши­тельную работу и распространить на всю территорию то, что происходит только в одной части страны. Но навя­зать эту ломку законом — совершенно невозможно, как это доказала, между прочим, вся история революции 1789-1794 годов.
Что же касается до новых форм жизни, которая нач­нет зарождаться после революции на развалинах предыдущих форм, то никакое правительство никогда не смо­жет найти их выражения, пока эти формы не опреде­лятся сами по себе в построительной работе народных масс, в творческом процессе, в тысяче пунктов зараз. Кто догадался, кто мог бы действительно догадаться до 1794 года о роли, какую будут играть муниципалитеты, парижская коммуна и ее секции в революционных со­бытиях 1789-1793 годов? Будущее не поддается законо­дательству. Все, что возможно, — это догадываться о его главных течениях и очищать для них дорогу. Именно это мы и стараемся делать.

Очевидно, что при таком понимании задач социаль­ной революции анархизм не может чувствовать симпа­тии к программе, которая ставит себе цель «завоевание власти в современном государстве».
Мы знаем, что мирным путем это завоевание невоз­можно. Буржуазия не уступит своей власти без борьбы. Она не позволит свалить себя без сопротивления. Но, по мере того как социалисты станут частью правительства и разделят власть с буржуазией, их социализм должен будет неизбежно побледнеть; он уже побледнел. Без этого буржуазия, которая гораздо сильнее численно и интеллектуально, чем это говорится в социалистиче­ской прессе, не признает их права разделить с нею ее власть.
С другой стороны, мы также знаем, что если бы вос­стание сумело дать Франции, Англии или Германии вре­менное социалистическое правительство, то оно, без построительной деятельности самого народа, было бы со­вершенно бессильно и скоро бы сделалось препятствием, тормозом революции. Оно стало бы ступенькой для дик­татора, представителя реакции.
Изучая подготовительные периоды революций, мы приходим к заключению, что ни одна революция не вы­текла из сопротивления или из нападения парламента, или какого-либо другого представительного собрания. Все революции начинались в народе. И никогда ни одна революция не появлялась вооруженною с головы до ног, как Минерва, выходящая из головы Юпитера. Все они имели, кроме подготовительного периода, свой период эволюции, в течение которого народные массы, формули­ровав свои, вначале очень скромные требования, прони­кались мало-помалу, очень медленно, все более и более революционным духом. Они становились смелей, дерзно­венней, чувствовали более доверия к своим силам и, вый­дя из летаргии отчаянья, постепенно расширяли свою программу. Требовалось время, пока их вначале «сми­ренные представления» становились потом революцион­ными требованиями.
Действительно, во Франции потребовалось не менее четырех годов, с 1789 по 1793 год, чтобы создалось рес­публиканское меньшинство, достаточно сильное, чтобы захватить в руки власть.
Что же касается до подготовительного периода, мы его понимаем следующим образом. Сначала отдельные личности, глубоко возмущенные тем, что они видели во­круг себя, восставали поодиночке. Многие из них поги­бали без всяких видимых результатов, но равнодушие общества было уже поколеблено благодаря этим отдель­ным героям.
Даже самые довольные и ограниченные люди были вынуждены спросить себя, ради чего эти молодые, чест­ные, полные сил люди отдавали свою жизнь? Равнодуш­ным более нельзя было оставаться — нужно было выска­заться за или против. Мысль работала.
Мало-помалу небольшие группы людей также проникались революционным духом. Они восставали — ино­гда с надеждой на частичный успех, чтобы выиграть, например, стачку и получить хлеба для своих детей или чтобы отделаться от какого-нибудь ненавистного чинов­ника, — но также часто и без всякой надежды на успех, просто возмущенные, потому что невозможно было доль­ше терпеть. Не одно, не два и не десять таких восстаний, но сотни бунтов предшествуют каждой революции. Есть пределы всякому терпению. Это мы хорошо видим в Со­единенных Штатах в настоящий момент.
Часто указывают на мирное уничтожение крепостно­го права в России. Но при этом забывают или не знают, что освобождению крестьян предшествовал длинный ряд крестьянских бунтов, которые и привели к уничтожению крепостного права. Волнения начались еще в 50-х го­дах — может быть, как отклик революции 1848 года или крестьянских восстаний в Галиции в 1846 году, и каж­дый год они распространялись все шире и шире в России, становясь все серьезнее и принимая ожесточенный, не­слыханный дотоле характер. Это продолжалось до 1857 года, когда Александр II выпустил наконец свое письмо к литовскому дворянству, содержавшее обеща­ние освободить крестьян. Слова Герцена «Лучше дать освобождение сверху, чем ждать, когда оно придет снизу», — слова, повторенные Александром II перед крепост­ническим дворянством Москвы, не были пустой угрозой: они отвечали действительности.
То же самое происходило, еще в большей степени, при приближении каждой революции. Можно сказать как общее правило, что характер каждой революции оп­ределялся характером и целью предшествовавших ей восстаний. Даже больше. Можно установить как истори­ческий факт, что никогда ни одна серьезная политическая революция не могла совершиться, если — после начала революции — она не продолжалась в ряде местных вос­станий и если брожение не принимало характера именно восстаний, вместо характера индивидуальной мести, как это произошло в России в 1906 и 1907 годах.
Ждать поэтому, чтобы социальная революция насту­пила без того, чтобы ей предшествовали восстания, оп­ределяющие характер грядущей революции, лелеять эту надежду—детски нелепо. Стремиться помешать этим восстаниям, говоря, что подготовляется всеобщее восста­ние, уже преступно. Но стараться убедить рабочих, что они получат все блага социальной революции, ограничиваясь избирательной агитацией, и изливать всю свою злобу на акты частичных восстаний, когда они происхо­дят у народов исторически революционных, это значит самим становиться препятствием для революции и вся­кого прогресса, — препятствием столь же отвратительным, каким всегда была христианская церковь.

павел карпец

05-08-2017 06:25:26

Vll.

Скрытый текст: :
XVI
ЗАКЛЮЧЕНИЕ

Не входя в дальнейшее обсуждение принципов анар­хизма и анархической программы действий, сказанного вероятно уже достаточно для того, чтобы определить место, занимаемое анархией в ряду современных чело­веческих знаний.
Анархия представляет собой попытку приложить обоб­щения, полученные индуктивно-дедуктивным методом естественных наук, к оценке человеческих учреждений. Она является также попыткой угадать на основании этой оценки, по каким путям пойдет человечество к свободе, равенству и братству, чтобы получить наибольшую воз­можную сумму счастья для каждой из единиц в чело­веческих обществах.
Анархизм есть неизбежный результат того умствен­ного движения в естественных науках, которое началось к концу восемнадцатого века, было замедлено торжест­вующей реакцией в Европе после краха французской ре­волюции и началось вновь в полном расцвете своих сил в конце пятидесятых годов. Корни анархизма—в естест­веннонаучной философии восемнадцатого века. Но он мог получить свое полное обоснование лишь после воз­рождения наук, имевшего место в начале второй полови­ны 19-го века и давшего новый толчок к изучению чело­веческих учреждений и обществ на естественнонаучной основе.
Так называемые «научные законы», которыми доволь­ствовались германские метафизики 1820 и 1830 годов, не находят себе места в анархическом мировоззрении, которое не признает никакого другого метода, кроме естественнонаучного. И анархизм прилагает этот метод ко всем наукам, известным вообще под именем гумани­тарных наук.
Пользуясь этим методом и всеми исследованиями, сделанными за последнее время под его влиянием, анархизм старается построить совокупность всех наук, касающихся человека, и пересмотреть все ходячие представления о праве, справедливости и т. д. на основании данных, уже полученных последними этнологическими исследованиями, распространяя их далее. Опираясь на труды своих предшественников восемнадцатого века, анархизм стоит за личность против государства, за общество против власти, которая в силу исторических усло­вий господствует над ним. Пользуясь историческими до­кументами, собранными современной наукой, анархизм показал, что власть государства, притеснения которой растут в наше время все больше и больше, в действитель­ности есть не что иное, как вредная и бесполезная над­стройка, которая для нас, европейцев, начинается толь­ко с пятнадцатого и шестнадцатого столетия, — надстрой­ка, сделанная в интересах капитализма и бывшая уже в древности причиной падения Рима и Греции, а также всех других центров цивилизации на Востоке и в Египте,
Власть, которая образовалась в течение истории для объединения в одном общем интересе помещика, судьи, солдата и попа и которая в течение истории была пре­пятствием для попыток человека создать себе жизнь хоть немного обеспеченную и свободную, — эта власть не может сделаться орудием освобождения так же, как цезаризм, империализм или церковь не могут стать ору­дием социальной революции.
В политической экономии анархизм пришел к заклю­чению, что действительное зло не в том, что капиталист присваивает себе «прибавочную стоимость» или чистый барыш, но в самом факте, что этот чистый барыш или «прибавочная стоимость» возможны. «Прибавочная стои­мость» существует только потому, что миллионы людей не имеют чем кормиться, если они не продадут свою си­лу и свой ум за цену, которая сделает чистый барыш или прибавочную стоимость возможными. Вот почему мы ду­маем, что в политической экономии следует, прежде все­го, изучать главу о потреблении и что в революции пер­вым долгом ее будет перестройка потребления таким образом, чтобы жилище, пища и одежда были обеспечены для всех. Наши предки в 1793-1794 годах это хорошо поняли.
Что же касается «производства», то оно должно быть организовано так, чтобы, прежде всего, первые потреб­ности всего общества были как можно скорее удовлетворены. Поэтому анархия не может видеть в грядущей ре­волюции простую замену денежных знаков «трудовыми марками» или замену теперешних капиталистов капита­листическим государством. Она видит в революции пер­вый шаг к свободному коммунизму, без государства.
Прав ли анархизм в своих заключениях? Это нам покажет, с одной стороны, научная критика его основ, а с другой — практическая жизнь. Но есть один пункт, в отношении которого анархизм вне всякого сомнения совершенно прав. Это тот, что он рассматривает изучение общественных учреждений как один из отделов естествен­ных наук; что он распрощался навсегда с метафизикой и взял себе в качестве метода мышления тот метод, кото­рый послужил к созданию современной науки и материа­листической философии нашей эпохи. Вследствие чего, если анархисты впадут в своих умозаключениях в какие-либо ошибки, — им гораздо легче будет признать их. Но те, кто желает проверить наши заключения, должны пом­нить, что это возможно только при помощи научного, ин­дуктивно-дедуктивного метода, на котором основывает­ся каждая наука и развивается все научное мировоз­зрение.
В последующих главах, посвященных анархическому коммунизму, государству в его историческом развитии и в его теперешней форме, читатель найдет, на чем мы ос­новываемся в нашем отрицательном отношении к госу­дарству и <что> побуждает нас допускать возможность общества, которое, принимая коммунизм за основу своей экономической организации, откажется в то же время от организации иерархической централизации, которая на­зывается «государством»*.

* Кроме указанных уже работ по истории развития анархизма, смотри великолепную «Библиографию анархии», соч. М. Неттлау, составляющую часть «Библиотеки Temps Nouveaux», изданную Эли­зе Реклю в 1897 году. Читатель найдет там, кроме списка сочине­ний, обоснованную библиографию различных работ и изданий по анархии.

павел карпец

20-08-2017 08:20:09

Vlll.

Скрытый текст: :
II
КОММУНИЗМ И АНАРХИЯ

I
АНАРХИЧЕСКИЙ КОММУНИЗМ
Когда на двух Конгрессах Интернационала, созван­ных — один во Флоренции в 1876 году Итальянской фе­дерацией, а другой в <Ла->Шо-де-Фоне в 1880 году Юрской Федерацией, итальянские и юрские анархисты решили объявить себя «анархистами-коммунистами», то это решение произвело некоторую сенсацию в социали­стическом мире. Одни видели в этой декларации серьез­ный шаг вперед. Другие считали это нелепым, говоря, что такое название заключает в себе явное противоречие.
В действительности, как мне заметил мой друг Джеме Гильом, выражение «анархический или негосу­дарственный коммунизм» встречается уже в 1870 году, в локльской газете «Прогресс», в одном письме Варлена, цитированном и одобренном Гильомом. Действительно, уже к концу 1869 года несколько анархистов условились пропагандировать эту идею, и в 1876 году распределение продуктов труда, основанное на идее антигосударствен­ного коммунизма, было признано возможным и рекомен­довалось в брошюре Джемса Гильома «Мысли о со­циальной организации» (см. выше, стр. 314), Но по причинам, изложенным уже выше, идея эта не получила желательного распространения, и среди реформаторов и революционеров, остававшихся под влиянием якобин­ских идей, господствующее представление о коммунизме было государственное, как его изложил Кабе в своем «Путешествии в Икарию». Предполагалось, что государ­ство, представленное одним или несколькими парламен­тами, берет на себя задачу организовать производство, Затем оно передает, через посредство своих администра­тивных органов, промышленным объединениям или ком­мунам то, что приходится на их долю для жизни, произ­водства и удовольствия.
В отношении производства предполагалось нечто по­добное тому, что сейчас существует на сетях железных дорог, принадлежащих государству, и на почте. То, что делается сейчас для транспорта товаров и пассажиров, говорили нам, будет сделано для производства всех бо­гатств и в отношении всех общеполезных предприятий. Начнется это с социализации железных дорог, рудников и копей, больших заводов, а затем эта система будет ма­ло-помалу распространена на всю обширную сеть ману­фактур, фабрик, мельниц, булочных, съестных магази­нов и так далее. Затем будут «отряды» работников для обработки земли за счет государства, рудокопов для ра­боты в рудниках, ткачей для работы на фабриках, бу­лочников для печки хлеба и т. д., — совершенно так же, как теперь существуют толпы чиновников на почте и же­лезных дорогах. В литературе сороковых годов даже лю­били употреблять это слово «отряды» (escouades), кото­рое немцы превратили а «армии», чтобы подчеркнуть дисциплинированный характер работников, употребляе­мых в промышленности и находящихся под командова­нием иерархии «начальников работ».
Что же касается потребления, то его рисовали себе почти в том виде, как оно сейчас существует в казармах. Отдельные хозяйства уничтожаются; вводятся для эко­номии расходов на кухне общие обеды и для экономии расходов по постройке — фаланстеры или что-то вроде гостиниц-отелей. Правда, в настоящее время солдат пло­хо кормится и подвергается грубому обращению началь­ства; но ничто не мешает, как говорили, хорошо кормить граждан, запертых в казармы «домов-коммун» или «ком­мунистических городов». А так как граждане свободно выбирали бы себе начальников, экономов, чиновников, то ничто не мешало бы им считать этих начальников — начальников сегодня и солдат завтра — как слуг рес­публики. «Государство-слуга» было действительно лю­бимой формулой для Луи Блана и ненавистной для Прудона, который неоднократно забавлял читателей «Голоса народа» («La Voix du Peuple») своими на­смешками над этой новой демократической кличкою го­сударства*.

* Прудон. Полное собрание сочинений. Смесь. Журнальные статьи. Том III. Париж, 1861 г. Читатель найдет здесь удивитель­ные страницы о государстве и анархии, которые было бы очень полезно перепечатать для широкого распространения.

Коммунизм сороковых годов был проникнут госу­дарственными идеями, против которых Прудон яростно сражался до и после 1848 года; и критика, которой он подвергал его в 1846 году в «Экономических противоре­чиях» (2-й том — «Община»), и позднее в «Голосе наро­да», и при всяком случае в своих последующих писани­ях, должна была, без сомнения, сильно содействовать тому, что такой коммунизм имел мало последователей во Франции. Действительно, в начале Интернационала большинство французов, принявших участие в его осно­вании, были «мютюэлисты», которые абсолютно отрица­ли коммунизм. Но государственный коммунизм был вос­принят немецкими социалистами, которые еще подчерк­нули сторону дисциплины. Он проповедовался ими как «научное» открытие, сделанное ими, а на самом деле, когда говорилось о коммунизме, то подразумевался под этим почти всегда государственный коммунизм в том виде, в каком он проповедовался немецкими продолжа­телями французских коммунистов 1848 года.
А потому, когда две анархические федерации Интер­национала объявили себя «анархистами-коммунистами», то это заявление произвело — особенно будучи сделано Юрскою федерацией, более известною во Франции, — некоторое впечатление и рассматривалось многими из наших друзей как серьезный шаг вперед. «Анархический коммунизм», или «вольный коммунизм», как его называ­ли вначале во Франции, приобрел многих сторонников и в силу некоторых благоприятных обстоятельств имен­но с этой поры начинался успех анархических идей сре­ди французских рабочих.

Действительно, эти два слова — коммунизм и анар­хизм, — взятые вместе, представляли собой целую про­грамму. Они провозглашали новое представление о ком­мунизме, совершенно отличное от того, которое было распространено до сих пор. Они в то же время указыва­ли на возможное решение широкой задачи — задачи, можно сказать, человечества, которую человек всегда старался разрешить, вырабатывая свои учреждения от родового быта вплоть до наших дней.
В самом деле, что нужно сделать, чтобы, объединив усилия всех, обеспечить всем наибольшую сумму благо­состояния и удержать в то же время приобретенные доселе завоевания личной свободы и даже расширить их сколько возможно больше?
Как организовать общий труд и в то же время предо­ставить всем полную свободу проявления личного по­чина?
Такова была всегдашняя задача человечества с само­го начала. Проблема огромная, которая взывает ныне ко всем умам, ко всем волям и ко всем характерам, чтобы быть разрешенной не только на бумаге, но и в жизни, жизнью самих обществ. Уже один факт произнесения этих слов — «анархический коммунизм» — подразумева­ет не только новую цель, но и новый способ решения со­циальной задачи, посредством усилий снизу, посредст­вом самопроизвольного действия всего народа.
Это налагает на нас обязанность совершить большую работу мысли и исследований, чтобы узнать, насколько эта цель и этот анархический способ решения социаль­ного вопроса, — новый для современных революционе­ров, хотя он стар для человечества, — насколько они осу­ществимы и практичны? Этим и занялись с тех пор не­которые анархисты.
С другой стороны, декларация анархистов-коммуни­стов вызвала также сильнейшие возражения. Прежде всего, немецкие продолжатели Луи Блана, которые вслед за ним уцепились за его формулу «Государство-слуга» и «Государство — инициатор прогресса», удвои­ли свои нападки на тех, кто отрицал государство во всех возможных формах. Они начали с того, что отвергали коммунизм как нечто старое и проповедовали под име­нем «коллективизма» и «научного социализма» «трудо­вые марки» Роберта Оуэна и Прудона и личное возна­граждение производителям, которые становились «все чиновниками». А нам они делали такое возражение, что коммунизм и анархизм, запряженные вместе, «воют от этого» (hurlent de se trouve ensemble). Так как под коммунизмом они понимали государственный коммунизм Кабе — единственный, который они могли понять, — то очевидно, что их коммунизм, подразумевающий власть, правительство (архе), и ан-архия, то есть отсутствие власти и правительства, диаметрально противоположны друг другу. Один есть отрицание другого, и никто не ду­мал запрягать их в одну телегу. Что же касается вопро­са, является ли государственный коммунизм единственной формой возможного коммунизма, то он даже не был затронут критиками этой школы. Это считалось у них аксиомой.
Гораздо более серьезны были возражения, сделанные в самом лагере анархистов. Здесь повторяли сначала, не сомневаясь в том, возражения, выставленные Прудоном против коммунизма во имя свободы личности. И эти возражения, хотя им уже больше пятидесяти лет, не по­теряли ничего из своей ценности.
Прудон действительно говорил во имя личности, рев­ностно оберегающей всю свою свободу, желающей со­хранить независимость своего уголка, своей работы, своего почина, своих исследований тех удовольствий, которые эта личность может позволить себе, не эксплуатируя никого другого, борьбы, которую она захочет предпринять, — вообще всей своей жизни. И этот вопрос прав личности ставится теперь с тою же силой, как и во времена «Экономических противоречий» Прудона.
Может быть, даже с большей силой, потому что госу­дарство расширило с тех пор в громадной степени свои посягательства на свободу личности, при посредстве обязательной воинской повинности и своих армий, кото­рые исчисляются миллионами людей и миллиардами на­логов, при помощи школы, «покровительства» наукам и искусствам, усиленного полицейским и иезуитским надзором, и, наконец, при помощи колоссального раз­вития чиновничества.
Анархист наших дней ставит все эти упреки государ­ству. Он говорит во имя личности, восстававшей на про­тяжении веков против учреждений коммунизма, более или менее частичного, но всегда государственного, на которых человечество останавливалось несколько раз в течение своей долгой и тяжелой истории. Легко отно­ситься к этим возражениям нельзя. Это уже не адвокат­ские ухищрения. Кроме того, они сами должны были явиться в той или иной форме у самого анархиста-ком­муниста, так же как и у индивидуалиста. Тем более что вопрос, поднятый этими возражениями, входит в полном виде в другой более широкий вопрос о том, является ли жизнь в обществе средством освобождения личности или средством порабощения? ведет ли она к расширению личной свободы и к увеличению личности или же к ее умалению? Это основной, вопрос всей социологии и как таковой он заслуживает самого глубокого обсуж­дения.
Затем — это не только вопрос отвлеченной науки. Завтра мы можем быть призваны к тому, чтобы прило­жить свою руку к социальной революции. Сказать, что нам нужно только произвести разрушение, оставив, дру­гим — кому? — построительную работу, было бы нелепо.
Кто же будет каменщиками-постройщиками, если не мы сами? Потому что если можно разрушить дом, не строя на его месте другой, то этого нельзя делать с учреждениями. Когда разрушают одно учреждение, то в то же время закладывают основания того, что разовь­ется позднее на его месте. Действительно, если народ начнет прогонять собственников дома, земли, фабрики, то это не для того, чтобы оставить дома, земли и фабри­ки пустыми, а для того, чтобы так или иначе занять их немедленно. А это значит — строить тем самым новое об­щество.
Попробуем же указать некоторые существенные чер­ты этого громадного вопроса.

павел карпец

19-09-2017 12:05:01

IХ.
Скрытый текст: :
II.
ГОСУДАРСТВЕННЫЙ КОММУНИЗМ И КОММУНИСТИЧЕСКИЕ ОБЩИНЫ

Важность вопроса, который мы подняли, слишком очевидна, чтобы ее можно было оспаривать. Многие анархисты, включая сюда и коммунистов, и многие мыс­лители вообще, вполне признавая все выгоды, которые коммунистический строй может дать обществу, видят, однако, в этой форме социальной организации серьез­ную опасность для общественной свободы и для свобод­ного развития личности. Что такая опасность действи­тельно существует, в этом нет никакого сомнения. При­том, коснувшись этого предмета, приходится разобрать другой вопрос, еще более важный, поставленный во всю свою широту нашим веком, вопрос о взаимных отно­шениях личности и общества вообще.
К несчастию, вопрос о коммунизме осложнился раз­ными ошибочными воззрениями на эту форму общест­венной жизни, получившими довольно широкое распро­странение. В большинстве случаев, когда говорили о коммунизме, то подразумевали коммунизм более или менее христианский и монастырский и во всяком слу­чае государственный, подначальный, то есть подчинен­ный строгой центральной власти. В таком виде он проповедовался в коммунистических утопиях 17-го века, в заговоре Бабефа в 1775 году, а затем, в первой поло­вине девятнадцатого века, особенно Кабе и тайными коммунистическими обществами, и в таком виде его осуществляли на практике в некоторых общинах в Аме­рике. Принимая за образец семью, эти общины стреми­лись создать великую коммунистическую семью и ради этого хотели прежде всего переродить человека . В этих целях помимо труда сообща они налагали на сво­их членов тесное, семейное сожительство, удаление от со­временной цивилизации, обособление коммуны, вмеша­тельство братьев и сестер во все малейшие проявле­ния внутренней жизни каждого из членов общины, и, на­конец, полное подчинение начальству коммуны или (в заговоре Бабефа и у немецких коммунистов) госу­дарственной власти.
Затем, в рассуждениях о коммунизме недостаточно различают и часто смешивают мелкие единичные общи­ны, многократно создававшиеся за последние триста или четыреста лет, и те коммуны, имеющие возникнуть в большом числе и вступающие между собою в союзные договоры, которые могут создаться в обществе, высту­пившем на путь социальной революции, коммуны, ос­нованные группами интеллигентов и городских рабочих, не способные бороться против всех сложных трудностей жизни земледельческого пионера на девственных землях Америки, и коммуны того же характера, основанные также в Америке, но земледельцами: немецкими кре­стьянами, как, например, в Анаме, или славянскими кре­стьянами, как, например, духоборами.
Таким образом, для успешного обсуждения вопроса о коммунизме и о возможности обеспечить личную неза­висимость в коммунистическом обществе необходимо рассмотреть порознь следующие вопросы:
1) Производство и потребление сообща, его выгоды и его неудобства, то есть каким образом можно уст­роить работу сообща и как пользоваться сообща всем, что нужно для жизни?
2) Совместную жизнь, то есть необходимо ли устра­ивать ее непременно по образцу большой семьи?
3) Единичные и разбросанные общины, общины воз­никающие в настоящее время; и
4) общины будущего строя, вступающие между со­бою в союзный договор (федерацию);
и, наконец, 5) влечет ли коммунизм общинной жизни за собою неизменно подавление личности? Другими сло­вами каково положение личности в коммунистическом обществе при общинном строе?
Под именем социализма вообще в течение девятнад­цатого века совершилось громаднейшее умственное дви­жение. Началось оно с заговора Бабефа, с Фурье, Сен-Симона, Роберта Оуэна и Прудона, которые формулиро­вали главнейшие течения социализма, и продолжалось оно их многочисленными последователями: французски­ми (Консидеран, Пьер Леру, Луи Блан), немецкими (Маркс, Энгельс, Шефле), русскими (Бакунин, Черны­шевский) и так далее, которые работали над распрост­ранением в понятной форме воззрений основателей со­временного социализма либо над утверждением их на научном основании.
Мысли основателей социализма, по мере того как они вырабатывались в более определенных формах, дали начало двум главным социалистическим течениям: ком­мунизму начальническому и коммунизму анархическому (безначальному), а равно и нескольким промежуточным формам, выискивающим компромиссы или сделки меж­ду теперешним обществом и коммунистическим строем. Таковы школы: государственного капитализма (госу­дарство владеет всем необходимым для производства и жизни вообще), коллективизма (всем выплачивается задельная плата, по рабочим часам, бумажными день­гами, в которых место рублей заняли рабочие часы), кооперации (производительные и потребительные арте­ли), городского социализма (полусоциалистические уч­реждения, вводимые городскою управою или муниципа­литетом) и многие другие.
В то же время в чисто рабочей среде те же мысли основателей социализма (особенно Роберта Оуэна) по­могли образованию громадного рабочего движения. Оно стремится соединить всех рабочих в союзы по ремеслам ради прямой, непосредственной борьбы против капи­тала. Это движение породило в 1864-1879 годах Интер­национал, или Международный союз рабочих, который стремился установить всенародную связь между объе­диненными ремеслами, а затем его продолжения, но с ограниченной программой: политической, социал-демо­кратической партии.
Три существенных пункта было установлено этим громадным движением, умственным и революционным, и эти три пункта глубоко проникли за последние трид­цать лет в общественное сознание. Вот они:
1) уничтожение задельной платы, выдаваемой капи­талистом рабочему, так как представляет она собою не что иное, как современную форму древнего рабства и крепостного ига;
2) уничтожение личной собственности на то, что не­обходимо обществу для производства и для обществен­ной организации обмена продуктов; и, наконец,
3) освобождение личности и общества от той формы политического порабощения государства, которая служит для поддержания и сохранения экономического рабства.
По этим трем пунктам, можно сказать, уже устанав­ливается некоторое соглашение между мыслящими соци­алистами.
Действительно, даже коллективисты, которые наста­ивают на необходимости рабочих чеков , или платы по часам работы, а равно и те, которые говорят, как выра­зился поссибилист (возможник ) Брусс: Все должны быть чиновниками! (Toils fonction naires), то есть, что все рабочие должны быть на жалованье либо у государства, либо у города, либо у сельской общины, даже они соглашаются, в сущности, с вышеупомянутыми тремя пунктами. Они предлагают ту или другую времен­ную сделку только потому, что не предвидят возможно­сти сразу перейти от теперешнего строя к безгосударст­венному коммунизму. Они идут на сделки, потому что считают их неизбежными, но их конечная цель все-таки остается коммунизм.
Что же касается до государства, то даже те из них, которые остаются ярыми защитниками государства и сильной правительственной власти и даже диктатуры, признают (как выразился однажды Энгельс), что когда классы, существующие теперь, будут уничтожены, то с ними исчезнет и надобность в государстве. Таково бы­ло, по крайней мере, мнение некоторых вождей маркси­стской школы.
Таким образом, нисколько не стремясь преувеличи­вать значение анархической партии в социалистиче­ском движении из-за того только, что она наша пар­тия, мы должны признать следующее.
Каковы бы ни были разногласия между различными партиями общесоциалистического движения причем эти разногласия обусловливаются в особенности различием в способах действия, более или менее революцион­ных, принятых тою или другою партией , все мыслите­ли социалистического движения, к какой бы партии они ни принадлежали, признают, что конечной целью социа­листического развития должно быть развитие вольного коммунизма. Все остальное сами же они сознаются есть не что иное, как ряд переходов на пути к этой цели.
Но нужно помнить, что всякое рассуждение о перехо­дах, которые придется сделать на пути к цели, будет со­вершенно бесполезно, если оно не будет основано на изучении тех направлений, тех зачаточных переходных форм, которые теперь уже намечаются в современном обществе; причем среди этих различных направлений два особенно заслуживают нашего внимания.
Одно из них состоит в следующем. По мере того как сложнее становится жизнь общества, все труднее и труд­нее бывает определить, какая доля в производстве пищи, одежды, машин, жилья и тому подобного по справедли­вости должна приходиться на долю каждого отдельного работника. Земледелие и промышленность теперь до то­го осложняются и взаимно переплетаются, все отрасли промышленности до того начинают зависеть друг от дру­га, что система оплаты труда рабочего-производителя, смотря по количеству добытых или выработанных им продуктов, становится все более и более невозможной, если стремиться к справедливости. Работая одинаково усердно, два человека на разного сорта земле, в разные годы или в двух разных угольных копях, или же на двух разных ткацких фабриках при разных машинах, или да­же на той же машине, но при разном хлопке, произведут различные количества хлеба, угля, тканей.
В прежнее время, когда существовал только один способ делать башмаки, шить белье, ковать гвозди, ко­сить луг и так далее, можно было считать, что если та­кой-то работник произведет более башмаков, белья, гвоздей или если он выкосит более сена, чем другой, то ему заплачено будет за его усердие или за уменье, лов­кость, если дать ему повышенную плату соответственно результатам, которые он получил.
Но теперь, когда продуктивность труда зависит особенно от машин и от организации труда в каждом пред­приятии, становится все менее и менее возможным определять плату соответственно результатам, полученным каждым рабочим.
Поэтому мы видим, что чем развитее становится дан­ная промышленность, тем более исчезает в ней пош­тучная заработная плата, тем охотнее заменяется она поденною платою, по столько-то в день. С другой сторо­ны, сама поденная плата имеет некоторое стремление к уравнению.
Теперешнее общество, конечно, продолжает делиться на классы, и есть целый громаднейший класс господ или буржуа, у которых жалованье тем выше, чем менее они сработают в день. Затем, среди самих рабочих есть также четыре крупных разряда, в которых рабочий день оплачивается очень различно, а именно: женщины, сель­ские рабочие, чернорабочие, делающие простую работу, и рабочие, знающие какое-нибудь более или менее спе­циальное ремесло. Но эти четыре разряда различно оп­лачиваемых рабочих представляют только четыре разря­да эксплуатации рабочего его хозяином и каждого раз­ряда самих рабочих другими, высшими разрядами: женщин мужчинами, сельских рабочих фабричны­ми. Таковы результаты буржуазной организации произ­водства.
Теперь оно так; но в обществе, в котором установит­ся равенство между людьми и все смогут научиться ка­кому-нибудь ремеслу и в котором хозяин не сможет пользоваться подчиненным положением рабочего, муж­чина подчиненным положением женщины, а городской рабочий подчиненным положением крестьянина, в таком обществе деление на классы исчезнет. Даже те­перь уже в каждом из этих классов заработная плата имеет стремление к уравнению. И поэтому совершенно справедливо было замечено, что для правильно устроен­ного общества рабочий день землекопа стоит столько же, то есть имеет одинаковую ценность, что и день ювелира или учителя. В силу этого еще Роберт Оуэн, а за ним Прудон предложили, и даже оба попробовали ввести ра­бочие чеки; то есть каждый человек, проработавший, скажем, пять часов в каком бы то ни было производстве, признанном полезным и нужным, получает квитанцию с означением пять часов; и с этою квитанциею он мо­жет купить в общественном магазине любую вещь еду, одежду, . предмет роскоши или же заплатить за квартиру, за проезд по железной дороге и так далее, представляющие то же количество часов работы других людей. Эти самые рабочие чеки коллективисты и предла­гают ввести в будущем социалистическом обществе для оплаты всякого рода труда. В Парижской Коммуне 1871 года мы видели также, что администраторам и пра­вительству коммуны платилось одинаковое жалованье в пятнадцать франков в день.
Если вдуматься, однако, во все то, что до сих пор бы­ло сделано, чтобы установить общественное, социалисти­ческое пользование чем бы то ни было, мы не видим за исключением нескольких тысяч фермеров в Америке, которые ввели между собою рабочие чеки, мы не ви­дим, чтобы где-нибудь мысль Роберта Оуэна и Прудона, проповедуемая теперь коллективистами, принялась в сколько-нибудь значительных размерах. Со времени попытки Оуэна, сделанной три четверти века тому на­зад, рабочий чек не привился нигде. И я указал в дру­гом месте (Хлеб и Воля ,глава о задельной плате), какое внутреннее противоречие мешает широкому прило­жению этого проекта.
Зато мы замечаем, наоборот, множество всевозмож­ных попыток, сделанных именно в направлении комму­низма, либо частного, ограниченного, неполного, либо даже полного. Многие сотни коммунистических общин были основаны в течение девятнадцатого века в Европе и в Америке, и даже в настоящую минуту нам известно несколько десятков общин, живущих более или менее на началах коммунизма и более или менее процветающих, так что если бы кто-нибудь занялся описанием всевоз­можных, больших и малых, коммунистических и полукоммунистических общин, рассеянных по белу свету (как это сделал лет тридцать тому назад Нордхоф для Аме­рики), то картина получилась бы весьма поучительная.
Оставляя в стороне религиозный вопрос и его роль в организации коммунистических обществ, достаточно будет указать на пример духоборов в Канаде, чтобы по­казать экономическое превосходство коммунистического труда по сравнению с трудом личным. Прибыв в Канаду без копейки, они были принуждены устроиться там в еще необитаемой, холодной части провинции Альберты; за отсутствием лошадей их женщины запрягались по 20 или 30 человек в соху, в то время как мужчины среднего воз­раста работали на железной дороге и отдавали свои жа­лованья на общие нужды в коммуну; и однако через семь или восемь лет все 6000 или 7000 духоборов сумели достигнуть благосостояния, организовав свое земледелие и свою жизнь при помощи всяких современных машин американских косилок и вязалок, молотилок и паровых мельниц на коммунальных началах*.

