Лионское восстание

павел карпец

11-03-2014 08:11:21

Французские либералы рвались к власти, монархисты стояли насмерть, но все-таки отступали, год от года сдавая один за другим свои рубежи. Черное знамя лионских ткачей ознаменовало появление третьей силы. Поводом стало увеличение налогов осенью 1831 года. Мирная демонстрация, начавшаяся в лионском пригороде, была обстреляна батальоном национальной гвардии. Начальник пикета дал приказ ''сметите с дороги эту рваную сволочь''. После этого ткачи и примкнувшие к ним демонстранты взялись за оружие. За три дня им удалось овладеть городом, но уже 3 декабря в город без боя вошли правительственные войска, были высланы 10000 повстанцев , при этом новые налоги все-таки отменили.
Причиной поражения были отсутствие революционной организации и изолированность от других регионов. Анархисты направили в город эмиссаров. Удалось создать подпольную сеть и в 1834 году начать всеобщую стачку. Войска открыли огонь. Демонстранты начали взламывать оружейные магазины, строить баррикады, из тайников доставались ружья , пистолеты, сабли и пики. Бои шли по всему городу. Восстание поддержали города французского юга и организации либеральных республиканцев. Однако генералу Эймару удалось массированным артиллерийским огнем вынудить повстанцев отступить. Захваченных повстанцев расстреливали на месте. На следующий день были подавлены последние очаги восстания.
Восстание лионцев потопили в крови, но они сделали то, что должны были сделать - и сейчас, через полтора столетия, люди помнят о подвиге не побоявшихся пойти в последний бой под чернознаменным лозунгом ''жить работая или умереть сражаясь''.

sadia

30-08-2014 09:54:09

3. Перед созданием новой темы пользуйтесь поиском по этому каталогу (быстрый поиск в браузере сочетание клавиш Ctrl + F ) Повторные темы удаляются.

Дубовик

30-08-2014 12:22:30

А кто такие анархисты во время Лионского восстания?

павел карпец

30-08-2014 19:41:19

Я знал , что рано или поздно этот вопрос всплывет :-ok-: Исходя из того, что даже у именитых писателей анархистами подчас называют людей , которые вообще никакого отношения ни к анархии , ни к революции не имеют,считаю возможной и вполне допустимой версию по которой к 1831-му году во французском либерально-республиканском революционном движении возникло течение , которое можно было-бы назвать ''дальше бешеных'' или так называемые мютюэлисты.
По общепринятой версии после подавления первой волны первого после Великой Французской Революции восстания пролетариата ( Лион ,1831 год ) , где и было поднято пресловутое черное знамя , не называемое еще анархическим , революционные организации либеральных республиканцев направили к лионским пролетариям своих '' агентов'', которые и организовали вторую волну восстания поднятую в 1834-м году. По моей-же версии в организации второго лионского восстания принимали участие в том числе и либералы мютюэлистского толка уже стоящие особняком среди республиканцев и ставшие называть себя анархистами уже после публикаций Прудона . То что это было именно так подтверждает особое отношение к ''Лиону'' всех поколений анархистов, а также то самое лионское знамя которое мы до сих пор считаем своим .С уважением . Паша.

Дубовик

31-08-2014 05:21:19

Три коротких комментария.
1. Либеральные республиканцы - это не анархисты, а либералы и республиканцы. Даже в виде мютюалистского крыла (по крайней мере, до 1849 года).
2. Черное знамя стало знаменем анархистов к самому концу 19 века, но никак не в его начале. Еще и в 1876 знамя анархистов было красное.
3. Особое отношение многих анархистов, например, и вас в том числе, к восстаням Разина и Пугачева - еще не делает эти "народно-монархические" движения - движениями анархическими.

КондратБулавин

31-08-2014 12:00:47

Дубовик писал(а):3. Особое отношение многих анархистов, например, и вас в том числе, к восстаням Разина и Пугачева - еще не делает эти "народно-монархические" движения - движениями анархическими.

Рискну вступить в полемику. Вы однозначно утверждаете, что эти восстания являлись народно- монархическими? Или это утверждение сознательно взято в кавычки?

Дубовик

31-08-2014 12:47:21

Ну, во-первых, никакой полемики здесь нет. Полемизировать, собственно, не с чем))
Термин "народный монархизм" иногда встречается, но я не встречал его применительно к восстаниям Разина и Пугачева. Между тем, он вполне может быть к ним применен.

Пугачев, как хорошо известно, выступал под именем "чудесным образом спасшегося царя Петра Федоровича". Политическая составляющая его программы заключалась в устранении узурпаторши Екатерины Второй и "восстановлении" на царстве "великого государя императора Петра Третьего". При этом в ставке Пугачева были созданы различные атрибуты тогдашнего самодержавного государства: Военная коллегия, институт Думы с думными дьяками (министрами), раздавались звания и титулы генералов, графов, князей и т.п. Характерны начало и конец указов Пугачева: "Жалуем сим имянным указом с монаршим и отеческим нашим милосердием всех, находившихся прежде в крестьянстве и в подданстве помещиков, быть верноподданными рабами собственной нашей короне (...) Дан июля 31 дня 1774 году. Божиею милостию, мы, Пётр Третий, император и самодержец Всероссийский и протчая,
и протчая, и протчая".
Если это не сознательное использование монархических иллюзий и не монархическая форма казачьего и крестьянского протеста, - то что же это тогда?

С Разиным всё гораздо сложнее, потому что от разинских повстанцев не сохранилось практически ни одного их собственного документа, - все они были уничтожены московским правительством. Но совершенно точно известно, что при войске Разина находился некий "царевич Алексей", под которым понимался "чудом спасшийся" сын царя Алексея Михайловича. "Наследник" был юн (ко времени разинского восстания реальному Алексею было бы всего 16 лет), поэтому "правительство" возглавлял некий "лжепатриарх", а Разин считался царским воеводой, т.е. главнокомандующим "царскими вооруженными силами". Иногда высказывают догадку, что "Лжеалексеем" был кто-то из рода князей Черкасских (кстати, ближних родственников предыдущей династии Рюриковичей), захваченный повстанцами в плен в самом начале движения, но ничего более конкретного история сказать не может.
Во всяком случае, можно однозначно говорить, что Разинское восстание тоже происходило под лозунгом "восстановления законного наследника престола", а потому относится к крестьянским выступлениям в форме своеобразного монархизма.

Шип

31-08-2014 12:59:57

С Пугачёвым всё ясно: "хороший" царь против "плохого" (в данном случае - плохой). А чисто ради исторического интереса - мне упорно попадается, что разинцы хотели распространить казачий строй по всей России. Насколько это верная информация? И если да - то как это сочеталось с "восстановлением наследника"?

Шип

31-08-2014 13:06:33

П.С. Опять-таки ради чистого любопытства для неучей в истории вроде меня - а когда, интересно, вообще появились республиканские и вообще революционные лозунги, которые не были бы связаны ни с наивным монархизмом, ни с религией? Во времена Великой Французской?

Дубовик

31-08-2014 13:07:32

Еще раз: от разинцев не осталось никаких документов. Все их планы и конкретные действия известны исключительно по правительственным пересказам, безусловно, тенденциозным.

Дубовик

31-08-2014 13:10:50

Шип писал(а):П.С. Опять-таки ради чистого любопытства для неучей в истории вроде меня - а когда, интересно, вообще появились республиканские и вообще революционные лозунги, которые не были бы связаны ни с наивным монархизмом, ни с религией? Во времена Великой Французской?

В России - однозначно после Французской революции. Когда точно - не скажу, еще у декабристов официально использовался лозунг "царя Константина".

Шип

31-08-2014 13:13:35

В России - однозначно после Французской революции. Когда точно - не скажу, еще у декабристов официально использовался лозунг "царя Константина".

Да я про мир вообще. Спасибо.