* Кроме того, они купили себе земли на берегу Тихого океана, в провинции Канады, Британской Колумбии, где они организовали свою фруктовую колонию, чего страшно не хватало этим вегетарьянцам в провинции Альберте, где ни яблони, ни груши, ни вишни не дают плодов, так как их цветы убиваются майскими морозами.

Таким образом, мы имеем здесь союз около двадцати коммунистических поселков, причем каждая семья жи­вет в своем доме, но полевые работы производятся сооб­ща, и каждая семья берет из общественных магазинов, что ей нужно для жизни. Эта организация, которая в те­чение нескольких лет поддерживалась религиозною идеею общины, не является, конечно, нашим идеалом; но мы должны признать, что, с точки зрения экономической жизни, громадное превосходство коммунистического тру­да над индивидуальным трудом и полная возможность приспособить этот труд к современным потребностям земледелия с помощью машин были превосходно дока­заны.
Но, кроме этих попыток удачного коммунизма в сель­ском хозяйстве, мы можем также указать на множество примеров коммунизма частичного, имеющего целью одно потребление, который проводится в многочисленных по­пытках социализации, делающихся в буржуазном обще­стве, либо среди частных лиц, либо целыми городами (так называемый муниципальный, или городской соци­ализм).
Что такое гостиница, пароход, швейцарский панси­он, если не попытки, делающиеся в этом направлении среди буржуазного общества? В обмен на определенную плату столько-то рублей в день вам представляется выбирать что вам вздумается из десяти блюд или более блюд, которые вам предлагаются на океанском пароходе или в отеле; и никому в голову не приходит учитывать, сколько вы чего съели. Такая организация теперь уста­новилась даже международная. Уезжая из Лондона или Парижа, вы можете запастись билетами (по столько-то рублей в день), и по этим билетам вы получаете комна­ту, кровать и стол в сотнях гостиниц, рассеянных во Франции, Германии, Швейцарии, Италии и принадлежа­щих к международному союзу гостиниц.
Буржуа прекрасно поняли, какую громадную выгоду представляет им этот вид ограниченного коммунизма для потребления, соединенного с полною независимо­стью личности; вследствие этого они устроились так, что за определенную плату, по столько-то в день или в ме­сяц, все их потребности жилища и еды бывают вполне удовлетворены без всяких дальнейших хлопот. Предме­ты роскоши, конечно, не входят в этот договор: за тон­кие вина и за особенно роскошные комнаты приходится платить особо; но за плату, одинаковую для всех, основ­ные потребности удовлетворены, не считая того, сколько каждый отдельный путешественник съест или не доест за общим столом.
Страхование от пожаров, особенно в селах, где суще­ствует до некоторой степени приблизительное равенство в достатках всех жителей и где поэтому страховая пре­мия взимается равная со всех; застрахование от случай­ных увечий в экипаже или во время путешествий по же­лезным дорогам; застрахование от воровства, причем вы платите в Англии немного более рубля в год (полкро­ны), и компания выплачивает вам, по вашей собственной оценке, за все, что бы у вас ни украли, ценою до тысячи рублей и делает это без всяких разбирательств и без всякого обращения к полиции (С какой стати? гово­рил нам агент. Обращаться к полиции! Все равно она ничего не разыщет, а ваш рубль покрывает наши плате­жи и другие расходы, еще с барышом) все это формы частного коммунизма или, вернее, артельной жизни, воз­никающие чрезвычайно быстро за последние двадцать пять лет. Прибавьте к этому еще ученые общества, кото­рые за такую-то плату в год дают вам библиотеку, ком­наты для ваших работ, музей или зоологический сад, ко­торые ни один миллионер не может купить на свои мил­лионы. Прибавьте клубы, дающие вам комнату, биб­лиотеку, общество и всякие другие удобства, и общества для оплаты доктора, столь распространенные среди английских рабочих; возьмите общества застрахования на случай болезни; возьмите артельные путешествия, устра­иваемые не только частными агентами, но и образова­тельными учреждениями (Polytechnic Tours в Анг­лии): или возьмите обычай, распространяющийся теперь в Англии, что за рубль или даже за полтинник в неделю вам доставляют на дом, прямо от рыболовов, столько рыбы, сколько вы можете съесть в неделю в вашей се­мье; возьмите клуб велосипедистов с его тысячами мел­ких удобств и услуг, оказываемых членами и так далее и так далее.
Словом, мы имеем перед собою сотни учреждений, возникших очень недавно и распространяющихся с не­обыкновенною быстротою, основанных на началах при­ближения к коммунистическому пользованию целыми об­ширными отраслями потребления.
И, наконец, мы имеем еще тоже быстро разрастаю­щиеся городские учреждения коммунистического рода. Город берется доставлять всем воду за столько-то в год, не считая в точности, сколько вы израсходуете воды; точно так же газ и электричество для освещения и как рабочую силу,во всех этих городских предприятиях те же попытки социализации потребления прилагаются в масштабе, который расширяется с каждым днем. И особенно важно то, что это потребление неизбежно приводит города к муниципальной организации произ­водства (газа, электричества, городских молочных и т. п.).
Затем, города имеют теперь свои гавани и доки, свои сады, свои конки и трамваи, с одинаковою платою за большое или малое расстояние (начиная от нескольких сот шагов до 30-ти верст вы платите в Америке все ту же плату), свои общественные бани и прачечные, и, на­конец, города начинают строить свои общественные до­ма; или же город держит своих овец, или, наконец, заво­дит свою молочную ферму (Торки в Англии). Более того. Мы увидим через несколько лет в Англии город, имею­щий сам свои угольные копи, чтобы получить электриче­ство для освещения и двигательной силы, без того чтобы приходилось за это платить дань владельцам копей. В Манчестере это было уже решено в принципе, когда трест главных угольных компаний поднял на большую цифру цену угля в течение бурской войны. И с каждым годом эти попытки расширения городского хозяйства в коммунистическом направлении растут, распространяя также область их приложений.
Конечно, все это еще не коммунизм. Далеко не ком­мунизм. Но основная мысль большинства этих учрежде­ний содержит в себе частицу коммунистического начала. А именно: за известную плату, по столько-то в год или е день, вы имеете право удовлетворить такой-то разряд ваших потребностей за исключением, конечно, ро­скоши в этих потребностях. Теперь вы еще платите за это деньгами; но близок день, когда платить можно бу­дет и трудом: начало уже положено.
Многого, конечно, еще недостает этим зачаткам коммунизма, чтобы стать действительным коммунизмом: во-первых, плата производится деньгами, а не трудом; а во-вторых, потребители, по крайней мере в частных предприятиях, не имеют голоса в заведывании делом.
Но нужно также заметить следующее. Если бы основная мысль этих учреждений была правильно понята, то нетрудно было бы уже теперь завести, даже по част­ной или общественной инициативе, такую общину, в которой первый пункт, то есть уплата трудом, был бы уже введен.
Возьмите, например, участок земли, скажем, в 500 де­сятин. На этой земле строится двести домов, каждый с садом или огородом в четверть десятины. Остальная земля обращается в поля, огороды и общественные сады Предприниматель берется либо представлять каждой семье, занимающей эти дома, на выбор любые из пяти десяти блюд, приготовляемых им каждый день (как в американской гостинице), или же он доставляет же­лающим готовый хлеб, сырое мясо, овощи и т. д., сколько они потребуют, чтобы готовить у себя на дому (шаг в этом направлении уже делают рыбаки, доставляя рыбу по абонементу) Отопление производится, конечно по-американски, из общей печи по трубам с горячей во­дой. И за все это хозяин учреждения берет с вас либо плату деньгами, по столько-то в день, либо плату работою, по столько-то часов в день по вашему выбору в любой из отраслей, нужных для его села-гостиницы. Работайте по вашему выбору, в полях или в огороде, на скотном дворе или на кухне, или по уборке комнат, столько-то часов в день, и ваша работа зачтется в уплату за вашу жизнь. Такое учреждение можно было бы завести хоть завтра, и приходится удивляться одному что это давно уже не было сделано каким-нибудь предприим­чивым содержателем гостиницы*.

* С тех пор как эти строки были написаны, я ездил в Америку. Там в Кембридже (около Бостона) устроено при университете, кро­ме громадной, роскошной столовой для богатых студентов, еще громадное не менее художественное здание очень дешевая столовая для более бедных студентов. А так как у многих студентов и тут нечем платить, то их охотно берут, чтобы прислуживать за сто­лами в часы обеда; и студенты в Америке, как известно, очень охотно это делают. Они платят, таким образом, за свой стол не деньгами, а трудом по известному расчету. Нет никакой при­чины, почему при этих столовых не завести бы также свою фер­му Бостон оказывается большим производителем земледельческих и садовых продуктов главный, по денежному обороту, садовый и огородный центр в штате Массачусетс. Впрочем, и об этом уже поднята была нами речь, и идея принята сочувственно Школьные фермы, наверно, скоро привьются, теперь в Америке заведут ферму и при университете.

павел карпец

07-01-2018 04:28:06

Х.

Скрытый текст: :
III. МАЛЕНЬКИЕ КОММУНИСТИЧЕСКИЕ ОБЩИНЫ. - ПРИЧИНЫ ИХ НЕУСПЕХА

По всей вероятности, некоторые читатели заметят, что именно на этом пункте, то есть на работе сообща, коммунисты, наверно, провалятся, так как на нем уже провалились многие общины. Так, по крайней мере, написано во многих книгах. А между тем это будет совершенно неверно. Когда коммунистические общины проваливались, то причины неудачи обыкновенно бывали совсем не в общем труде.
Во-первых, заметим, что почти все такие общины основывались в силу полурелигиозного увлечения. Основатели решали стать «глашатаями человечества, пионерами великих идей» и, следовательно, подчиняться строжайшим правилам мелочно требовательной «высокой» нравственности, «переродиться» благодаря общинной жизни и, наконец, отдавать все свое время, во время и вне работы, своей общине - жить исключительно для нее.
Выставлять такие требования значило, однако, поступать так, как делали в старину монахи и отшельники; то есть требовать от людей - безо всякой нужды, - чтобы они стали чем-то другим, чем они есть на самом деле. И только недавно, совсем недавно, стали основываться общины, преимущественно рабочими-анархистами, безо всяких таких высоких стремлений, просто с чисто экономической целью избавиться от обирания хозяином-капиталистом.
Другая ошибка коммунистов состояла в том, что они непременно желали устроиться по образцу семьи и основать «великую семью братьев и сестер». Ради этого они селились под одним кровом, где им приходилось всю жизнь оставаться в обществе все тех же «братьев и сестер». Но тесное сожительство под одним кровом - вообще вещь нелегкая. Два родных брата, сыновья одних и тех же родителей, и то не всегда уживаются в одной избе или в одной квартире. Кроме того, семейная жизнь не всем подходит. А потому было коренною ошибкою налагать на всех членов жизнь «большою семьею» вместо того, чтобы, напротив, обеспечить каждому наибольшую свободу и наибольшее охранение внутренней жизни каждой семьи. Уже то, что русские духоборы, например, живут в отдельных избах, - гораздо лучше обеспечивает сохранение их полукоммунистических общин, чем жизнь в одном монастыре.
Первое условие успеха коммуны было бы - оставить мысль о фаланстере и жить в отдельных домиках, как это делают в Англии.
Затем, маленькая община не может долго просуществовать. Известно, что люди, вынужденные жить очень тесно, на пароходе или в тюрьме, и обреченные на то, чтобы получать очень небольшое количество внешних впечатлений, начинают просто не выносить друг друга (вспомните собственный опыт или хоть Нансена с его товарищами). А в маленькой общине довольно двум человекам стать соперниками или во враждебные отношения, чтобы, при бедности внешних впечатлений, общине пришлось распасться. Удивительно еще, что иногда такие общины могли существовать довольно долго; тем более что все такие братства еще уединяются от других.
Поэтому, основывая общину в десять, двадцать или сто человек, так и следовало бы знать заранее, что больше трех или четырех лет она не проживет. Если бы она прожила долее, то пришлось бы даже пожалеть об этом, потому что это только доказывало бы, что ее члены или дали себя поработить одним из них, или совершенно обезличились.
Но так как можно заранее быть уверенным, что через три, четыре или пять лет часть членов общины пожелает отделиться, то следовало бы, по крайней мере, иметь десяток или два таких общин, объединенных союзным договором. В таком случае тот, кто по той или другой причине захочет оставить свою общину, сможет, по крайней мере, перейти в другую, а его место может занять кто-нибудь со стороны. Иначе коммуна расходится или же (как это бывает в большинстве случаев) попадает в руки одного из членов - наиболее хитрого и ловкого «брата». Эту мысль о необходимости союзного договора между коммунами я настоятельно рекомендую тем, которые продолжают основывать коммунистические общины. Она родилась не из теории, а из опыта последних лет, особенно в Англии, где несколько общин попало в руки отдельных «братьев» именно из-за отсутствия более широкой организации.
Маленькие общины, основывавшиеся за последние тридцать - сорок лет, гибли еще по одной весьма важной причине. Они уединялись «от мира сего». Но борьба и жизнь, одушевленная борьбою, для человека деятельного гораздо нужнее, необходимее, чем сытный обед. Потребность жить с людьми, окунуться в бурный поток общественной жизни, принять участие в борьбе, жить жизнью других и страдать их страданиями особенно сильна в молодом поколении. Поэтому, как это отлично заметил мне Николай Чайковский, вынесший это из личного опыта, молодежь, как только она подходит к восемнадцати или двадцати годам, неизбежно покидает свою общину, не составляющую часть всего общества; и молодежь неизбежно будет покидать свои общины, если они не слились с остальным миром и не живут его жизнью. Между тем большинство коммун (за исключением двух, основанных нашими друзьями в Англии возле больших городов) до сих пор прежде всего считало нужным удалиться в пустыню. В самом деле, вообразите себя в возрасте от 16 до 20 лет, в заключении в небольшой коммунистической общине где-нибудь в Техасе, Канаде или Бразилии. Книги, газеты, журналы, гравюры говорят вам о больших красивых городах, где интенсивная жизнь бьет ключом на улицах, в театрах, на митингах, как бурный поток. «Вот это - жизнь, - говорите вы, - а здесь смерть, хуже, чем смерть - медленное отупение! - Несчастье? Голод? Ну что ж, я хочу испытать и несчастье, и голод; пусть только это будет борьба, а не нравственное и умственное отупение, которое хуже, чем смерть!» И с этими словами вы уходите из коммуны.
И вы - правы.
Поэтому понятно, какую ошибку делали икарийцы и другие коммунисты, основывая свои коммуны в прериях Северной Америки. Беря даром или покупая за более дешевую цену землю в местах еще мало заселенных, они тем самым прибавляли ко всем трудностям новой для них жизни еще все те трудности, с которыми приходится бороться всякому поселенцу на новых местах, вдали от городов и больших дорог. А трудности эти, как известно по опыту, очень велики. Правда, что они получали землю за дешевую плату; но опыт коммуны около Ньюкастля доказал нам, что в материальном отношении община гораздо лучше и скорее обеспечивает свою жизнь, занимаясь огородничеством и садоводством (в значительной мере в парниках и оранжереях), а не полеводством; причем вблизи большого города ей обеспечены сбыт плодов и овощей, которыми оплачивается даже высокая арендная плата за землю. Самый труд огородника и садовника несравненно доступнее городскому жителю, чем полевое хозяйство, а тем более - расчистка нивы в незаселенных пустынях.
Гораздо лучше платить арендную плату за землю в Европе, чем удаляться в пустыню, а тем более - мечтать, как это делали коммунисты Анамы и другие, об основании новой религиозной империи. Общественным реформаторам нужна борьба, близость умственных центров, постоянное общение с обществом, которое они хотят реформировать, вдохновение наукой, искусством, прогрессом, которых нельзя получить из одних книг.
Бесполезно прибавлять, что правительство коммуны было всегда самым серьезным препятствием для всех практических коммунистов. В самом деле, достаточно прочесть «Путешествие в Икарию» Кабе, чтобы понять, как невозможно было удержаться коммунам, основанным икарийцами. Они требовали полного уничтожения человеческой личности перед великим жрецом-основателем. Мы понимаем неприязнь, которую Прудон питал ко всей этой секте!
Рядом с этим мы видим, что те из коммунистов, которые низводили свое правительство до наименьшей степени или вовсе не имели никакого, как, например, Молодая Икария в Америке, еще преуспевали лучше и держались дольше других (тридцать пять лет). Оно и понятно. Самое большое ожесточение между людьми возникает всегда на политической почве, из-за преобладания, из-за власти; а в маленькой общине споры из-за власти неизбежно ведут ее к распадению. В большом городе мы еще можем жить бок о бок с нашими политическими противниками, так как там мы не вынуждены сталкиваться с ними беспрестанно. Но как жить с ними в маленькой общине, где приходится сталкиваться каждый день, каждую минуту? Политические споры и интриги из-за власти переносятся здесь в мастерскую, в рабочую комнату, в комнату, где люди собираются для отдыха, - и жизнь становится невозможною.
Вот главные причины распадения основанных до сего времени коммун.
Что же касается до коммунистического труда сообща, до общинного производства, то доказано вполне, что именно оно всегда прекрасно удавалось. Ни в одном коммерческом предприятии возрастание ценности земли, приданной ей трудом человека, не было так велико, как оно было в любой, в каждой из общин, основанных за последние сто лет в Европе или в Америке. Редкая отрасль промышленности давала такую прибыль, как промышленные производства, основанные на коммунистических началах, - будь то меннонитская мельница, или фабрикация сукон, или рубка леса, или выращивание плодовых деревьев. Можно назвать сотни общин, в которых несколько лет земля, не имевшая сначала никакой ценности, получала ценность в десять или даже во сто раз большую.
Мы уже видели, что в больших коммунах, как у 7000 духоборов в Канаде, экономический успех был полный и быстрый. Но такой же экономический успех имел место в маленькой коммуне из семи или восьми рабочих-анархистов около Ньюкастля. Они начали дело также без копейки, наняв ферму в три десятины, нам пришлось в Лондоне собирать деньги по подписке на покупку для них коровы, чтобы давать молоко детям этой крошечной коммуны. Тем не менее в три или четыре года они смогли придать своему клочку земли очень большую ценность благодаря интенсивной обработке земли, соединенной с садоводством и парниковым огородничеством. К ним приезжали из Ньюкастля смотреть на их работу и удивлялись их замечательным успехам. Их великолепные сборы томатов, полученных в парниках, заранее покупались целиком Сэндерландским Кооперативом.
Если эта маленькая община должна была все-таки разойтись через три или четыре года, то такова уже была неизбежная судьба всякого маленького товарищества, поддерживаемого энтузиазмом нескольких личностей. Во всяком случае, не экономический провал заставил этих коммунистов распустить общину. Это были личные истории, неизбежные в такой маленькой компании, вынужденной к постоянному совместному сожительству.
Заметьте также, что если бы мы имели три или четыре анархических общины, объединенных союзным договором, то уход основателя не повел бы к распадению коммуны, - произошла бы только перемена в личном составе.
Ошибки в хозяйстве, конечно, случались в коммунистических общинах так же, как и в капиталистических предприятиях. Но известно, что в промышленном мире число банкротов бывает, из года в год, от 60-ти до 80-ти на каждые сто новых предприятий. Из каждых пяти вновь основанных предприятий три или четыре банкротятся в первые же пять лет после их основания. Но мы должны признать, что ничего подобного не было с коммунистическими общинами. Поэтому, когда буржуазные газеты, желая быть остроумными, советуют дать анархистам особый остров и предоставить им там основывать свою коммуну, то, пользуясь опытом прошлого, мы ничего не имеем против такого предложения. Мы только предложим, чтобы этот остров был Остров Франции (провинция Не-de-France, в которой лежит Париж) и чтобы нам отделили нашу долю общественного богатства, сколько его придется на человека. А так как нам не дадут ни Иль-де-Франс, ни нашу долю общественного капитала, то мы будем работать для того, чтобы народ когда-нибудь сам взял и то и другое путем социальной революции. И то сказать, Париж и Барселона были не так-то уже далеко от этого в 1871 г., а с тех пор коммунистические взгляды успели-таки распространиться среди рабочих.
Притом всего важнее то, что нынче рабочие начинают понимать, что один какой-нибудь город, если бы он ввел у себя коммунистический строй, не распространивши его на соседние деревни, встретил бы на своем пути большие трудности. Ввести коммунистическую жизнь следовало бы сразу в известной области, - например, в целом американском штате, Огайо или Айдахо, как говорят наши американские друзья, социалисты. И они правы. Сделать первые шаги к осуществлению коммунизма надо будет в довольно большой промышленной и земледельческой области, захватывающей и город, и деревню, а отнюдь не в одном только городе. Город без деревни не может жить.
Нам так часто приходилось уже доказывать, что государственный коммунизм невозможен, что мы не станем вновь перечислять наши доводы. Самое лучшее доказательство то, что сами государственники, то есть защитники социалистического государства, не верят в возможность коммунизма, устроенного под палкой государства. Никто из них не думает более о программе якобинского коммунизма, как она изложена Кабе в его «Путешествии в Икарию». «Коммунистический Манифест» Маркса с Энгельсом - уже анахронизм для самих марксистов.
Большинство социалистов-государственников ныне так занято «завоеванием части власти» (conquete des pouvoirs) в теперешнем, буржуазном государстве, что они вовсе даже не стараются выяснить, что такое подразумевают они под именем социалистического государства, которое не было бы вместе с тем осуществлением государственного капитализма; то есть такого строя, при котором все граждане становятся работниками, получающими задельную оплату от государства. Когда мы им говорим, что они стремятся именно к этому, они сердятся; но, несмотря на это, они вовсе не стараются выяснить, какую другую форму общественных отношений они желали бы осуществить. Причина этого понятна. Так как они не верят в возможность близкой социальной революции, они стремятся просто к тому, чтобы стать частью правительства в теперешнем буржуазном государстве, предоставляя будущему, чтобы оно само определило свое направление.
Что касается до тех, которые пробовали набросать картину будущего общества, то, когда мы им указывали, что, придавая широкое развитие государственному началу и сосредоточивая все производство в руках государственных чиновников, они тем самым убивают ту небольшую личную свободу, которую человечеству удалось уже отвоевать, они обыкновенно отвечали, что вовсе не хотят над собою власти, а только хотят завести статистические комитеты. Но это простая игра словами. Теперь достаточно уже известно, что единственная путная статистика исходит от самой личности. Только сама личность, каждая в отдельности, может дать точные статистические сведения насчет своего возраста, занятий и общественного положения и подвести итоги тому, что каждый из нас произвел и потребил. Так и собирается теперь статистика, когда составители действительно хотят, чтобы их цифры заслуживали доверия. Так делались, между прочим, и наши «подворные описи» честными земскими статистиками из молодежи.
Вопросы, которые надо поставить каждому обывателю при серьезных статистических обследованиях, в последнее время вырабатываются обыкновенно добровольцами или учеными, статистическими обществами, и роль статистических комитетов сводится теперь на то, что они раздают печатные листы с вопросами, а потом сортируют карточки и подводят итоги при помощи вычислительных машин. Поэтому утверждать, что социалист так именно и понимает государство и что никакой другой власти он ему и не хочет вручить, значит (если сказано искренно) попросту «отступить с честью». Под словом «государство» во все века, да и самими государственниками-социалистами, понимался вовсе не рассыльный, разносящий листы переписи, и не счетчик, подводящий итоги переписи, а действительные распорядители народной жизни. Но и то сказать, что бывшие якобинцы порядком посбавили за последнее время со своих восторгов перед диктатурой и социалистической централизацией, которые они так горячо проповедовали лет тридцать тому назад. Нынче никто из них не решится утверждать, что потребление и производство картофеля должно устанавливаться из Берлина парламентом немецкого фольк-штата (народного государства), как это говорилось в немецких социалистических газетах лет тридцать тому назад.

павел карпец

09-02-2018 04:05:01

ХI.

Скрытый текст: :
IV. ВЕДЕТ ЛИ КОММУНИЗМ К УМАЛЕНИЮ ЛИЧНОСТИ?

Так как коммунистическое государство есть утопия, от которой начинают отказываться те самые, которые прежде стояли за нее, то нам нечего над этим останавливаться - и давно пора заняться другим, более серьезным вопросом. А именно: анархический, то есть свободный и безгосударственный коммунизм не представляет ли также опасности для свободного развития личности? Не повлечет ли он за собою то же уменьшение свободы личности и подавление личного почина?
Дело в том, что во всех рассуждениях о свободе наши мысли затемняются пережитками старого, и нам приходится считаться с целою кучею ложных представлений, завещанных нам веками рабства и религиозного гнета.
Экономисты уверяют нас, что договор, заключаемый рабочим, под угрозою голода, с его хозяином, именно и есть сама свобода. Политиканы всяких партий стараются, со своей стороны, убедить нас, что теперешнее положение гражданина, попавшего в крепость ко всемогущему государству, ставшего его рабом и плательщиком, есть именно то, что следует называть свободою. Но ложность этих утверждений очевидна. В самом деле - как можно изображать положение гражданина в современном государстве свободным, когда завтра же он может быть призван и отправлен в Африку, чтобы там расстреливать в упор безобидных кабилов с единственною целью - открыть новое поле для спекуляций банкиров и дать на разграбление земли кабилов европейским авантюристам? Как считать себя свободным, когда каждый из нас принужден отдавать во всяком случае более чем месяц труда каждый год, чтобы поддерживать целую тучу всяких правительств и чиновников, единственная цель которых - мешать тому, чтобы идеи социального прогресса осуществлялись, чтобы эксплуатируемые начали освобождаться от своих эксплуататоров, чтобы массы, удерживаемые церковью и государством в невежестве, начали понимать кое-что и разбираться в причинах их порабощения?
Представлять это порабощение как свободу становится все более и более трудным. Но и даже самые крайние моралисты, Милль и его многочисленные последователи, определяя понятие о свободе как право делать все, лишь бы не нарушать такое же право всех остальных, не дали правильного определения слова «свобода». Не говоря уже о том, что слово «право», унаследованное нами из смутных стародавних времен, ничего не говорит или говорит слишком много; но определение Милля позволило философу Спенсеру, очень многим писателям и даже некоторым индивидуалистам-анархистам, как, например, Тэккеру, оправдать и восстановить все права государства, включая суд, наказание и даже смертную казнь. Таким образом, они, в сущности, волей-неволей воссоздали то самое государство, против которого выступили сначала с такою силою. Притом, мысль о «свободной воле» скрывается под всеми этими рассуждениями.
Посмотрим же, что такое свобода?
Оставляя в стороне полубессознательные поступки человека и беря только сознательные (на них только и стараются оказать влияние закон, религии и системы наказания), - беря только сознательные поступки человека, мы видим, что каждому из них предшествует некоторое рассуждение в нашем мозгу. «Выйду-ка я погулять», - проносится у нас мысль… «Нет, я назначил свидание приятелю», - проносится другая мысль. Или же: «Я обещал кончить мою работу», или - «Жене и детям скучно будет одним», или же наконец: «Я потеряю свое место, если я не пойду на работу».
В этом последнем рассуждении сказался страх наказания, между тем как в первых трех человек имел дело только с самим собою, со своими привычками честности или со своими личными привязанностями. И в этом состоит вся разница между свободным и несвободным состоянием. Человек, которому пришлось сказать себе: «Я отказываюсь от такого-то удовольствия, чтобы избежать наказания», - человек несвободный.
И вот мы утверждаем, что человечество может и должно освободиться от страха наказания, уничтожив само наказание; и что оно может устроиться на анархических началах, при которых исчезнет страх наказания и даже страх порицания. К этому идеалу мы и стремимся.
Мы прекрасно знаем, что человек не может и не должен освободиться ни от привычек известной честности (например, от привычки быть верным своему слову), ни от своих привязанностей (нежелание причинить боль, ни даже огорчение тем, кого мы любим или кого мы не хотим обмануть в их ожидании). В этом смысле человек никогда не может быть свободен. И «абсолютный» индивидуализм, о котором нам столько говорили в последнее время, особенно после Ницше, есть нелепость и невозможность.
Даже Робинзон не был абсолютно свободен, в этом смысле, на своем острове. Раз он начал долбить свою лодку, обрабатывать огород или запасать провизию на зиму, он уже был захвачен своим трудом. Если он вставал ленивый и хотел поваляться в своей пещере, он колебался минуту, а затем шел к своей начатой работе. С той же минуты, как у него завелся товарищ-собака или несколько коз, а в особенности с тех пор, как он встретился с Пятницею, он уже не был вполне свободен, в том смысле, в каком это слово нередко употребляется в жару спора и иногда на публичных собраниях.
У него уже были обязанности, он уже вынужден был заботиться об интересах другого, он уже не был тем «полным индивидуалистом», которого нам иногда расписывают в спорах об анархии.
С той минуты, как человек любит жену и имеет детей - кто бы их ни воспитывал: сам ли он, или «общество», - у него возникают новые обязательства; но даже с той минуты как у него завелось хоть одно домашнее животное или огород, требующий поливки только в известные часы дня, - он уже не может быть более тем «знать ничего не хочу», «эгоистом», «индивидуалистом» и тому подобное, которых нам иногда выставляют как типы свободного человека. Ни на Робинзоновом острове, ни, еще менее, в обществе, как бы оно ни было устроено, такой тип не может быть преобладающим.
Он может появиться как исключение, и действительно он появляется в качестве мятежника против разлагающегося и лицемерного общества, как наше; но никогда он не станет общим типом и ни даже желательным типом.
Человек всегда принимал и всегда будет принимать в расчет интересы хоть нескольких других людей, - и будет принимать их все более и более, по мере того как между людьми будут устанавливаться более и более тесные взаимные отношения, а также и по мере того, как эти другие сами будут определеннее заявлять свои желания и свои чувства, свои права на равенство и настаивать на их удовлетворении.
Вследствие этого мы не можем дать свободе никакого другого определения, кроме следующего: свобода есть возможность действовать, не вводя в обсуждение своих поступков боязни общественного наказания (телесного, или страх голода, или даже боязни порицания, если только оно не исходит от друга).
Понимая свободу в этом смысле - а я сомневаюсь, чтобы можно было дать ей другое, более широкое и вместе с тем более вещественное определение, - мы должны признать, что коммунизм действительно может уменьшить и даже убить личную свободу. Таким его и проповедовали под предлогом, что это принесет счастье человечеству, и во многих коммунистических общинах это пробовали на деле. Но коммунизм, также может расширить эту свободу до ее последних пределов, которых невозможно достигнуть при индивидуалистском труде и еще менее при том строе, когда людей эксплуатируют и рассматривают как низшие существа.
Все будет зависеть от того, с какими основными воззрениями мы приступим к коммунизму. Сама коммунистическая форма общежития отнюдь не обусловливает подчинения личности. Больший же или меньший простор, предоставленный личности в данной форме общежития - если только жизнь не устроена заранее в подначальной, пирамидальной форме, - определяется теми воззрениями на необходимость личной свободы, которые вносятся людьми в то или другое общественное учреждение.
Сказанное справедливо по отношению ко всякой форме общественной или совместной жизни. Когда два человека селятся вместе в одной квартире, их совместная жизнь может привести одинаково - либо к подчинению одного из них другому, либо к установлению между ними отношений равенства и свободы для обоих. То же самое происходит в семье. То же самое будет, если мы возьмемся вдвоем копать огород или издавать газету; и то же самое относится ко всякому другому союзу, большому или маленькому, к артели и ко всякой форме общественной жизни.
Таким образом в X, XI и XII веке в городах того времени создавались общины вольных и равных и равно свободных людей, причем эти общины ревностно охраняли свою свободу и равенство; но в тех же самых общинах четыреста лет спустя народ, под влиянием учений церкви и римского права, требовал диктатуры какого-нибудь монаха или короля. Учреждения городского суда, цеховое устройство и прочее остались те же; но тем временем в городах развились понятия римского права, верховной церкви и государственного права, тогда как первоначальные понятия о равенстве, третейском суде, о свободном договоре и о личном почине притупились, исчезли; и из этого родилась рабская приниженность XVII и начала XVIII в. во всей средней Европе.
В современном обществе, где никому не позволяется обрабатывать поле, работать на фабрике или пользоваться орудием труда, без того чтобы не признать себя существом, подчиненным какому-нибудь господину, рабство, подчинение и привычка к кнуту навязываются самой формой общества. Наоборот, в коммунистическом обществе, которое признает право каждого на равных условиях на все орудия труда и на все средства существования, которые имеет общество, уже нет людей на коленях перед другими, кроме разве тех, кто по своему характеру являются добровольными рабами. Каждый считается равным другому в том, что касается его права на благополучное существование, лишь бы он не преклонялся перед волей и высокомерием других и поддерживал равенство во всех своих личных сношениях с товарищами по коммуне.
В самом деле, если присмотреться внимательнее, то нет никакого сомнения, что из всех учреждений, из всех испробованных до сих пор форм общественной организации коммунизм еще больше всех других может обеспечить свободу личности, если только основною идеею общины будет полная свобода, отсутствие власти - анархия.
Коммунизм, как учреждение экономическое, может принять все формы, начиная с полной свободы личности и кончая полным порабощением всех, - между тем как другие формы общественной жизни не могут проявляться безразлично в том или другом виде: те из них, например, которые не признают гражданского и имущественного равенства, неизбежно влекут за собою порабощение одних людей другими. Коммунизм же может проявиться, например, в форме монастыря, в котором все монахи, безусловно, подчиняются воле настоятеля; но он может также выразиться и в форме вполне свободного товарищества, в котором каждый член сохраняет полнейшую независимость; причем само товарищество существует только до тех пор, покуда его члены желают оставаться вместе и, нисколько не стремясь накладывать принуждение, стараются, наоборот, защищать свободу каждого и увеличивать и расширять ее во всех направлениях.
Коммунизм, конечно, может быть начальническим, принудительным - и в этом случае, как показывает опыт, община скоро гибнет, - или же он может быть анархическим. Тогда как государство, будь оно основано на крепостном праве или же на коллективизме и коммунизме, роковым образом должно быть принудительным. Иначе оно перестает быть государством!
Оно не может присвоить себе по желанию ту или иную форму. Те, кто думает, что это возможно, придают слову «государство» произвольный смысл, противоречащий происхождению и многовековой истории этого учреждения. Государство есть ярко выраженный тип иерархического учреждения, выработанного веками для того, чтобы подчинять всех людей и все их возможные группировки централизованной воле.
Государство по необходимости основано на принципе иерархии, начальства, иначе оно перестает быть государством.
Есть еще один весьма важный пункт, который должен обратить на себя внимание каждого, кто дорожит свободой. Теперь уже начинают понимать, что без коммунизма человек никогда не достигнет полного развития личности, которое составляет, может быть, самое пламенное желание каждого мыслящего существа. Очень вероятно, что этот существенный пункт был бы давно признан, если бы люди не смешивали индивидуализации, то есть полного развития личности, с индивидуализмом. А последний - это давно пора признать - есть не что иное, как буржуазный лозунг «каждый для себя и Бог для всех», причем буржуазия думала найти в этом средство освободиться от общества, налагая на рабочих экономическое рабство под покровительством государства. Впрочем, теперь она уже замечает, что сама также стала рабом государства.
Что коммунизм лучше всякой другой формы общежития может обеспечить экономическую свободу - ясно из того, что он лучше, чем всякая другая форма производства, может обеспечить каждому члену общества благосостояние и даже удовлетворение потребностей роскоши, требуя взамен не более четырех или пяти часов работы в день, вместо того чтобы требовать от него десять или девять или хотя бы даже восемь часов в день. Дать каждому досуг в течение десяти или одиннадцати часов из тех шестнадцати часов в сутки, которые представляют нашу сознательную жизнь (около восьми часов надо положить на сон), - уже значит расширить свободу личности настолько, что такого расширения человечество добивается как идеала, вот уже сколько тысяч лет. Раньше это было невозможно, так что всякое стремление к комфорту, богатству и прогрессу должно было быть исключено из коммунистического общества. Но в настоящее время, при наших могучих способах машинного производства, это вполне возможно. В коммунистическом обществе человек легко сможет иметь каждый день полных десять часов досуга и вместе с тем пользоваться благосостоянием. А такой досуг уже представляет освобождение от одной из самых тяжелых форм рабства, существующих теперь в буржуазном строе. Досуг сам по себе составляет громадное расширение личной свободы.
Затем, признать всех людей равными и отречься от управления человека человеком опять-таки представляет расширение свободы личности; причем мы не знаем никакой другой формы общежития, при которой это увеличение личной свободы могло бы быть достигнуто в той же мере даже в мечтах. Но достичь этого возможно будет лишь тогда, когда первый шаг будет сделан: когда каждому члену общества будет обеспечено существование и когда никто не будет вынужден продавать свою силу и свой ум тому, кто соблаговолит воспользоваться этой силой ради собственной наживы.
Наконец, признать, как это делают коммунисты, что первое основание всякого дальнейшего развития и прогресса общества есть разнообразие занятий, опять-таки представляет расширение свободы личности. Если мы так организуем общество, что каждый его член будет совершенно свободен и сможет отдаваться в часы досуга всему, чему ему вздумается в области науки, искусства, творчества, общественной деятельности и изобретения; если в самые часы работы будет возможно работать в разнообразных отраслях производства, воспитание будет вестись сообразно этой цели - в коммунистическом обществе это вполне возможно, - то этим достигнется еще большее увеличение свободы, так как перед каждым из нас широко раскроется возможность расширить свои личные способности во всех направлениях. Области, прежде недоступные, как наука, художество, творчество, изобретения и так далее, откроются для каждого.
В какой мере личная свобода осуществится в каждой общине или в каждом союзе общин, будет зависеть исключительно от основных воззрений, которые возьмут верх при основании общин. Так, например, мы знаем одну религиозную общину, в которой человеку возбранялось даже выражать свое внутреннее состояние. Если он чувствовал себя несчастным и горе выражалось на его лице, к нему немедленно подходил один из «братьев» и говорил: «Тебе грустно, брат? А ты все-таки сострой веселое лицо: иначе огорчительно подействуешь на других братьев и сестер». И мы знаем также одну английскую общину, состоявшую из семи человек, в которой один из членов - Кочкаревы водятся между социалистами - требовал назначения председателя («с правом бранить») и четырех комитетов: садоводства, продовольствия, домашнего хозяйства и вывоза, с абсолютными правами для председателя каждого из комитетов.
Есть, конечно, общины, которые были основаны или были переполнены впоследствии такими «преступными фанатиками власти» (особый тип, рекомендуемый ученикам доктора Ломброзо); и немало общин было основано фанатиками «поглощения личности обществом». Но такие коммуны произвел не коммунизм. Их породило церковное христианство (глубоко начальническое в своих основных началах) и римское право, то есть государство и его учения. Таково государственное воспитание людей, привыкших думать, что никакое общество не может существовать без судьи и ликторов, вооруженных розгами и секирою, и эта идея останется постоянной угрозою и помехою коммунизму, пока люди не отделаются от нее. Но основное начало коммунизма - вовсе не начальство, а то простое утверждение, что для общества выгоднее и лучше овладеть всем, что нужно для производства и жизни сообща, не высчитывая, что каждый из нас произвел и потребил. Это основное понятие ведет к освобождению, к свободе, а не к порабощению.
Мы можем, таким образом, высказать следующие заключения: до сих пор попытки коммунизма кончались неудачею, потому что
они имели исходною точкою религиозный восторг, тогда как в общине следовало просто видеть способ экономического производства и потребления;
они отчуждались от общества, его жизни и его борьбы;
они были пропитаны духом начальствования;
они оставались одиночными, вместо того чтобы соединиться в союзы: общины были слишком малы;
они требовали от своих членов такого количества труда, которое не оставляло им никакого досуга, и стремились всецело поглотить их;
они были основаны как сколки с патриархальной и подчиненной семьи, тогда как им следовало, наоборот, поставить себе целью наивозможно полное освобождение личности.
Коммунизм - учреждение хозяйственное; и, как таковое, он отнюдь не предрешает, какая доля свободы будет предоставлена в общине личности, почину личности и отпору, который встретит в отдельных личностях стремление к утверждению навеки однажды установленных обычаев. Коммунизм может стать подначальным, и в таком случае община неизбежно гибнет; и он может быть вольным и привести в таком случае, как это случилось даже при неполном коммунизме в городах XII в., к зарождению новой цивилизации, полной сил и обновившей тогда Европу.
Из этих двух форм коммунизма - вольного и подначального - только тот и будет устойчивым и будет иметь задатки прогресса в жизни, который, принимая во внимание стесненность теперешней жизни, сделает все что возможно, чтобы расширить свободу личности во всех возможных направлениях.
В этом последнем случае свобода личности, увеличенная приобретенным ею досугом, а также возможностью обеспечить себе благосостояние и вольным трудом при меньшем числе рабочих часов, так же мало пострадает от коммунизма, как и от проводимого теперь в городах газа и воды, от продуктов, посылаемых на дом большими магазинами, от современной гостиницы или от того, что мы теперь в часы работы вынуждены вести ее сообща с тысячами других людей.
Имея анархию как цель и как средство, коммунизм станет возможен, тогда как без этой цели и средства он должен обратиться в закрепощение личности и, следовательно, привести к неудаче.