Дубовик

31-08-2014 13:23:09

Я предпочитаю не говорит, а слушать о том, в чем сам не очень хорошо разбираюсь)) Не могу говорить про мир в целом...

павел карпец

31-08-2014 18:53:06

А вот такой вопрос . Титул ''батька'', никого не смущает?

Шип

31-08-2014 19:12:09

А почему он должен смущать?

павел карпец

01-09-2014 19:37:03

Ну если на основании политической программы казака-бедняка и беглого каторжника Емели Пугачева делается вывод о том , что крестьянская война 1770-х годов была ''народно-монархической'' (по смыслу что-то вроде дворцового переворота), то можно пойти дальше и увидеть иерархию в структуре РПАУ, а также привелегированное положение Нестора Махно к остальным повстанцам, благодаря титулу ''батьки''
А по самой теме ''Лионское восстание'' , хочется сказать , что товарищ Дубовик конечно прав, но я говорю про другое . Мне кажется , что в моем варианте , лионская история и роль в ней пускай не анархистов , но уж по крайней мере людей предельно близких по взглядам к анархистам (можно сказать без пяти минут анархистов) освещается с удобной и понятной людям точки зрения. Ну на хуй нужна эта тягомотина в которой ''оболваненные державой''(как назвал этих людей товарищ Шаркан)не поймут не хуя и уйдут бурча себе под нос - ''Хуй его знает как это анархия может быть матерью порядка?''

NT2

01-09-2014 20:16:06

Удобство не всегда вяжется с истиной. И когда не вяжется, тогда всамделе странная анархия получается.

павел карпец

01-09-2014 20:50:52

Странная анархия . Если учитывать то отношение наших соотечественников к тем кто верит в анархию (думаю в Болгарии оно не сильно отличается от российского) , то здесь и сейчас мне нечего терять.
А самое главное что нечего терять и пролетариату (кроме своих цепей , естественно).
(шутка)

NT2

01-09-2014 20:55:08

Нечего терять, кроме лица. А с репутацией выдумщика фактов, как доказать людям необходимость анархической революции?

павел карпец

01-09-2014 21:05:26

Я факты не выдумываю.

Дубовик

02-09-2014 04:38:54

павел карпец писал(а): Ну если на основании политической программы казака-бедняка и беглого каторжника Емели Пугачева делается вывод о том , что крестьянская война 1770-х годов была ''народно-монархической''

- значит, вы не умеете делать выводы. Или невнимательно читаете. Во всяком случае, о политической программе Пугачевщины я не сказал ранее ни одного слова. Говорил исключительно о политической форме, в которой поисходило это движение. Вам надо объяснять разницу между формой и содержанием?

казака-бедняка и беглого каторжника

Бедняком Пугачев скорее всего не был. Он дослужился до хорунжего, он мог позволить себе нанять на воинскую службу другого человека вместо себя, наконец, он был из православных казаков, а казачья беднота Дона - это почти исключительно старообрядцы.
И уж точно Пугачев не был никаким беглым каторжником. Дезертиром был, каторжником ни одного дня не побывал.

''народно-монархической'' (по смыслу что-то вроде дворцового переворота),

Вот почему-то не чувствую я себя виноватым за то, что вы произвольно вкладываете тот или иной смысл в тот или иной термин...

можно пойти дальше и увидеть иерархию в структуре РПАУ

Она и так была, без вашего открытия. И никто ее никогда не скрывал.
Махно и его товарищи и во время Гражданской войны, и в эмиграции, говорили в унисон одно и то же: Повстанческая армия - не анархическая армия и не армия, призванная установить анархию, а инструмент вооруженной борьбы за освобождение трудящихся, которые сами будут создавать анархический строй.
Соответственно - нечего подходить к Повстанческой армии с теми мерками, требованиями, критериями и проч., с которыми можно и нужно подходить к анархическому обществу.

привелегированное положение Нестора Махно к остальным повстанцам, благодаря титулу ''батьки''

Привиллегированное положение Махно заключалось не в "титуле", а в положении командира, по приказу которого большие массы людей совершали перемещения и принимали то или иное участие в боевых действиях.
То же самое касается других командиров повстанчества.

Дубовик

02-09-2014 04:43:02

павел карпец писал(а):Я факты не выдумываю.

Есть три варианта того, как можно рассказывать об истории:
1) Рассказывать о том, что лично видел и в чем лично участвовал.
2) Прочитать и изучить первоисточники и чужие исследования.
3) Придумать самому.
Сомневаюсь, что вы очевидец Лионского восстания и личный знакомый Кропоткина.
Вы сами признаете, что не читали основные работы, напр., по истории Махновщины.
Что остается?..

Дубовик

02-09-2014 04:53:11

NT2 писал(а):Нечего терять, кроме лица. А с репутацией выдумщика фактов, как доказать людям необходимость анархической революции?

Стандартная ситуация, с которой приходилось сталкиваться все десятилетия моего участия в анархическом движении: "Эти люди сами между собой не могут договориться, - как они хотят менять общество?"
В качестве разновидности, - до сих пор со стыдом вспоминаю реакцию на первый номер нашей газеты "Казанский анархист" (сентябрь 1990). Редактору (Шаркан его знает, это был Леон Черный) по почте пришел экземпляр газеты, в котором красной ручкой были исправлены грамматические и орфографические ошибки, - по 5-6 в каждом предложении - и сделана ехидная приписка. Что-то на тему нежелательности нашего участия в общественной деятельности до обретения навыков элементарной грамотности в объеме восьми классов средней школы.
Та же фигня - с историей. Имея репутацию недоучек и выдумщиков в вопросах истории, анархистам было бы очень сложно завоевать уважительное к себе отношение.

NT2

02-09-2014 06:57:17

Впрочем, знание истории далеко не всегда есть условие толковой ее популяризации; типичный пример - статья Александра Тарасова http://scepsis.net/library/id_2715.html в которой автор занимается ИНТЕРПРЕТАЦИЕЙ событий, чтобы доказать идеологическое превосходство марксизма над анархизмом в области практики. Естественно, при этом он замалчивает некоторые факты или называет их другими именами, но самое главное - сосредоточился на ОДНОМ из ТРЕХ упомянутых в начале примеров, чтобы не пришлось откровенно врать про остальные.

NT2

02-09-2014 07:20:45

Или вот еще: http://scepsis.net/library/id_2045.html
Кстати вывод в последнем абзаце статьи СЛИШКОМ, аж неоправдано оптимистичен, ибо "курьезами" такого сорта переполнена современность.

А вообще, что-то много зубов обломано на объяснении анархизма http://scepsis.net/library/id_2676.html

павел карпец

02-09-2014 13:42:32

Я вам про Фому,вы мне про Ерему. Помимо Всеволода Волина(кстати есть и критические отзывы о его склонности к излишней героизации РПАУ) ,полно других писателей занимавшихся этой темой. 5-6 орфографических ошибок наверное найдется если только во всех моих сообщениях вместе взятых. Национализацией женщин я заниматься не собираюсь. Мелкобуржуазными социалистами анархистов не считаю. Интерпретация ( а не выдумка ) в моих темах популяризирует не марксизм,которому уже вряд ли что то поможет, а анархию , которую вы своими выявлениями "народно-монархических" восстаний и выяснениями в каком году анархисты сменили красный флаг на черный, загоняете все глубже в непроходимое болото , из которого уже точно будет не дозвониться до тех с кем мы будем на баррикадах. С уважением . Павел.

NT2

02-09-2014 13:48:02

Интерпретацией часто вежливо зовется перевирание; если ты обманом, ладно пусть ИНТЕРПРЕТАЦИЕЙ собираешься людей на барикад тащить, долго ли такие барикады устоят? Да и вообще чего добьются, раз всякий может прийти и выдать СВОЮ ИНТЕРПРЕТАЦИЮ...?
Собственно войны интерпретаций = религиозным войнам, войнам между нерассуждающими. А залог победы револции как раз в том, чтобы пробудить людей РАССУЖДАТЬ.