павел карпец

11-03-2018 21:14:57

Хll.

Скрытый текст: :
3. ГОСУДАРСТВО, ЕГО РОЛЬ В ИСТОРИИ

I

Избирая предметом этого очерка государство и ту роль, которую сыграло в истории, я имел в виду живо ощущаемую теперь потребность в серьезном исследовании самой идеи государства, его сущности, его роли в прошлом и того значения, которое оно может иметь в будущем.
Социалисты разных оттенков расходятся, главным образом, по вопросу о государстве. Среди многочисленных фракций, существующих между нами и отвечающих разнице в темпераментах, в привычках мышления и, особенно, в степени доверия к надвигающейся революции, можно проследить два главных направления.
На одной стороне стоят все те, кто надеется осуществить социальную революцию посредством государства, сохраняя большую часть его отправлений и даже расширяя их и пользуясь ими для революции. А на другой стоят те, кто, подобно нам, видит в государстве - и не только в современной или какой-нибудь другой его форме, которую оно может принять, но в самой сущности его - препятствие для социальной революции, самое серьезное препятствие для развития общества на началах равенства и свободы, так как государство представляет историческую форму, выработавшуюся и сложившуюся с целью помешать этому развитию. Люди, стоящие на такой точке зрения, стремятся поэтому не преобразовать, а совершенно уничтожить государство.
Различие, очевидно, очень глубокое. Ему соответствуют два течения, которые борются теперь повсюду и сталкиваются как в философии, так и в литературе и в общественной деятельности нашего времени. И если ходячие понятия о государстве останутся такими же сбивчивыми, каковы они теперь, то именно вокруг них и произойдет, без всякого сомнения, самая ожесточенная борьба, едва только настанет то, надеюсь, близкое время, когда коммунистические идеи попытаются осуществить на практике, в жизни общества.
Поэтому мне кажется, что для нас, так часто нападавших на современное государство, особенно важно выяснить теперь причину его зарождения, исследовать, какую роль оно играло в прошлом, и сравнить его с предшествовавшими ему учреждениями.
Условимся, прежде всего, в том, что мы разумеем под словом «государство».
Известно, что в Германии существует целая школа писателей, которые постоянно смешивают государство с обществом. Такое смешение встречается даже у серьезных немецких мыслителей, а также и у многих французских писателей, которые не могут представить себе общества без государственного подавления личной и местной свободы. Отсюда и возникает обычно обвинение анархистов в том, что они хотят «разрушить общество» и проповедуют «возвращение к вечной войне каждого со всеми».
А между тем такое смешение двух совершенно разных понятий, «государство» и «общество», идет вразрез со всеми приобретениями, сделанными в области истории в течение последних пятидесяти лет; это значит забывать, что люди жили обществами многие тысячи лет, прежде чем создались государства, и что среди современных европейских народностей государство есть явление недавнего происхождения, развившееся лишь с XVI столетия, причем самыми блестящими эпохами в жизни человечества были именно те, когда местные вольности и местная жизнь еще не были задавлены государством и когда массы людей жили в общинах и вольных городах.
Государство есть лишь одна из тех форм, которые общество принимало в течение своей истории. Каким же образом можно смешивать постоянное с случайным - понятие об обществе с понятием о государстве?
С другой стороны, государство нередко смешивают с правительством, И так как государство немыслимо без правительства, то иногда говорят, что следует стремиться к уничтожению правительства, а не к уничтожению государства.
Мне кажется, однако, что в государстве и правительстве мы имеем понятия совершенно различного характера. Понятие о государстве подразумевает нечто совершенно другое, чем понятие о правительстве, - оно обнимает собою не только существование власти над обществом, но и сосредоточение управления местною жизнью в одном центре, т.е. территориальную концентрацию, а также сосредоточение многих отправлений общественной жизни в руках немногих. Оно предполагает возникновение совершенно новых отношений между различными членами общества. Весь механизм законодательства и полиции выработан для того, чтобы подчинить одни классы общества господству других классов.
Это характерное различие, ускользающее, может быть, на первый взгляд, ясно выступает при изучении происхождения государства.
Из чего следует, что для того, чтобы понять государство, есть один только способ: это определить его историческое развитие; и это именно я попробую сделать теперь.
Древняя Римская империя была государством в точном смысле слова. До сих пор она остается идеалом всех законников.
Ее органы как сетью покрывали ее обширные владения. Все сосредоточивалось в Риме: экономическая жизнь, военное управление, юридические отношения, богатства, образованность и даже религия. Из Рима шли законы, судьи, легионы для защиты территории, губернаторы для управления провинциями, боги. Вся жизнь империи восходила к Сенату, а позднее - к кесарю, всемогущему, все-ведающему богу империи. В каждой провинции, в каждом округе был свой Капитолий в миниатюре, своя частица римского самодержавия, от которой вся местная жизнь получала свое направление. Единый закон, закон, установленный Римом, управлял империей, и эта империя была не союзом граждан, а сборищем подданных.
Юристы и государственники даже и в наше время восхищаются единством этой империи, единым духом ее законов, красотой - говорят они - и гармонией ее организации.
И несмотря на это, внутреннее разложение, с одной стороны, и вторжение варваров извне - с другой, смерть местной жизни, потерявшей способность противостоять нападению извне, а также испорченность в самом народе, распространявшаяся от центра, господство богатых, завладевших землями, и бедность тех, кто обрабатывал землю своими руками, привели к распадению империи, на развалинах которой зародилась и развилась новая цивилизация - наша цивилизация.
И если, оставляя в стороне древнюю историю Востока, мы обратимся к изучению происхождения и роста этой молодой, «варварской» цивилизации, вплоть до периода, когда она породила в свою очередь наши современные государства, то сущность государства станет нам совершенно ясной. Мы не смогли бы яснее понять ее, даже если бы мы погрузились в изучение Римской империи, Македонского царства или деспотических монархий Востока.
Беря за отправной пункт этих могучих варваров, уничтоживших Римскую империю, мы сможем проследить развитие всей нашей цивилизации, начиная с самого ее зарождения вплоть до той ступени, когда началось государство.

павел карпец

18-08-2019 04:46:09

Скрытый текст: :
богородица , Карла Маркса прогони
!


II

Большинство философов прошлого столетия объясняло происхождение человеческих обществ очень просто.

Вначале — говорили они — люди жили маленькими отдельными семьями, и постоянная вражда между этими семьями была обычным, нормальным состоянием. Но в один прекрасный день люди, убедившись в неудобствах этой бесконечной борьбы, решили образовать между собою общество. Разъединенные семьи согласились между собою, заключили общественный договор и добровольно подчинились власти, которая — со школьной скамьи нас так учили — сделалась отныне источником и началом всяческого прогресса в человечестве. Нужно ли прибавлять, что наши теперешние правительства и до сего дня олицетворяют эту благороднейшую роль соли земли, роль умиротворителей и цивилизаторов рода человеческого? Так значится, по крайней мере, во всех учебниках и даже во многих философских трактатах.

Возникнувши в эпоху, когда о происхождении человека было известно еще очень мало, эта теория господствовала в продолжение всего XVIII в. И мы должны признать, что в руках энциклопедистов и Руссо идея «общественного договора» была могучим орудием в борьбе с божественным правом королей. Но тем не менее какие бы услуги эта теория ни оказала в прошедшем, в настоящее время она должна быть признана ошибочной и отвергнута.

На самом деле все животные, за исключением лишь некоторых хищников, хищных птиц и некоторых вымирающих видов, живут обществами. В борьбе за существование именно виды животных, живущих обществами, имеют всегда преимущество перед необщественными видами. В каждом классе животных они занимают вершину лестницы, и теперь не может быть никакого сомнения в том, что первые человекоподобные существа уже жили обществами.

Общество не было выдумано человеком, оно существовало раньше появления человекоподобных существ.

Мы также знаем теперь — антропология вполне доказала это, — что исходным пунктом для человечества послужила не обособленная семья, а род или племя. Патриархальная семья в том виде, как она существует у нас или как мы находим ее в древнееврейских преданиях, явилась уже гораздо позднее. Раньше этого десятки тысяч лет люди жили родами или племенами, и в течение этого первоначального периода — будем, если угодно, называть его периодом диких или первобытных племен — в человечестве выработался уже целый ряд учреждений, обычаев или общественных привычек, задолго предшествовавших учреждениям патриархальной семьи.

В таком первобытном племени обособленной семьи не существовало, точно так же как ее не существует среди многих других млекопитающих, живущих обществами. Деление внутри племени производилось, скорее, по поколениям и с самых дальних времен, теряющихся в темной глубине до-истории человеческого рода, возникали ограничения, не допускавшие брачных союзов между мужчинами и женщинами разных поколений и дозволявшие их внутри одного и того же поколения. Следы этого периода можно еще и теперь встретить среди некоторых современных племен, а также их находят в языках, правах и суевериях народов, стоящих даже на гораздо более высоком уровне развития.

Племя сообща охотилось и собирало служившие в пищу растения, а затем, утолив свой голод, дикари со страстью предавались своим драматическим танцам. До сих пор мы находим на окраинах наших материков и в наименее доступных на земном шаре горных областях племена, недалеко ушедшие от этой первобытной ступени.

Накопление частной собственности в этот период было невозможно, потому что все, принадлежавшее лично отдельному члену племени, после его смерти сжигалось или уничтожалось там, где хоронили его труп. Это до сих пор практикуется, даже в Англии, среди цыган; следы же этого обычая мы находим в похоронных церемониях у всех так называемых цивилизованных народов: китайцы сжигают сделанные из бумаги изображения тех вещей, которыми владел умерший, а у нас за умершим военным ведут его коня и несут его шпагу и ордена. Смысл этих обычаев утрачен; сохранилась одна форма.

Первобытные люди не только не проповедовали презрения к человеческой жизни, а, напротив того, испытывали отвращение к убийству и кровопролитию. Пролить кровь — и не только кровь человека, но даже некоторых животных, например медведя, — считалось таким большим преступлением, что за каждую каплю пролитой крови виновный в этом должен был поплатиться соответственным количеством своей крови.

Убийство члена своего племени было, таким образом, делом совершенно неизвестным; так, мы знаем, наверное, что, например, у инуитов или эскимосов, которые представляют собою остатки людей каменного века, еще до сих пор уцелевшие в полярных областях, также у алеутов и т.д. не было ни одного убийства внутри племени в течение 50-ти, 60-ти и более лет.

Но когда племенам, различным по происхождению, по цвету и по языку, случалось во время своих переселений сталкиваться между собою, то между ними действительно нередко происходили войны. Правда, что уже в те времена люди старались по возможности смягчить эти столкновения, как показали исследования Мэна, Поста, Э. Ниса и др.; уже и тогда обычай начинал вырабатывать зародыши того, из чего впоследствии должно было возникнуть международное право. Так, например, нельзя было нападать на деревню, не предупредивши об этом ее жителей; также никто никогда не смел убивать на тропинках, по которым женщины ходили за водой. А при заключении мира у некоторых племен излишек убитых на одной из сторон вознаграждался соответственной платой с другой.

Однако все эти предосторожности и многие другие были недостаточны. Солидарность не распространялась далее одного рода или племени. В результате происходили ссоры, и эти ссоры доходили до ранений и убийств между членами различных родов и племен.

С тех пор одно общее правило начало распространяться между родами и племенами: «Ваши убили или ранили одного из наших, поэтому мы вправе убить одного из ваших или нанести ему совершенно такую же рану» — все равно кому, потому что за всякий поступок каждого из своих членов отвечало все племя. Известное библейское изречение — «кровь за кровь, око за око, зуб за зуб, рану за рану и жизнь за жизнь» («но отнюдь не более», как совершенно верно заметил Кенигсвартер), произошло от этого же обычая. Таково было понятие этих людей о справедливости, и нам нечего особенно гордиться перед ними, потому что принцип «жизнь за жизнь», до сих пор еще царящий в наших уголовных законах, есть не что иное, как одно из многочисленных переживаний.

Таким образом, уже в этот первобытный период выработался целый ряд общественных учреждений (многие из них я оставляю в стороне) и сложилось целое уложение (конечно, устное) племенной нравственности. И для поддержания этого ядра общественных привычек в силе достаточно было влияния обычая, привычки и предания. Никакой другой власти не существовало.

У первобытных людей были, конечно, свои временные вожди. Колдуны и призыватели дождя — иначе, ученые того времени — старались воспользоваться своим действительным или кажущимся знанием природы для того, чтобы управлять своими соплеменниками. Точно так же приобретали влияние и силу те, кто лучше других умел запоминать поговорки, притчи и песни, в которых воплощалось предание. Они рассказывали на народных праздниках эти притчи и песни, в которых передавались решения, принятые когда-либо народным собранием в том или ином споре. У многих племен так делается еще и теперь. Уже тогда «знающие» старались удержать за собой право на управление людьми, не передавая своих знаний никому, кроме избранных, посвященных. Все религии и даже все искусства и все ремесла были, как мы знаем, вначале окружены различными «таинствами»; и современные исследования показывают нам, какую важную роль играют секретные общества посвященных в первобытных племенах, чтобы поддержать в них известные предписанные преданием обычаи. В этом уже заключаются зародыши власти.

Таким же образом во время столкновений между племенами и во время переселений наиболее храбрый, смелый, а в особенности наиболее хитрый, естественно, становился временным вождем. Но союза между хранителем «закона» (т.е. тем, кто умел хранить предания и древние решения), военным вождем и колдуном тогда еще не было, а потому о существовании среди этих первобытных племен государства так же не может быть речи, как о существовании его в обществах пчел и муравьев или у современных нам патагонцев и эскимосов.

А между тем в этом состоянии люди жили многие тысячи лет, его пережили и варвары, разорившие Римскую империю; в то время они только что выходили из этого быта.

В первые века нашего летоисчисления среди племен и союзов племен, населявших среднюю и северную Азию, произошло громадное передвижение. Целые потоки народов, теснимые более или менее образованными соседями, шли с азиатских плоскогорий — откуда их гнало, вероятно, быстрое высыхание рек и озер, — устремляясь в равнины, на запад, на Европу, тесня друг друга, смешиваясь и переплетаясь друг с другом в их распространении к западу.

Во время этих передвижений, когда столько племен, различных по происхождению и по языку, смешивались между собою, то первобытный племенной быт, который существовал тогда у большинства диких туземцев Европы, неизбежно должен был распасться. Первобытный племенной союз был основан на общности происхождения, на поклонении общим предкам. Но какая же могла быть общность происхождения между группами, образовавшимися в хаосе переселений, в войнах между различными племенами, причем среди некоторых племен кое-где зарождалась уже патриархальная семья, образовавшаяся благодаря захвату несколькими лицами женщин, отнятых или похищенных у соседних племен?

Старые связи были порваны, и, чтобы избегнуть совершенной гибели (участь, которая в действительности и постигла многие племена, с того времени совершенно исчезнувшие для истории), приходилось создавать новые связи. И они возникли. Их нашли в общинном владении землей, т.е. тою областью, на которой каждое племя наконец осело.

Владение сообща известной областью, той или другой долиной, теми или другими холмами сделалось основанием нового соглашения. Боги-предки потеряли всякое значение; их место заняли новые, местные боги долин, рек и лесов, которые и дали религиозное освящение новым союзам, заменив собой богов первобытного родового быта. Позднее христианство, всегда готовое приноравливаться к остаткам язычества, создало из них местных святых.

С этих пор сельская община, состоящая вполне или отчасти из обособленных семей, соединенных однако же общим владением землей, сделалась на все последующие века необходимым связующим основанием народного союза.

На громадных пространствах Восточной Европы, Азии и Африки сельская община существует и до сих пор. Под таким же строем жили и варвары, разрушившие Римскую империю, — германцы, скандинавы, славяне и т.д. И благодаря изучению варварских законов , а также обычаев и законов, господствующих среди современных нам союзов сельских общин у кабилов, монголов, индусов, африканцев и других народов, стало возможным восстановить во всей ее полноте ту форму общества, которая послужила исходной точкой нашей современной цивилизации. Всмотримся же поближе в эти учреждения.

павел карпец

10-10-2019 18:10:22

XlV.

Скрытый текст: :
III

Сельская община состояла в прежние времена — как состоит и теперь — из отдельных семей, которые однако же в каждой деревне владели землею сообща. Они смотрели на нее как на общее наследие и распределяли ее между собою, смотря по величине семей, по их нуждам и силам. Сотни миллионов людей и до сих пор еще живут при таком порядке в Восточной Европе, в Индии, на Яве и в других местах. Таким же образом устроились и в наше время добровольно русские крестьяне в Сибири, когда государство предоставило им свободу населять, как они хотели, огромные сибирские пространства.

Теперь обработка земли в сельской общине производится в каждом хозяйстве отдельно. Вся пахотная земля делится между семьями (и переделяется, когда нужно), и каждая обрабатывает новое поле как может. Но вначале обработка земли также происходила сообща — и во многих местах этот обычай сохранился еще до сих пор — по крайней мере при обработке некоторых участков общинной земли. Точно так же свозка леса и расчистка чащоб, постройка мостов, возведение укреплений или «городков», или башен, которые служили убежищем в случае нашествия, — все это делалось сообща, как и до сих пор еще делается сотнями миллионов крестьян там, где сельской общине удалось устоять против вторжения государства. Но, выражаясь современным языком, «потребление» происходило посемейно, каждая семья имела свой скот, свой огород и свои запасы, так что могла уже накоплять и передавать накопленное по наследству.

Во всех делах мир имел верховную власть. Местный обычай был законом; а общее собрание всех глав семейств — мужчин и женщин — было судьей, и притом единственным судьей и по гражданским и по уголовным делам. Когда один из жителей, принося жалобу против другого, втыкал свой нож в землю на том месте, где мир по обыкновению собирался, то мир был обязан «постановить приговор» на основании местного обычая, после того как свидетели обеих сторон установят под присягой факт и обстоятельства обиды.

Мне не хватило бы времени изложить вам все то, что представляет интересного эта ступень развития общественности, так что я должен отослать желающих к моей книге «Взаимная помощь». Здесь же мне достаточно сказать, что все учреждения, которыми различные государства впоследствии завладели в интересах меньшинства, все понятия о праве, которые мы находим в наших законах (искаженные к выгоде опять-таки меньшинства), и все формы судебной процедуры, насколько они охраняют личность, получили свое начало в общинном быте. Так что, когда мы воображаем, что сделали большой шаг вперед, вводя у себя, например, суд присяжных, — мы в действительности только возвращаемся к учреждению так называемых «варваров», претерпевшему ряд изменений в пользу правящих классов. Римское право было не чем иным, как надстройкою над правом обычным.

Одновременно с этим, благодаря обширным добровольным союзам сельских общин, развивалось и сознание их национального единства.

Основанная на общем владении землею, а нередко и на общей ее обработке, обладающая верховной властью, и судебною, и законодательною — на основании обычного права, — сельская община удовлетворяла большей части общественных потребностей своих членов.

Однако не все нужды были удовлетворены; оставались такие, которым нужно было искать удовлетворения. Но дух того времени был таков, что человек не обращался к правительству, как только возникала какая-нибудь новая потребность, а наоборот, сам брал почин и создавал, по соглашению с другими, союз, лигу, федерацию, общество, больших или малых размеров, многочисленное или малочисленное, чтобы удовлетворить эту вновь народившуюся потребность. И действительно, общество того времени было буквально покрыто сетью клятвенных братств, союзов для взаимопомощи, задруг как внутри сельской общины, так и вне ее, в союзе общин.

Мы можем наблюдать эту ступень развития и проявление этого духа даже теперь, среди тех варваров, союзы которых не были поглощены государствами, сложившимися по римскому или, вернее, по византийскому типу.

Так, у кабилов, например, довольно хорошо сохранилась сельская община со всеми только что упомянутыми ее отправлениями: общинная земля, общинный суд и т.д. Но у человека существует потребность действия, потребность распространить свою деятельность и за тесные пределы своей деревни. Одни отправляются странствовать по свету, в поисках за приключениями в качестве купцов; другие берутся за то или другое ремесло, за то или другое искусство. Так вот, те и другие, купцы и ремесленники соединяются между собою в «братства», даже если они принадлежат к различным деревням, племенам или союзам общин. Союз необходим им для взаимной защиты в далеких странствованиях, для передачи друг другу секретов ремесла — и они соединяются. Они приносят клятву в братстве и действительно практикуют его на удивление европейцам — на деле, а не только на словах.

Помимо этого, с каждым может случиться несчастие. Обыкновенно тихий и спокойный человек, быть может, завтра в какой-нибудь ссоре переступит границы, положенные правилами приличия и общежития, нанесет кому-нибудь оскорбление действием, раны или увечье. А в таком случае придется уплатить раненому или обиженному очень тяжелое вознаграждение: обидчик должен будет защищаться перед деревенским судом и восстановить истину при помощи свидетельствующих под присягой шести, десяти или двенадцати «соприсягателей». Это — еще одна причина, почему ему важно вступить в какое-нибудь братство.

Мало того, у людей является потребность потолковать о политике, может быть, даже поинтриговать, потребность распространять то или иное нравственное убеждение, тот или другой обычай. Наконец, внешний мир также требует охраны, приходится заключать союзы с соседними племенами, устраивать обширные федерации, распространять понятия междуплеменного права. И вот, для удовлетворения всех этих эмоциональных и умственных потребностей кабилы, монголы, малайцы и проч(ие) не обращаются ни к какому правительству, да у них его и нет; они — люди обычного права и личного почина, не испорченные на все готовыми правительством и церковью. Они поэтому соединяются прямо; они образуют братства, политические и религиозные общества, союзы ремесел гильдии, как их называли в средние века в Европе, или софы, как их называют теперь кабилы. И эти софы выходят далеко за пределы своей деревни; они распространяются в далеких пустынях и чужеземных городах; и в этих союзах действительно практикуется братство. Отказать в помощи члену своего софа, даже если бы для этого пришлось рискнуть всем своим имуществом и самою жизнью, — значит стать изменником «братству», с таким человеком обращаются как с убийцей «брата».

То, что мы находим теперь среди кабилов, монголов, малайцев и т.д., было существенной чертой общественной жизни так называемых варваров в Европе, от V до XII и даже до XV века. Под именем гильдий, задруг, братств, университетов (universitas) и т. п. повсюду существовало великое множество союзов для самых разнообразных целей: для взаимной защиты; для отмщения оскорблений, нанесенных какому-нибудь члену союза, и для совместного наказания обидчика; для замены мести «око за око» вознаграждением за обиду, после чего обидчик обыкновенно принимался в братство; для совместной работы в своем ремесле; для взаимной помощи во время болезни; для защиты территории; для сопротивления нарождавшейся внешней власти; для торговли; для поддержания «доброго соседства» и для распространения тех или других идей — одним словом, для всего того, за чем современный европеец, воспитавшийся на заветах кесарского и папского Рима, обыкновенно обращается к государству. Очень сомнительно даже, можно ли было в те времена найти хоть одного человека — свободного или крепостного, — за исключением, конечно, поставленных самими братствами вне закона, изгнанных из братств — изгоев, который не принадлежал бы к каким-нибудь союзам или гильдиям помимо своей общины.

В скандинавских сагах воспеваются дела этих братств: «беспредельная верность “побратимов”», поклявшихся друг другу в дружбе, составляет предмет лучших из этих эпических песен; между тем как церковь и нарождающаяся королевская власть, представительницы вновь всплывшего византийского или римского закона, обрушиваются на них своими проклятиями, анафемой и указами, которые, к счастью, остаются мертвой буквой.

Вся история того времени теряет свой смысл и делается совершенно непонятной, если не принимать в расчет этих братств, этих союзов братьев и сестер, которые возникали повсюду для удовлетворения самых разнообразных нужд как экономической, так и духовной жизни человека.

Чтобы понять громадный шаг вперед, сделанный во время существования этих двух учреждений — сельской общины и свободных клятвенных братств — вне всякого влияния со стороны Рима, христианства или государства, достаточно сравнить Европу, какою она была во время нашествия варваров, с тем, чем она стала в X или XI веке. За эти пятьсот или шестьсот лет человек успел покорить девственные леса и заселить их: страна покрылась деревнями, окруженными полями и изгородями и находящимися под защитой укрепленных городков; между ними, через леса и болота, были проложены тропы.

В этих деревнях мы находим уже зачатки различных ремесел и целую сеть учреждений для поддержания внутреннего и внешнего мира. За убийство или нанесение ран сельчане уже не стремятся мстить убийством обидчика или кого-нибудь из его родных и земляков или нанести им соответственные раны, как это делалось в былые времена в родовом быте. Бывшие дружинники — бояре и дворяне — еще держатся этого устарелого правила (и в этом причина их бесконечных войн), но у крестьян уже вошло в обычай платить установленное судьями вознаграждение за обиду, после чего мир восстанавливается; и обидчик, если не всегда, то в большинстве случаев, принимается в семью, которую он обидел своим нападением.

Во всех спорах и тяжбах мы находим здесь третейский суд, как глубоко укоренившееся учреждение, вполне вошедшее в ежедневный обиход наперекор епископам и нарождающимся князьям, которые требуют, чтобы каждая тяжба разбиралась ими или их ставленниками, чтобы иметь, таким образом, возможность взимать в свою пользу пеню, которую раньше мир налагал на нарушителей общественного спокойствия и которой теперь завладевают князья и епископы.

Наконец, сотни сел объединяются уже в могучие союзы — зачатки будущих европейских наций, — которые клятвою обязуются поддерживать внутренний мир, считают занимаемую ими землю общим наследием и заключают между собою договоры для взаимной защиты. Такие союзы мы встречаем еще и до сих пор у монгольских, тюрко-финских и малайских племен.

Тем не менее черные тучи мало-помалу начинают собираться на горизонте. Рядом с этими союзами возникают другие союзы — союзы правящего меньшинства, которые пытаются превратить свободных людей в крепостных или подданных. Рим погиб, но его предания оживают. С другой стороны, и христианская «церковь», мечтающая о восточных всемогущих церковных государствах, охотно оказывает свою могучую поддержку нарождающейся гражданской и военной власти.

Человек далеко не такой кровожадный зверь, каким его обыкновенно представляют, чтобы доказать необходимость господства над ним; он, наоборот, всегда любил спокойствие и мир. Иногда он, может быть, и не прочь подраться, но он не кровожаден по природе и во все времена предпочитал скотоводство и обработку земли военным похождениям. Вот почему, как только крупные передвижения варваров начали ослабевать, как только толпы пришельцев осели более или менее на занятых ими землях, мы видим, что забота о защите страны от новых пришельцев и воителей поручается одному человеку, который набирает себе небольшую дружину из искателей приключений, привыкших к войнам, или прямо разбойников, тогда как остальная масса народа занимается разведением скота или обработкой земли. Затем мало-помалу «защитник» начинает уже накоплять богатства: бедному дружиннику он дает лошадь и оружие (стоившее тогда очень дорого) и таким образом порабощает его; он начинает приобретать первые зачатки военной власти.

С другой стороны, большинство начинает мало-помалу забывать предания, служившие ему законом; изредка лишь найдется в каждом селе какой-нибудь старик, удержавший в памяти рассказы о прежних случаях решения, из которых складывается обычное право, он поет о них песни или рассказывает былины народу во время больших общинных праздников. Тогда мало-помалу обособляются семьи, которые делают как бы своим ремеслом, переходящим от отца к сыну, запоминание этих стихов и песен, т.е. сохранение «закона» во всей его чистоте. К ним обращаются сельчане за разрешением запутанных споров и тяжб, особенно когда две деревни или два союза деревень отказываются признать решение третейских судей, выбранных из их среды.

В этих семьях гнездятся уже зачатки княжеской или королевской власти, и чем больше изучаешь учреждения того времени, тем более убеждаешься в том, что знание обычного права способствовало больше приобретению этой власти, чем сила оружия. Люди дали себя покорить гораздо больше из-за желания «наказать» обидчика «по закону», чем вследствие прямого покорения оружием.

Таким образом создается первое «объединение властей», первое общество для взаимного обеспечения совместного господства, то есть союз между судьей и военачальником как сила, враждебная сельской общине. Обе эти должности соединяются в одном лице, которое окружает себя вооруженными людьми, чтобы приводить в исполнение судебные приговоры; укрепляется в своей крепости; начинает накоплять и сохранять за своей семьей богатства того времени, т.е. хлеб, скот, оружие, и мало-помалу утверждает свое господство над соседними крестьянами.

Ученые люди этого времени, т.е. знахари, волхвы и попы, оказывают ему поддержку и получают свою долю власти; или же, присоединяя силу меча и значение обычного права к грозному могуществу колдуна, попы завладевают властью в своих интересах. Отсюда вытекает светская власть епископов в IX, X и XI вв.

Не одну главу, а целый ряд книг нужно было бы написать, чтобы изложить подробно этот в высшей степени важный предмет и рассказать обстоятельно, как свободные люди превратились постепенно в крепостных рабов, обязанных работать на своих светских или духовных господ, живших в замках; как понемногу и как бы ощупью создавалась власть над деревнями и городами; как соединялись и восставали крестьяне, пытаясь бороться против этого растущего господства, и как они были побеждаемы в борьбе против крепких стен замков и против охраняющих их с головы до ног вооруженных людей.

Довольно будет сказать, что около X и XI века Европа, видимо, шла полным ходом по пути к образованию варварских монархий, подобных тем, какие мы находим теперь в средней Африке, или к образованию церковных государств (теократии) вроде тех, которые встречаются в истории Востока. Это не могло, конечно, произойти сразу, в один день; но во всяком случае, зачатки таких мелких деспотических королевств и теократии уже были налицо, и им оставалось только развиваться все больше и больше.

К счастью, однако, тот «варварский» дух скандинавов, саксов, кельтов, германцев и славян, который в течение семи или восьми веков заставлял их искать удовлетворения своих нужд в личном почине и путем свободного соглашения братств и гильдий, — этот дух еще жил в деревнях и городах. Варвары, правда, позволили поработить себя и уже работали на господ; но дух свободного почина и свободного соглашения еще не был в них убит окончательно. Их союзы оказались в высшей степени живучими, а крестовые походы только способствовали их пробуждению и развитию в Западной Европе.

И вот, в XI и XII столетиях по всей Европе вспыхивает с замечательным единодушием восстание городских общин, задолго до того подготовленное этим федеративным духом эпохи и выросшее на почве соединения ремесленных гильдий с сельскими общинами и клятвенных братств ремесленников и купцов. В итальянских обшинах восстание началось еще в X в.

Это восстание, которое большая часть официальных историков предпочитают замалчивать или преуменьшать, спасло Европу от грозившей ей опасности. Оно остановило развитие теократических монархий, в которых наша цивилизация, вероятно, погибла бы после нескольких веков пышного показного могущества, как погибли цивилизации Месопотамии, Ассирии и Вавилона. Этой революцией началась новая полоса жизни — полоса свободных городских общин.

павел карпец

12-11-2019 11:19:36

XV.

Скрытый текст: :
IV

Неудивительно, что современные историки, воспитанные в духе римского права и привыкшие смотреть на Рим как на источник всех учреждений, не могут понять духа общинного движения в XI и XII в. Это смелое признание прав личности и образование общества путем свободного соединения людей в деревни, города и союзы - были решительным отрицанием того духа единства и централизации, которым отличался древний Рим и которым проникнуты все исторические представления современной официальной науки.

Восстания XII столетия нельзя приписать ни какой-нибудь выдающейся личности, ни какому-нибудь центральному учреждению. Они представляют собою естественное явление роста человечества, подобное родовому строю и деревенской общине; они принадлежат не какому-нибудь одному народу или какой-нибудь области, а известной ступени человеческого развития.

Вот почему официальная наука не может понять смысла этого движения и почему историки Огюстен Тьерри и Сисмонди, оба писавшие в начале XIX столетия и действительно понимавшие этот период, до настоящего времени не имели последователей во Франции. Только теперь Люшер попытался - и то очень несмело - следовать по пути, указанному великим историком меровингского и коммуналистического периода (Ог. Тьерри). По той же причине и в Германии исследования этого периода и смутное понимание его духа только теперь выдвигаются вперед. В Англии верную оценку этих веков можно найти только у поэта Уильяма Морриса, а не у историков, за исключением разве Грина, который, однако, только под конец жизни начал понимать его. В России же, где, как известно, влияние римского права менее глубоко, Беляев, Костомаров, Сергеевич и некоторые другие превосходно поняли дух вечевого периода.



Средневековые вольные города-общины составились, с одной стороны, из сельских общин, а с другой - из множества союзов и гильдий, существовавших в эту эпоху вне территориальных границ. Они образовались из федераций этих двух родов союзов, под защитой городских стен и башен.

Во многих местах средневековая община явилась как результат мирного, медленного роста. В других же - как во всей Западной Европе - она была результатом революции. Когда жители того или другого местечка чувствовали себя в достаточной безопасности за своими стенами, они составляли «соприсягательство» (conjuratin). Члены его клялись взаимно забыть все прежние дела об обидах, драках или увечиях, а в будущем - не прибегать в случае ссоры ни к какому другому судье, кроме выбранных ими самими гильдейских или городских синдиков. Во всяком ремесленном союзе, во всякой добрососедской гильдии, во всякой задруге этот обычай существовал издавна. То же было и в сельской общине, пока епископу или князю не удалось ввести в нее, а впоследствии навязать силою своих судей.

Теперь все слободы и приходы, вошедшие в состав города, вместе с братствами и гильдиями, создавшимися в нем, составляли amitas («дружбу»), выбирали своих судей и клялись быть верными возникшему постоянному союзу между всеми этими группами.

Наскоро составлялась и принималась хартия. Иногда посылали для образца за хартией в какой-нибудь соседний город (мы знаем теперь сотни таких хартий) - и новая община была готова. Епископу или князю, которые до сих пор вершили суд среди общинников и часто делались их господами, теперь оставалось только признать совершившийся факт или же бороться против молодого союза оружием. Нередко король, т.е. такой князь, который старался добиться главенства над другими князьями и казна которого была всегда пуста, «жаловал» хартию за деньги. Он отказывался этим от назначения общине своего судьи, но вместе с тем возвышался, приобретал больше значения перед другими феодальными баронами, как покровитель таких-то городов. Но это далеко не было общим правилом; сотни вольных городов жили без всякого другого права, кроме собственной воли, под защитой своих стен и копий.

В течение одного столетия это движение распространилось (нужно заметить, путем подражания) с замечательным единодушием по всей Европе. Оно охватило Шотландию, Францию, Нидерланды, Скандинавию, Германию, Италию, Испанию, Польшу и Россию. И когда мы сравниваем теперь хартии и внутреннее устройство вольных городов французских, английских, шотландских, нидерландских, скандинавских, германских, богемских, русских, швейцарских, итальянских или испанских, - нас поражает почти буквальное сходство этих хартий и республик, выросших под сенью такого рода общественных договоров. Какой знаменательный урок всем поклонникам Рима и гегельянцам, которые не могут себе представить другого способа достигнуть однообразия учреждений, кроме рабства перед законом!

От Атлантического океана до среднего течения Волги и от Норвегии до Сицилии вся Европа была покрыта подобными же вольными городами, из которых одни, как Флоренция, Венеция, Нюренберг или Новгород, сделались многолюдными центрами, другие же оставались небольшими городами, состоявшими всего из сотни, иногда даже двадцати семейств; причем они все-таки считались равными в глазах других, более цветущих городов.

Развитие этих, полных жизни и силы организмов шло, конечно, не везде одним и тем же путем. Географическое положение и характер внешних торговых сношений, препятствия, которые приходилось преодолевать, - все это создавало для каждой из этих общин свою историю. Но в основе всех их лежало одно и то же начало. Как Псков в России, так и Брюгге в Нидерландах, как какое-нибудь шотландское местечко с тремястами жителей, так и цветущая богатая Венеция со своими людными островами, как любой городок в северной Франции или Польше, так и красавица Флоренция, - все они составляли те же amitas, те же союзы сельских общин и соединенных гильдий, защищенных городскими стенами. В общих чертах их внутреннее устройство было везде одно и то же.



По мере роста городского населения стены города раздвигались, становились толще, и к ним прибавлялись новые и все более высокие башни; каждая из этих башен воздвигалась тем или другим кварталом города, той или другой гильдией и носила свой особый характер. Город делился обыкновенно на несколько кварталов или концов - четыре, пять или шесть, ограниченных улицами, которые расходились по радиусам от центрального кремля или собора к стенам города. Эти концы были обыкновенно заселены, каждый, особым ремеслом или мастерством; новые ремесла - молодые цехи - занимали слободы, которые со временем также вносились в черту города и городских стен.

Каждая улица и приход представляли особую земельную единицу, соответствующую старинной сельской общине; они имели своего уличанского или приходского старосту, свое уличанское вече, свое народное судилище, своего избранного священника, свою милицию, свое знамя и часто свою печать - символ государственной независимости. Эту независимость они сохраняли и при вступлении в союз с другими улицами и приходами.

Профессиональной единицей, часто совпадавшей, или почти совпадавшей, с улицей или приходом, являлась гильдия - ремесленный союз. Этот союз точно так же сохранял своих святых, свои уставы, свое вече, своих судей. У него была своя касса, своя земля, свое ополчение, свое знамя. Оно точно так же имело свою печать в качестве эмблемы полной независимости. В случае войны, если гильдия считала нужным, ее милиция шла рядом с милициями других гильдий и ее знамя водружалось рядом с большим знаменем, или carosse, всего города.



Наконец, город представлял собою союз этих концов, улиц, приходов и гильдий; он имел свое общенародное собрание всех жителей в главном вече, свою главную ратушу, выборных судей и свое знамя, вокруг которого собирались знамена всех гильдий и улиц. Он вступал в переговоры с другими городами как вполне равноправная единица, соединялся с кем угодно и заключал с кем хотел национальные и международные союзы. Так, английские «Cinque Ports», т.е. Пять Портов, расположенные около Дувра, образовали союз с французскими и нидерландскими портовыми городами по другую сторону пролива; и точно так же русский Новгород соединялся с скандинаво-германской Ганзой и т.д. Во внешних сношениях каждый город имел все права современного государства. Именно в это время и создалась, благодаря добровольному соглашению, та сеть договоров, которая потом стала известна под именем международного права; эти договоры находились под охраной общественного мнения всех городов и соблюдались лучше, чем теперь соблюдается международное право государствами.

Часто, в случае неуменья решить какой-нибудь запутанный спор, город «посылал искать решение» к соседнему городу. Дух того времени - стремление обращаться, скорее, к третейскому суду, чем к власти, - беспрестанно проявлялся в таком обращении двух спорящих общин к третьей как посреднице!



То же представляли и ремесленные союзы. Они вели свои торговые сношения и союзные дела совершенно независимо от городов и вступали в договоры помимо всяких национальных делений. И когда мы теперь гордимся международными конгрессами рабочих, мы в своем невежестве совершенно забываем, что международные съезды ремесленников и даже подмастерьев собирались уже в XV столетии.

В случае нападения средневековый город или защищался сам и вел ожесточенные войны с окрестными феодальными баронами, ежегодно назначая одного или двух человек для команды над своими милициями; или же он принимал к себе особого «военного защитника» - какого-нибудь князя или герцога, избираемого городом на один год и с правом дать ему отставку, когда город найдет нужным. На содержание дружины ему обыкновенно давали деньги, собираемые в виде судебных взысканий и штрафов, но вмешиваться во внутренние дела города ему запрещалось.

Иногда, когда город был слишком слаб, чтобы вполне освободиться от окружающих феодальных хищников, он обращался как к более или менее постоянному «военному защитнику» к епископу или князю той или другой фамилии - гвельфов или гибеллинов в Италии, Рюриковичей в России или Ольгердовичей - в Литве; но при этом город зорко следил, чтобы власть епископа или князя никоим образом не распространялась дальше дружинников, живущих в замке. Ему даже запрещалось въезжать в город без особого разрешения. Известно, что английская королева и до сих пор не может въехать в Лондон без разрешения лорда-мэра, т.е. городского головы.

Мне очень хотелось бы подробно остановиться на экономической стороне жизни средневековых городов, но она была так разнообразна, что о ней нужно было бы говорить довольно долго, чтобы дать о ней верное понятие. Я принужден поэтому отослать читателя к тому, что говорил по этому поводу в книге «Взаимная помощь», основываясь на массе новейших исторических исследований. Достаточно будет заметить, что внутренняя торговля всегда делалась гильдиями, а не отдельными ремесленниками, и что цены назначались по взаимному соглашению. Кроме того, внешняя торговля велась вначале исключительно самими городами: ее вел «Господин Великий Новгород», Генуя и т.д.; и только впоследствии она сделалась монополией купеческих гильдий, а еще позднее - отдельных личностей. По воскресеньям и по субботам после обеда (это считалось временем для бани) никто не работал. Закупкой главных предметов необходимых потребностей, как хлеб, уголь, и т. п., заведовал город, который потом и доставлял их своим жителям по своей цене. В Швейцарии закупка зерна целым городом сохранялась в некоторых городах до середины XIX столетия.

Вообще, мы можем сказать, на основании множества всевозможных исторических документов, что никогда человечество, ни прежде, ни после этого периода, не знало такого сравнительного благосостояния, обеспеченного для всех, каким пользовались средневековые города. Теперешняя нищета, неуверенность в будущем и чрезмерный труд в средневековом городе были совершенно неизвестны.

павел карпец

31-12-2019 14:50:46

XVl.

Скрытый текст: :
V.

Благодаря всем этим элементам - свободе, организации от простого к сложному, тому, что производство и внутренний обмен велись ремесленными союзами (гильдиями), а внешняя торговля велась всем городом как таковым, а закупка главных предметов потребления также производилась самим городом, который распределял их между гражданами по себестоимости, - благодаря также духу предприимчивости, развитому такими учреждениями, средневековые города в течение первых двух столетий своего свободного существования сделались центрами благосостояния для всего своего населения, центрами богатства, высокого развития и образованности, невиданных до тех пор.
Когда рассматриваешь документы, дающие возможность установить размер заработной платы в вольных городах сравнительно со стоимостью предметов потребления (Т. Роджерс сделал это для Англии, а многие немецкие писатели - для Германии), то ясно видно, что труд ремесленника и даже простого поденщика того времени оплачивался лучше, чем оплачивается в наше время труд наиболее искусного рабочего. Счетные книги Оксфордского университета, которые имеются за семь столетий, начиная с XII века, и некоторых имений в Англии, а также некоторых немецких и швейцарских городов ясно доказывают это.
С другой стороны, обратите внимание на художественную отделку, на количество орнаментов, которыми работник того времени украшал не только настоящие произведения искусства, как, например, городскую ратушу или собор, но даже самую простую домашнюю утварь, какую-нибудь решетку, какой-нибудь подсвечник, чашку или горшок - и вы сейчас же поймете, что он не знал ни торопливости, ни спешности, ни переутомления нашего времени; он мог ковать, лепить, ткать, вышивать не спеша, - что теперь могут делать лишь очень немногие работники-артисты.
Если же мы взглянем на работы, делавшиеся рабочими бесплатно для украшения церквей и общественных зданий, принадлежавших приходам, гильдиям или всему городу, а также на их приношения этим зданиям - будь то произведения искусства, как художественные панели, скульптурные произведения, изделия из кованого железа, чугуна или даже серебра или же простая работа столяра или каменщика, то мы сразу увидим, какого благосостояния сумели достигнуть тогдашние города. Мы увидим также на всем, что бы ни делалось в то время, отпечаток духа изобретательности и искания нового; дух свободы, вдохновлявший весь их труд, и чувство братской взаимности. Она не могла не развиться в гильдиях, где люди одного и того же ремесла объединялись не только ради практических нужд или технической стороны своего ремесла, но и связаны были узами братства и общественности. Гильдейскими правилами предписывалось, например, чтобы два «брата» всегда присутствовали у постели каждого «брата» в случае болезни, что в те времена чумы и повальных зараз требовало немало самоотвержения. В случае же смерти гильдия брала на себя все хлопоты и расходы по похоронам умершего, брата или сестры, и считала своим долгом проводить до могилы его тело и позаботиться об его вдове и детях.
Ни отчаянной нищеты, ни подавленности, ни неуверенности в завтрашнем дне, ни оторванности в бедности, которые висят над большинством населения современных городов, в этих «оазисах, возникших в XII веке среди феодальных лесов», - совершенно не было известно.
Под защитой своих вольностей, выросших на почве свободного соглашения и свободного почина, в этих городах возникла и развилась новая цивилизация, с такой быстротой, что ничего подобного этой быстроте не встречается в истории ни раньше, ни позже.
Вся современная промышленность ведет свое начало от этих городов. В течение трех столетий ремесла и искусства достигли в них такого совершенства, что наш век превзошел их разве только в быстроте производства, редко - в качестве и почти никогда в художественности изделий. Несмотря на все наши усилия оживить искусство, разве мы можем сравняться в живописи по красоте с Рафаэлем? По силе и смелости - с Микеланджело? В науке и искусстве - с Леонардо да Винчи? В поэзии и красоте языка - с Данте? Или в архитектуре - с творцами соборов в Лионе, Реймсе, Кельне, Пизе, Флоренции, которых «строителями», по прекрасному выражению Виктора Гюго, «был сам народ»? И где же найти такие сокровища красоты, как во Флоренции и Венеции, как ратуши в Бремене и Праге, как башни Нюрнберга и Пизы и т.д. до бесконечности? Все эти памятники искусства - творения того периода вольных городов.
Если вы захотите одним взглядом измерить все, что было внесено нового этою цивилизациею, сравните купола собора Св. Марка в Венеции - с неумелыми норманскими сводами; или картины Рафаэля - с наивными вышивками и коврами Байё; нюрнбергские математические и физические инструменты и часы - с песочными часами предыдущих столетий; звучный язык Данте - с варварской латынью X века… Между этими двумя эпохами вырос целый новый мир!
За исключением еще одной славной эпохи - опять-таки эпохи вольных городов в древней Греции, - человечество никогда еще не шло так быстро вперед, как в этот период. Никогда еще человек в течение двух или трех веков не переживал такого глубокого изменения, никогда еще ему не удавалось развить до такой степени свое могущество над силами природы.
Вы, может быть, подумаете о нашей современной цивилизации, успехами которой мы так гордимся. Но она, во всех своих проявлениях, есть лишь дитя той цивилизации, которая выросла среди вольных средневековых городов. Все великие открытия, создавшие современную науку, как компас, часы, печатный станок, открытие новых частей света, порох, закон тяготения, закон атмосферного давления, развитием которого явилась паровая машина, основания химии, научный метод, указанный Роджерсом Бэконом и прилагавшийся в итальянских университетах, - что все это, как не наследие вольных городов и той цивилизации, которая развилась в них под охраной общинных вольностей?
Мне, может быть, скажут, что я забываю внутреннюю борьбу партий, которой полна история этих общин, забываю уличные схватки, отчаянную борьбу с феодальными владельцами, восстания «молодых ремесел» против «старых ремесел», кровопролития и репрессалии этой борьбы…
Нет, я вовсе не забываю этого. Но, вместе с Лео и Ботта, двумя историками средневековой Италии, с Сисмонди, с Феррари, Джино Каппони и многими другими, я вижу в этих столкновениях партий залог вольной жизни этих городов. Я вижу, как после каждого из таких столкновений жизнь города делала новый и новый шаг вперед. Лео и Ботта заканчивают свой подробный обзор этой борьбы, этих кровавых уличных столкновений, происходивших в средневековых итальянских городах, и совершавшегося одновременно с ними громадного движения вперед (обеспечение благосостояния для всех жителей, возрождение новой цивилизации) следующею очень верною мыслью, которая часто мне приходит в голову; я желал бы, чтобы каждый революционер нашего времени запомнил ее. «Коммуна только тогда и представляет, - говорят они, - картину нравственного целого, только тогда и носит общественный характер, когда она, подобно самому человеческому уму, допускает в своей среде противоречия и столкновения».
Да, столкновения, но разрешающиеся свободно, без вмешательства какой-то внешней силы, без вмешательства государства, давящего своею громадною тяжестью на одну из чашек весов, в пользу той или другой из борющихся сил.
Подобно этим двум писателям, я также думаю, что «навязывание» мира часто причиняет гораздо больше вреда, чем пользы, потому что таким образом противоположные вещи насильно связываются ради установления однообразного порядка; отдельные личности и мелкие организмы приносятся в жертву одному огромному, поглощающему их телу - бесцветному и безжизненному.
Вот почему вольные города до тех пор, пока они не стремились сделаться государствами и распространять свое господство над деревнями и пригородами, т.е. создать «огромное тело, бесцветное и безжизненное», - росли и выходили из этих внутренних столкновений с каждым разом моложе и сильнее. Они процветали, хотя на их улицах гремело оружие, тогда как двести лет спустя та же самая цивилизация рушилась под шум войн, которые стали вести между собою государства.
Дело в том, что в вольных городах борьба шла для завоевания и сохранения свободы личности, за принцип федерации, за право свободного союза и совместного действия; тогда как государства воевали из-за уничтожения всех этих свобод, из-за подавления личности, за отмену свободного соглашения, за объединение всех своих подданных в одном общем рабстве перед королем, судьей и попом, т.е. перед государством.
В этом вся разница. Есть борьба, есть столкновения, которые убивают, и есть такие, которые двигают человечество вперед.

павел карпец

11-08-2020 16:19:24

ХVll.
Скрытый текст: :
VI
В течение пятнадцатого века явились новые, современные варвары и разрушили всю эту цивилизацию средневековых вольных городов. Им, конечно, не удалось уничтожить ее совершенно; но, во всяком случае, они задержали ее рост по крайней мере на два или на три столетия и дали ей другое направление, заведя человечество в тупик, в котором оно бьется теперь, не зная, как из него выйти на свободу.
Они сковали по рукам и по ногам личность, отняли у нее все вольности; они потребовали, чтобы люди забыли свои союзы, строившиеся на свободном почине и свободном соглашении. Они требовали, чтобы все общество подчинилось решительно во всем единому повелителю. Все непосредственные связи между людьми были разрушены на том основании, что отныне только государству и церкви должно принадлежать право объединять людей; что только они призваны ведать промышленные, торговые, правовые, художественные, общественные и личные интересы, ради которых люди двенадцатого века обыкновенно соединялись между собой непосредственно.
И кто же были эти варвары? — Не кто иной, как государство — вновь возникший тройственный союз между военным вождем, судьей (наследником римских традиций) и священником, тремя силами, соединившимися ради взаимного обеспечения своего господства и образовавшими единую власть, которая стала повелевать обществом во имя интересов общества и в конце концов раздавила его.
Естественно является вопрос, — каким образом новые варвары могли одолеть такие могущественные организмы, как средневековые вольные города? Откуда почерпнули они силу для этого?
Эту силу, прежде всего, дала им деревня. Как древнегреческие города не сумели освободить рабов и погибли от этого, так и средневековые города, освобождая горожан, не сумели в то же время освободить от крепостного рабства крестьян.
Правда, почти везде во время освобождения городов горожане, сами соединявшие ремесло с земледелием, пытались привлечь деревенское население к делу своего освобождения. В течение двух столетий горожане Италии, Испании и Германии вели упорную войну с феодальными баронами и проявили в этой борьбе чудеса героизма и настойчивости. Они отдавали последние силы на то, чтобы победить господские замки и разрушить окружавший их феодальный строй.
Но успех, которого они достигли, был неполный, и , утомившись борьбой, они заключили с баронами мир, в котором пожертвовали интересами крестьянина. Вне пределов той территории, которую города отбили для себя, они предали крестьянина в руки барона — только чтобы прекратить войну и обеспечить мир. В Италии и Германии города даже признали барона гражданином, с условием, чтобы он жил в самом городе. В других местах они разделили с ним господство над крестьянами, и горожане сами стали владеть крепостными.
И зато же бароны отомстили горожанам, которых они и презирали и ненавидели, как «черный народ». Они начали заливать кровью улицы городов из-за вражды и мести между своими дворянскими родами, которые не отдавали, конечно, своих раздоров на суд презираемых ими общинных судей и городских синдиков, а предпочитали разрешать их на улицах, с оружием в руках, натравливая одну часть горожан на другую.
Кроме того, дворяне стали развращать горожан своею расточительностью, своими интригами, своей роскошной жизнью, своим образованием, полученным при королевских или епископских дворах. Они втягивали граждан в свои бесконечные ссоры. И граждане, в конце концов, начали подражать дворянам; они сделались в свою очередь господами и стали обогащаться внешней торговлей и на счет труда крепостных, живших в деревнях, вне городских стен.
При таких условиях короли, императоры, цари и паны нашли поддержку в крестьянстве, когда они начали собирать свои царства и подчинять себе города. Там, где крестьяне не шли прямо за ними, они во всяком случае предоставляли им делать что хотят. Они не защищали городов.
Королевская власть постепенно складывалась именно в деревне, в укрепленном замке, окруженном сельским населением. В двенадцатом веке она существовала лишь по имени; мы знаем теперь, что такое были те предводители мелких разбойничьих шаек, которые присваивали себе титул короля, не имевший тогда — как доказал Огюстен Тьерри — почти никакого значения. Скандинавские рыбаки имели своих «королей над неводом», даже у нищих были свои «короли»: король, князь, конунг, был просто временный предводитель.
Медленно и постепенно, то тут, то там, какому-нибудь более сильному или более хитрому князю или тому, у кого был лучше расположен в данной местности замок, удавалось возвыситься над остальными. Церковь, конечно, была всегда готова поддержать его. Путем насилия, интриг, подкупа, а где нужно и кинжала и яда он достигал господства над другими феодалами. Так складывалось, между прочим, Московское царство . Но местом возникновения королевской власти никогда не были вольные города с их шумным вечем, с их Тарпейской скалой или рекой для тиранов; эта власть всегда зарождалась в провинции, в деревнях.
Во Франции, после нескольких неудачных попыток основаться в Реймсе или Лионе, будущие короли избрали для этого Париж, который был собранием деревень и маленьких городков, окруженных богатыми деревнями, но где не было вольного вечевого города. В Англии королевская власть основалась в Вестминстере — у ворот многолюдного Лондона; в России — в Кремле, построенном среди богатых деревень на берегу Москвы-реки, после неудачных попыток в Суздале и Владимире; но она никогда не могла укрепиться в Новгороде или во Пскове, в Нюрнберге или во Флоренции.
Соседние крестьяне снабжали королей зерном, лошадьми и людьми; кроме того, нарождающиеся тираны обогащались и торговлей — уже не общинной, а королевской.
Церковь окружала их своими заботами, защищала их, поддерживала их своей казной; наконец, изобретала для королевского города особого святого и особые чудеса. Она окружала благоговением Парижскую Богоматерь и Московскую Иверскую . В то время как вольные города, освободившись из-под власти епископов, с юношеским пылом стремились вперед, церковь упорно работала над восстановлением своей власти через посредство нарождающихся королей; она окружала в особенности нежными заботами, фимиамом и золотом фамильную колыбель того, кого она в конце концов избирала, чтобы в союзе с ним восстановить свою силу и влияние. Повсюду — в Париже, в Москве, в Мадриде, в Вестминстере, мы видим, как церковь заботливо охраняет колыбель королевской или царской власти с горящим факелом для костров в руках, и рядом с ней всегда находится палач.
Упорная в работе, сильная своим образованием в государственном духе, опираясь в своей деятельности на людей с твердой волей и хитрым умом, которых она умело отыскивала во всех классах общества; искушенная опытом в интригах и сведущая в римском и византийском праве, церковь неустанно работала над достижением своего идеала — утверждением сильного короля в библейском духе, т.е. неограниченного в своей власти, но послушного первосвященнику: короля, который был бы простым гражданским орудием в руках церкви.
В шестнадцатом веке совместная работа этих двух заговорщиков — короля и церкви — была в полном ходу. Король уже господствовал над своими соперниками баронами, и его рука уже была занесена над вольными городами, чтобы раздавить в свою очередь и их.
Впрочем, и города шестнадцатого столетия были уже не тем, чем мы их видели в двенадцатом, тринадцатом и четырнадцатом.
Родились они из освободительной революции двенадцатого века; но у них недостало смелости распространить свои идеи равенства ни на окружающее деревенское население, ни даже на тех горожан, которые позднее поселились в черте городских стен как в убежище свободы и которые создавали там новые ремесла.
Во всех городах явилось различие между старыми родами, сделавшими революцию двенадцатого века, — иначе, просто «родами» — и молодыми, которые поселились в городах позднее. Старая «торговая гильдия» не выказывала желания принимать в свою среду новых пришельцев и отказывалась допустить к участию в своей торговле «молодые ремесла». Из простого торгового агента города, который прежде продавал товары за счет города, она превратилась в маклера и посредника, который сам богател на счет внешней торговли и вносил в городскую жизнь восточную пышность. Позднее «торговая гильдия» стала ростовщиком, дававшим деньги городу, и соединилась с землевладельцами и духовенством против «простого народа»; или же она искала опоры для своей монополии, для своего права на обогащение в ближайшем короле, давая ему денежные пособия для борьбы с его соперниками или даже с городами, Переставши быть общинной и сделавшись личной, торговля наконец убивала вольный город.
Кроме того, старые ремесленные гильдии, которые вначале составляли город и его вече, сперва не хотели признавать за юными гильдиями более молодых ремесел те же права, какими пользовались сами. Молодым ремеслам приходилось добиваться равноправия путем революции; и о каждом из городов, которого история нам известна, мы узнаем, что в нем происходила такая революция. Но если в большинстве случаев она вела к обновлению жизни, ремесл и искусств — что очень ясно заметно во Флоренции, — то в других городах она иногда кончалась победой богатых (popolo grasso) над бедными (popolo basso), подавлением движения, бесчисленными ссылками и казнями, особенно в тех случаях, где в борьбу вмешивались бароны и духовенство.
Нечего и говорить, что впоследствии, когда короли, прошедшие через школу макиавеллизма, стали вмешиваться во внутреннюю жизнь вольных городов, они избрали предлогом для вмешательства «защиту бедных от притеснения богатых», — чтобы покорить себе и тех и других, когда король станет господином города. То, что происходило в России, когда московские великие князья, а впоследствии цари, шли покорять Новгород и Псков под предлогом защиты «черных сотен» и «мелких людишек» от богатых, случилось также повсеместно: в Германии, во Франции, в Италии, в Испании и т.д.
Кроме того, города должны были погибнуть еще потому, что самые понятия людей изменились. Учения канонического и римского права совершенно извратили их умы.
Европеец двенадцатого столетия был по существу федералистом. Он стоял за свободный почин, за свободное соглашение, за добровольный союз и видел в собственной личности исходный пункт общества. Он не искал спасения в повиновении, не ждал пришествия спасителя общества. Понятие христианской или римской дисциплины было ему совершенно чуждо.
Но под влиянием, с одной стороны, христианской Церкви, всегда стремившейся к господству, всегда старавшейся наложить свою власть на души, и в особенности на труд верующих; а с другой, под влиянием римского права, которое уже начиная с двенадцатого века проникало ко дворам сильных баронов, королей и пап и скоро сделалось любимым предметом изучения в университетах — под влиянием этих двух так хорошо отвечающих друг другу, хотя и яро враждовавших вначале учений умы людей постепенно развращались, по мере того как поп и юрист приобретали больше и больше влияния.
Человек начинал любить власть. Если в городе происходило восстание низших ремесел, он звал к себе на помощь какого-нибудь спасителя: выбирал диктатора или городского царька и наделял его неограниченной властью для уничтожения противной партии. И диктатор пользовался ею со всей утонченной жестокостью, заимствованной от церкви и от восточных деспотий.
Церковь оказывала ему поддержку: ведь ее мечта была — библейский король, преклоняющий колена перед первосвященником и становящийся его послушным орудием!
Кроме того, она ненавидела всем сердцем и тот дух светской науки, который царствовал в вольных городах в эпоху первого возрождения — т.е. возрождения двенадцатого века ; она проклинала «языческие идеи», которые, под влиянием вновь открытой древнегреческой цивилизации, звали человека назад к природе; и в конце концов церковь подавила впоследствии движение, выливавшееся в восстание против папы, духовенства и церкви вообще. Костер, пытки и виселица — излюбленное оружие церкви — были пущены в ход против еретиков. Для церкви в этом случае было безразлично, кто бы ни был ее орудием — папа, король или диктатор, лишь бы костер, дыбы и виселица делали свое дело против еретиков…
Под давлением этих двух влияний — римского юриста и духовенства — старый федералистский дух, создавший свободную общину, дух свободного почина и свободного соглашения, вымирал и уступил место духу дисциплины, духу правительственной и пирамидальной организации. И богатые классы, и народ одинаково требовали спасителя себе извне.
И когда этот спаситель явился, когда король, разбогатевший вдали от шумного городского веча, в им самим созданных городах, поддерживаемый церковью со всеми ее богатствами и окруженный подчиненными ему дворянами и крестьянами, постучался в городские ворота с обещанием «бедным» своей мощной защиты от богатых, а «богатым» — защиты от мятежных бедных, города, уже носившие в себе самих яд власти, не были в силах ему сопротивляться. Они отперли королю свои ворота.
Кроме того, уже с тринадцатого века монголы покоряли и опустошали восточную Европу, и теперь в Москве возникало под покровительством татарских ханов и православной церкви новое царство. Затем турки вторгнулись в Европу и основали свое государство, опустошая все на своем пути и дойдя в 1453 году до самой Вены. И, чтобы дать им отпор, в Польше, в Богемии, в Венгрии — в центре Европы — возникали сильные государства. В то же время на другом конце Европы, в Испании, жестокая война против мавров и их изгнание дали возможность основаться в Кастилии и Арагоне новой могущественной державе — испанской монархии, опиравшейся на римскую церковь и инквизицию, на меч и застенок.
Эти набеги и войны вели неизбежно к вступлению Европы в новый период жизни — в период военных государств, которые стремились «объединить», т.е. подчинить все другие города одному королевскому или великокняжескому городу.
А раз сами города превращались уже в мелкие государства, то последние были неизбежно обречены на поглощение крупными…

павел карпец

19-10-2020 13:33:55

ХVlll.

Скрытый текст: :
VII
Победа государства над вольными общинами и федералистическими учреждениями средних веков не совершилась, однако, беспрепятственно. Было даже время, когда можно было сомневаться в его окончательной победе.
В городах и обширных сельских областях в средней Европе возникло громадное народное движение, религиозное по своей форме и внешним проявлениям, но чисто коммунистическое и проникнутое стремлением к равенству по своему содержанию.
Еще в XIV в. мы видим два таких крестьянских движения: во Франции (около 1358 г.) и в Англии (около 1380 г.); первое известно в истории под названием Жакерии, а второе носит имя одного из своих крестьянских вождей - Уата Тэйлора. Оба они потрясли тогдашнее общество до основания. Оба были направлены, впрочем, главным образом, против феодальных помещиков. И хотя оба были разбиты, они разбили феодальное могущество. В Англии народное восстание решительно положило конец крепостному праву; а во Франции Жакерия настолько остановила его развитие, что дальнейшее его существование было, скорее, прозябанием, и оно никогда не могло достигнуть такого развития, какого достигло впоследствии в Германии и Восточной Европе.
И вот, в XVI в. подобное же движение вспыхнуло и в Центральной Европе под именем движения «гуситов» в Богемии и «анабаптистов» в Германии, Швейцарии и Нидерландах. В Западной Европе это было восстание не только против феодальных баронов и помещиков, но полное восстание против церкви и государства, против канонического и римского права, во имя первобытного христианства.
В течение многих и многих лет смысл этого движения совершенно искажался казенными и церковными историками, и только теперь его до некоторой степени начинают понимать.
Лозунгами этого движения были, с одной стороны, полная свобода личности, не обязанной повиноваться ничему, кроме предписаний своей совести, а с другой - коммунизм. И только уже гораздо позднее, когда государству и церкви удалось истребить самых горячих защитников движения, а самое движение ловко повернуть в свою пользу, восстание лишилось своего революционного характера и выродилось в реформацию Лютера.
С Лютером оно было принято и князьями, но началось оно с проповеди безгосударственного анархизма, а в некоторых местах и с практического его применения, - к сожалению, однако, с примесью религиозных форм. Но если откинуть религиозные формулы, составлявшие неизбежную дань тому времени, то мы увидим, что это движение по существу подходило к тому направлению, представителями которого являемся теперь мы. В основе его было: отрицание всяких законов, как государственных, так и якобы божественных, на том основании, что собственная совесть человека должна быть единственным его законом; а затем - признание общины единственною распорядительницею своей судьбы; причем она должна отобрать свои земли от феодальных владельцев, и, вступая в вольные союзы с другими общинами, она переставала нести какую бы то ни было денежную или личную службу государству.
Одним словом, выражалось стремление осуществить на практике коммунизм и равенство. Так, когда Денка, одного из философов анабаптистского движения, спросили, признает ли он авторитет Библии, он ответил, что единственными обязательными для поведения человека он признает только два правила, которые он сам находит для себя в Библии. Но эти самые неопределенные выражения, заимствованные из церковного языка, этот самый авторитет «книги», в которой легко найти доводы «за» и «против» коммунизма, «за» и «против» власти, эта особая неясность, когда речь заходит о решительном провозглашении свободы, эта самая религиозная окраска движения уже заключала в себе зародыши его поражения.
Возникши в городах, движение скоро распространилось и на деревни. Крестьяне отказывались повиноваться кому бы то ни было и, надевши старый сапог или лапоть на копье вместо знамени, отбирали у помещиков захваченные ими общинные земли, разрывали цепи крепостного рабства, прогоняли попов и судей и организовывались в вольные общины. И только при помощи костра, пытки и виселицы, только вырезавши в течение нескольких лет больше 100 000 крестьян королевской или императорской власти, при поддержке папства и реформированной церкви - Лютер толкал на убийства даже больше, чем сам папа, - удалось положить конец этим восстаниям, которые одно время угрожали самому существованию зарождавшихся государств.
Лютеранская реформация, сама родившаяся из анабаптизма, но потом поддержанная государством, помогала истреблению народа и подавлению того самого движения, которому она была обязана в начале своего существования всей своей силой. Остатки этого громадного умственного течения укрылись в общинах «моравских братьев», которые в свою очередь были раздавлены сто лет спустя церковью и государством. И только небольшие уцелевшие группы их спаслись, переселившись, кто в юго-восточную Россию (меннонитские общины, позднее переселившиеся в Канаду), кто в Гренландию, где они и до сих пор еще живут общинами и отказываются нести какую бы то ни было службу государству.