павел карпец

02-09-2014 14:25:52

Ну ждите когда они рассуждать начнут, а у Владимира Путина и его друзей на все рассуждения ответы найдутся , будут сидеть да хихикать над дураками которые в трех соснах заблудились.

Kredo

02-09-2014 14:36:57

Никто не собирается ждать. Нужно стимулировать людей думать самим, толкать их к рассуждению (а не к тому, чтобы они получили "ответы на все вопросы", отшвырнули в сторону любопытство, и так не очень-то популярное, и тупо повторяли как бараны заученные догмы - бараны анархию не построят, хоть сто раз себя анархистами назовут и в любви Махно признаются).

павел карпец

02-09-2014 14:46:01

А конкретнее? Как можно простимулировать любопытство , которое приведет к пониманию того , что анархия - мать порядка?

NT2

02-09-2014 15:51:37

Говорить правду без прикрас например.

павел карпец

03-09-2014 17:03:41

павел карпец

18-02-2015 10:09:25

Дубовик писал(а):1. Либеральные республиканцы - это не анархисты, а либералы и республиканцы. Даже в виде мютюалистского крыла (по крайней мере, до 1849 года).
Скрытый текст: :
Из книги С.М.Моносова "Два восстания лионских рабочих "(1923 г.)
1. Положение рабочих и вопрос о тарифе .
............В те времена в Лионе , как и почти во всей Франции , не было фабрик . "Фабрикантами" там назывались предприниматели , раздававшие заказы по маленьким мастерским , снабжавшие их сырьем и образцами рисунков для материй . Хозяйчики мелких мастерских , владельцы трёх , шести , много восьми ткацких станков находились в зависимости от этих фабрикантов . У хозяев мастерских работали подмастерья - "компаньоны", мужчины и женщины , а также подростки - ученики . Над фабрикантами стояли купцы , доставлявшие им шелк сырец - "подлинные пиявки лионской промышленности", как называет их Луи Блан .
Эта многоэтажная эксплоатация давила всею тяжестью на "компаньонов" , но не очень сладко жилось и "хозяевам мастерских" . Правда они удерживали половину платы , получаемой за изготовленную материю , лишь половину уплачивая "компаньону", но зато они несли издержки по найму помещения , его освещению , отоплению , ремонту и установке станков . Издержки эти были значительны , ночная работа требовала больших расходов на освещение , помещения в Лионе были очень дороги , а усовершенствования , все чаще и чаще делаемые в устройстве станков , требовали частой их переделки или замены . Словом , прибыль "хозяев мастерских" бывала очень невелика и положение их немногим отличалось от положения "компаньонов" . Недаром в Лионе и тех и других безразлично называли рабочими . "Компаньоны" большею частью , не были коренными жителями Лиона ; в случае плохих дел и безработицы , они могли уйти в соседние с Лионом деревни , выходцами которых они являлись ; "хозяева" же всегда были прикованы к своему скарбу .........
3."Между двумя восстаниями"
...........В начале 1833 года в Лионе произошли столкновения между фабрикантами и рабочими . Если причины ноябрьского мятежа коренились в плохом положении промышленности , то столкновение 1833 года произошло в момент самого блестящего положения дел . Это благоприятное положение было использовано рабочими для наступления на фабрикантов . "Эхо фабрики" жаловалось на "богатых фабрикантов , привыкших с давних пор к огромным барышам и не желающих уступить в своих обычных притязаниях" . "Отсюда", говорило "Эхо фабрики" , "проистекает ненависть и злоба между двумя классами". "Эхо фабрики" опубликовало на своих страницах списки неуступчивых фабрикантов . Несмотря на процесс , затеянный фабрикантами против редактора газеты , они , под угрозой прекращения работ , принуждены были итти на уступки . Рабочие на этот раз оказались победителями , как это бывает часто при стачках наступательных .
Газета фабрикантов "Лионский курьер" забила тревогу ; она обвиняла во всем общество "мютюеллистов" , начавшее в это время приобретать все больший и больший авторитет среди рабочих.
Общество это было основано ещё до ноябрьского восстания , но влияние его в эту пору было ничтожно , а деятельность - мало заметна . Причиной его основания явилась неустойчивость положения "хозяев мастерских" , связанная с постоянными перебоями в работе . Основателями общества были двое "хозяев мастерских" . Организовано оно было согласно старой масонской традиции и распадалось на "ложи" по 20 человек . Это делалось и в целях конспирации и для того , чтобы явно не нарушать закона , запрещавшего обьединение более , чем 20 человек .
Каждая "ложа" выбирала своего президента и 4 "указчиков" (iudi cateurs); каждый из них имел под своим наблюдением по 4 рядовых члена ложи . Одиннадцать лож обьединялись в "центральную ложу" , посылая в неё по 2 представителя . Президенты всех центральных лож составляли "Великий совет" с "Великим магистром" и тремя "инициаторами" во главе . На обязанностях "инициаторов" лежало наблюдение за выполнением обществом своих принципов , а также приём новых членов . Слова "Справедливость , Порядок , Братство" были лозунгом общества , кроме того , оно соблюдало множество других условностей . Так , в целях конспирации , оно имело условные названия для месяцев и воскресений каждой недели ; ложи обозначались номерами и наименованиями , вроде следующих :"Благодетельная","Настойчивая","Храбрая","Непоколебимая" и т.д..
Общество было тайной организацией ; члены его , при вступлении , давали клятву сохранять в секрете статуты . Однако , цели этого общества были самые мирные . "Искренне и прямодушно , взаимно и великодушно указать все то , что может быть полезно им (членам общества ) и что относится к их профессии ; помочь , ссудив инструменты , а если возможно и деньги , собранные взносами , помогать друг другу вниманием , дружбой , советом , рассматривая друг друга как братьев "- так регламенты общества определяют его цели .
Уже из приведенных выше названий лож видно , что основатели общества в значительной степени руководились при учреждении его принципами нравственными . И действительно , статуты общества запрещали вступление в него лицам , живущим незаконным браком . Каждый , вновь вступающий , подвергался строжайшей проверке с этой точки зрения . Кроме того , членам общества запрещалось заниматься вопросами религиозными и политическими .
Первое время своего существования , как мы уже говорили , общество не пользовалось авторитетом среди рабочих : в 1831 году оно насчитывало не более 240 членов . Однако , постепенно его значение начало возрастать . Это находилось в связи , с одной стороны , с проповедью среди рабочих идей обьединения , с другой стороны - с разочарованием их в других способах борьбы за лучшие условия .
Вместе с этим происходит изменение в направлении деятельности общества : из общества взаимопомощи оно постепенно обращается в орган борьбы рабочих с фабрикантами . Когда , через три месяца после описанного нами февральского столкновения рабочих с фабрикантами по вопросу об увеличении заработной платы , на этой же почве вновь возникли новые прения - руководителями рабочих выступили "мютюеллисты" . Их "комиссары" являются к фабрикантам и предьявляют им требования от лица всех рабочих ; в случае неуступчивости фабриканта , мютюеллисты налагают запрещение на станки ими эксплоатируемые , т.е. прекращают работу . И на этот раз фабриканты , не желавшие упустить благоприятного в положении промышленности момента , пошли на уступки . Правда , и они , в свою очередь , заключили между собою соглашение , на основании которого станки , подвергшиеся раз запрещению , не должны были впредь получать заказов ни от одного фабриканта . Их газета "Лионский курьер" - обвиняла рабочих в соглашении с иностранными конкурентами лионских промышленников , а "мютюеллистов" трактовала , как организацию , основанную исключительно на ненависти к фабрикантам и всем существующим учреждениям .
Успешность борьбы , руководимой "мютюеллистами" , привлекает в их ряды все новых и новых членов ,- в начале 1833 года их насчитывалось уже около 2500 человек в 122 ложах .
Прежняя организация общества не соответствовала более его новым целям . Если оно желало взять на себя защиту профессиональных интересов рабочих по шелку , оно неминуемо должно было перестроиться на новых началах . Действительно , в конце июля 1833 года "Великий Совет" реорганизовал все общество , разделив его на группы - "синдикаты" , соответствующие различным сортам вырабатываемых шелковых материй . На обязанности стоящего во главе синдиката -"синдика" , являвшегося , по большей части , наиболее опытным "хозяином мастерской" лежало устанавливать расценки на изготовление каждого сорта материй . Таким образом "мютюеллисты" явочным путём ввели тот "тариф" , из-за которого , два года перед этим , разразилось восстание и было пролито столько крови .
Под влиянием новых задач , стоявших перед "Обществом мютюеллистов" , забываются те мнимо-нравственные начала , на которых оно было основано : теперь в него разрешается вступать и лицам , живущим в незаконном браке .
Эти изменения протекали не без борьбы в среде общества . Некоторые стародумы оказывали отчаянное сопротивление новым веяниям ; один из них - "Великий магистр" - с горечью сознается в том , что все их сопротивление допущению в общество лиц , живущих незаконным браком , было напрасным . Это допущение имело большое значение , так как оно увеличило число членов общества и пополнило его элементами более молодыми и революционными .
К этому же времени общество завладело "Эхом фабрики" , сделавшимся официальным печатным органом "мютюеллистов" .
Так как доступ в "мютюеллисты" был открыт только для "хозяев мастерских"(одно из условий допущения , согласно регламента общества , было - обладание собственной квартирой ),"компаньоны" образовали собственное общество "феррандинцев" (феррандин - дешёвый сорт материй). Цель этого общества - взаимопомощь , борьба за заработную плату и лучшие условия труда .
В своём регламенте "феррандинцы" заявляли :"Мы работаем , начиная с 1 сентября по 1 апреля , с 6 часов утра до 9 часов вечера , а с 1апреля по 1 сентября - с 5 утра до глубокой ночи ; больше этого времени работать не должно ". В этом же регламенте говорилось о необходимости сокращения числа учеников : "Опыт показал " , читаем мы в нем ,"что слишком большое число рабочих рук в той или иной области работы - есть главная причина , влияющая на заработную плату ".
Стремление к организации затрагивает рабочих и других отраслей производства ; они прислушиваются к лозунгам , бросаемым "мютюеллистами", последние же , на одном из своих банкетов , заявляли :"Именно ассоциация будет той преградой , о которую разобьется несправедливость законов , созданных из ненависти к трудящимся ; именно она освободит нас от нашей жалкой участи , завещанной нам невежеством правительства , фанатизмом и варварством"....
Рабочие по тюлю прямо высказывают мысль - о необходимости для рабочих других отраслей производства подражать мютюеллистам в деле обьединения :"Будучи сторонниками обьединения , мы желаем , чтобы у нас появились многочисленные подражатели для того , чтобы можно было заставить исчезнуть все те несправедливости , которые подтачивают существование рабочего класса"....
И вот подражатели появляются
Золото-канительщики обьединяются в "общество соединённых братьев"( юнисты), веревочники создают "общество полного согласия"( конкордисты). Все эти организации смотрят на "мютюеллистов" как на старших братьев . Так , конкордисты обращаются к ним со следующими словами :"Мы только что подписались под великим договором , долженствующим связать братскими узами рабочих всех специальностей и исходотайствовать у вас право поместиться под вашими знаменами и право получать вашу помощь и содействие в выполнении нашего дела , освобождения и прогресса".....
Между обществами происходили постоянные сношения и наблюдалось значительное единение . По этому поводу "Эхо фабрики" писала : "Наконец-то , мы признали , что наши интересы одни и те же , что далёкие от ненависти друг к другу , мы должны помогать один другому и что дух единения должен обьединить всех нас ".
Для того , чтобы продемонстрировать свою силу "мютюеллисты" и "феррандинцы" готовы были использовать любой предлог . В феврале 1833 года была организована мощная демонстрация:1500 "мютюеллистов" и "феррандинцев" в величайшем порядке , по четыре в ряд , прошли по городу , сопровождая тело своего умершего товарища . Фабриканты были напуганы ;вообще , дисциплина , царящая в рабочих организациях , производила на них самое внушительное впечатление . Монфалькон по этому поводу замечает :"Хорошо , если бы префект , департамент и генерал , командующий дивизией , находили бы в своих подчиненных столь быстрое и столь полное повиновение "(как у мютюеллистов).
Впрочем слишком преувеличивать сознательность и дисциплинированность тогдашних рабочих не следует : они были полны унаследованных от цехового строя корпоративных предрассудков . Так , между подмастерьями различных отраслей производства происходили по самым вздорным поводам стычки переходившие в форменные сражения . "Эхо фабрики" оплакивало это "зрелище варварское и безнравственное , зрелище , представляющее французов , трудящихся и наконец , людей , передающихся дракам , осуждаемым нашими нравами ".....
.........Республиканская пропаганда усилилась ещё больше после посещения Лиона самим Годфруа Кавеньяком . Здесь была основана секция тайного республиканского "Общества прав человека" . Эта секция в своём регламенте заявляла :"Без свободы невозможно просвящение , а , следовательно , невозможна справедливость ; без братства человек теряет свои человеческие черты ; мы хотим не только изменения в формах наших учреждений ........Мы не хотим крови наших врагов , но , если кровь для дела свободы необходима , именно нашу кровь мы поспешим пролить для спасения народа".....
Секция "Общества прав человека" начала пополняться рабочими , а члены "Общества мютюеллистов", которым статуты их общества запрещали заниматься политическими вопросами , теперь вступают в ряды республиканцев . Наконец , сам орган "мютюеллистов" - "Эхо фабрики" - начинает проникаться республиканскими идеями : он перепечатывает статьи "Националя", столичной республиканской газеты , сочувственно цитирует "Собирателя" и его катехизис . В этой газете , доселе отстаивавшей узко-профессиональные интересы , теперь можно было прочесть следующее заявление :"Рабочий должен знать свои права и обязанности человека и гражданина ; нужно , чтобы он знал , какая именно форма правления может дать ему счастье и спокойствие .......Политические свободы должны предшествовать экономическому освобождению масс , подготовлять его и дополнять "....
Начиная с 1-го номера в 1834 году ,"Эхо фабрики" ведёт уже неприкрытую республиканскую пропаганду ; оно открыто заявляет теперь о своих симпатиях "к священным стремлениям Конвента".
Приблизительно в это же время и в "Обществе мютюеллистов" произошло нечто вроде переворота . Некоторые из его членов , настроенные более решительно , создали "Исполнительный Комитет" в составе 22 членов , по одному от каждой центральной ложи . Этот комитет имел опору в "синдикатах" , стоящих ближе к широким массам рабочих . Вскоре Комитет , воспользовавшись каким-то предлогом , распустил "Великий Совет" , который не был поддержан массой рядовых членов . Таким образом ,"Исполнительный Комитет" оказался во главе общества .
Старые члены общества с ужасом замечали , что дух и настроение его членов изменились совершенно , что общество отклонилось от своих старых путей . Влияние "инициаторов" , хранителей традиций , свелось к нулю . Один из старых членов общества по этому поводу писал :"Я заметил , что общее настроение и особенно настроение "Исполнительного Комитета" отклонялось все более и более от первоначальных принципов нашей организации , соответственно которым нам было запрещено заниматься политикой "....
В начале 1834 года для лионских рабочих наступило тяжёлое время , предвестники которого были заметны ещё в декабре 1833 года . Заказы сократились очень сильно и в делах всех отраслей шелковой промышленности наступил застой . Несколько лучше обстояли дела только с изготовлением плюша и шалей , однако , фабриканты , учитывая большое количество безработных , решили сократить заработную плату и в этих отраслях промышленности .