С тех пор существование государства было обеспечено. Законовед, поп, помещик и солдат, сомкнувшись в дружный союз вокруг трона, могли теперь снова продолжать свою гибельную работу.
И сколько лжи было нагромождено историками-государственниками, находившимися на службе у государства, об этом периоде! Всех нас учили в школе, что государство сослужило человечеству огромную службу, создавши национальные союзы на развалинах феодального общества; что такие союзы оказывались прежде неосуществимыми, вследствие соперничества городов, и только государства сумели объединить народы! Все мы учились этому в школьные годы и почти все верили этому и в зрелом возрасте.
И вот теперь мы узнаем, что, несмотря на все свое соперничество, средневековые города в течение четырехсот лет работали над сплочением этих союзов путем федерации, основанной на добровольном соглашении, и что они вполне успели в этом.
Ломбардский союз, например, охватывал все города северной Италии и имел свою федеральную казну в Милане. Другие федерации, как Тосканский союз, Рейнский союз (включавший 60 городов), федерация вестфальских, богемских, сербских, польских и русских городов, покрывали собою всю Европу, Торговый Ганзейский союз одно время обнимал города Скандинавии, северной Германии, Польши и России вокруг Балтийского моря. Все элементы, нужные для образования добровольных союзов, и даже само практическое осуществление их здесь налицо.
До сих пор можно еще видеть живые примеры таких союзов. Посмотрите на Швейцарию. Там союз возник прежде всего между сельскими общинами (так называемые) «старые кантоны»), и такой же союз возник в то же время во Франции, в области Лана (Laon). Затем, так как в Швейцарии города никогда не отделялись вполне от деревень (как это было в других странах, где города вели обширную внешнюю торговлю), то швейцарские города помогли деревням во время восстания крестьян в XVI веке; а потому швейцарскому союзу удалось объединить и те и другие в одну федерацию и уцелеть до сих пор.
Но государство, по самой сущности своей, не может терпеть вольного союза; для государственного законника он составляет пугало: «государство в государстве»! Государство не хочет терпеть внутри себя добровольного союза людей, существующего самого по себе. Оно признает только подданных. Только государство и его сестра церковь присвоили себе исключительное право быть соединительным звеном между отдельными личностями.
Понятно поэтому, что государство непременно должно было стремиться уничтожить города, основанные на прямой связи между гражданами. Оно обязано было уничтожить всякую внутреннюю связь в таком городе, уничтожить самый город, уничтожить всякую прямую связь между городами. На место федеративного принципа оно должно поставить подчинение и дисциплину. В этом - самое основное его начало. Без него оно перестанет быть государством и превращается в федерацию.
И вот весь XVI век - век резни и войн - вполне поглощается этой борьбой на жизнь и смерть, которую нарождающееся государство объявило по городам и их союзам. Города осаждаются, берутся приступом и разграбляются; их население избивается и ссылается, и в конце концов государство одерживает победу по всей линии! И вот каковы последствия этой победы.

В XV в- вся Европа была покрыта богатыми городами; их ремесленники, каменщики, ткачи и резчики производили чудеса искусства; их университеты клали основания современной опытной науке; их караваны пересекали материки, а корабли бороздили моря и реки.
И что же осталось от всего этого через двести лет? - Города с 50 000 и 100 000 жителей, как Флоренция, где было больше школ и больше постелей в госпиталях на каждого жителя, чем теперь в наилучше обставленных в этом отношении столицах, превратились в захудалые местечки. Их жители были либо перебиты, либо сосланы, либо разбежались. Их богатства присвоены государством или церковью. Промышленность увядала под мелочной опекой чиновников; торговля умерла. Самые дороги, которые соединяли между собой города, в XVII в. сделались непроходимыми.
Государство и война - нераздельны; и войны опустошали Европу и доканчивали разорение тех городов, которых государство не успело разорить непосредственно.
Если города были раздавлены, то, может быть, хоть деревни выиграли от государственной централизации? Нисколько! Посмотрите, что говорят историки о жизни в деревнях Шотландии, Тосканы и Германии в XIV в., и сравните это с описанием деревенской нищеты в Англии в 1648 г., во Франции при «короле-солнце» Людовике XIV, в Германии, в Италии - одним словом, повсюду после столетнего господства государства.
В России это было нарождающееся государство Романовых, которые ввели крепостное право и придали ему скоро формы рабства.
Везде нищета, которую единогласно признают и отмечают все. Там, где крепостное право было уже уничтожено, оно под самыми разнообразными формами было восстановлено, а где еще не было уничтожено, оно оформилось, под покровом государства, в свирепое учреждение, обладавшее всеми характерными особенностями древнего рабства, и даже хуже того.
Но разве можно было ожидать чего-нибудь другого от государства, раз главной его заботой было уничтожить, вслед за вольными городами, сельскую общину, разрушить все связи, существовавшие между крестьянами, отдать их земли на разграбление богатым и подчинить их, каждого в отдельности, власти чиновника, попа и помещика?

павел карпец

03-12-2020 09:55:57

ХlХ.
Скрытый текст: :
VIII

Уничтожить независимость городов: разграбить богатые торговые и ремесленные гильдии; сосредоточить в своих руках всю внешнюю торговлю городов и убить ее; забрать в свои руки внутреннее управление гильдий и подчинить внутреннюю торговлю и все производство, все ремесла, во всех мельчайших подробностях, стаду чиновников и тем самым убить и промышленность, и искусства; задушить местное управление; уничтожить местное ополчение; задавить слабых налогами в пользу сильных и разорить страну войной - такова была роль нарождающегося государства в XVI и XVII столетиях по отношению к городским союзам.
То же самое, конечно, происходило и в деревнях, среди крестьян. Как только государство почувствовало себя достаточно сильным, оно поспешило уничтожить сельскую общину, разорить крестьян, вполне предоставленных его произволу, и разграбить общинные земли.
Правда, историки и политико-экономы, состоящие на жалованье у государства, учили нас всегда, что сельская община представляет собою устарелую форму землевладения, мешающую развитию земледелия, и что потому она осуждена была на исчезновение под «влиянием естественных экономических сил». Политики и буржуазные экономисты продолжают говорить это и до сих пор, и, к сожалению, есть даже революционеры и социалисты (претендующие на название «научных» социалистов), которые повторяют эту заученную ими в школе басню.
А между тем это самая возмутительная ложь, которую только можно встретить в науке. История кишит документами, несомненно доказывающими всякому, кто только желает знать истину (относительно Франции для этого достаточно хотя бы одного сборника законов Даллоза), что государство сперва лишило сельскую общину независимости, всяких судебных, законодательных и административных прав, а затем ее земли были или просто разграблены богатыми, под покровительством государства, или же конфискованы непосредственно самим государством.
Во Франции грабеж этот начался еще в XVI столетии и продолжался еще более деятельно в XVII. Еще в 1659 г. государство взяло общины под свое особое покровительство, и достаточно прочесть указ Людовика XIV (1667 г.), чтобы понять, что грабеж общинных земель начался с этого времени. «Люди присваивали себе земли, когда им вздумается… земли делились… чтобы оправдать грабеж, выдумывались долги, якобы числившиеся за общинами», - говорит король в этом указе… а два года спустя он конфискует в свою собственную пользу все доходы общин. Вот что называется «естественной смертью» на якобы научном языке.
В течение следующего столетия половина, по крайней мере, всех общинных земель была просто-напросто присвоена аристократией и духовенством под покровительством государства. И несмотря на это, общины все-таки продолжали существовать до 1787 г. Общинники все еще собирались где-нибудь под вязом, распределяли земли, назначали налоги; сведения об этом вы можете найти у Бабо - «Община при старом режиме» (Babeau. Le village sous l'ancien regime). Тюрго нашел, однако, что общинные советы «слишком шумны», и уничтожил их в той провинции, которой он управлял; на место их он поставил собрания выборных из состоятельной части населения. В 1787 г., т.е. накануне революции, государство распространило эту меру на всю Францию. Мир был уничтожен, и управление делами общин перешло в руки немногих синдиков, избранных наиболее зажиточными буржуа и крестьянами.
Учредительное собрание поспешило подтвердить этот закон в декабре 1789 г.; после чего буржуазия, занявшая место дворян, стала грабить остатки общинных земель. И потребовался целый ряд крестьянских бунтов, чтобы заставить Конвент в 1793 г. утвердить то, что было уже сделано восставшими крестьянами в восточной Франции, т.е. он издал распоряжение о возвращении крестьянам общинных земель. Но это случилось только тогда, когда крестьяне своим восстанием и так уже отбили землю, и проведено это было только там, где они сами совершили это на деле.
Такова, пора бы это знать, судьба всех революционных законов: они осуществляются на практике только тогда, когда уже являются совершившимся фактом.
Тем не менее, признавая право общин на землю, которая была у них отнята после 1669 г., Законодательное собрание не упустило случая подпустить в этот закон буржуазного яда. В нем сказано, что земли, отнятые у дворян, должны быть разделены поровну только между «гражданами» - то есть между деревенской буржуазией. Одним росчерком пера Конвент лишил, таким образом, права на землю «присельщиков», т.е. массу обедневших крестьян, которые больше всего и нуждались в общинных угодьях. К счастью, в ответ на это крестьяне опять стали бунтоваться в 1793 г., и тогда только Конвент издал новый закон, предписывавший разделение земель между всеми крестьянами. Но это распоряжение никогда не было приведено в исполнение и послужило лишь предлогом для новых захватов общинных земель.

Всех этих мер, казалось, было бы достаточно, чтобы заставить общины «умереть естественной смертью», как выражаются эти господа. И, однако, общины продолжали существовать. 24 августа 1794 г. господствовавшая тогда реакционная власть нанесла им новый удар. Государство конфисковало все общинные земли, сделало из них запасный фонд, обеспечивающий национальный долг, и начало продавать их с аукциона крестьянам, а больше всего сторонникам буржуазного переворота, кончившегося казнью якобинцев, т.е. «термидорцам».
К счастью, 2-го прериаля пятого года этот закон был отменен, после трехлетнего существования. Но в то же время были уничтожены и общины, на место которых были учреждены «кантональные советы», чтобы государство легко могло наполнять их своими чиновниками. Так продолжалось до 1801 г., когда сельские общины опять были восстановлены; но зато правительство присвоило себе право назначать мэров и синдиков во всех 36 000 общинах Франции! Эта нелепость продолжала существовать до революции 1830 г., после которой был возобновлен закон 1784 г. В промежутках между этими мерами общинные земли подверглись опять конфискации государством в 1813 г.; затем в течение трех лет предавались разграблению. Остатки земель были возвращены только в 1816 г.
Но и это еще был не конец. Каждое новое правительство видело в общинных землях источник, из которого можно было черпать награды для людей, которые служили правительству поддержкой. После 1830 г. три раза - (в) первый в 1837 г. и в последний уже при Наполеоне III издавались законы, предписывавшие крестьянам разделить общинные леса и пастбища подворно; и все три раза правительства были вынуждены отменять эти законы ввиду сопротивления крестьян. Тем не менее Наполеон III умел все-таки воспользоваться этим и утянуть для своих любимцев несколько крупных имений.
Таковы факты, и таковы на «научном» языке «экономические законы», под ведением которых общинное землевладение во Франции умерло «естественною смертью». После этого, может быть, и смерть на поле сражения ста тысяч солдат есть также «естественная смерть»?
То, что произошло во Франции, случилось также в Бельгии, в Англии, в Германии, в Австрии; короче говоря, во всей Европе, за исключением славянских стран.
Страннее всего то, что и периоды разграбления общин во всех странах Западной Европы также совпадают. Разница была только в приемах. Так, в Англии не решались проводить общих мер, а предпочли издать несколько тысяч отдельных актов об отгораживании, которыми дворянско-буржуазный парламент в каждом отдельном случае утверждал конфискацию земли, облекая помещика правом удерживать за собой обгороженную им землю. И парламент делает это до сих пор. Несмотря на то, что в Англии до сих пор еще видны следы тех борозд, которые служили для временных переделов общинных земель на участки, по столько-то на семью, и что мы находим в сочинениях Маршаля ясное описание этого рода землевладения, существовавшего еще в начале XIX в., и что общинное хозяйство сохранилось еще в некоторых коммунах, до сих пор еще находятся ученые люди (вроде Сибома, достойного ученика Фюстель де Куланжа), которые утверждают, что в Англии сельских общин никогда не существовало, помимо крепостного права!
Те же приемы мы видим и в Бельгии, и в Германии, и в Италии, и в Испании. Присвоение в личную собственность прежних общинных земель было таким образом почти завершено к 50-м годам XIX столетия. Крестьяне удержали за собой лишь жалкие клочки своих общинных земель.
Вот к чему привел союз взаимного страхования между помещиком, попом, солдатом и судьей - т.е. государство - в отношении к крестьянам, которых он лишил последнего средства обеспечения от нищеты и экономического рабства.

Теперь спрашивается - организуя и покрывая таким образом грабеж общинных земель, могло ли государство допустить существование общины как органов местной жизни?
Очевидно, нет.
Допустить, чтобы граждане образовали в своей среде союз, которому были бы присвоены обязанности государства, было бы противоречием государственному принципу. Государство требует прямого и личного подчинения себе подданных, без посредствующих групп: оно требует равенства в рабстве; оно не может терпеть «государства в государстве».
Поэтому в XVI столетии, как только государство начало складываться, оно приступило к разрушению связей, существовавших между гражданами в городах и в деревнях. Если оно иногда и мирилось с некоторой тенью самоуправления в городских учреждениях - но никогда с независимостью, - то это делалось исключительно ради формальных целей, ради возможно большего облегчения общего государственного бюджета; или же для того, чтобы дать возможность состоятельным людям в городах обогащаться на счет народа; это происходило, например, в Англии до самого последнего времени и отражается до сих пор в ее учреждениях и обычаях: все городское хозяйство, вплоть до самого последнего времени, было в руках нескольких богатых лавочников.
И это вполне понятно. Местная жизнь развивается из обычного права, тогда как римский закон ведет к сосредоточению власти в немногих руках. Одновременное существование того и другого невозможно; одно из двух должно исчезнуть.
Вот почему, например, в Алжире, при французском управлении, когда кабильская джемма, или сельская община, ведет какой-нибудь процесс о своих землях, каждый член общины должен обратиться к суду с отдельной просьбой, так как суд, скорее, выслушает пятьдесят или двести просителей, чем одно коллективное ходатайство целой джеммы. Якобинский устав Конвента (известный под именем Кодекса Наполеона) не признал обычного права: для него существует только римское или, скорее, византийское право.
Вот почему если где-нибудь во Франции буря сломает дерево на большой дороге или если какой-нибудь крестьянин пожелает заплатить камнелому два или три франка вместо того, чтобы самому набить щебня для починки его участка общинной дороги, то для этого должны засесть и царапать перьями целых пятнадцать чиновников министерства внутренних дел и государственного казначейства; эти великие дельцы должны обменяться более чем пятьюдесятью бумагами и отношениями, раньше чем дерево будет продано и крестьянин получит разрешение внести свои два-три франка в общинную кассу.
Вам это, может быть, покажется невероятным? Посмотрите в «Journal des Economistes» (апрель 1893 г.) статью Трикоша, который составил подробный список всех этих пятидесяти бумаг.
И это, не забудьте, происходит при третьей республике! Я говорю здесь не о «варварских» приемах старого порядка, который ограничивался всего пятью или шестью бумагами. Понятно, почему ученые говорят, что в то варварское время контроль государства был только номинальный.
Но если бы дело было только в этом! Что значили бы, в конце концов, лишних 20 000 чиновников и несколько сот лишних миллионов рублей в бюджете! Ведь это сущие пустяки для любителей «порядка» и единообразия!
Но важно то, что в основании всего этого лежит нечто гораздо худшее: самый принцип, убивающий все живое.
У крестьян одной и той же деревни всегда есть тысячи общих интересов: интересы хозяйственные, отношения между соседями, постоянное взаимное общение; им по необходимости приходится соединяться между собою ради всевозможнейших целей. Но такого соединения государство не любит - оно не желает и не может позволить, чтобы они соединялись. Оно дает им школу, попа, полицейского и судью; чего же им больше? И если у них явятся еще какие-нибудь нужды, они должны в установленном порядке обращаться к церкви и к государству.
Так, вплоть до 1883 г. во Франции строго запрещалось крестьянам составлять между собою какие бы то ни было союзы, хотя бы для того, например, чтобы покупать вместе химическое удобрение или осушать свои поля. Республика решилась, наконец, даровать крестьянам эти права только в 1883-1886 гг., когда был издан закон о синдикатах, хотя и урезанный всевозможными ограничениями и мерами предосторожности. Раньше этого во Франции всякое общество, имевшее более 19-ти членов, считалось противозаконным.
И наш ум так извращен полученным нами государственным образованием, что мы способны радоваться, например, даже тому, что земледельческие синдикаты начали с тех пор быстро распространяться во Франции; мы даже не подозреваем того, что право союзов, которого крестьяне были лишены целые столетия, составляло их естественное достояние в средние века, что это было бесспорное достояние всякого и каждого, свободного или крепостного. А мы настолько пропитались рабским духом, что воображаем, будто это право составляет одно из «завоеваний демократии».
Вот до какого невежества довели нас наше исковерканное и извращенное государством образование и наши государственные предрассудки!

павел карпец

03-01-2021 08:28:23

ХХ.
Скрытый текст: :
IX
«Если у вас есть какие-нибудь общие нужды в городе или в деревне, обращайтесь с ними к церкви и к государству. Но вам строго воспрещается соединяться вместе непосредственно и заботиться о них самим». Эти слова раздаются по всей Европе, начиная с XVI столетия.
Уже в указе английского короля Эдуарда III, обнародованном в конце XIV столетия, сказано, что «все союзы, товарищества, собрания, организованные общества, статуты и присяги, уже установленные или имеющие быть установленными среди плотников и каменщиков, отныне будут считаться недействительными и упраздненными». Но когда восстания городов и другие народные движения, о которых говорилось выше, были подавлены и государство почувствовало себя полным хозяином, оно решилось наложить руку на все, без исключения, народные учреждения (гильдии, братства и т.д.), которые соединяли до тех пор и ремесленников, и крестьян. Оно прямо уничтожило их и конфисковало их имущество.
Особенно ясно это видно в Англии, где существует масса документов, отмечающих каждый шаг этого уничтожения. Мало-помалу государство накладывает руку на гильдии и братства, оно давит их все сильнее и сильнее. Оно постепенно отменяет сначала их союзы, потом их празднества, их суды, их старшин, которых оно заменило своими собственными чиновниками и судьями. Затем, в начале XVI в., при Генрихе VIII, государство уже прямо и без всяких церемоний конфискует имущества гильдий. Наследник «великого» протестантского короля Эдуард VI докончил работу своего отца.
Это был настоящий дневной грабеж, «без всякого оправдания», как совершенно верно говорит Торольд Роджерс. И этот самый грабеж так называемые «научные» экономисты выдают нам теперь за «естественную» смерть гильдий в силу «экономических законов».
И в самом деле, могло ли государство терпеть ремесленные гильдии или корпорации, с их торговлей, с их собственным судом, собственной милицией, казной и организацией, скрепленной присягой? Для государственных людей они были «государством в государстве»! Настоящее государство было обязано раздавить их; и оно, действительно, раздавило их повсюду - в Англии, во Франции, в Германии, в Богемии, в России, сохранивши от них лишь внешнюю форму, удобную для его фискальных целей и составляющую просто часть огромной административной машины.
Удивительно ли после этого, что гильдии и ремесленные союзы, лишенные всего того, что прежде составляло их жизнь, и подчиненные королевским чиновникам, ставши при этом частью администрации, превратились в XVIII столетии лишь в бремя, в препятствие для промышленного развития - вместо того, чтобы быть самой сущностью его, какой они были за четыреста лет до того? Государство убило их.
В самом деле, оно не только уничтожило ту независимость и самобытность, которые были необходимы для жизни гильдий и для защиты их от вторжения государства; оно не только конфисковало все богатства и имущества гильдий: оно вместе с тем присвоило себе и всю их экономическую жизнь.
Когда внутри средневекового города случалось столкновение промышленных интересов или когда две гильдии не могли прийти к обоюдному соглашению, - за разрешением спора не к кому было больше обращаться, как ко всему городу. Спорящие стороны бывали принуждены сойтись на чем-нибудь, найти какой-нибудь компромисс, потому что все гильдии города были заинтересованы в этом. И такую сделку находили; иногда, в случае нужды, в качестве третейского судьи приглашался соседний город.
Отныне единственным судьей являлось государство. По поводу каждого мельчайшего спора в каком-нибудь ничтожном городке в несколько сот жителей в королевских и парламентских канцеляриях скоплялись вороха бесполезных бумаг и кляуз. Английский парламент, например, был буквально завален тысячами таких мелких местных дрязг. Пришлось держать в столице тысячи чиновников (большею частью продажных), чтобы сортировать, читать, разбирать все эти бумаги и постановлять по ним решения; чтобы регулировать и упорядочивать ковку лошадей, беление полотна, соление селедок, деланье бочек и т.д. до бесконечности… А кучи дел все росли и росли!
Но и это было еще не все. Скоро государство наложило свою руку и на внешнюю торговлю. Оно увидело в ней средство к обогащению и поспешило захватить ее. Прежде, когда между двумя городами возникало какое-нибудь разногласие по поводу стоимости вывозимого сукна, чистоты шерсти или вместимости бочонков для селедок, города сносились по этому поводу между собою. Если спор затягивался, они обращались к третьему городу и призывали его в третейские судьи (это случалось сплошь да рядом); или же созывался особый съезд гильдий ткачей или бочаров, чтобы прийти к международному соглашению насчет качества и стоимости сукна или вместимости бочек.
Теперь явилось государство, которое взялось решать все эти споры из одного центра, из Парижа или из Лондона. Оно начало предписывать через своих чиновников объем бочек, качество сукна; оно учитывало число ниток и их толщину в основе и утке; оно начало вмешиваться своими распоряжениями в подробности каждого ремесла.
Результаты вам известны. Задавленная этим контролем промышленность в XVIII столетии вымирала. Куда, в самом деле, девалось искусство Бенвенуто Челлини под опекой государства? - Оно умерло! - А что сталось с архитектурой тех гильдий каменщиков и плотников, произведениям которых мы удивляемся до сих пор? - Стоит лишь взглянуть на уродливые памятники государственного периода, чтобы сразу ответить, что архитектура замерла, замерла настолько, что и до сих пор еще не может оправиться от удара, нанесенного ей государством.
Что стало с брюжскими полотнами, с голландскими сукнами? Куда девались те кузнецы, которые умели так искусно обращаться с железом, что чуть ли не во всяком европейском городке из-под их рук выходили изящнейшие украшения из этого неблагородного металла? Куда девались токари, часовщики, те мастера, которые создали в средние века славу Нюренберга своими точными инструментами? Вспомните хотя бы Джемса Уатта, который в конце XVIII в. напрасно искал в продолжение тридцати лет работника, умеющего выточить точные цилиндры для его паровой машины; его мировое изобретение в течение тридцати лет оставалось грубой моделью за неимением мастеров, которые могли бы сделать по ней машину.
Таковы были результаты вмешательства государства в промышленность. Все, что оно умело сделать, - это придавить, принизить работника, обезлюдить страну, посеять нищету в городах, довести миллионы людей в деревнях до голодания - выработать систему промышленного рабства!
И вот эти-то жалкие остатки старых гильдий, эти-то организмы, раздавленные и задушенные государством, эти-то бесполезные части государственной администрации «научные» экономисты смешивают в своем невежестве со средневековыми гильдиями! То, что было уничтожено Великой Революцией, как помеха промышленности, были уже не гильдии и даже не рабочие союзы; это были бесполезные и даже вредные части государственной машины.
Французская революция смела много мусора. Но что якобинцы, вынесенные революцией ко власти, тщательно сохранили - это власть государства над промышленностью, над промышленным рабом - рабочим.
Вспомните, что говорилось в Конвенте - в страшном террористическом Конвенте - по поводу одной стачки. На требование стачечников Конвент ответил:
«Одно государство имеет право блюсти интересы граждан. Вступая в стачку, вы составляете коалицию, вы создаете государство в государстве. А потому - смертная казнь за стачку!»
Обыкновенно в этом ответе видят только буржуазный характер Французской революции. Но нет ли в нем еще другого, более глубокого смысла? Не указывает ли он на отношение государства ко всему обществу вообще, - отношение, нашедшее себе самое яркое выражение в якобинстве 1793 г.?
«Если вы чем-нибудь недовольны, обращайтесь к государству! Оно одно имеет право удовлетворять жалобы своих подданных. Но соединяться вместе для самозащиты - этого нельзя!» Вот в каком смысле республика называла себя «единой и нераздельной».
И разве не так же думает и современный социалист-якобинец? Разве Конвент, с присущей ему свирепой логикой, не выразил сущности его мыслей?
В этом ответе Конвента выразилось отношение всякого государства ко всем сообществам, ко всем частным организациям, каковы бы ни были их цели.
Что касается стачки в России, она и теперь еще считается преступлением против государства. В значительной степени то же можно сказать и о Германии, где император Вильгельм еще недавно говорил углекопам: «Обращайтесь ко мне; но если вы когда-нибудь посмеете действовать в своих интересах сами, вы скоро познакомитесь со штыками моих солдат!»
То же самое почти всегда происходит и во Франции. И даже в Англии только после столетней борьбы путем тайных обществ, путем кинжала, пускаемого в ход против предателя и хозяина, путем подкладывания пороха под машины (не дальше как в 1860 г.), наждака в подшипники и т. п. английским рабочим почти удалось добиться права стачек. Они скоро добьются его окончательно, если только не попадутся в ловушку, уже расставленную им государством, которое хочет навязать им обязательное посредничество в столкновениях с хозяевами в обмен на закон о восьмичасовом рабочем дне.
Больше ста лет ужасной борьбы! И сколько страданий, сколько рабочих умерло в тюрьмах, сколько сослано в Австралию, убито, повешено! И все это для того, чтобы возвратить себе то право соединяться в союзы, которое - повторяю опять - составляло достояние каждого человека, свободного или крепостного, в те времена, когда государство еще не успело наложить свою тяжелую руку на общество.
Но разве только одни рабочие подверглись этой участи? Вспомните о той борьбе, которую пришлось выдержать с государством буржуазии, чтобы добиться права образовывать торговые общества, - права, которое государство предоставило ей только тогда, когда увидело в таких обществах способ создавать монополии в пользу своих служителей и пополнять свою казну. А борьба за то, чтобы сметь говорить, писать или даже думать не так, как велит государство посредством своих академий, университетов и церкви! А борьба, которую пришлось выдержать за то, чтобы иметь право учить детей хотя бы только грамоте, - право, которое государство оставляет за собой и которым оно не пользуется! А право даже веселиться сообща? Я уже не говорю о выборных судьях или о том, что в средние века человеку очень часто предоставлялось самому выбирать, у какого судьи он желает судиться и по какому закону.
И я не говорю также о той борьбе, которая еще предстоит нам, прежде чем наступит день, когда будет сожжена книга возмутительных наказаний, порожденных духом инквизиции и восточных деспотий, - книга, известная под названием Уголовного Закона!
Или посмотрите на систему налогов - учреждение чисто государственного происхождения, являющееся могучим орудием в руках государства, которое пользуется им как во всей Европе, так и в молодых республиках Соединенных Штатов Америки, для того чтобы держать под своей пятою массы населения, доставлять выгоды своим сторонникам, разорять большинство в угоду правящему меньшинству и поддерживать старые общественные деления, старые касты.
Подумайте затем о войнах, без которых государство не может ни образоваться, ни существовать, - войны, которые делаются фатальными, неизбежными, как только мы допустим, что известная местность (только потому, что она составляет одно государство) может иметь интересы, противоположные интересам соседних местностей, составляющих часть другого государства. Подумайте только о прошлых воинах и будущих, которые грозят нам и которые покоренные народы принуждены будут вести, чтобы завоевать себе право дышать свободно; о войнах за торговые рынки, о войнах для создания колониальных империй. А мы все знаем слишком хорошо во Франции, какое рабство несет с собой война, все равно, кончается ли она победой или поражением.
Но из всех перечисленных мною зол едва ли не самое худшее - это воспитание, которое нам дает государство как в школе, так и в последующей жизни. Государственное воспитание так извращает наш мозг, что само понятие о свободе в нас исчезает и заменяется понятиями рабскими.
Грустно видеть, как глубоко многие из тех, которые считают себя революционерами, глубоко ненавидят анархистов только потому, что анархическое понятие о свободе не укладывается в то узкое и мелкое представление о ней, которое они почерпнули из своего проникнутого государственным духом воспитания. А между тем нам приходится встречаться с этим на каждом шагу.
Зависит это от того, что в молодых умах всегда искусно развивали, и до сих пор развивают, дух добровольного рабства, с целью упрочить навеки подчинение подданного государству. Философию, проникнутую любовью к свободе, всячески стараются задушить ложною религиозно-государственною философией. Историю извращают, начиная уже с самой первой страницы, где рассказывают басни о меровингских, каролингских и рюриковских династиях, и до самой последней, где воспевается якобинство, а народ и его роль в создании общественных учреждений обходятся молчанием. Даже естествознание ухитряются извратить в пользу двуголового идола, церкви и государства; а психологию личности, и еще больше общества, искажают на каждом шагу, чтобы оправдать тройственный союз - из солдата, попа и палача. Даже теория нравственности, которая в течение целых столетий проповедовала повиновение церкви или той или другой якобы священной книге, освобождается теперь от этих пут только затем, чтобы проповедовать повиновение государству. «У вас нет никаких прямых обязанностей по отношению к вашему ближнему, в вас нет даже чувства взаимности; все ваши обязанности - обязанности по отношению к государству; без государства вы перегрызли бы друг другу горло, - учит нас эта новая религия, называющая себя «научною», в то время как она молится все тому же престарому римскому и кесарскому божеству. - Сосед, друг, общинник, согражданин, ты должен забыть все это! Ты должен сноситься с другими не иначе как через посредство одного из органов твоего государства. И все вы должны упражняться в одной добродетели: учиться быть рабами государства. Государство - твой бог!»
И это прославление государства и дисциплины, над которыми трудятся и церковь, и университет, и печать, и политические партии, производится с таким успехом, что даже революционеры не смеют смотреть этому новому идолу прямо в глаза.
Современный радикал - централист, государственник и якобинец до мозга костей. По его же стопам идут и социалисты. Подобно флорентийцам конца XV столетия, которые отдались в руки диктатуры государства, чтобы спастись от деспотизма патрициев, современные социалисты не находят ничего лучшего, как призвать тех же богов - ту же диктатуру, то же государство, чтобы спастись от гнусностей экономической системы, созданной тем же государством!

павел карпец

27-02-2021 12:13:57

XХl.

Скрытый текст: :
Х.

Если вы вникнете глубже во все разнообразные факты, которых мы могли лишь поверхностно коснуться в этом кратком очерке; если вы посмотрите на государство, каким оно явилось в истории и каким, по существу своему, оно продолжает быть и теперь; если вы убедитесь, как убедились мы, что общественное учреждение не может служить безразлично всем желаемым целям, потому что, как всякий орган, оно развивается посредством того, что оно выполняет ради одной известной цели, а не ради всех возможных целей - вы поймете, почему мы неизбежно приходим к заключению о необходимости уничтожения государства.
Мы видим в нем учреждение, которое, развиваясь в течение всей истории человеческих обществ, служило для того, чтобы мешать всякому прямому союзу людей между собою, чтобы препятствовать развитию местного почина и личной предприимчивости, душить уже существующие вольности и мешать возникновению новых, и все это - чтобы подчинить народные массы ничтожному меньшинству. И мы знаем, что учреждение, которое прожило уже несколько столетий и прочно сложилось в известную форму ради того, чтобы выполнить такую роль в истории, уже не может быть приноровлено к роли противоположной.
Что же нам говорят в ответ на этот довод, неопровержимый для всякого, кто только задумывался над историей?
Нам противопоставляют возражение почти детское: «Государство уже есть; оно существует и представляет готовую и сильную организацию. Зачем же разрушать ее, если можно ею воспользоваться?» Правда, теперь она вредна, но это потому, что она находится в руках эксплуататоров. А раз она попадет в руки народа, почему же не послужить для благой цели, для народного блага?»
Это - все та же мечта маркиза Позы в драме Шиллера, пытавшегося превратить самодержавие в орудие освобождения, или мечта аббата Фромана в романе Золя «Рим», пытающегося сделать из католической церкви рычаг социализма!..
Не грустно ли, что приходится отвечать на такие доводы? Ведь те, кто рассуждает таким образом, или не имеют ни малейшего понятия об истинной исторической роли государства, или же представляют себе социальную революцию в таком жалком и ничтожном виде, что она не имеет ничего общего с социалистическими стремлениями.
Возьмем как живой пример Францию.
Всем нам, мыслящим людям, известен тот поразительный факт, что третья республика во Франции, несмотря на свою республиканскую форму, остается по существу монархической. Все мы упрекаем ее за то, что она оказалась неспособной сделать Францию республиканской; я уже не говорю о том, что она ничего не сделала для социальной революции: я хочу только сказать, что она даже не внесла республиканских нравов и республиканского духа. В самом деле, ведь все то немногое, что действительно было сделано в течение последних двадцати пяти лет для демократизации нравов или для распространения просвещения, делалось повсюду, даже и в европейских монархиях, под давлением духа того времени, которое мы переживаем.
Откуда же явился во Франции этот странный государственный строй - республиканская монархия?
Происходит он оттого, что Франция была и осталась государством в той же мере, в какой она была сорок лет тому назад. Держатели власти переменили свое имя, но все это огромное чиновничье здание, созданное во Франции по образцу императорского Рима, осталось.
Вся эта ужасная централизованная организация, созданная для того, чтобы обеспечить и увеличить эксплуатацию народных масс в пользу нескольких привилегированных масс, и составляющая самую сущность государства, осталась; колеса этого громадного механизма продолжают по-прежнему обмениваться пятьюдесятью бумагами каждый раз, когда ветром снесет дерево на большой дороге, и миллионы, собранные с народа, продолжают сыпаться в карманы привилегированных. Штемпель на бумагах изменился; но государство, его дух, его органы, его территориальная централизация и централизация действий, его фаворитизм, т.е. покровительство «своим», его роль создателя монополий - остались без перемены. Мало того: как всякие паразиты, они день ото дня все больше и больше расползаются по всей стране.
Республиканцы - по крайней мере искренние - долго льстили себя надеждой, что им «удастся» воспользоваться государственной организацией для того, чтобы произвести перемену в республиканском смысле; мы видим теперь, как они ошиблись в расчетах.
Вместо того чтобы уничтожить старую организацию, уничтожить государство и создать новые формы объединения, исходя из самых основных единиц каждого общества - из сельской общины, свободного союза рабочих и т.д., - они захотели «воспользоваться старой, уже существующей организацией». И за это непонимание той истины, что историческое учреждение нельзя заставить по произволу работать то в том, то в другом направлении, что оно имеет свой собственный путь развития, которым оно шло в течение веков, - они поплатились тем, что были сами поглощены этим учреждением.
А между тем здесь дело еще не шло об изменении всех экономических отношений общества, как это ставим мы: их вопрос был лишь в изменении некоторых политических отношений между людьми! И это даже оказалось невозможно!
И несмотря на эту полную неудачу, несмотря на такой жалкий результат, нам все еще с упорством продолжают повторять, что завоевание государственной власти народом будет достаточно для совершения социальной революции! Нас хотят уверить, несмотря на все неудачи, что старая машина, старый организм, медленно выработавшийся в течение хода истории с целью убивать свободу, порабощать личность, подыскивать для притеснения законное основание, создавать монополии, отуманивать человеческие умы, постепенно приучая их к рабству мысли, - вдруг окажется пригодным для новой роли, вдруг явится и орудием, и рамками, в которых каким-то чудом создастся новая жизнь… водворится свобода и равенство на экономическом основании, исчезнут монополии, наступит пробуждение общества и завоевание им лучшего будущего! - Какая печальная, трагическая ошибка!..
Какая нелепость! Какое непонимание истории! Чтобы дать простор широкому росту социализма, нужно вполне перестроить все современное общество, основанное на узком лавочническом индивидуализме. Вопрос не только в том, чтобы, как иногда любили выражаться на метафизическом языке, «возвратить рабочему целиком весь продукт его труда», но в том, чтобы изменить самый характер всех отношений между людьми, начиная с отношений отдельного обывателя к какому-нибудь церковному старосте или начальнику станции и кончая отношениями между различными ремеслами, деревнями, городами и областями. На каждой улице, во всякой деревушке, в каждой группе людей, сгруппировавшихся около фабрики или железной дороги, должен проснуться творческий, созидательный и организационный дух, - для того чтобы и на фабрике, и на железной дороге, и в деревне, и в лавке, и в складе продуктов, и в потреблении, и в производстве, и в распределении все перестроилось по-новому. Все отношения между личностями и человеческими группами должны будут подвергнуться перестройке с того самого часа, когда мы решимся дотронуться впервые до современной общественной организации, до ее коммерческих или административных учреждений.
И вот эту-то гигантскую работу, требующую свободной деятельности народного творчества, хотят втиснуть в рамки государства, хотят ограничить пределами пирамидальной организации, составляющей сущность государства! Из государства, самый смысл существования которого заключается, как мы видели, в подавлении личности, в уничтожении всякой свободной группировки, всякого свободного творчества, в ненависти ко всякому личному почину и в торжестве одной идеи, которая по необходимости должна быть идеей посредственности, - из этого-то механизма хотят сделать орудие для выполнения гигантского превращения!.. Целым общественным обновлением хотят управлять путем указов и избирательного большинства!.. Какое ребячество!
Через всю историю нашей цивилизации проходят два течения, две враждебные традиции: римская и народная, императорская и федералистская, традиция власти и традиция свободы.
И теперь, накануне великой социальной революции, эти две традиции опять стоят лицом к лицу.
Которое нам выбрать из этих двух всегда борющихся в человечестве течений - течение народное или течение правительственного меньшинства, стремящегося к политическому и религиозному господству, - сомнения быть не может. Наш выбор сделан.
Мы присоединяемся к тому течению, которое еще в XII веке приводило людей к организации, построенной на свободном соглашении, на свободном почине личности, на вольной федерации тех, кто нуждается в ней. Пусть другие стараются, если хотят, цепляться за традиции канонического и императорского Рима!
История не представляет одной непрерывной линии развития. По временам развитие останавливалось в одной части света, а затем возобновлялось в другой. Египет, Азия, берега Средиземного моря, Центральная Европа поочередно пребывали очагами исторического развития. И каждый раз развитие начиналось с первобытного племени; затем оно переходило к сельской общине; затем наступал период вольных городов и, наконец, период государства, во время которого развитие продолжалось некоторое время, но затем вскоре замирало.
В Египте цивилизация началась в среде первобытного племени, достигла ступени сельской общины; потом пережила период вольных городов и позднее приняла форму государства, которое, после временного процветания, привело к смерти страны.
Развитие снова началось в Ассирии, в Персии, в Палестине. Снова оно прошло через те же ступени - первобытного племени, сельской общины, вольного города, всесильного государства, и затем опять наступила - смерть!
Новая цивилизация возникла в Греции. Опять начавшись с первобытного племени, медленно пережив сельскую общину, она вступила в период республиканских городов. В этой форме греческая цивилизация достигла своего полного расцвета. Но вот с Востока на нее повеяло ядовитым дыханием восточных деспотических традиций.
Войны и победы создали Македонскую империю Александра. Водворилось государство и начало сосать жизненные соки из цивилизации, пока не настал тот же конец - смерть!
Образованность перенеслась тогда в Рим. Здесь мы опять видим зарождение ее из первобытного племени; потом сельскую общину и затем вольный город. Опять в этой форме Римская цивилизация достигла своей высшей точки. Но затем явилось государство, империя и с нею конец - смерть!
На развалинах Римской империи цивилизация возродилась среди кельтских, германских, славянских и скандинавских племен. Медленно вырабатывало первобытное племя свои учреждения, пока они не приняли формы сельской общины. На этой ступени они дожили до XII столетия. Тогда возникли республиканские вольные города, породившие тот славный расцвет человеческого ума, о котором свидетельствуют нам памятники архитектуры, широкое развитие искусств и открытия, положившие основания нашему естествознанию. Но затем, в XVI веке, явилось на сцену государство и… неужели опять смерть?
Да, смерть - или возрождение! Смерть, если мы не сумеем перестроить общество на свободном, противогосударственном фундаменте.
Одно из двух. Или государство раздавит личность и местную жизнь; завладеет всеми областями человеческой деятельности, принесет с собою войны и внутреннюю борьбу из-за обладания властью, поверхностные революции, лишь сменяющие тиранов, и как неизбежный конец - смерть!
Или государство должно быть разрушено, и в таком случае новая жизнь возникнет в тысяче и тысяче центров, на почве энергической, личной и групповой инициативы, на почве вольного соглашения.
Выбирайте сами!

павел карпец

03-05-2021 15:51:21

IV. СОВРЕМЕННОЕ ГОСУДАРСТВО

Скрытый текст: :
I. ГЛАВНЫЙ ПРИНЦИП СОВРЕМЕННЫХ ОБЩЕСТВ

Для нас особенно важно разобраться в отличительных чертах современного общества и государства, чтобы определить, куда мы идем, что нами уже приобретено теперь и что мы надеемся завоевать в будущем.
Общество, в настоящем его виде, конечно, не является результатом какого-нибудь основного начала, логически развитого и приложенного ко всем потребностям жизни. Как всякий живой организм, общество представляет собой, наоборот, очень сложный результат тысячи столкновений и тысячи соглашений, вольных и невольных, множества пережитков старого и молодых стремлений к лучшему будущему.
Подчиненный язычеству и духовенству дух древности, рабство, империализм, крепостничество, средневековая община, старые предрассудки и современный дух - все это представлено в теперешнем обществе, более или менее, со всеми оттенками, под всеми формами всевозможных оттенков. Тени прошлого и облики будущего, обычаи и понятия, сохранившиеся еще от каменного века, и стремления к будущему, еле обрисовывающемуся на горизонте, - все это существует в нем в состоянии постоянной борьбы в каждом человеке, в каждом общественном слое и в каждом поколении, как и во всем обществе, взятом в целом.
Однако если мы посмотрим на крупные столкновения и великие народные революции, совершившиеся в Европе начиная с XII столетия, мы увидим, что в них выражается одно стремление. Все эти восстания были направлены на разрушение того, что осталось в виде пережитка от древнего рабства в более мягкой форме - против крепостного права. Все они имели целью освобождение или крестьян, или горожан, или тех и других от принудительного труда, который был навязан им силой закона в пользу тех или других господ. Признать за человеком право располагать своею личностью и работать над тем, что он хочет и сколько он хочет, без того чтобы кто-либо имел право принуждать его к этому, - иначе говоря, освободить личность крестьянина и ремесленника, такова была цель всех народных революций: великого восстания коммун XII в., крестьянских войн в XV-XVI вв., в Богемии, Германии и Голландии, революций 1381 г. и 1648 г. в Англии и, наконец, Великой Революции во Франции.
Правда, что эта цель была достигнута только отчасти. По мере того как человек освобождался и завоевывал себе личную свободу, новые экономические условия навязывались ему, чтобы урезать его свободу, выковать для него новые цепи и угрозой голода подвести его под ярмо. Мы видели недавно пример в наши дни, когда русские крепостные, освобожденные в 1861 г., очутились в положении, при котором им пришлось дорогой ценой выкупать земли, которые они обрабатывали руками в течение многих веков, что привело их к упадку и нищете, и таким образом их порабощение было восстановлено. То, что происходило в России в наше время, было также и прежде в том или ином виде везде в Западной Европе. Когда физическое принуждение исчезало вследствие восстания или революции, то устанавливались новые формы того же принуждения. Личное рабство было уничтожено, но порабощение возникало в новой форме - экономической форме.
И, однако, несмотря на все господствующее начало современного общества, есть начало личной свободы, провозглашенное - по крайней мере в теории - для каждого члена общества. Согласно букве закона, труд не является более принудительным ни для кого. Нет более класса рабов, принужденных работать для своих господ; и в Европе, по крайней мере, нет более крепостных, обязанных отдавать своему господину три дня работы в неделю в обмен на кусок земли, к которому они оставались прикованными всю их жизнь. Каждый волен работать, если он хочет, сколько хочет и что он хочет, - таков - по крайней мере в теории - основной принцип современного общества.
Мы знаем, однако, - и социалисты всех оттенков не перестают доказывать это каждый день, - насколько эта свобода кажущаяся. Миллионы и миллионы людей, женщин и детей постоянно принуждаются под угрозой голода продать свою свободу, отдать свой труд хозяину на тех условиях, на которых он пожелает заставить их работать. Мы знаем - и мы стараемся ясно показать это народным массам, - что под формой аренды, найма и процента, платимых капиталисту, рабочий и крестьянин продолжают отдавать нескольким господам вместо одного господина те же три дня работы в неделю; очень часто даже больше, чем три дня в неделю, только бы получить право обрабатывать землю или даже жить хоть где-нибудь под защитой крова.
Мы знаем также, что если господа экономисты дадут себе труд заняться, однажды, случайно, политической экономией и вычислят все, что различные господа (хозяин, капиталист, посредники, землевладелец и так далее, не говоря о государстве) берут прямо или косвенно из заработной платы рабочего, то мы будем поражены скудной долей, которая остается рабочему для оплаты труда тех других работников, которых продукты труда он потребляет: для уплаты крестьянину, выращивающему хлеб, который он ест; каменщику, строящему дом, в котором он живет; тем, кто сделал его мебель, платье и так далее. Мы были бы поражены, видя, как мало возвращается всем этим работникам, которые производят все, что потребляет рабочий, по сравнению с громадной долей, которая идет баронам современного феодализма.

Заметьте, что это ограбление рабочего не делается более одним господином, сидящим законно на шее у каждого работника. Для этого существует механизм, чрезвычайно сложный, безличный и неответственный. Как и в прежнее время, рабочий отдает значительную часть своего труда привилегированным; но он более не делает этого под кнутом господина. Принуждение перестало быть телесным. Его выбросят на мостовую, его заставят жить в конуре, умирать с голоду, видеть, как его дети гибнут от истощения, побираться милостыней в старости; но его не разложат в полицейском участке на скамье, чтобы высечь за скверно сшитое платье или плохо обработанное поле, как это делалось еще при нашей жизни в Восточной Европе, а раньше практиковалось везде в Европе.
При теперешнем режиме, часто более жестоком и более неумолимом, чем старый режим, человек сохраняет, однако, чувство личной свободы. Мы знаем, что это чувство - почти иллюзия, самообман для пролетария. Но мы должны признать, что весь современный прогресс и все наши надежды на будущее еще основываются на этом чувстве свободы, как бы ограничена она ни была в действительности.
Самый несчастный из босоногих нищих в самый черный момент его несчастий не согласится поменять своей постели из камней под сводом моста на тарелку супа, которая давалась бы ему каждый день, но с цепью рабства на шее. Более того. Это чувство, это требование личной свободы так дороги современному человеку, что мы постоянно видим, как целые массы рабочих терпят голод месяцами и идут с голыми руками на штыки государства, чтобы только удержать известные завоеванные права.
В самом деле, самые упорные стачки и самые отчаянные восстания происходили из-за вопросов о свободе, о завоеванных правах, - более чем из-за вопросов о заработной плате.
Таким образом, право работать над тем, чего хочет человек и сколько хочет, остается принципом современного общества. И самое сильное обвинение, которое мы выдвигаем против современного общества, состоит в том, что эта свобода, столь дорогая сердцу рабочего, остается все время воображаемой и призрачной благодаря тому, что он вынужден продавать свою силу капиталисту; так что современное государство есть могучее орудие для удержания рабочего в таком вынужденном положении; и достигает оно этого при помощи привилегий и монополий, которые оно постоянно дает одному классу граждан, к невыгоде и в ущерб рабочему. В самом деле, теперь начинают понимать, что принцип личной свободы, который так дорог всем завоевавшим ее и на котором все пришли к соглашению, ловко обходится благодаря целому ряду монополий; что те, кто ничем не владеет, делаются рабами тех, кто владеет, раз они вынуждены принимать условия владельца земли или фабрики, чтобы иметь возможность работать; что таким образом они платят богачам - всем богачам - громадную дань, благодаря монополиям, созданным в пользу богатых. Народ нападает на монополии не затем, чтобы помешать праздности, какую они дают привилегированным классам, но вследствие того господства над рабочим классом, которое они обеспечивают.
Серьезный упрек, который мы ставим современному обществу, состоит не в том, что оно пошло по ложной дороге, провозглашая, что отныне каждый будет работать над тем, что он хочет и сколько хочет. Мы его упрекаем в том, что оно создало такие условия собственности, которые не позволяют рабочему работать над тем, что он хочет и сколько хочет. Мы считаем это общество ненормальным и несправедливым, потому что, провозгласив начало личной свободы, оно поместило работника полей и фабрик в такие условия, которые уничтожают это начало; потому что оно низводит рабочего до состояния замаскированного рабства, до состояния человека, которого нищета заставляет работать для обогащения хозяев и для увековечения самому своего рабского состояния, - заставляет самого ковать себе свои цепи.
Но если так - если право «работать над тем, что хочешь и сколько хочешь» действительно дорого современному человеку; если всякая форма принудительного и рабского труда ему противна; если личная свобода для него важнее всего, - то ясно, что должен делать революционер.
Он отбросит всякие формы скрытого и замаскированного рабства. Он будет стремиться к тому, чтобы эта свобода не была пустым словом. Он постарается узнать, что мешает рабочему быть действительно единственным господином своих способностей и своих рук; и он будет работать над тем, чтобы разбить эти препятствия, - если нужно, силой. Но он будет остерегаться в то же время ввести новые препятствия, которые, увеличивая, может быть, его благосостояние, снова доведут человека до того, что он потеряет свою свободу.
Посмотрим же, что это за препятствия, которые в современном обществе обрезали свободу рабочего и сделали его рабом.

павел карпец

19-06-2021 19:50:53

II. РАБЫ ГОСУДАРСТВА
Скрытый текст: :
Никто не может быть принужден по закону работать на другого. Такова, сказали мы, основа современного общества, завоеванная рядом революций. И те среди нас, кто знал крепостное право в первой половине последнего века или только видели его следы, те из нас, кто знал отпечаток, оставленный этим учреждением на физиономии всего общества, - те поймут с одного слова важность перемены, произведенной окончательной отменой легального крепостного права. Но если законной обязанности работать для другого более не существует среди частных лиц, то государство сохраняет за собой до сего времени право налагать на своих подданных обязательный труд. Более того. По мере того как отношения господина и раба исчезают в обществе, государство расширяет все более и более свое право на принудительный труд граждан; так что права современного государства заставили бы покраснеть от зависти законников XV и XVI вв., которые старались тогда обосновать королевскую власть.
Теперь государство налагает, например, на всех граждан обязательное обучение. Вещь в сущности прекрасная, если смотреть на нее с точки зрения права ребенка идти в школу, когда родители хотят удержать его дома для работы, посылают работать на фабрику или даже учиться у невежественной монахини. Но в действительности - во что превратилось теперь обучение, даваемое в первоначальной школе? Ребенку набивают голову целой кучей учений, сочиненных именно для того, чтобы обеспечить право государства над гражданином; чтобы оправдать монополии, даваемые государством над целыми классами граждан; чтобы провозгласить как святую святых права богатого эксплуатировать бедного и делаться богатым благодаря этой бедности; чтобы внушить детям, что судебное преследование, производимое обществом, есть высшая справедливость и что завоеватели были величайшие люди человечества. Но что говорить! Государственное обучение, достойное наследие иезуитского воспитания, есть усовершенствованный способ убить всякий дух личного почина и независимости и научить ребенка рабству мысли и действия.
А когда ребенок вырастет, государство явится за тем, чтобы принудить его к обязательной воинской повинности, и предпишет ему, кроме того, различные работы для коммуны и для государства, в случае нужды. Наконец, при помощи налогов оно заставит каждого гражданина произвести громадную массу работы для государства, а также для фаворитов государства, все время заставляя его думать, что это он сам добровольно подчиняется государству, что это он сам распоряжается через своих представителей деньгами, поступающими в государственную казну.
Таким образом, здесь провозглашен новый принцип. Личного рабства более не существует. Нет более рабов государства, как было раньше в течение прошедших веков, даже во Франции и Англии. Король не может более приказывать десяти или двадцати тысячам своих подданных являться к нему для постройки крепостей или для разбивки садов и возведения дворцов в Версале, несмотря на «чудовищную смертность среди рабочих, которых каждую ночь увозят, навалив полные телеги трупов», как писала мадам де Севинье. Дворцы в Виндзоре, Версале и Петергофе не строятся более путем принудительных работ. Теперь государство требует всех этих услуг от подданных путем налогов под предлогом производства полезных работ, охраны свободы граждан и увеличения их богатств.
Мы готовы первые радоваться уничтожению былого рабства и засвидетельствовать, насколько это важно для общего прогресса освободительных идей. Быть притащенным из Нанси или Лиона в Версаль, чтобы строить там дворцы, предназначенные для увеселения фаворитов короля, было гораздо тяжелее, чем платить такую-то сумму налогов, представляющую столько-то дней работы, хотя бы даже эти налоги были потрачены на бесполезные или даже вредные для народа работы. Мы более чем признательны деятелям 1793 г. за то, что они освободили Европу от принудительного труда.
Но тем не менее верно, что по мере того как освобождение от личных обязательств человека по отношению к человеку завершалось в течение XIX в., обязательства по отношению к государству все продолжали расти. Каждые десять лет они увеличивались в числе, разнообразии и количестве труда, требуемого государством от каждого гражданина. К концу XIX в. мы видим даже, что государство вновь берет себе право на принудительный труд. Оно налагает, например, на железнодорожных рабочих (недавний закон в Италии) обязательный труд в случае стачки; и это - не что иное, как прежний принудительный труд в пользу больших акционерных компаний, владеющих железными дорогами. А от железной дороги до рудника и от рудника до фабрики - не более чем один шаг. И раз будет признан предлог общественного блага или даже только общественной необходимости или общественной полезности, то нет более границ для власти государства.
Если с углекопами или со служащими железных дорог еще не обращаются, как с уличенными в государственной измене, каждый раз, как они начинают забастовку, и если их не вешают направо и налево, то это единственно потому, что необходимость в этом еще не чувствуется. Считают более удобным воспользоваться угрожающими жестами нескольких стачечников, чтобы расстрелять толпу в упор и послать вожаков на каторгу. Это делается теперь постоянно и в республиках, и в монархиях.
До сих пор довольствовались «добровольным подчинением». Но в тот день, когда почувствовали в Италии необходимость в этом или, вернее, страх такой необходимости, парламент не поколебался ни одной минуты голосовать карательный закон, хотя железные дороги в Италии остаются еще в руках частных компаний. Для «себя», во имя «общественного блага» государство, конечно, не поколеблется сделать даже с большей суровостью то, что оно уже сделало для своих любимцев, для акционерных компаний. Оно уже сделало это в России. А в Испании оно доходит даже до пыток, чтобы охранять монополистов. Действительно, после ужасных пыток, применявшихся в 1907 г. в Монтжуйской тюрьме, пытка стала снова в Испании учреждением на пользу нынешних любимцев государства - владетельных финансистов.
Мы идем так быстро в этом направлении, и вторая половина XIX века, воодушевленная тем, что подсказывали привилегированные фавориты правительства, так далеко зашла в направлении централизации, что если мы не примем мер предосторожности, то в скором времени мы увидим, что стачечников и забастовщиков и всех недовольных не только будут расстреливать как мятежников и грабителей, но будут гильотинировать или ссылать в болотистые, вредные для здоровья места в какой-нибудь колонии только за то, что они не выполнили общественной службы.
Так делают в армии и так будут делать в рудниках. Консерваторы уже громко требовали этого в Англии.
Вообще, не надо обманываться. Два великих движения, два больших течения мысли и действия характеризовали XIX век. С одной стороны, мы видели борьбу против всех следов древнего рабства. Мало того что армии первой французской республики прошли через всю Европу, уничтожая крепостное право, но когда эти армии были изгнаны из стран, которые они освободили, и когда там было восстановлено крепостное право, то оно не могло продержаться долго. Веянье революции 1848 г. унесло его окончательно из Западной Европы; а в 1861 г. оно, как мы знаем, было уничтожено в России и 17 лет спустя на Балканах.
Более того. В каждой нации человек работал для утверждения своих прав на личную свободу. Он освободился от предрассудков относительно дворянства, королевской власти и высших классов: и путем тысячи и тысячи маленьких восстаний, произведенных в каждом углу Европы, человек утвердил, посредством созданных им же обычаев, свое право считаться свободным.
С другой стороны, все умственное движение века: поэзия, роман, драма, как только они перестали быть простой забавой для праздных, носили тот же характер. Беря Францию, вспомним о Викторе Гюго, о Евгении Сю в его «Тайнах народа» («Mysteres du peuple»), Александре Дюма (отце, конечно) в его истории Франции, написанной в романах, о Жорж Занде и т.д.; далее, о великих конспираторах Барбесе и Бланки, об историках, как Огюстен Тьерри, Сисмонди, Мишле, о публицистах, как П.Л. Куррье; наконец , о реформаторах-социалистах : Сен-Симоне, Фурье, Консидеране, Луи Блане и Прудоне и, наконец, об основателе позитивной философии Опосте Конте. Все они выразили в литературе движение мысли, которое происходило в каждом углу Франции, в каждой семье, в каждом мыслящем человеке, чтобы освободить человека от нравов и обычаев, оставшихся от эпохи личной власти человека над человеком. И что происходило во Франции, происходило везде, более или менее, чтобы освободить человека, женщину, ребенка от обычаев и идей, установленных веками рабства.
Но рядом с этим великим освободительным движением развивалось в то же время и другое, которое, к несчастью, также вело свое происхождение от Великой Революции. Оно имело своею целью - развить всемогущество государства во имя неопределенного, двусмысленного выражения, которое открывало дверь не только всем лучшим намерениям, но также и тщеславию и вероломству - во имя общественного блага.
Происходя от эпохи, когда церковь стремилась завоевать души человеческие, чтобы вести их к спасению, и перейдя в наследие нашей цивилизации от Римской империи и римского права, идея всемогущества государства молча усиливалась и прошла громадный путь в течение последней половины XIX в.
Сравните только обязанность военной службы в той форме, как она существует сейчас, в наши дни, с тем, что она была в прошедшие века, - и вы будете поражены тем, насколько выросла эта обязанность по отношению к государству, под предлогом равенства.
Никогда крепостной в средние века не позволял лишать себя человеческих прав до такой степени, как современный человек, который отказывается от них добровольно, просто по духу добровольного рабства. В двадцать лет, то есть в возрасте, когда человек жаждет свободы и склонен даже «злоупотреблять» этой свободой, молодой человек смиренно позволяет запереть себя на два или три года в казарму, где он разрушает свое физическое, умственное и моральное здоровье. Почему? Зачем?.. Затем, чтобы изучить ремесло, которое швейцарцы изучают в шесть недель, а буры изучили лучше, чем европейские армии, в процессе работы по расчистке девственной земли, объезжая свои прерии верхом.
Он не только рискует своею жизнью, но в своем добровольном рабстве он идет дальше, чем раб. Он позволяет своим начальникам контролировать его любовные дела, он бросает свою любимую женщину, дает обет целомудрия и гордится тем, что повинуется, как автомат, своим начальникам, хотя он не может ни судить, ни знать их военные таланты, ни даже их честность. Какой крепостной в средние века, кроме разве прислуги, следовавшей за военными сзади с обозом, согласился бы идти на войну на таких условиях, которым современный крепостной, одурелый от идеи дисциплины, подчиняется по своей доброй воле? Да что говорить! Крепостные рабы XX в. подчиняются даже ужасам и безобразиям исправительного батальона в Африке (Бириби) без всякого протеста с своей стороны!
Когда же крепостные - крестьяне и ремесленники - отказывались от права противопоставлять свои тайные общества таким же обществам своих господ и защищать силой оружия свое право соединяться в союзы и общества? Было ли в средние века такое черное время, когда народ городов отказался бы от своего права судить своих судей и бросить их в реку, когда он не одобрял бы их приговоров? И когда, даже в самые темные времена притеснений в древности, видно было, чтобы государство имело полную возможность развращать своей школьной системой все народное образование, от первоначального обучения и до университета? Макиавелли страстно желал этого, но вплоть до XIX в. его мечтания не были осуществлены!
Одним словом, в первой половине XIX в. имелось громадное прогрессивное движение, стремившееся к освобождению личности и мысли; и такое же громалное регрессивное движение взяло верх над предыдущим во второй половине века и теперь стремится восстановить старую зависимость, но уже по отношению к государству: увеличить ее, расширить и сделать ее добровольной! Такова характерная черта нашего времени.
Но это относится только к прямым обязанностям. Что же касается обязанностей непрямых, вводимых посредством налогов и капиталистических монополий, то хотя они не сразу бросаются в глаза, тем не менее они все время растут и становятся столь угрожающими, что настало уже время заняться серьезным их изучением.

павел карпец

31-07-2021 19:04:23

III. НАЛОГ - СРЕДСТВО СОЗДАНИЯ МОГУЩЕСТВА ГОСУДАРСТВА

Скрытый текст: :
Если государство при помощи воинской повинности, народного образования, которым оно управляет в интересах богатых классов, при помощи церкви и тысячи своих чиновников обладает уже колоссальной властью над своими подданными, то эта власть еще усиливается при помощи налогов.
Безвредный вначале, даже может быть благословляемый самими плательщиками, когда он заменил принудительные работы, налог становится ныне все более и более тяжелым бременем. Теперь налог - могучее орудие, обладающее тем большей силой, что он скрывается под тысячью форм и что правители сознают его силу и способность управлять всею экономической и политической жизнью общества в интересах правящих и богатых классов. Ибо те, кто стоят у власти, пользуются теперь налогами не только затем, чтобы получать свои жалованья, но в особенности затем, чтобы создавать и разрушать состояния, накоплять громадные богатства в руках немногих привилегированных, чтобы создавать монополии, разорять народ и порабощать его богатым; и все это происходит так, что плательщики и не догадываются даже о той власти, которую они дали в руки своему правительству.
- Но что же может быть более справедливо, чем налог, - скажут нам, конечно, защитники государства.
- Вот, например, - скажут нам, - мост, построенный жителями такой-то общины. Река, вздувшаяся от дождей, готова унести этот мост, если его сейчас же не перестроят. Разве не естественно и не справедливо призвать всех жителей общины к работам по перестройке моста? А так как у большинства жителей есть свои дела, то разве не разумно заменить личную работу каждого, то есть неопытный, вынужденный труд, налогом, который позволит призвать рабочих и инженеров-специалистов?
Или вот ручей, который в половодье становится непереходимым. Почему жители соседних общин не возьмутся за постройку моста через него? Почему им не заплатить по столько-то с головы, вместо того чтобы приходить самим и работать лопатами для исправления канавы или для мощения дороги? Или - зачем строить самим хлебный магазин, куда каждый житель должен будет сложить по столько-то хлеба в год на случай недорода, когда вместо этого можно предоставить государству заботиться о прокормлении во время голода, платя ему за то небольшой налог?
Все это кажется столь естественным, справедливым и разумным, что самый упрямый индивидуалист не имеет ничего возразить против этого - при том условии, конечно, что известное равенство условий существует в общине.
И, приводя все больше и больше подобных примеров, экономисты и защитники государства вообще спешат сделать заключение, что налог справедлив, желателен со всех точек зрения и… «Да здравствует налог!»

И все-таки все эти рассуждения ложны и неверны. Ибо если некоторые общинные налоги действительно ведут свое происхождение из общинного труда, произведенного сообща, то вообще налог или, скорее, многочисленные и громадные налоги, которые мы платим государству, имеют своим источником совсем другое происхождение, а именно завоевание.
Восточные монархии и позднее императорский Рим налагали принудительные работы именно на завоеванные народы. Римский гражданин был освобожден от этой обязанности и перелагал ее на народы, подчиненные его владычеству. И вплоть до Великой Революции (а отчасти и до наших дней) предполагаемые потомки расы завоевателей (римской, германской, нормандской), то есть «так называемые благородные дворяне», были избавлены от налогов. Мужики, черная кость, завоеванные белою костью, фигурировали одни на месте тех, кто подлежит принудительному труду и обложению налогами. Во Франции земли благородных или «тех, кто был возведен в благородное состояние», не платили ничего до 1789 г. И до сих пор самые богатые землевладельцы в Англии не платят почти ничего за свои громадные владения и оставляют их необработанными в ожидании того, когда их стоимость удвоится вследствие недостатка земли.
Не из общинного труда, произведенного с свободного общего согласия, а именно из завоевания, из крепостного права происходят налоги, которые мы платим теперь государству. Действительно, когда государство заставляло подданных производить принудительные работы в XVI- XVIII вв., то дело шло вовсе не о тех работах, которые села и деревни предпринимали на основании свободного соглашения своих жителей. Общинные работы продолжали производиться жителями общин. Но рядом с этими работами, кроме них, сотни тысяч крестьян приводились под военным конвоем из отдаленных сел для постройки национальной дороги или крепости, для перевозки провизии, необходимой для питания армии, для следования на своих голодных лошадях за богатыми, отправлявшимися для завоевания новых замков. Другие работали в рудниках и на фабриках государства; третьи, подгоняемые хлыстами управляющих, должны были повиноваться преступным фантазиям своих господ, занимаясь рытьем прудов у дворянских замков или строя дворцы для королей, для господ и их содержанок, тогда как жены и дети этих крепостных должны были питаться лебедой или просить милостыню по дорогам, а их отцы бросались голодные под пули солдат, чтобы отнять у конвоиров увозимый ими награбленный хлеб.
Принудительный труд, налагаемый сначала силой на покоренные народы (как это теперь еще делают и французы, и англичане, и германцы с неграми в Африке), а потом на всех «неблагородных», на «черную кость», - таково было истинное происхождение налога, который мы платим теперь государству. Нужно ли удивляться, что налог сохранил до наших дней отпечаток своего происхождения?