Если в пору блестящих дел изготовление плюша оплачивалось по 5-6 франков за аршин , то теперь оно оплачивалось не дороже , как по 3-2,5 франка ; однако , фабриканты собирались и эту расценку понизить на 25% .
"Мютюеллисты" опять выступили в качестве руководителей ; они заявили о необходимости приостановить работу 7-8 сотен станков , но эта частичная забастовка не привела ни к чему . И тогда в памяти лионских рабочих встал "ноябрь со всею своею гнусностью", как об этом писали "мютюеллисты" ,"и горестью рабочих , доведенных до необходимости , под огнём пушек , изрыгающих картечь , просить хлеба , для того , чтобы иметь возможность жить , работая ".....
Считая положение столь же критическим , как и тогда , в ноябре ,"мютюеллисты" пришли к "решению важному и отчаянному" - обьявить всеобщую забастовку . Это решение было вынесено "Исполнительным Комитетом" , поставившим его непосредственно на голосование лож , минуя "централы", оппозиции которых он опасался . Голосование произошло 13 февраля : за забастовку высказалось 1297 голосов , против 1044 . Несмотря на незначительное большинство , которым прошло столь серьёзное решение , оно было приведено в исполнение .
"Феррандинцы" поддержали "мютюеллистов" . "Убежденные в добрых намерениях наших собратьев , мы принимаем их решение, не одобряя и не порицая его"- заявили "хозяевам мастерских" не "мютюеллисты" .
14 февраля все станки в Лионе прекратили работу . Рабочие на этот раз проявили такую дисциплину и солидарность , что буржуазия пришла в полную панику . Кровавые дни ноября встали перед ее глазами во всем своём мрачном величии .Ужас ее увеличился ещё больше , когда она , как и в ноябре , увидала стройные колонны рабочих , по четыре в ряд , спускавшиеся из предместий . Однако , это была лишь мирная демонстрация , предлогом для которой послужили , как обычно , похороны одного рабочего .
"Лионский курьер" рвал и метал ."Подлинное восстание", писал он , не без провакационных целей ,"было бы в тысячу раз меньшим злом , чем это продолжительное ожидание восстания ......Рабочие ассоциации - бич : необходимо распустить их ". От правительства он требовал самых жестоких мер :"Если толкаемые своими гнусными советниками рабочие нарушат мир в нашем городе какой-либо демонстрацией , власти , принявшие меры и предупрежденные , немедленно дадут им суровый урок ". Однако , многие буржуазные семьи покинули Лион , целые кварталы опустели . Такая чрезмерная трусость фабрикантов возмутила даже одного жандарма , написавшего по этому поводу :"Всегда один и тот же эгоизм , одно и то же сумасшествие с их стороны :все для них и ничего для поддержания порядка ". Один буржуа в письме к военному министру трогательно просил его обьявить военное положение :"Мы", писал он ,"предпочитаем находиться под покровительством закона о военном положении , чем быть ограбленными и убитыми благодаря недостаточности закона гражданского . Обдумайте это серьезно и поскорей ".
Префект обратился к рабочим с воззванием , в котором он им указывал , что они нарушают статью 115 уголовного кодекса и что они подвергают опасности промышленность первого мануфактурного города Франции ; они лишают его заказов , удаляют покупателей , принуждают капитал исчезнуть и доводят сами себя до нищеты ......Люди , принявшие подобное решение , по мнению префекта , не могли быть ни лионцами , ни французами .....
Несмотря на это воззвание , и несмотря на свежие ещё воспоминания о ноябре , а , может быть , как раз и благодаря им , рабочие решили обратиться к посредничеству префекта . Последний , к великой радости фабрикантов , не повторил "ошибки" своего предшественника и с истинным бюрократическим спокойствием заявил :"Рабочие вольны работать и не работать , но если закон будет нарушен , власти выполнят свой долг ".
И власти приняли свои меры , стянув значительное количество войск . Ободренные этим , да еще находясь , благодаря заблаговременному выезду из Лиона , вне пределов досягаемости для рабочих , фабриканты не собирались итти ни на какие уступки . Рабочие же , надломленные предшествующим застоем в делах , не могли выдержать продолжительной забастовки . Фабриканты увещевали друг друга :"Держитесь стойко ", говорили они ,"нужно чтобы рабочие уступили , когда их стиснет голод ; если же они пойдут на восстание , это восстание будет последним , ибо у нас в руках пушки и сотни штыков ".
Следовательно , даже против восстания фабриканты не возражали , так как теперь обстановка его сложилась не в пользу рабочих .
Некоторые члены "Общества прав человека" собирались обратить эту забастовку в восстание под политическими лозунгами , но само "Общество" в этот момент находилось в периоде реорганизации и было не подготовлено к руководству восстанием . Многие республиканцы прекрасно понимали , что при данной обстановке восстание может быть только неудачным : на это указывали провакационные заявления властей и фабрикантов . Наконец , и сами мютюеллисты на этот раз воздержались от внесения в свою борьбу политического элемента :"Комитет" приказал всем ложам "не вмешиваться ни в коем случае в политику ".....
Что касается республиканцев группы газеты "Предвестие" , то их поведение было более чем двусмысленное . В самый разгар забастовки эти люди , столь много говорившие о своих симпатиях к трудящимся , не постеснялись опубликовать протест против всеобщей забастовки ."Следует", писали они ,"чтобы все подчинилось настоятельной необходимости помешать тому столкновению в котором кровь французов пролилась бы без всякого другого результата для коммерции , кроме как уничтожения нашего кредита и во Франции и за границей ". Словом , их речи ничем не отличались от официальных деклараций префекта и от заявлений фабрикантского "Курьера" .
Между тем положение бастующих становилось все тяжелее и тяжелее и вследствие неудач среди них начались разногласия . Разногласий этих можно было ожидать , принимая во внимание то незначительное большинство , которым прошло постановление о забастовке у "мютюеллистов". К разногласиям среди "хозяев мастерских" присоединился раскол между ними и "феррандинцами-компаньонами". Несмотря на сходство материального положения , в интересах компаньонов и хозяев должны были наблюдаться значительные противоречия . Вспомнить хотя бы уже упомянутый нами пункт статутов "феррандинцев", в котором говорилось о необходимости сокращения количества учеников , между тем для "хозяев мастерских" ученики , как мы знаем , представляли главный источник прибыли .
Феррандинцы предьявили мютюеллистам , как зачинщикам забастовки , требование об оплате забастовочных дней . И "мютюеллисты" и "феррандинцы" хорошо понимали , что если их враги узнают о происходящих разногласиях , то ободрятся ещё больше , поэтому они и постарались скрыть возникшее разногласие . Но "Предвестие"опять сыграло предательскую роль : оно начало оплакивать происшедшие разногласия и тем сделало их всем известными .
В Лион прибывали новые и новые войска . Фабриканты , будучи не особенно заинтересованы , в виду застоя в делах , в возобновлении работ , продолжали упорствовать . Все это заставило "мютюеллистов" подумать о прекращении забастовки ; вопрос был поставлен на голосование 19 февраля ; за возобновление работ высказалось 1382 голоса , против 545 . Не все рабочие готовы были примириться со своим поражением ; в рабочем предместье "Красный Крест" произошло несколько ожесточенных драк между сторонниками возобновления работ и их противниками . Двадцать второго февраля , после восьмидневной забастовки , работы были возобновлены полностью .
Несмотря на свою неудачу , эта забастовка продемонстрировала известную солидарность между рабочими различных производств . Печатники устроили подписку в пользу бастующих рабочих по шелку . В письме , сопровождавшем собранные деньги , они писали "мютюеллистам" : "Ассоциация благодетельна не только для составляющих ещё рабочих , но и для всего общества в целом , так как она помогает своим членам во время болезни и безработицы , она их поддерживает в старости и , наконец , она оказывает моральную и денежную помощь , делая возможным , основанный на справедливости отказ от работы за низкую плату . Вот почему печатники бросили призыв о поддержке братьев-рабочих по шелку в борьбе за их права и нужды"......
I .