Для деревень было большим облегчением, когда с приближением Великой Революции начали заменять принудительные работы на государство своего рода выкупом - налогом, платимым в виде денег. Когда Революция принесла, наконец, с собой луч света в крестьянские хижины и уничтожила часть акцизных сборов и налогов, ложившихся тяжелым бременем на беднейшие классы, и когда идея более справедливого (и также более выгодного для государства) налога начала осуществляться, это вызвало, говорят нам, всеобщую радость в деревнях - особенно среди тех крестьян, кто наживался торговлей и ростовщичеством.
Но по сию пору налог остался верен своему первоначальному происхождению. В руках буржуазии, завладевшей властью, он не переставал расти, и его рост шел особенно на пользу буржуазии. Посредством налога, которого тягость не сразу чувствуется, клика правящих, то есть государство, которое представляет четверной союз короля, церкви, судьи и военачальника, не переставало расширять свои дела и обращалось с народом, как с завоеванной расой. Налог поражает так хорошо, что ныне благодаря этому драгоценному орудию мы почти так же порабощены государством, как наши отцы когда-то были порабощены своими господами и барами.
Какое количество труда каждый из нас дает государству? Ни один экономист не попытался оценить число трудовых дней, которые рабочий на полях и на заводах отдает каждый год этому вавилонскому идолу, так что мы напрасно стали бы искать в трактатах политической экономии хотя бы приблизительной оценки того, что человек, производящий богатства, отдает государству из своего труда. Простая оценка, основанная на бюджетах государства, губерний, волостей и общин (которые также участвуют в расходах государства), ничего бы не сказала нам, потому что необходимо оценить не то, что входит в кассы казначейства, но то, что уплата каждого рубля, внесенного в казначейство, представляет собой из фактических расходов, произведенных плательщиком. Все, что мы можем сказать, это то, что количество труда, отдаваемого каждый год производителем государству, огромно. Это количество должно достигнуть - и для некоторых классов намного превзойти - три дня работы в неделю, которые крепостной раб отдавал некогда своему господину.
И заметьте, что как бы мы ни старались перестроить систему налогов, главная их тяжесть в конечном счете всегда падает на рабочего. Каждая копейка, уплаченная в казну, платится в конце концов работником, производителем.
Государство может накладывать руку, более или менее, на доходы богачей. Но для этого еще требуется, чтобы богатые имели доходы, чтобы эти доходы были сделаны, произведены кем-нибудь; а они могут быть произведены только тем, кто производит что-нибудь своим трудом. Государство требует у богатого своей части его добычи, но откуда происходит эта добыча, представляющая собой в конечном счете определенное количество хлеба, железа, фарфора или проданных тканей - вообще всех результатов труда рабочего-производителя? Оставляя в стороне богатства, привозимые из-за границы и представляющие собой результат эксплуатации других работников, живущих в России, на Востоке, в Аргентине, в Африке, работники самой страны должны отдать государству такое-то количество дней своего труда, не только чтобы уплатить свой налог, а также чтобы обогатить богатых.
Если налог, взимаемый государством, кажется в сравнении с его громадными расходами не столь тяжелым в Англии, как у других народов Европы, то это происходит по двум причинам. Прежде всего парламент, состоящий наполовину из лордов землевладельцев, покровительствует им и позволяет брать громадные деньги с жителей городов и деревень, в то время как сами землевладельцы платят всего лишь ничтожный налог. Во-вторых - и это самое главное, - Англия больше всех европейских стран облагает налогами труд рабочих других народов.
Нам говорят иногда о прогрессивном налоге на доходы, который, по словам наших правителей, ударяет по карману богачей к выгоде бедняков. Такова была, действительно, идея Великой Революции, когда она ввела эту форму налога. Но теперь все, что мы получаем от налога, который только слегка прогрессивен, это то, что он слегка задевает доходы богачей, т.е. у них берется немного больше, чем ранее, из того, что они выжали из рабочих. Но это все. И все-таки всегда платит рабочий - и платит он обыкновенно больше, чем государство берет у богатого.
Таким образом мы сами видели в городе Бромлей, что когда налог на жилые дома был увеличен нашей ратушей приблизительно на два рубля в год на каждую квартиру рабочего (полудомик, как говорят в Англии), сейчас же плата за эти квартиры повысилась на двенадцать рублей в год. Таким образом домовладелец немедленно перекладывал на своих квартирантов увеличение налога и одновременно пользовался этим для увеличения своего дохода и эксплуатации.
Что же касается до косвенных налогов, мы знаем не только, что особенно задеваются этим налогом предметы, потребляемые всеми (другие - меньше), но также что всякое увеличение на несколько копеек налога на напитки, на кофе или хлеб отражается гораздо большим увеличением на ценах, платимых потребителем.
Кроме того, вполне очевидно, что единственно тот, кто производит, кто создает богатства своим трудом, может платить налог. Остальное есть не что иное, как дележка добычи, полученной предпринимателем того, кто производит, - дележка, которая всегда сказывается для работника лишь увеличением эксплуатации.
Таким образом, мы можем сказать, что, оставляя в стороне налоги, взимаемые с богатств, производимых за границей, миллиарды, вносимые каждый год в казну (в любой стране), ложатся почти всецело на труд миллионов работников, имеющихся в стране. Тут рабочий платит как потребитель напитков, сахара, спичек, керосина; там, платя за свою квартиру, он выплачивает налог, накладываемый государством на владельца дома. Здесь, покупая свой хлеб, он платит земельные налоги, земельную ренту, квартирную плату и налоги булочника, оплачивает инспекцию, министерство финансов и т.д. Там, наконец, покупая себе платье, он оплачивает свои права на ввезенный из-за границы хлопок и монополию, созданную протекционизмом. Покупая уголь, путешествуя в вагоне железной дороги, он оплачивает монополию на угольные рудники и железные дороги, созданную государством к выгоде для капиталистов, владельцев этих рудников и железных дорог. Коротко говоря, всегда он платит всю кучу налогов, налагаемых государством, округом, общиной на землю и ее продукты, на сырье, на мануфактуру, на доход хозяина, на привилегии образования - на все, что стекается в кассы коммуны, округа и государства.
Сколько же дней труда в год представляют собой все эти налоги? Разве не вполне вероятно, что, подсчитав итог, мы увидим, что современный рабочий работает более для государства, чем даже крепостной раб некогда работал на своего господина?
Но если бы только было это!
В действительности же налог дает правительству не только средство сделать эксплуатацию более усиленной, но также средство удерживать народ в бедности и создавать легально, не говоря о воровстве и о панамских мошенничествах, такие состояния, которых капитал один никогда не смог бы создать.

павел карпец

20-09-2021 12:33:28

IV. НАЛОГ - СРЕДСТВО ОБОГАЩАТЬ БОГАТЫХ
Скрытый текст: :
Налог так удобен! Наивные люди - «дорогие граждане», как их именуют во время выборов, - привыкли видеть в налоге средство для совершения великих дел цивилизации, полезных для народа. Но правительства великолепно знают, что налог представляет им самый удобный способ создавать большие состояния за счет малых, делать народ бедным и обогащать некоторых, отдавать с большими удобствами крестьянина и рабочего во власть фабриканта и спекулянта, поощрять одну промышленность за счет другой и все вообще промышленности - за счет земледелия и в особенности за счет крестьянина или же всего народа.
Если бы завтра в палате депутатов решили ассигновать 20 млн руб. в пользу крупных землевладельцев (как лорд Сольсбюри сделал в Англии в 1900 г., чтобы вознаградить своих избирателей-консерваторов), то вся страна завопила бы как один человек; министерство было бы немедленно низвергнуто. А при помощи налога правительство перекачивает те же миллионы из карманов бедняков в карманы богачей, так что бедные даже не замечают этой проделки. Никто не кричит, и та же цель достигается удивительным образом - настолько ловко, что это назначение налогов проходит незамеченным даже теми, кто делает своей специальностью изучение налогов.
Это так просто! Достаточно, например, увеличить на несколько копеек налоги, платимые крестьянином за каждую лошадь, телегу, корову и т.д., чтобы сразу разорить десятки тысяч земледельческих хозяйств. Те, кто уже с большим трудом едва-едва сводят концы с концами и кого малейший удар может окончательно разорить и отправить в ряды пролетариата, гибнут на этот раз от самого ничтожного увеличения налогов. Они продают свои участки земли и уходят в города, предлагая свой труд владельцам фабрик и заводов. Другие продают лошадь и с удвоенным усердием начинают работать лопатой, надеясь еще поправить свое положение. Но новое увеличение налогов, неизбежно вводимое через несколько лет, добивает их до конца, и они становятся также пролетариями.
Эта пролетаризация слабых государством, правительством производится постоянно из года в год, и никто не кричит об этом, кроме самих разоренных, голос которых не доходит до широких кругов публики. Мы видели, как это производилось в грандиозном масштабе в течение последних сорока лет в России, особенно в центральной России, где мечты крупных промышленников о создании пролетариата осуществлялись потихоньку при помощи налогов, между тем как если бы был издан закон, который стремился бы одним почерком пера разорить несколько миллионов крестьян, то это вызвало бы протесты всего мира, даже в России при самодержавном правительстве. Налог, таким образом, мягко достигает того, что правительство не смеет делать открыто.
И экономисты, присваивающие себе название «научных», говорят нам об «установленных» законах экономического развития, о «капиталистическом фатализме» и о «самоотрицании», между тем как простое изучение налогов легко объяснило бы добрую половину того, что они приписывают предполагаемой фатальности экономических законов. Таким образом, разорение и экспроприация крестьянина, которое происходило в XVII в. и которое Маркс назвал «первоначальным накоплением капитала», продолжается до наших дней из года в год при помощи такого удобного орудия - налога.
Вместо того чтобы увеличиваться согласно неизбежным законам, сила капитала была бы значительно парализована в своем распространении, если бы она не имела к своим услугам государства, которое, с одной стороны, создает все время новые монополии (рудники, железные дороги, вода для жилых помещений, телефоны, меры против рабочих союзов, судебное преследование забастовщиков и т.д.), а с другой стороны, создает состояния и разоряет массы рабочих посредством налога.
Если капитализм помог создать современное государство, то так же - не будем забывать этого - современное государство создает и питает капитализм.
Адам Смит в прошедшем столетии уже подчеркнул эту силу налога и наметил главные линии, по которым должно было идти изучение налога; но после Смита такое изучение не продолжалось, и чтобы показать теперь эту мощь налога, нам приходится собирать там и сям соответствующие случаи и примеры.
Так, возьмем земельный налог, являющийся одним из самых могучих орудий в руках государства. Восьмой отчет Бюро труда штата Иллинойса дает массу примеров, доказывающих, как - даже в демократическом государстве - создаются состояния миллионеров, просто при помощи того, как государство облагает земельную собственность в городе Чикаго.
Этот громадный город рос очень быстро, достигнув в течение пятидесяти лет 1 500 000 жителей. Облагая налогами застроенные земли, в то время как незастроенные земли, даже на самых центральных улицах, облагались лишь слегка, государство создало состояния миллионеров. Участки земли на одной такой большой улице, которые стоили пятьдесят лет тому назад 2400 рублей за одну десятую часть десятины, ныне стоят от двух до двух с половиною миллионов.
Притом вполне очевидно, что если бы налог был по стольку-то за каждую квадратную сажень застроенной или незастроенной земли или если бы земля была муниципализована, то никогда подобные состояния не могли бы накапливаться. Город воспользовался бы ростом своего населения, чтобы понизить налоги на дома, населяемые рабочими. Теперь же наоборот; так как именно дома в шесть или десять этажей, населенные рабочими, выносят главную тяжесть налога, то, следовательно, рабочий должен работать, чтобы позволять богатым сделаться еще более богатыми. В вознаграждение за это он должен жить в нездоровых, плохих помещениях, что, как известно, останавливает духовный и умственный рост того класса, который живет в этих помещениях, и вместе с тем отдает всецело во власть фабриканта. Восьмой двугодичный отчет Бюро рабочей статистики Иллинойса 1894 г. полон поразительных сведений на эту тему.

Или возьмем английский арсенал в Вуличе. Некогда земли, на которых вырос Вулич, представляли из себя дикие луга, обитаемые только кроликами. Но с тех пор как государство построило там свой большой арсенал, Вулич и соседние деревни сделались большим городом с значительным населением, где 20 000 человек работают на фабриках государства, изготовляя орудия разрушения.
Однажды в июне 1890 г. один депутат потребовал от правительства увеличения заработной платы рабочим. «Зачем? - ответил министр-экономист Гошен. - Это все равно будет отобрано у них домовладельцами!.. В течение последних лет заработная плата увеличилась на 20%, но плата за квартиры рабочих увеличилась за это время на 50%. Увеличение заработной платы (цитирую дословно) вело, таким образом, только к тому, что в карманы домовладельцев (уже миллионеров) поступала гораздо большая сумма денег». Рассуждение министра, очевидно, верно, и факт, что миллионеры отбирают большую часть увеличения заработной платы, заслуживает того, чтобы его хорошенько запомнили. Он совершенно точен.
С другой стороны, все время жители Вулича, как жители всякого другого большого города, были принуждены платить двойные и тройные налоги для устройства канализации, дренирования, мощения улиц, и город, таким образом, из полного всяких болезней превратился теперь в здоровый город. Благодаря же существующей системе земельного налога и земельной собственности, вся эта масса денег пошла на то, чтобы обогатить уже богатых земледельцев и домовладельцев. «Они перепродают плательщикам налогов по частям те выгоды, которые они получили благодаря санитарным улучшениям и которые были уже оплачены этими самыми плательщиками», - замечает совершенно верно газета вулических кооператоров «Comradeship» («Товарищество»).
Или еще: в Вуличе завели паровой паром для переезда через Темзу и сообщения с Лондоном. Сначала это была монополия, которую парламент создал в пользу одного капиталиста, поручив ему установить сообщение с паровым паромом. Затем, по прошествии некоторого времени, так как монополист ввел слишком высокие цены за переезд, муниципалитет выкупил у него право держания парома. Все это стоило плательщикам более 2 000 000 руб. налогов в течение восьми лет! И вот маленький кусок земли, расположенный у парома, поднялся в цене на 30 000 руб., которые, конечно, были положены в карман землевладельцем. И так как этот кусок земли будет продолжать всегда возрастать в цене, то вот вам новый монополист, новый капиталист в добавление к легионам других, уже созданных английским государством.
Но этого мало! Рабочие государственных заводов Вулича кончили тем, что основали профессиональный союз и в результате долгой борьбы удерживали свою заработную плату на более высоком уровне, чем на других заводах подобного рода. Они основали также кооператив и уменьшили этим на одну четверть свои расходы на существование. Но «лучшая часть жатвы» все-таки идет в карманы господ! Когда кто-нибудь из этих господ решается продать кусочек своих земель, то его агент помещает в местных газетах следующее объявление (цитирую дословно):
«Высокая заработная плата, платимая арсеналом рабочим, благодаря их профессиональному союзу, и существование в Вуличе прекрасного кооператива делают эту местность в высшей степени подходящей для постройки домов с рабочими квартирами». Иными словами, это значит: «Вы можете дорого заплатить за этот кусок, господа строители домов с рабочими квартирами. Вы получите все это назад очень легко с рабочих квартирантов». И строители платят, строят и затем с излишком собирают затраченные деньги с рабочего.
Но это еще не все. Вот несколько энтузиастов сумели после ужасных затруднений и колоссального труда основать в самом Вуличе род кооперативного городка с домиками для рабочих. Земля была куплена кооперативом, дренирована, канализована; были проведены улицы; затем участки земли продавались рабочим, которые благодаря кооперативу могли на хороших условиях выстроить себе свои домики. Основатели радовались и торжествовали. Успех был полный, и они захотели узнать, на каких условиях им можно будет купить соседний кусок земли, чтобы увеличить кооперативный городок. Они платили раньше за свой участок 15 000 руб. за десятину, теперь же с них спросили 30 000… Почему?..
- Но, господа, ваш городок идет очень хорошо, и поэтому стоимость нашей земли удвоилась, - говорили им.
- Великолепно! Значит, так как государство создало и поддерживало земельную монополию в пользу какого-нибудь капиталиста, то кооператоры работали только затем, чтобы еще обогатить этого капиталиста и чтобы сделать дальнейшее распространение их рабочего города невозможным!
- Да здравствует государство!
- Работай для нас, бедное животное, раз ты веришь, что можешь улучшить свою судьбу кооперативами, не осмеливаясь затрагивать в то же время собственность, налог и государство!

Но оставим Чикаго и Вулич, - разве мы не видим в каждом большом городе, как государство, воздвигая дом в шесть этажей, гораздо больший, чем частный особняк богача, создает этим самым новую привилегию в пользу богача? Оно позволяет ему забирать себе в карман излишек стоимости, приданной его земле увеличением и украшением города, особенно домом в шесть этажей, в котором гнездится беднота, работающая за нищенскую плату над украшением города.
Удивляются тому, что города растут так быстро за счет деревни, и не желают видеть, что вся финансовая политика XIX столетия направлена к тому, чтобы обложить как можно больше налогами земледельца - истинного производителя, так как он умеет добыть из земли в три, четыре, в десять раз больше продуктов, чем раньше, в пользу городов, то есть в пользу банкиров, адвокатов, торговцев и всей банды прожигателей жизни и правителей.
И пусть нам не говорят, что создание монополий в пользу богатых не есть самая главная суть современного государства и симпатий, которые оно встречает среди богатых и образованных людей, прошедших через школы государства. Вот последний великолепный пример того, как употребляли налоги в Африке.
Всем известно, что главной целью войны Англии против буров было уничтожение бурского закона, не позволявшего принуждать негров работать в золотых копях.
Английские компании, основанные для эксплуатации этих мин, не давали тех доходов, на которые они рассчитывали. Вот что недавно заявил по этому поводу в парламенте лорд Грей: «Вы должны оставить навсегда идею о возможности разрабатывать ваши копи при помощи труда белых. Нужно найти средства, как притянуть к этому негров… Это можно было бы сделать, например, при помощи налога в один фунт на каждую хижину негров, как мы это уже делаем в Басутоланде, а также при помощи небольшого налога (12 шиллингов), который будет взиматься с тех негров, которые не смогут предъявить удостоверения о том, что они четыре месяца в году работали у белых» (Гобсон Дж. А. Война в Южной Африке. - Hobson. The War in South-Africa. P. 234).
Вот вам крепостное право, которое не осмеливались вводить открыто, но которое ввели при помощи налога. Представьте себе каждую жалкую хижину, обложенную налогом в десять рублей, и вы имеете перед собой крепостное рабство! И Рэдд, агент известного Родса, пояснил это предложение, написав следующее:
«Если, под предлогом цивилизации, мы истребили от 10 000 до 20 000 дервишей нашими пушками Максима, то, конечно, не будет насилием заставить туземцев Южной Африки отдавать три месяца в году честному труду». Всегда те же два, три дня в неделю! Больше этого не нужно. Что же касается оплаты «честного труда», то Рэдд высказался по этому поводу очень определенно: от 24 до 30 руб. в месяц - это «болезненный сентиментализм». Четверти этого хватит за глаза (там же, с. 235). При таких условиях негр не разбогатеет и останется рабом. Нужно отобрать у него назад при помоши налога то, что он заработает как жалованье; нужно помешать ему давать себе отдых!
Действительно, с тех пор, как англичане сделались господами Трансвааля и «черных», добыча золота поднялась с 125 млн руб. до 350 млн руб. Около 200 000 «черных» принуждены теперь работать в золотых копях, чтобы обогащать компании, которые были главной причиной возникновения войны.

Но то, что англичане сделали в Африке, чтобы довести черных до нищеты и навязать им силой работу в рудниках, государство делало в течение трех веков в Европе по отношению к крестьянам; и оно еще делает это теперь, чтобы навязать тот же принудительный труд рабочим городов.
А универсанты нам еще толкуют о «незыблемых законах» политической экономии!
Оставаясь все время в области новейшей истории, мы могли бы привести другой пример ловкой операции, проведенной при помощи налога. Это можно было бы назвать - «Как британское правительство взяло с народа 2 000 000 руб., чтобы отдать их крупным чаеторговцам - водевиль в одном акте». В субботу 3 марта 1900 г. в Лондоне разнеслось известие, что правительство собирается увеличить ввозные пошлины на чай на два пенса (8 копеек) на фунт. Немедленно после этого в субботу и понедельник 22 000 000 фунтов чаю, который лежал на лондонской таможне, ожидая уплаты пошлин, были взяты коммерсантами, уплатившими пока пошлину по старой ставке; а во вторник цена чая в лондонских магазинах была повсюду увеличена на два пенса. Если будем считать только 22 000 000 фунтов, взятых в субботу и понедельник, это составляет уже чистую прибыль в 44 000 000 пенса (около 4 600 000 франков или почти 2 000 000 руб.), взятых из карманов плательщиков и переложенных в карманы чаеторговцев. Но то же самое было проделано и в других таможнях - в Ливерпуле, в Шотландии и т.д., не считая чая, вышедшего из таможен раньше, чем узнали о предстоящем увеличении пошлины. Это, без сомнения, выразится в сумме около 5 000 000 руб., подаренных государством купцам.
То же самое с табаком, пивом, водкой, винами, - и вот вам, богатые обогатились приблизительно на десяток миллионов, взятых из карманов бедных. А посему: «Да здравствует налог! И да здравствует государство!»
И вас, детей бедных, учат в первоначальной школе (дети богатых узнают совсем другое в университетах), что налог был создан для того, чтобы дать возможность бедным жителям деревень не отбывать более принудительных работ, заменив их небольшим ежегодным взносом в кассу государства. И скажите вашей матери, согнувшейся под бременем многих лет труда и домашней экономии, что вас учат там великой и прекрасной науке - политической экономии!..
Возьмемте на самом деле образование. Мы прошли длинный путь с тех пор, когда коммуна находила сама дом для своей школы и для учителя, где мудрец, физик и философ окружали себя добровольными учениками, чтобы передать им секреты своей науки или своей философии. Теперь мы имеем так называемое бесплатное обучение, доставляемое государством за наш же счет; мы имеем гимназии, университеты, академии, научные общества, существующие на субсидии от государства, научные миссии и так далее.
Так как государство всегда чрезвычайно радо расширять сферу своих отправлений, а граждане не желают ничего лучшего, как избавляться от обязанности думать о делах общего интереса и - «освободиться» от своих сограждан, предоставляя общие дела кому-нибудь третьему, все устраивается удивительным образом. «Образование? - говорит государство. - Прекрасно, милостивые государыни и милостивые государи, мы очень рады дать его вашим детям! Чтобы облегчить вам заботы, мы даже запретим вам вмешиваться в образование. Мы составим программы, - и, пожалуйста, чтобы не было никакой критики! Сначала мы забьем головы вашим детям изучением мертвых языков и прелестей римского права. Это сделает их податливыми и покорными. Затем, чтобы отнять у них всякую наклонность к непокорности, мы расскажем им о добродетелях государств и правительств и научим презирать управляемых. Мы внушим им, что они, выучив латынь, сделались солью земли, дрожжами прогресса, что без них человечество погибло бы. Это вам будет льстить, а что же касается до них, то они проглотят это с величайшим удовольствием и станут донельзя тщеславными. Это именно то, что нам нужно. Мы научим их, что нищета народных масс есть «закон природы», - и они будут рады узнать это и повторять. Видоизменяя, однако, народное обучение сообразно изменяющемуся вкусу времени, мы также скажем им, что такова воля Божия, что таков «незыблемый закон», согласно которому рабочий должен впасть в нищету, как только он начнет немного богатеть, потому что в своем благосостоянии он забывается до того, что хочет иметь детей. Все обучение будет иметь целью заставить ваших детей поверить, что вне государства, ниспосланного провидением, нет спасения! А вы будете нас хвалить за это, не правда ли?
После того, заставив народ заплатить расходы на народное образование всех ступеней – первоначальное, второй ступени, университеты, академии, - мы устроим дела таким образом, чтобы сохранить наиболее жирные, лучшие части бюджетного пирога для сыновей буржуазии. А этот большой добродушный богатырь, народ, гордясь своими университетами и своими учеными, даже не заметит, как из правительства мы устроим монополию для тех, кто сможет платить за роскошь гимназий и университетов для своих детей. Если бы мы сказали всем прямо и открыто о нашей цели, «что, мол, вами будут управлять, вас будут судить, защищать, учить и дурачить богатые в интересах богатых», то они, конечно, возмутились бы и восстали. Это ясно. Но с помощью налога и нескольких хороших и очень «либеральных» законов - например, заявив народу, что для того, чтобы занять высокий пост судьи или министра, нужно пройти и выдержать по крайней мере двадцать различных экзаменов, - добродушный богатырь найдет, что все очень хорошо!
Вот каким образом, потихоньку и постепенно, управление народа аристократиею и богатыми буржуа - против которых народ некогда бунтовал, когда он встречался с ними лицом к лицу, - теперь устраивается с согласия и даже одобрения народа - под маской налога!

О налоге военном мы не станем говорить, так как все должны бы уже знать, что думать о нем. Когда же постоянная армия не была средством держать народ в рабстве? И когда регулярная армия могла завоевать страну, если ее встречал вооруженный народ?
Но возьмите какой угодно налог, прямой или косвенный: на землю, на доходы или на потребление, чтобы заключать государственные долги или под предлогом уплаты их (потому что они ведь никогда не выплачиваются, а все растут да растут); возьмите налог для войны или для народного образования - рассмотрите его, разберите, к чему он нас ведет в конечном счете, и вас поразит громадная сила, могущество, которое мы передали нашим правителям.
Налог - самая удобная для богатых форма, чтобы держать народ в нищете. Он дает средство для разорения целых классов землевладельцев и промышленных рабочих, когда они, после ряда неслыханных усилий, добиваются небольшого улучшения своего благосостояния. В то же время он есть самый удобный способ для того, чтобы сделать правительство вечною монополией богатых. Наконец, он позволяет под благовидными предлогами подготовлять оружие, которое в один прекрасный день послужит для подавления народа, если он восстанет.
Как морское чудовище старинных сказок, он даст возможность опутывать все общество и направлять все усилия отдельных личностей к обогащению привилегированных классов и правительственной монополии.
И пока государство, вооруженное налогом, будет существовать, освобождение пролетариата не сможет совершиться никаким образом - ни путем реформ, ни путем революции. Потому что если революция не раздавит это чудище, то она сама будет им задушена; и в таком случае она сама очутится на службе у монополии, как это случилось с революцией 1793 г.

павел карпец

10-11-2021 05:45:29

V. МОНОПОЛИИ

Скрытый текст: :
Рассмотрим теперь, как современное государство, установившееся в Европе после XVI в., а впоследствии и в молодых республиках Америки, работало над тем, чтобы поработить личность. Признав освобождение нескольких слоев общества, которые разбили в свободных городах крепостное рабство, государство, как мы видели, постаралось удержать рабство как можно дольше для крестьян и восстановило экономическое рабство для всех в новой форме, поставив всех своих подданных под иго чиновников и целого класса привилегированных: бюрократии, церкви, земельных собственников, купцов и капиталистов. И мы только что видели, как государство воспользовалось для этой цели налогом.
Теперь мы бросим взгляд на другое орудие, которым государство умело так хорошо пользоваться, - создание привилегий и монополий в пользу некоторых из своих подданных и к невыгоде остальных. Здесь мы видим государство в его настоящей работе: оно выполняет свое настоящее назначение. Оно начало это делать с самого своего возникновения - именно это и дало ему возможность сорганизоваться и сгруппировать под своей защитой барина, солдата, священника и судью. За эту защиту и был признан король. Этому назначению он остается верен до наших дней; и если иногда он не выполнял этого, если он переставал охранять права привилегированных сословий, то смерть грозила этому историческому учреждению, которое приняло определенную форму для определенной цели и которое мы зовем государством.
Поразительно, в самом деле, до какой степени созидание различных преимуществ в пользу тех, кто уже имел их по рождению или в силу церковной или военной власти является самой существенной чертой организации, которая начала развиваться в Европе в XVI в. и заменять собой вольные города средних веков.
Мы можем взять какую угодно нацию: Францию, Англию, германские государства, итальянские или славянские - везде мы встречаем у зарождающегося государства тот же характер. Поэтому нам будет достаточно бросить взгляд на развитие монополий у одного народа - Англии, например, где это развитие лучше изучено, - чтобы понять существенную роль государства у современных народов. Ни один из них не представляет в этом отношении исключения.
Мы видим совершенно ясно, как образование современного государства, зародившегося в Англии после конца XVI столетия, и образование монополий в пользу привилегированных шло рука об руку.
Уже перед царствованием Елизаветы, когда английское государство только что начиналось, короли Тюдорской династии создавали все время монополии для своих фаворитов. При Елизавете, когда морская торговля начала развиваться и ряд новых отраслей промышленности вырастал в Англии, это стремление еще более усилилось. Каждая новая промышленность обращалась в монополию - или в пользу иностранцев, плативших королеве, или в пользу царедворцев, которых желали вознаградить.
Эксплуатация залежей квасцов в Йоркшире, соли, свинцовых и угольных копей в Ньюкастле, стеклянная промышленность, усовершенствованная выделка мыла, булавок и так далее - все это было превращено в монополии, которые мешали развитию промышленности и убивали мелкие промыслы. Чтобы защитить интересы царедворцев, которым была пожалована мыльная монополия, доходили, например, до того, что частным лицам было запрещено выделывать мыло на дому при их собственном щелоке.
При короле Джеймсе I создание концессий и распределение патентов шло, все увеличиваясь, до 1624 г., когда наконец, при приближении революции, был издан закон против монополий. Но этот закон был двуличный: с одной стороны, он осуждал монополии, а в то же время не только поддерживал существующие уже монополии, но и утверждал новые и очень важные. Кроме того, едва лишь он был издан, как его сейчас же стали нарушать. Для этого воспользовались одним из его параграфов, который был в пользу старых городских корпораций, и стали сначала устанавливать монополии в отдельных городах, а потом распространяли их на целые области. С 1630 по 1650 г. правительство воспользовалось также «патентами», чтобы учредить новые монополии.
Потребовалась революция 1688 г., чтобы наложить узду на эту оргию монополий.
И только в 1689 г., когда новый парламент (представлявший собой союз между торговой буржуазией и промышленностью и земельной аристократией, против королевского самодержавия и придворных) начал действовать, были приняты новые меры против создания монополий королем. Историки-экономисты говорят даже, что в течение почти целого века после 1689 г. английский парламент ревностно охранял свое право не позволять создания промышленных монополий, которые могли покровительствовать некоторым промышленникам во вред другим.
Нужно действительно признать, что революция и усиление власти буржуазии дали этот результат и что крупные отрасли промышленности, как хлопок, шерсть, железо, уголь и т. п., могли развиваться без помех со стороны монополий. Они могли даже развиться настолько, что стали национальными отраслями, в которых участвовала масса мелких предпринимателей. А это позволило тысячам рабочих вносить в небольшие мастерские много всяких улучшений, без которых производство никогда не могло бы совершенствоваться.

Но тем временем сорганизовывалась и укреплялась государственная буржуазия. Правительственная централизация, которая есть суть всякого государства, шла вперед, и скоро снова началось образование новых монополий, но уже в новых областях и на этот раз в совсем другом масштабе, чем при Тюдорах. Тогда это был только детский период искусства. Теперь же государство достигло зрелого периода.
Если парламент сдерживался до некоторой степени представителями местной буржуазии и не мог вмешиваться в самой Англии в нарождавшиеся отрасли и покровительствовать одним за счет других, то он перенес свою монополистскую деятельность на колонии. Там он действовал на широкую ногу. Индийская компания, Канадская компания Гудзонова залива сделались своего рода богатейшими государствами, отданными нескольким группам частных лиц. Позднее концессии на земли в Америке, на золотоносные россыпи в Австралии, привилегии на судоходство и захват новых отраслей промышленности сделались в руках государства средствами для жалованья своих любимцев баснословными доходами. Колоссальные состояния были накоплены таким путем.
Верный своей природе английский парламент, состоявший из двух частей: буржуазии в палате общин и земельной аристократии в палате лордов, занялся в течение всего XVIII в. обращением крестьян в пролетариев крестьянства и передачей их, со связанными руками и ногами, во власть земельных собственников. При помощи законов об «огораживании» (Inclosure Acts), посредством которых парламент объявил общинные земли личной собственностью господина-лорда, если последний огородил их какой-нибудь изгородью, около 3 000 000 десятин общинных земель перешли из рук общин в руки господ между 1709 и 1869 годами. Вообще результат монополистского законодательства английского парламента был тот, что одна треть земли, годной для обработки в Англии, принадлежит теперь только 523 семьям.
Огораживанье было актом открытого грабежа; но в XVIII в. государство, обновленное революцией, уже чувствовало себя достаточно сильным, чтобы не обращать внимания на недовольство и случайные восстания крестьян. Притом его в этом поддерживала буржуазия.
Действительно, одаривая таким образом лордов земельной собственностью, парламент покровительствовал также промышленной буржуазии. Изгоняя крестьян из деревень в города, он давал промышленникам дешевые «рабочие руки» голодных людей. А вследствие толкования, данного парламентом закону о бедных, агенты хлопчатобумажных фабрикантов объезжали Работные дома (workhouses), то есть собственно тюрьмы, куда запирали безработных пролетариев с их семьями; и из этих тюрем агенты увозили фургоны, полные детей, которые под именем «учеников Работных домов», должны были работать четырнадцать и шестнадцать часов в день на хлопчатобумажных фабриках. Города Ланкаширской провинции носят до сих пор на своем народонаселении отпечаток своего происхождения. Худосочная кровь голодных детей, которые были привезены из Рабочих домов южных провинций для обогащения буржуазии и которых заставляли работать из-под кнута надсмотрщиков, очень часто с семи лет, видна еще теперь в хилом малокровном населении этих городов. Это продолжалось вплоть до XIX в.
Наконец, чтобы помочь новым рождающимся промышленностям, парламент уничтожал своим законодательством местную промышленность в колониях. Так было убито ткацкое производство, которое достигло было высокой степени артистического совершенства в Индии. Таким образом этот богатейший рынок был отдан в распоряжение английских коммерсантов. Выделка холста в Ирландии была таким же образом убита, к выгоде хлопчатобумажников Манчестера.
Мы видим, следовательно, что если буржуазный парламент, заботившийся об обогащении своих избирателей путем развития национальной промышленности, противился в течение XVIII в. тому, чтобы отдельные промышленники или отрасли английской промышленности обогащались в ущерб другим, то он все свое внимание отдал пролетаризации масс земледельческого населения Англии и колоний, которых он отдал на самую низкую эксплуатацию могущественных монополистов. В то же время, по мере сил, он поддерживал и покровительствовал в Англии даже горнопромышленные монополии, установленные еще в предыдущем веке, как монополия угольных промышленников Ньюкастля, которая продержалась до 1844 г., и медная монополия, продолжавшаяся до 1820 г.

павел карпец

29-01-2023 16:20:35

VI. МОНОПОЛИИ В XIX в.

Скрытый текст: :
С первой половины XIX в. начали возникать, под покровительством закона, новые монополии, перед которыми старые были детской игрой.
Сначала внимание дельцов устремилось на железные дороги и на океанские пароходные линии, субсидируемые государством. Колоссальные состояния были созданы в течение немногих десятков лет в Англии и во Франции с помощью «концессий», полученных частными лицами и компаниями на постройку железных дорог, обыкновенно с гарантией известного дохода.
К этому прибавились большие металлургические и горнопромышленные общества для поставки железным дорогам железа на рельсы, железных или стальных мостов, подвижного состава и топлива - все эти общества умели получать баснословные доходы и страшно спекулировали приобретенными землями. За ними следовали крупные общества для постройки железных морских судов и для выделки железа, стали, меди для военного снаряжения и самого снаряжения: брони, пушек, ружей, холодного оружия и т.д.; затем предприятия для постройки каналов (Суэц, Панама и т.д.); и, наконец, то, что называют «развитием» запоздалых в индустрии стран, т.е. попросту грабежом их, при помощи субсидий от своего государства. Миллионеры фабриковались тогда быстро, как грибы, наполовину - голодными рабочими, которых расстреливали без всякой пощады или ссылали на принудительные работы, как только они делали малейшую попытку мятежа.
Постройка широкой сети железных дорог в России (начатая в 60-х гг.) на полуостровах Европы, в Соединенных Штатах, в Мексике, в республиках Южной Америки - все это было источником неслыханных богатств, собранных посредством настоящего грабежа, под покровительством государства. Какое жалкое зрелище представлял, бывало, феодальный барон, когда он грабил купеческий караван, проходивший близ его замка! Теперь биржевые дельцы грабили сразу миллионы человеческих существ при открытом содействии государства и его правительств, самодержавных, парламентарных и республиканских.

Но это было не все. Скоро к этому присоединились еще: постройка судов для торгового флота, субсидируемая различными государствами; пароходные линии, также субсидируемые; затем подводные кабели и телеграфы; постройка туннелей и пересечение перешейков; украшение городов, начатое в грандиозном масштабе при Наполеоне III; и, наконец, возвышаясь над всем этим, как Эйфелева башня над соседними домами, царили государственные займы и субсидированные банки!
Весь этот танец миллиардов совершался при помощи «концессий». Финансы, торговля, война, вооружение, образование - все было использовано для создания монополий, для фабрикации уже не миллионеров, а миллиардеров - владельцев миллиардов.
И пусть не стараются оправдать эти монополии и концессии, говоря, что таким путем люди все-таки выполнили и завершили многие полезные предприятия. Потому что на каждый полезно затраченный миллион капитала для этих предприятий учредители компаний обременяли государственные долги тремя, четырьмя, пятью, иногда десятью миллионами. Стоит вспомнить только Панаму, где миллионы были выброшены, чтобы «пустить вход» компании, и только десятая часть денег, внесенных акционерами, пошла на действительные работы по пересечению перешейка. Но что происходило с Панамой, происходит со всеми компаниями без исключения в Америке, в Республике Соединенных Штатов так же, как и в европейских монархиях. «Почти все наши компании, железнодорожные и другие, - сказал Генри Джордж в своей работе «Прогресс и бедность», - перегружены таким образом. Там, где действительно пущен в дело доллар, выпускают облигации на два, три, четыре, пять и даже десять долларов; проценты же и дивиденды уплачиваются именно на эти фиктивные суммы».
И если бы только было это! Когда сформированы большие компании, то их власть над человеческими обществами такова, что ее можно сравнить только с властью разбойников, захватывавших некогда дороги и бравших дань с каждого путешественника, будь он пешеход или начальник торгового каравана. И с каждым миллиардером, появляющимся с помощью государства, в министерства сыплются дождем миллионы.
Грабеж народного богатства, который производился и производится с согласия и с помощью государства - особенно там, где еще остались естественные богатства для захвата, - просто ужасен и отвратителен. Нужно видеть, например, великую Трансканадскую железную дорогу, чтобы иметь представление о грабеже, одобренном государством. Все, что есть лучшего в плодоносных землях великих озер Северной Америки или в больших городах на берегу рек, принадлежит компании, получившей привилегию на постройку этой линии. Полоса земли в семь с половиной верст шириной, по обеим сторонам дороги на всем ее протяжении, была отдана капиталистам, взявшим на себя постройку линии; и когда эта линия, подвигаясь к западу, достигла до малоплодородных равнин, то вместо полосы земли вдоль дороги столько же десятин было отведено в местах плодородных, где земля скоро достигла очень высокой стоимости. Там, где государство еще раздавало землю бесплатно новым колонистам, земли, отданные Трансканадской дороге, были разделены на участки в одну квадратную милю, расположенные, как черные квадраты на шахматной доске, среди земель, отданных государством колонистам. В результате теперь квадраты, принадлежащие государству и отданные эмигрантам, все заселены, а земли, отданные капиталистам Трансканадской дороги, получили громадную ценность. Что же касается капитала, который, как предполагалось, компания затратила на постройку линии, то он представляет собой, по общему мнению, сумму, раздутую в три или четыре раза по сравнению с действительно затраченным капиталом.
Куда мы ни посмотрим, везде мы находим одно и то же настолько, что становится трудно указать хоть одно крупное богатство, обязанное своим возникновением только промышленности, без помощи какой-нибудь монополии правительственного происхождения. В Соединенных Штатах, как уже заметил Генри Джордж, найти такое богатство совершенно невозможно.
Точно так же громадное состояние Ротшильдов обязано всецело своим происхождением займам, сделанным королями у банкира-основателя этого рода, чтобы сражаться против других королей или против своих собственных подданных.
Не менее колоссальное состояние герцогов Вестминстерских обязано своим происхождением всецело тому, что их предки получили по простому капризу королей те земли, на которых теперь построена большая часть Лондона; и это состояние поддерживается единственно потому, что английский парламент, вопреки всякой справедливости, не желает поднимать вопроса о вопиющем присвоении лордами земель, принадлежащих английскому народу.
Что касается до богатств крупных американских миллиардеров - Астора, Вандербильта, Гульда; до королей трестов нефти, стали, рудников, железных дорог, даже спичек и т.д., - то все они ведут свое происхождение от монополий, созданных государством.
Одним словом, если бы кто-нибудь составил список богатств, которые были присвоены финансистами и дельцами с помощью привилегий и монополий, созданных государством; если бы кто-нибудь сумел оценить богатства, которые были урезаны из общественного достояния всеми правительствами - парламентарными, монархическими или республиканскими, чтобы отдать их частным лицам в обмен за более или менее замаскированную взятку, - то рабочие везде были бы глубоко поражены и возмущены. Получились бы неслыханные цифры, с трудом понимаемые теми, кто живет на свою скудную заработную плату.
Рядом с этими цифрами, которые являются продуктом узаконенного грабежа, те, о которых нам красноречиво говорят трактаты политической экономии, - просто пустяки, выеденное яйцо. Когда буржуазные экономисты желают нас уверить, что в происхождении капитала мы находим несчастные копейки, накопленные, с лишениями для себя, хозяевами промышленных предприятий из доходов с этих предприятий, то или эти господа невежды, или сознательно говорят то, что неправда. Грабеж присвоение и расхищение народных богатств с помощью государства, заинтересовывая в этом «сильных мира сего», - вот истинный источник происхождения колоссальных богатств и состояний, накопляемых каждый год землевладельцами и буржуазией.

- Но вы нам говорите, - возразят нам, может быть, - о захвате богатств в девственных странах, только недавно завоеванных для промышленной цивилизации XIX в. Дело обстоит совсем иначе в странах более зрелых в политической жизни, как Англия и Франция.
Между тем в странах передовых, с более развитой политической жизнью, происходит совершенно то же самое. Правительства этих государств находят постоянно новые предлоги для ограбления граждан в пользу своих любимцев. Разве «Панама», которая обогатила стольких финансовых дельцов, не была чисто французским делом? Разве она не была приложением знаменитой фразы «Обогащайтесь!», произнесенной Гизо; и рядом с «Панамой», которая окончилась скандалом, разве не было сотен подобных ей, которые процветают вплоть до наших дней? Нам стоит только вспомнить о Марокко, о Триполитанской авантюре, об авантюре на реке Ялу в Корее, о разграблении Персии и т.д. Эти акты высокого мошенничества происходят все время, и они прекратятся только после социальной революции.
Капитал и государство - два параллельно растущих организма, которые невозможны один без другого, и против которых поэтому нужно всегда бороться вместе - зараз против того и другого. Никогда государство не смогло бы организоваться и приобрести силу и мощь, которую оно теперь имеет, ни даже ту, которую оно имело в Риме императоров, в Египте фараонов, в Ассирии и т.д., если бы оно не покровительствовало росту земельного и промышленного капитала и эксплуатации - сначала племен пастушеских народов, потом земледельческих крестьян и еще позднее промышленных рабочих. Таким образом, эта страшная, колоссальная организация, известная под именем государства, образовалась постепенно, мало-помалу, покровительствуя своим кнутом и мечом тем, кому она давала возможность захватить себе землю и обзавестись (сначала посредством грабежа, позднее при помощи принудительной работы побежденных) некоторыми орудиями для обработки земли или для производства промышленных фабрикатов. Тех, у кого нечем было работать, государство заставляло работать для тех, кто владел землями, железом, рабами.
И если капитализм никогда не достиг бы своей настоящей формы без обдуманной и последовательной поддержки государством, то государство, с своей стороны, никогда не достигло бы своей страшной силы, своей всепоглощающей мощи и возможности держать в своих руках всю жизнь каждого гражданина, какую оно имеет теперь, если бы оно не работало сознательно, терпеливо и последовательно над тем, чтобы образовался капитал. Без помощи капитала королевская власть никогда даже не смогла бы освободиться от церкви; и без помощи капиталиста она никогда не могла бы наложить свою руку на все существование современного человека, с первых дней его школьного возраста до могилы.
Вот почему, когда говорят, что капитализм начинается с XV или XVI в., то это утверждение может рассматриваться как имеющее некоторую полезность постольку, поскольку оно служит к утверждению параллелизма развития государства и капитала. Но факт состоит в том, что эксплуатация капиталиста существовала уже там, где были первые зародыши индивидуальной собственности на землю, там, где было установлено право таких-то людей пускать скот пастись на такой-то земле и, позднее, возможность обрабатывать такую-то землю при помощи принудительного или наемного труда. Даже теперь мы сами можем видеть, как капитал ведет уже свою зловредную работу у пастушеских монгольских народностей (монголы, буряты), которые едва выходят из стадии родового быта. Действительно, достаточно, чтобы торговля вышла из правил родового быта (в силу которых ничто не может быть продано одним членом рода другому того же рода); достаточно, чтобы торговля стала личной, чтобы уже появился капитализм. И когда государство (приходя извне или развиваясь в данном племени) накладывает свою руку на племя посредством налога и своих чиновников, как это оно уже делает с монгольскими племенами, то пролетариат и капитализм уже появились и неизбежно начинают совершать свое развитие. И именно для того, чтобы отдать кабилов, марокканцев, триполитанских арабов, египетских феллахов, персов и т.д. во власть капиталистов, привезенных из Европы, а также и местных эксплуататоров, - европейские государства делают теперь свои завоевания в Африке и Азии. В странах, недавно завоеванных, можно видеть своими глазами, как государство и капитал тесно связаны между собой, как одно порождает другое, как они определяют взаимно свое параллельное развитие.

павел карпец

17-04-2023 12:28:35

VII. МОНОПОЛИИ В КОНСТИТУЦИОННОЙ АНГЛИИ. - В ГЕРМАНИИ. - КОРОЛИ ЭПОХИ
Скрытый текст: :
Экономисты, изучавшие в последнее время развитие монополий в различных государствах, отметили, что в Англии - не только в XVIII в., как это мы видели сейчас, но также и в XIX в. - созидание монополий в народной промышленности, а также созидание договоров между хозяевами для поднятия цен на их продукты, которые называют картелями или трестами, не достигало такой степени, какой оно достигло за последнее время в Германии.
Однако этот факт объясняется не превосходством политической организации английского государства - оно так же создает монополии, как и все другие, - но, как указывают эти самые экономисты, островным положением Англии, которое позволяет привозить по дешевым ценам товары (даже малой стоимости сравнительно с их количеством) и держаться свободной торговли.
С другой стороны, завоевав такие богатые колонии, как Индия, и колонизировав (также благодаря морскому положению) территории, как Северная Америка и Австралия, английское государство нашло в этих странах столь многочисленные возможности для монополии колоссального масштаба, что оно направило на это свою главную деятельность…
Без этих двух причин положение в Англии было бы совершенно такое же, как везде.
Действительно, уже Адам Смит отметил, что никогда трое хозяев не встречаются без того, чтобы не конспирировать против своих рабочих - и, очевидно, против потребителей. Стремление к созиданию картелей и трестов всегда существовало в Англии, и читатель найдет в работе Макрости множество фактов, показывающих, как хозяева устраивают заговоры против потребителей.
Английский парламент, как и все другие правительства, покровительствовал этим конспирациям хозяев; закон карал только соглашения среди рабочих, которые считались конспирацией против безопасности государства.
Но рядом с этим существовали беспошлинный ввоз товаров, начиная с 40-х годов, и дешевизна подвозки их по морю, что часто расстраивало конспирации хозяев. Но, так как Англия первая сумела создать у себя крупную промышленность, мало боявшуюся иностранной конкуренции и требовавшую свободного ввоза сырых материалов, и так как Англия в то же время отдала две трети своих земель кучке лордов, которые выгнали крестьян из своих имений, и так как она поэтому была вынуждена существовать на привозимые извне рожь, пшеницу, овес, мясо, то Англия была принуждена ввести и поддерживать у себя свободную торговлю.
Но свободная торговля позволяла также ввозить изделия мануфактурной промышленности. А потому - это очень хорошо рассказано в книге Германа Леви - каждый раз, когда хозяева устраивали между собой заговор для поднятия цен на нитки, или цемент, или стеклянные изделия, эти товары ввозились из-за границы. Хотя низшие по качеству в большинстве случаев, они тем не менее составляли конкуренцию там, где низшее качество продукта уже принималось в расчет. Таким образом планы хозяев, задумывавших устроить картель или своего рода трест, расстраивались. Но - сколько пришлось потратить борьбы на то, чтобы удержать свободную торговлю, которая была совсем не по вкусу крупным лордам-землевладельцам и их фермерам!
Однако, начиная приблизительно с 1886-1895 гг., создание больших картелей или трестов хозяев, монополизировавших некоторые отрасли, начало происходить в Англии, как и в других странах. И причиной этого - как мы теперь знаем - было то, что синдикаты хозяев начали организовываться интернационально, чтобы включать предпринимателей одних и тех же отраслей, как в Англии, так и в странах, удержавших у себя ввозные пошлины.
Таким образом, привилегия, установленная где-нибудь в Германии или России в пользу немецких или русских фабрикантов, распространяется на страны свободной торговли, и влияние этих международных синдикатов начинает чувствоваться уже повсюду. Они поднимают - это нужно хорошенько заметить - не только цены на те специальные товары, которыми интересуется синдикат, но и на все товары.
Нужно ли прибавлять, что эти синдикаты или тресты пользуются высоким покровительством государства под тысячью разнообразных видов (банки и т.д.), тогда как международные синдикаты рабочих ставятся теми же правительствами под запрет. Так, французское правительство запрещает Интернационал, а бельгийское и германское правительства изгоняют немедленно агитатора, приехавшего из Англии, чтобы пропагандировать организацию рабочего международного союза. Но мы никогда не видим, чтобы откуда-нибудь выгнали агента трестов.
Возвращаемся к английскому парламенту. Он никогда не упускал из виду миссию всех правительств, древних и современных государств: покровительствовать эксплуатации бедных богатыми. В ХIХ столетии, как и раньше, он никогда не пропускал создавать монополии, если к тому представлялся удобный случай. Так, профессор Леви, который желает показать, насколько Англия выше в этом отношении Германии, принужден тем не менее признать, что, поскольку условия ввоза этому не препятствовали, английский парламент не пропускал случая воспользоваться этим для покровительства монополиям.
Так, монополия угольных промышленников Нькастля в отношении лондонского рынка поддерживалась законом до 1830 г., и картель этих промышленников была распущена только в 1844 г. после сильной чартистской агитации. А в 1870-1880 гг. образовались коалиции судоходных компаний (Shipping Rings), о которых столько говорили в последнее время. Они, конечно, пользуются покровительством государства.
Но если бы только это! Все, что можно было монополизировать, было отдано парламентом монополистам.
С тех пор, как начали освещать города газом, проводить в города чистую воду, устраивать канализацию для отвода нечистот, строить трамваи и, наконец, в самое последнее время проводить телефоны, английский парламент никогда не упускал случая обращать эти общеполезные предприятия в монополии, в пользу привилегированных компаний. Так что теперь, например, жители городов в провинции Кент и во многих других графствах должны платить нелепые цены за воду, и им невозможно даже провести самим и распределять необходимую воду, потому что парламент уже отдал эту привилегию компаниям. То же было с газом и трамваями, и везде, до 1 января 1912 г., существовала монополия на телефоны.
Первые телефоны были введены в Англии несколькими частными компаниями. И государство, парламент поспешил уступить им монополию на постройку телефонов в городах и в округах сроком на тридцать один год. Скоро большинство этих компаний объединилось в одну могущественную Национальную компанию, и получилась скандальная монополия. Благодаря своим магистралям и «концессиям», Национальная компания заставила англичан платить за телефон в пять и десять раз больше, чем где-либо в Европе. А так как компания, пользуясь своей монополией, при ежегодных расходах в 75 млн получала чистого доходу 27 млн (согласно официальным цифрам), то она и не старалась, конечно, увеличивать число своих станций, предпочитая платить жирные дивиденды своим акционерам и увеличивать свой резервный фонд (который уже в течение 15 лет достиг цифры свыше 100 млн). Это повышало «стоимость» компании и, следовательно, сумму, которую государство должно было уплатить ей, чтобы выкупить назад привилегию, если бы оно увидело себя вынужденным сделать это до истечения тридцати одного года.
В результате получилось то, что частный телефон, ставший обычным явлением на континенте, существовал в Англии только у коммерсантов и богатых людей. И только 1 января 1912 г. вся сеть телефонов этой монопольной компании была выкуплена министерством почт и телеграфов, после того как монополисты обогатились от нее на много сотен миллионов.
Вот каким образом создают все растущую и баснословно богатую буржуазию в стране, где половина взрослых мужчин, живущих на заработок, то есть свыше 4 000 000 человек, получают менее 14 руб. в неделю, и свыше 3 000 000 человек менее 10 руб. Но 14 руб. в неделю, в Англии, при существующих ценах на продукты, едва составляют тот необходимый минимум, на который семья, состоящая из двух взрослых и двух детей, может жить и оплачивать комнату, стоящую 2 руб. в неделю! Подробные исследования профессора Боуэйя и Раунтри в Йорке, дополненные работами Киоцца-Моней, устанавливают это с полной ясностью.
Если так создавались монополии в стране свободной торговли, то что же сказать о протекционистских странах, где не только невозможна конкуренция иностранных товаров, но большие индустрии железа, выделки рельсов, сахара и т.д. всегда испытывают затруднения в приискании денег и постоянно субсидируются государством? Германия, Франция, Россия, Америка являются настоящими рассадницами монополий и синдикатов хозяев, покровительствуемых государством. И эти организации, очень многочисленные и часто очень могущественные, имеют возможность поднимать цены на свои товары в ужасающей пропорции.
Почти все минералы, металлы, сырой сахар и рафинад, спирт для промышленности и множество производств (гвозди, фаянсовые изделия, табак, очистка нефти и т. п.) - все это обращено в монополии, в картели или тресты, всегда благодаря вмешательству государства и очень часто под его покровительством.
Один из ярких примеров этого рода мы находим в германских синдикатах сахара. Так как производство сахара здесь подчинено надзору государства и до известной степени его управлению, то 450 сахарных заводов объединились под покровительством государства, чтобы эксплуатировать публику. Эта эксплуатация продолжалась до Брюссельской конференции, которая немного ограничила заинтересованное покровительство сахарной промышленности германским и русским правительствами, чтобы «поддержать» английских сахаропромышленников.
То же самое происходит в Германии по отношению к другим производствам, каковы, например, водочный синдикат, вестфальский угольный синдикат, покровительствуемый синдикат фарфоровых фабрик, союз фабрикантов гвоздей, делаемых из германского железа, и т.д., не говоря уже о судоходных линиях, железных дорогах, заводах военного снаряжения и т.д. и не считая монополистские синдикаты для разработки минералов в Бразилии и множество других.
Мы напрасно стали бы искать другого в Америке: там та же картина. Не только во времена колонизации и в начале современной промышленности, но даже и теперь еще, каждый день, в каждом американском городе образуются скандальные монополии. Везде то же стремление поддержать и укрепить под покровительством государства эксплуатацию бедных богатыми и бесчестными. Каждый новый шаг прогресса цивилизации вызывает новые монополии и новые акты эксплуатации под покровительством государства, - в Америке точно так же, как и в старых государствах Европы.
Аристократия и демократия, поставленные в рамки государства, действуют совершенно одинаково. И та и другая, достигнув власти, являются одинаковыми врагами самой простой справедливости по отношению к производителю всех богатств - работнику.
И если бы это была только бесчестная эксплуатация, какой отдаются государствами целые народы, чтобы дать разбогатеть известному количеству промышленников, компаний или банкиров! Если бы только было это! Но зло бесконечно более глубоко. Дело в том, что большие компании железных дорог, стали, угля, нефти, меди и т.д., крупные компании банков и больших финансистов становятся колоссальной политической силой во всех современных государствах. Стоит только подумать о том, как банкиры и крупные финансисты господствуют над правительствами в вопросах войны. Известно, например, что личные симпатии не только Александра II, но и королевы Виктории к Германии влияли на русскую и английскую политику в 1870 г. и способствовали разгрому Франции. Известно также, насколько личные симпатии короля Эдуарда III содействовали образованию франко-английского соглашения. Но не будет никакого преувеличения, если мы скажем, что симпатии и предпочтения семьи Ротшильда, интересы высоких банковских кругов в Париже и Католического банка в Риме гораздо более сильны и могущественны, чем предпочтения и интересы королей и королев. Мы знаем, например, что отношения Соединенных Штатов к Кубе и Испании зависели гораздо больше от сенаторов, имевших монополии сахарной промышленности, чем от симпатий государственных деятелей Америки по отношению к повстанцам Кубы.

павел карпец

11-06-2023 06:08:40

VIII. ВОЙНА
Скрытый текст: :
Промышленное соперничество

Уже в 1883 г., когда Англия, Германия, Австрия и Румыния, воспользовавшись изолированием Франции, заключили союз против России и когда ужасная европейская война была готова вспыхнуть, мы указывали в газете «Le Revolte», каковы были истинные причины соперничества между государствами и вытекавших отсюда войн.
Причина современных войн всегда одна и та же: это соперничество из-за рынков и из-за права эксплуатировать отсталые в промышленности нации. В Европе уже не сражаются больше из-за чести королей. Теперь бросают армии против других ради неприкосновенности доходов Всемогущих Господ Ротшильда или Шнейдера, Почтенной Анзенскои компании или Святейшего Католического банка в Риме. Короли - более не в счет.
В самом деле, все войны, какие происходили в Европе за последние полтораста лет, были войнами ради интересов торговли, ради права эксплуатации.

К концу XVIII столетия крупная промышленность и мировая торговля, опираясь на военный флот и на колонии в Америке (Канада) и в Азии (Индия), начали развиваться во Франции. Тогда Англия, которая уже раздавила своих соперников в Испании и Голландии, желая удержать для себя одной монополию морской торговли, владычества над морями и колониальной империи, воспользовалась революцией во Франции, чтобы начать против нее целый ряд войн. Она уже тогда поняла, что ей может принести монополия на сбыт продуктов ее зарождавшейся промышленности.
Видя себя достаточно богатой, чтобы оплачивать армии Пруссии, Австрии и России, Англия вела против Франции в течение четверти века целый ряд ужасных, разорительных войн. Франция должна была истекать кровью, чтобы выдержать эти войны. И только этой ценою она смогла удержать свое право остаться «великой державой». Иначе говоря, она удержала за собой право не подчиняться всем условиям, которые английские монополисты хотели ей навязать в интересах своей торговли. Она удержала за собой право иметь флот и военные порты. Потерпев неудачу в своих планах колониального распространения в Северной Америке (она потеряла Канаду) и в Индии (она должна была покинуть здесь свои колонии), она получила вместо этого разрешение создать себе колониальную империю в Африке - под условием не трогать Египта - и обогащать своих монополистов, грабя арабов и кабилов в Алжире.

Позже, во второй половине XIX в., наступила очередь для Германии. Когда крепостное право было там уничтожено вследствие восстаний 1848 г. и когда уничтожение общинного землевладения вынудило молодых крестьян массами покидать деревни и идти в города, где они за голодную плату предлагали свои «незанятые руки» промышленным предпринимателям, - крупная промышленность быстро развилась в различных немецких государствах. Немецкие промышленники скоро поняли, что если дать народу хорошее, реальное воспитание, то они смогли бы быстро нагнать страны крупной промышленности, как Франция и Англия, при условии, конечно, если Германия получит выгодный сбыт за границей. Они знали то, что так хорошо доказал Прудон, а именно что промышленник может серьезно обогатиться лишь в том случае, если большая часть его продуктов вывозится в страны, где они могут быть продаваемы по ценам, каких они никогда не могут достигнуть в стране их производства.
И тогда во всех социальных слоях Германии - в эксплуатируемых так же, как и в эксплуатирующих, - явилось страстное желание объединить Германию: во что бы то ни стало сделать из нее могущественную империю, способную поддерживать колоссальную армию, морской флот и могущую завоевать порты в Северном море, в Адриатике и когда-нибудь - в Африке и на Востоке; словом, империю, которая могла бы диктовать экономические законы в Европе.
Для этого нужно было, очевидно, разбить силу Франции, которая воспротивилась бы этому и которая тогда имела, или казалось, что имела, достаточную силу, чтобы помешать этому.
Отсюда - ужасная война 1870 г., со всеми ее печальными последствиями для мирового прогресса, которые мы терпим еще до сих пор.
Вследствие этой войны и вследствие победы, одержанной над Францией, германская империя - эта мечта, лелеемая еще с 1848 г. немецкими радикалами и социалистами, а также и консерваторами, - была наконец создана, и скоро она заставила почувствовать и признать свое политическое могущество и свое право диктовать законы Европе.
Затем Германия, вступившая в поразительный период кипучей деятельности, сумела действительно удвоить, утроить, удесятерить свое промышленное производство; и теперь немецкий буржуа с жадностью смотрит на новые источники обогащения - всюду понемногу: на равнинах Польши, в степях Венгрии, на плоскогорьях Африки и, особенно, вокруг Багдадской железной дороги, в богатых долинах Малой Азии, где капиталисты найдут для эксплуатации трудолюбивое население под самым прекрасным небом. А там Германии удастся, может быть, захватить когда-нибудь и Египет.
Словом, немецкие дельцы желают завоевать вывозные порты и особенно военные порты в Адриатике Средиземного моря и в Адриатике Индийского океана, т.е. в Персидском заливе, а также на африканском берегу, в Бейре, а затем в Тихом океане. Их верный слуга, германская империя, - к их услугам для этой цели, со всеми своими армиями и крейсерами.

Но повсюду эти новые завоеватели встречают чудовищного соперника, Англию, которая преграждает им дорогу.
Ревниво охраняя свое первенство на морях, особенно ревниво стремясь удержать свои колонии для эксплуатации их своими монополистами, напуганная успехами колониальной политики германской империи и быстрым развитием ее военного флота, Англия удваивает усилия, чтобы обладать флотом, способным сразу раздавить германского соперника. Она ищет также повсюду союзников, чтобы ослабить военное могущество Германии на суше. И когда английская пресса бьет тревогу и пугает английскую нацию, притворяясь, будто она опасается немецкого нашествия, она прекрасно знает, что опасность совсем не там. То, что ей нужно, - это быть в состоянии бросить регулярную английскую армию туда, где Германия, в согласии с Турцией, атаковала бы какую-либо колонию Британской империи (Египет, например). И для этого ей нужно иметь возможность обладать сильной «территориальной» армией, которая может в случае надобности потопить в крови всякий рабочий бунт. Для этого главным образом и обучают военному искусству буржуазную молодежь, сгруппированную в отряды «разведчиков» (бойскауты).
Английская буржуазия желает теперь проделать с Германией то, что она сделала, в два приема, чтобы остановить на пятьдесят или больше лет развитие морского могущества России: в первый раз - в 1885 г. с помощью Турции, Франции и Пьемонта и во второй раз - в 1904 г., напустив Японию на русский флот и на русский военный порт в Тихом океане.
В результате этого мы живем, вот уже в течение двух лет начеку, в предвидении колоссальной европейской войны, которая может разразиться со дня на день.
Кроме того, не следует забывать, что промышленная волна, катясь с запада на восток, захватила также Италию, Австрию и Россию. И эти государства в свою очередь утверждают свое «право» - право их монополистов на добычу в Африке и Азии.
Русский разбой в Персии, итальянский разбой против арабов Триполитанской пустыни и французский разбой в Марокко суть последствия того же желания припасти новых рабов - «производителей сырья» - в Азии и в Африке.
«Консорциум» разбойников, состоящий на службе у европейских монополистов, «позволил» Франции овладеть Марокко, как он позволил англичанам захватить Египет. Он «позволил» итальянцам завладеть частью Оттоманской империи, чтобы помешать захватить ее Германии; и он «позволил» России захватить северную Персию, чтобы англичане могли овладеть хорошим куском на берегах Персидского залива раньше, чем немецкая железная дорога достигла его!
И для этого итальянцы подлым образом избивают безобидных арабов, французы избивают марокканцев и царские опричники вешают персидских патриотов, которые хотели возродить свое отечество, добившись для него некоторой политической свободы. Золя имел полное право сказать: «Какие негодяи эти честные люди!»


Высшие финансы

Все государства, сказали мы, как только крупная промышленность начинает развиваться в стране, приходят к тому, что ищут войны. Их толкают к этому промышленники и, увы, даже рабочие, чтобы завоевать новые рынки - новые источники легкого обогащения.
Но более того. Ныне существует в каждом государстве особый класс или, точнее, - шайка, бесконечно более могущественная, чем промышленные предприниматели, и эта клика также толкает к войне. Это - высшие финансисты, крупные банкиры. Они вмешиваются в международные отношения и подготовляют войны.
В наше время это делается очень просто.
К концу средних веков большая часть крупных городов-республик Италии запутались в долгах. Когда эти города вступили в период упадка, особенно вследствие бесконечных войн, которые они вели между собою, так как все стремились овладеть богатыми рынками Востока, тогда города стали заключать колоссальные займы у своих собственных гильдий крупных торговцев.
Такое же точно явление происходит и теперь с государствами, которым синдикаты банкиров очень охотно дают взаймы деньги, чтобы в один прекрасный день взять все их доходы под залог.
Конечно, это практикуется, главным образом, с маленькими государствами. Банкиры дают взаймы из 7, 8, 10 процентов, зная, что заем «осуществится» лишь с большою скидкою: т.е. заемщик получит только четыре пятых, а не то и меньше той суммы, за которую он будет платить проценты. В результате этого, за вычетом «комиссионных» банкам и посредникам, государство не получает даже и двух третей суммы, вписанной в его долговую книгу.
На эти суммы, преувеличенные таким путем, задолжавшее государство должно отныне платить проценты и погашение. И если оно не уплачивает их в назначенный срок, банкиры ничего лучшего не желают, так как присоединяют просроченные проценты и погашение к основному долгу. Чем хуже идут финансовые дела государства-должника, чем более безрассудны издержки его правителей, тем охотнее предлагают ему новые займы. После этого банкиры устраивают в один прекрасный день «консорциум», чтобы наложить руку на такие-то налоги, на такие-то таможенные пошлины, на такие-то железные дороги.
Таким путем крупные финансисты разорили Египет и позже привели его к тому, что он был аннексирован, т.е. присвоен Англией. Чем более безумны были расходы хедива, тем более его к этому поощряли. Это было аннексией, завоеванием по частям.
Таким же путем разорили Турцию, чтобы отнять у ней понемногу ее провинции. И то же самое произошло, говорят нам, с Грецией, которую группа финансистов толкнула на войну против Турции, чтобы потом завладеть частью доходов побежденной Греции.
Таким же манером крупные финансисты Англии и Соединенных Штатов эксплуатировали Японию, до и во время ее двух войн: с Китаем и с Россией.
Что же касается Китая, то уже в течение многих лет он стрижется синдикатом, представляющим крупные банки Англии, Франции, Германии и Соединенных Штатов. И со времени революции в Китае, Россия и Япония требуют, чтобы их допустили участвовать в этом синдикате. Они хотят воспользоваться этим, чтобы расширить не только сферы своей эксплуатации, но и свои территории. Раздел Китая, подготовленный банкирами, стоит на очереди.
Короче, у государств, дающих взаймы, существует целая организация, в которой правящие, банкиры, дельцы по организации компаний, финансовые маклера и весь сомнительный люд, который Золя так хорошо описал в романе «Деньги», подают друг другу руку, чтобы эксплуатировать целые государства.
Там, где наивные люди думают открыть глубокие политические причины или национальную вражду, нет ничего, кроме заговоров, созданных пиратами финансов. Они эксплуатируют все: политические и экономические соперничества, национальную вражду, дипломатические традиции и религиозные столкновения.
Во всех войнах последней четверти века видна рука крупных финансов. Завоевание Египта и Трансвааля, захват Триполи, занятие Марокко, раздел Персии, избиения в Маньчжурии и избиение и международный грабеж в Китае во время восстания боксеров, войны Японии - повсюду мы находим работу крупных банков. Повсюду «высшие финансы» имеют решающий голос. И если до сего дня великая европейская война еще не разразилась, - это потому, что «высшие финансы» колеблются. Они не знают, в какую сторону склонятся весы, на чашки которых будут брошены пущенные в ход миллиарды; они не знают, на какую лошадь поставить свои капиталы.
Что же касается сотен тысяч человеческих жизней, которых будет стоить война, - какое дело до них финансам? Ум финансиста мыслит столбцами цифр, которые покрывают друг друга. Остальное его не касается: у него нет даже необходимого воображения, чтобы вводить человеческие жизни в свои расчеты.

Какой гнусный мир пришлось бы разоблачить, если бы кто-нибудь взял только на себя труд изучить кулисы «высших финансов»! Об этом можно уже догадываться хотя бы по приподнятому Лизисом маленькому уголку завесы, в его статьях в «Le Revue» (появились в 1908 г. отдельным изданием, под заглавием «Centre I'oligarchic financiere en France» - «Против финансовой олигархии во Франции»).
Из этого сочинения видно, в самом деле, как четыре или пять крупных банков - Лионский Кредит, Генеральное Общество (Societe Generate), Национальная Контора Учета и Промышленный и Торговый Кредит - владеют во Франции полной монополией на крупные финансовые операции.
Большая часть - почти восемь десятых - французских сбережений, которые ежегодно достигают суммы около двух миллиардов франков, вложена в эти банки; и когда иностранные государства, крупные или мелкие железнодорожные компании, города, промышленные компании пяти частей света являются в Париж, чтобы заключить заем, они обращаются к одному из этих четырех или пяти банков, которые обладают монополией иностранных займов и располагают необходимым механизмом, чтобы их провести.
Очевидно, что не талант директоров этих банков создал для них такое выгодное положение. Нет, это государство - прежде всего французское правительство - покровительствовало и содействовало этим банкам и создало для них привилегированное положение, сделавшееся скоро монополией. А затем другие государства, государства, делающие займы, усилили эту монополию. Так, Лионский Кредит, монополизировавший русские займы, обязан своим привилегированным положением финансовым агентам русского правительства и царским министрам финансов.
Аферы, устраиваемые этими четырьмя или пятью обществами, исчисляются миллиардами. Так, в два года - 1906 и 1907 - они распределили в различных займах семь с половиной миллиардов - 7 500 000 000 фр(анков), из которых 5 500 000 000 в иностранных займах (Lysis, с. 101). И когда мы узнаем, что «комиссионные» этих компаний за организацию иностранных займов равняются пяти процентам для «синдиката приносящих» (тех, кто «приносит», доставляет новые займы), пять процентов для синдиката гарантирующего и от семи до десяти процентов для синдиката или, скорее, для треста четырех или пяти названных банков, то можно себе представить, какие колоссальные суммы достаются этим монополистам.
Так, один «посредник», который «доставил» заем в 1 250 млн, заключенный русским правительством в 1906 г., чтобы раздавить русскую революцию, получил за это - по словам Лизиса - комиссию в 12 млн!
Легко понять, какое закулисное влияние оказывают великие директора этих финансовых обществ на международную политику, со своим таинственным счетоводством, со своими полномочиями, которых некоторые директора требуют и получают от акционеров, ибо нужна большая конспиративность, когда приходится выплачивать 12 млн франков господину такому-то, 250 000 министру такому-то и столько-то миллионов, не считая орденов, представителям печати! Нет ни одной крупной газеты во Франции, говорит Лизис, которая не была бы подкуплена банками. Это понятно. Легко можно догадаться, сколько нужно было раздать денег газетам, когда подготовлялся в 1906-1907 гг. ряд русских займов (государственный, железнодорожный, земельных банков). Сколько писак жирно покушали благодаря этим займам - видно из книги Лизиса. Какое счастье, в самом деле! Правительство великой державы на краю гибели! Надо раздавить революцию! Не каждый день встречается подобный случай!
И вот, все знают это, более или менее. Нет ни одного политического деятеля, который не знал бы подоплеки этих мошенничеств и не слыхал бы в Париже имен женщин и мужчин, «получивших» крупные суммы после каждого займа - крупного или малого, русского или бразильского.
И каждый, если он хоть что-нибудь смыслит в делах, прекрасно знает, в какой мере вся эта организация «высших финансов» есть создание государства, необходимая принадлежность государства.
И именно это государство, которого власть весьма боятся уменьшить, - это государство, в умах реформаторов-государственников, должно стать орудием освобождения масс?! Умно, нечего сказать!
Глупость ли, невежество или мошенничество руководит людьми, когда они это проповедуют, - оно одинаково непростительно людям, считающим себя призванными располагать судьбами народов.