павел карпец

18-02-2015 10:19:18

Скрытый текст: :
. 4.Апрельское восстание .
Февральские события в Лионе , волнения в Сент-Этьене и Париже происходившие в том же месяце , напугали правительство и правящий класс и заставили их как можно скорее провести через обе палаты закон против обществ и обьединений . Согласно этому закону , те общества , которые распадались на секции , меньшие чем в 20 человек , могли существовать лишь с разрешения властей ; наказание за принадлежность к неразрешенным обществам делалось одинаковым как для вождей , так и для рядовых членов ; регулярность и нерегулярность более не принимались в расчёт . Закон этот , хотя и направленный , согласно заявлениям правительства , только против политических организаций , должен был сделать невозможным существование каких-либо рабочих обществ : ясно , что рабочие на проведение этого закона смотрели , как на формальное обьявление войны . Одних слухов о нем было достаточно для того чтобы вызвать в Лионе целую бурю . "Собиратель" отмечал то единодушное негодование , с которым различные организации - "мютюеллисты","феррандинцы" и члены множества других обществ , легальных и тайных , встретили слухи об издании нового закона ."Эхо фабрики" восклицало :"Пусть змея доктрины не нападает на ассоциации , ибо они окажутся для неё подпилком , о который она стоит зубы "......
............"Эхо рабочего", газета созданная некоторыми членами редакции "Эхо фабрики" , отколовшимися от остальной редакции после захвата её мютюеллистами , писало :"Рабочие всех профессий -"мютюеллисты","феррандинцы","юнисты","конкордисты"- не пугайтесь , закон заклеймен печатью проклятия ещё до своего появления на свет ! Не обескураживайтесь , укрепляйте свои союзы , ибо нужно сопротивляться произволу , какие бы формы он не принимал ".....
"Общество прав человека" заявляло , что оно будет существовать , как существовало ранее , не взирая ни на какие законы .
Когда закон был принят Палатою , "мютюеллисты" составили протест и опубликовали его за 2540 подписями . В этом документе они в выражениях , полных достоинства и энергии , клеймили правительственный акт , называли его "делом наиболее дикого вандализма , нарушающим наиболее священные права "....."Исследовав и рассмотрев этот закон ", писали "мютюеллисты" , и считая , что обьединение вообще - естественное право всех людей , что оно источник всякого прогресса , всякой цивилизации , что это право - не уступка , а результат желаний и нужд человечества , записанных в законе самого провидения ; признавая , что обьединение рабочих в нашу эпоху необходимо , что оно для них - условие существования , что всякий закон , наносящий этому обьединению удар , будет иметь своим непосредственным результатом беззащитность рабочих против тех , кто их эксплоатирует - "мютюеллисты" протестуют против губительного для ассоциаций закона , и обьявляют, что они никогда не склонят главы пред столь грубым произволом , что их единение не будет разрушено и что , опираясь на самое ненарушимое право - право жить работая , они будут со всей энергией , свойственной свободным людям , сопротивляться всем грубым попыткам , и для защиты того права , которое никакая человеческая власть не в состоянии у них отнять , они не отступят ни перед какими жертвами"....
Этот документ хорошо изображает настроение , охватившее лионских рабочих при получении известия о новом законе , и даёт представление о значении , придаваемом ими ассоциациям .
Под влиянием возбуждения , охватившего все почувствовавшие себя угрожаемыми организации , был создан "Обьединенный Комитет", обьединявший представителей всех этих организаций - "Общество прав человека","мютюеллистов","конкордистов" и т.д..Комитет создавался для согласованных действий всех организаций в случае их совместного выступления . Последнее , принимая во внимание всеобщее возбуждение и решительность заявлений рабочей и оппозиционной печати , казалось неизбежным . Таковым настроение масс было , конечно , не только в Лионе , но и во всех крупных городах Франции . Левые республиканцы готовы были использовать эти настроения для организации большого , дружного восстания против правительства Луи-Филиппа . Их парижская газета "Трибуна" , сообщая о создании "Обьединенного Комитета" в Лионе , писала :"В виду этих серьёзных обстоятельств - обьединились все ; рабочие общества , общества подмастерьев , политические общества ,- все совершили акт единения ; единство - царит. Все граждане , к какой бы корпорации они не принадлежали , рассматривают себя , как подвергшихся нападению - защита их будет общей и единой ".......
Эти заявления "Трибуны" были и слишком агитационны , и слишком оптимистичны . Далеко не все республиканцы считали настоящий момент подходящим для восстания ,- многие понимали , что одного настроения недостаточно , что нужны и материальные средства , а их-то , по крайней мере , в распоряжении лионцев , не было и , прежде всего , не было оружия .
Значительные разногласия происходили и в среде "мютюеллистов" ,- часть их упорно сопротивлялась посылке представителей в "Обьединенный Комитет" , усматривая в этом все то же нарушение первоначальных принципов общества , с которыми она никак не могла расстаться . Была сделана попытка произвести новый переворот и путём перевыборов отстранить "Исполнительный Комитет" , возвратив власть Совету Президентов централов . Но попытка эта не удалась .
В то время , как среди рабочих и республиканцев наблюдается известный разброд , правительственные власти , благодаря долгим и тщательным приготовлениям , чувствовали свою силу и были не прочь устроить кровопускание , которое отвадило бы рабочих от дальнейших выступлений . По этой причине ими не было сделано никаких попыток предотвратить приближающееся столкновение .
Положение республиканских вождей в этих обстоятельствах было поистине трагическим . С одной стороны - из Парижа им слали приказы , вроде следующего :"Соберите вокруг себя всех членов секций , примите или заставьте передать вам неограниченную власть для того , чтобы в момент борьбы , которая близка , действовать с большей быстротой и большим единством ";"мютюеллисты" предьявляли им ультиматум :"Если ваши секции не выйдут на улицу , мы выйдем без них ". С другой стороны - им была ясна полная неподготовленность вооруженного выступления . Но когда они пробовали говорить об отсутствии оружия , им возражали , что оно и не понадобится , так как войска перейдут на сторону восставших . Эта вера в лойяльность войск по отношению к восставшим была всеобщей ; она ещё более укрепилась , благодаря последовавшим событиям . События эти имели место 5 апреля .
В этот день было назначено слушанием дело "мютюеллистов" , обвиняемых в организации февральской забастовки . При том возбуждении , которое царило в городе , было очевидно , что судебный процесс явится искрой , брошенной в горючий материал . Президент суда просил или отложить суд , или назначить его в другом городе ; просьба удовлетворена не была . В день процесса перед зданием суда собралась огромная толпа рабочих , среди них много "мютюеллистов"; толпа заполнила Трибунал , двор и прилегающие улицы . Слушание дела стало невозможным ; оно было перенесено на 9 апреля . Толпа напала на выходившего свидетеля обвинения и на явившегося на помощь ему прокурора ; вызванные для рассеяния толпы солдаты , по её требованию опустили штыки и начали брататься с ней . Такое поведение солдат обратило надежду на сочувствие их восстанию в твердую уверенность . На другой день десятитысячная толпа рабочих , с "мютюеллистами" и "феррандинцами" во главе , продефилировала по улицам города . Богатые кварталы опустели ; власти приняли необходимые меры : площади и общественные места были заняты войсками , в угрожаемых пунктах и на командующих высотах были расположены орудия и в городе было сосредоточено около 10 000 войск . Столкновение приближалось и было неизбежным .
Подталкиваемые приказами из центра , увлекаемые общим движением , республиканские вожди приняли решение - и героическое , и бесполезное одновременно - быть в решительную минуту на своих постах . Между тем , никакого плана борьбы составлено не было , на наступление не решались , а предполагали ограничиться обороной ; никаких мер к выяснению действительного настроения войск , что должно было явиться решающим , принято не было . "Обьединенный Комитет" , который , казалось , должен был руководить восстанием , ограничился выработкой пароля :"Единение , сопротивление , мужество".......
Девятого апреля Лион походил на военный лагерь . Опять возбужденная толпа залила всю площадь около суда . Республиканцами в этот день была выпущена прокламация "Закон против ассоциации", писали они ,"обсуждается в настоящий момент в Палате Пэров . Мы знаем все , что ею он будет одобрен ......Вы видите , граждане , что хотят посягнуть не только на наше национальное благополучие и свободу , но и на нашу жизнь и наше существование . Упраздняя общества ,хотят помешать рабочим поддерживать друг друга в нуждах , в болезнях и , в особенности , помешать им добиваться улучшения их печальной участи".......
Слушание процесса шло своим чередом . Во время защитительной речи , произносившейся Жюлем Фавром , раздался выстрел ,- солдат ранил переодетого в целях провокации агента полиции . Это было началом восстания........
Il.

павел карпец

19-02-2015 19:01:20

Такой вопрос . Есть ли какая-нибудь связь между мютюеллизмом лионских ткачей 1834 года и мютюеллизмом Пьера-Жозефа Прудона 1840 года ?
Есть какая-нибудь информация о деятельности мютюеллистов и похожих по целям ( отказ от захвата политической власти , наподобие захвата власти республиканцами ; и борьба с эксплуатацией трудящихся на месте этой эксплуатации - то есть забастовки )рабочих организаций 1830 - 1840-х годов во Франции ?
А то получается какой-то пробел . В 1834 году эти мютюеллисты крепкая рабочая организация , а потом тишина .

Дубовик

20-02-2015 06:34:59

Поражение восстаний не способствует сохранению крепких рабочих организаций.
Мютюалисты 1830-х занимались деятельностью по взаимоподдержке. Прудон сделал теоретическое обоснование этой практики для 1840-х. Вот и связь.

NT2

20-02-2015 07:54:58

Дубовик писал(а):Поражение восстаний не способствует сохранению крепких рабочих организаций.

вот это стоит ЗАПОМНИТЬ всем

Рыжий Йорик

21-02-2015 05:26:18

павел карпец писал(а):Такой вопрос . Есть ли какая-нибудь связь между мютюеллизмом лионских ткачей 1834 года и мютюеллизмом Пьера-Жозефа Прудона 1840 года ?

Если вас не смущают тексты типа моего скана :du_ma_et: , то посмотрите у М. Дрейфуса, "Liberté, égalité, mutualité: mutualisme et syndicalisme…". Я по-французски не больше, чем "мсье, жё не манж па си жур" :smu:sche_nie: , но в этом месте книжки Дрейфуса вроде бы есть вариант ответа на ваш вопрос.
Largement influencées à l'origine par le mutuellisme de Proudhon qu'il ne faut pas confondre avec le mutualisme, les organisations ouvrières connaissent un…
Дальше этого места гугл скопировать не дал.

На скане - Louis Jean Joseph Blanc (1849). "Histoire de dix ans: 1830-40".
Изображение

павел карпец

21-02-2015 14:12:26

Анархисты ! Если ещё остаётся в ваших умах понимание важности и актуальности истории анархизма , то лично я призываю вас , конкретно , заняться переводом на русский язык всего того , что до сих пор ещё не переведено на русский .

павел карпец

23-10-2015 17:02:14

Общество "мютюелистов" это ,по сути, тот же профсоюз городских рабочих или сельская община , то есть это организация , решающая проблемы экономического характера .
Mutuel (взаимопомощь или солидарность ) - принцип этих народных организаций .
До "классического анархизма" всего один шаг - революционная организация анархистов , и катализатором здесь была Великая Французская Революция .
Революционные организации французской буржуазии , борясь с монархистами и старой аристократией , использовали пролетариат под популистскими лозунгами , и после победы положение трудящихся оставалось угнетенным . Это выливалось в множество стихийных и организованных городских стачек и сельских бунтов направленных уже против вчерашней революционной , а сегодня уже контрреволюционной буржуазии .
Это противоречие интересов власти и трудящихся выразило течение французской философии "мютюелизм" или "прудонизм" ( по имени самого выдающегося представителя этого течения П. Ж. Прудона ), трансформировавшееся в анархизм к 60-м годам 19-го столетия .Теперь "мютюелисты", профсоюзы и сельская община имели в качестве реворганизаций не только "народных монархистов" наподобие российских пугачевцев или раскольников внутри государства наподобие российских старообрядцев , но и анархистские реворганизации . Анархисты указывали профсоюзам и общинникам на тот факт , что те в своей борьбе против эксплуататоров не трогали принцип государства ,анархисты указывали на то , что такая борьба не эффективна , т.к. принцип государства это и есть эксплуатация , рост цен и повышение налогов .
Самые известные примеры удачного сотрудничества анархистских революционных организаций с профсоюзами и общинами это сотрудничество Гуляйпольской группы анархистов-коммунистов с сельскими общинами юга Украины (1917-1921г.г.) , сотрудничество Федерации Анархистов Иберии с профсоюзами Каталонии (1936-1939 г.г.), а также сотрудничество первого Интернационала с восставшей Парижской Коммуной (1871-й год).
P.S. Cотрудничество было действительно удачным , даже несмотря на последующую кровавую расправу контрреволюционеров над анархистами .

павел карпец

12-11-2015 18:02:58

Книга профессора И.Н.Бороздина .
Как и историк лионского восстания Моносов ,он был репрессирован в 30-е годы . Бороздин дожил до реабилитации в 50-е , а Моносов пропал без вести в 31-м .
Обе книги - "Два восстания лионских рабочих " и "Очерки по истории рабочего движения......" отличаются непредвзятым и независимым взглядом на французский пролетариат 19-го века.
Интересно , что "Очерки..." была самой первой книгой ученого из двух десятков последующих сочинений ,а на тему революции в Европе она была единственной , так как по специальности Бороздин был востоковедом .
Книга, в основном, посвящена деятельности французских социалистов , анархистов , революционеров и разнообразной интеллигенции 19-го века .
Показывается их взаимодействие с разнообразными народными организациями , начиная от старинных сообществ странствующих подмастерьев и заканчивая профсоюзами современного типа .
Зачастую , сами же интернационалисты ( от "Первый интернационал" - самая выдающаяся социалистическая и революционная организация того времени )создавали эти организации народного самоуправления. http://www.litres.ru/download_book/4551 ... b4aac2821F

павел карпец

19-11-2015 09:36:22

СТРАНСТВУЮЩИЙ ПОДМАСТЕРЬЕ
«Странствующий подмастерье» был написан в 1840 году в Париже. Замысел романа точно датировать не удалось. Первое упоминание о «Подмастерье» в переписке Жорж Санд относится к августу 1840 года, когда роман был написан уже более чем наполовину. В сентябре Жорж Санд заключает договор с издателем Перротеном относительно публикации романа отдельным изданием. Два следующих месяца проходят за правкой корректур, и в декабре роман поступает в продажу.
Коммерческого успеха роман не имел. Критика отозвалась о нем отрицательно. Издатели жаловались, что роман «убил» великую писательницу и что никто больше не хочет читать Жорж Санд. Действительно, буржуазная читающая публика была глубоко уязвлена. Однако «Странствующий подмастерье» снискал Жорж Санд симпатии широкого демократического читателя, взволнованного необычайным уважением к труду и к достоинству труженика, сквозившим в каждой его строке. Он вызвал поток благодарственных писем, привлек к Жорж Санд толпу пролетарских поэтов, увидевших в ней единомышленника; он расширил ее связи с республиканскими и демократическими кругами, во многом предопределив ее общественную и литературную позицию в последующие годы.
Обращение Жорж Санд к теме «Странствующего подмастерья» было вызвано ходом общественных и политических событий, а также логикой творческого развития писательницы. Действительно, политическая ситуация во Франции в конце 1830-х годов была очень сложной. Три «славных» июльских дня 1830 года отнюдь не примирили, как хотелось думать бывшим либералам, всех классовых противоречий. Интенсивное промышленное развитие вело к быстрым изменениям социальной структуры общества. Внутренняя политика правительства санкционировала самые жестокие формы эксплуатации трудящихся. Положение французского пролетариата, ряды которого непрерывно пополнялись разорявшимися мелкими предпринимателями, ремесленниками и крестьянами, было тяжелым. Нищенски оплачиваемый труд фабричных рабочих, политическое бесправие и отсутствие какого бы то ни было трудового законодательства, беспросветная нужда вызвали рост забастовочного и революционного движения. Лионское восстание 1831 года с его полным отчаяния лозунгом «жить работая или умереть сражаясь», утопленное в крови правительственными войсками, республиканские выступления в Париже в июне 1832 года, закончившиеся расправой на улице Клуатр-Сен-Мерри, революционная волна 1834 года, оставившая кровавый елея по всей стране, восстание бланкистов в 1839 году, — все эти трагические события способствовали политическому просвещению масс и развитию классового самосознания.
В политической жизни 1830-х годов большую роль сыграли тайные общества. Их было много, и самого различного толка. Наибольшую активность проявляли общества республиканские. В противоположность карбонаризму 20-х годов, ориентировавшемуся на армию и далекому от народа, республиканские тайные общества 30-х годов все более присматриваются к рабочему классу и близким к нему социальным слоям, понимая великие революционные возможности народных масс и рассчитывая на их поддержку.
В этой сложной обстановке необходимость организации трудящихся для совместной защиты их общественных интересов стала осознаваться все более отчетливо. Французским законодательством тех лет всякие профессиональные и политические союзы рабочих и ремесленников были запрещены. Однако еще со времен средневековья во Франции существовали тайные товарищества ремесленников, так называемые компаньонажи, которые занимались организацией профессионального обучения подмастерьев, их трудоустройством и взаимопомощью. В 30-е годы компаньонажи все еще представляли значительную силу, особенно в провинции; однако царивший в большинстве из них дух соперничества и нетерпимости по отношению к «чужим» союзам и товариществам доказывал, что компаньонажи постепенно утрачивают свой авторитет и не могут справиться с задачами, выдвинутыми новыми условиями социальной борьбы. Понимание этого вдохновило пропагандистскую деятельность Агриколя Пердигье (1805–1875) — ремесленника и поэта, стремившегося реорганизовать старинные товарищества, внушая их членам идею братства, солидарности и общности их классовых интересов.
Жорж Санд не раз заявляла о своем отвращении к политической кухне и о том, что не читает газет. Однако это не мешало ей пристально следить за событиями общественной жизни и обратить внимание на основную проблему эпохи — проблему неимущих тружеников. Жорж Санд общается со многими видными деятелями республиканского движения, а в 1840 году знакомится и с Агриколем Пердигье, книгу которого «О компаньонаже» (1839) она прочла по рекомендации Пьера Леру.
Книга Пердигье привлекла внимание Жорж Санд не только малоизвестными подробностями о тайных союзах ремесленников, но и своей политической и нравственной направленностью. Основная ее идея — призыв к братской солидарности и единению — была близка Жорж Санд. Она была воспринята писательницей в свете философских взглядов Пьера Леру, под влиянием которого Жорж Санд в то время находилась.
Впоследствии Жорж Санд утверждала, что именно книга Пердигье подсказала ей замысел «Странствующего подмастерья».
Действие романа происходит летом 1823 года. То был напряженный политический момент. Под влиянием революционных событий в Испании и Италии в стране активизировались тайные карбонаре кие общества, в армии вспыхнули восстания. Правительство Людовика XVIII жестоко расправилось с их организаторами, а в апреле 1823 года по решению Веронского конгресса оно послало в Испанию армию для подавления революции и восстановления абсолютной власти короля. Реакция торжествовала повсюду; однако революционное брожение в стране еще продолжалось.
Отдаленность времени действия позволила Жорж Санд глубже понять социальные противоречия эпохи. Она рассматривала эти противоречия, учитывая опыт Июльской революции и последующих лет: она уже знала, как будут вести себя, придя к власти, либералы и с какими трудностями придется столкнуться рабочему, защищающему свои права и достоинство. Этот опыт позволил ей с большой убедительностью раскрыть классовую природу психологии своих героев.
«Странствующий подмастерье» — это роман о рабочем. Правда, его герой не фабричный рабочий, а ремесленник — фигура для того времени более типичная и традиционная. Жорж Санд не делает различия между ремесленником и пролетарием. Ее герой — представитель всех неимущих тружеников. Нравственные проблемы, которые он разрешал, имели глубокий общественный смысл и были актуальными для всех трудящихся. Поэтому и читателями и критикой Пьер Гюгенен был воспринят как первый во французской литературе герой-пролетарий.
Пьер Гюгенен — герой не просто положительный, это герой программный. Он так привлекателен, что даже читатели, сочувствовавшие идеям Жорж Санд, сомневались в его реальности и упрекали писательницу в его чрезмерной идеализации. Жорж Санд и сама признавалась, что создавала своего героя, повинуясь лишь художественному чутью. Однако образ Пьера Гюгенена явился великим постижением жизни. Пролетарий, в умственном и нравственном отношении превосходящий своих угнетателей, был несомненной исторической реальностью.
В житейских трудностях и искушениях, на каждом шагу подстерегающих молодых ремесленников, героев романа, они должны найти и определить свою линию поведения. В их нелегкой судьбе преломляется борьба, происходящая внутри рабочего сословия в сложной общественной ситуации. Жорж Санд показывает, как в тяжелом подневольном труде, убивающем талант и творческое начало, под влиянием всевозможных соблазнов меняется психология труженика, как раздваивается его сознание и бьется в противоречиях его совесть. Честолюбивый Амори, отведав роскоши, соблазненный перспективой творческого и, как ему мнится, свободного труда художника, стремится вырваться из своего сословия и ему изменяет; Пьер Гюгенен остается верным своим братьям по труду ценой тяжких жертв. Братскую солидарность он ставит превыше всего, и в этом — нравственный смысл его судьбы.
Пьер Гюгенен — мыслитель. Он размышляет о важнейших проблемах своей эпохи. Социальное неравенство, угнетение и эксплуатация неимущих представляются ему величайшим злом и несправедливостью. В поисках способов устранения этой несправедливости он отказывается от лицемерного участия либерала — графа де Вильпрё и «прожектов» конспираторов. Возможность разрешения общественных противоречий он видит лишь на пути братской солидарности тружеников. И его призывы к единению, к забвению нелепой вражды и розни медленно, но неуклонно проникают в сознание его товарищей. Так идеи странствующего подмастерья становятся активной социальной силой.
Написанный за восемь лет до «Коммунистического манифеста», «Странствующий подмастерье» явился актом большого гражданского мужества и свидетельством творческой зрелости писательницы. До самой ее смерти роман оставался ее любимым детищем. При жизни Жорж Санд он неоднократно переиздавался, однако в текст его никаких изменений не вносилось.
Роман, который Белинский назвал «божественным произведением», в русском переводе вышел впервые в 1865 году под заглавием «Пьер Гюгенен» в литературном приложении к журналу «Современник», с большими сокращениями, произведенными по требованиям цензуры В следующем году роман вышел в свет отдельным изданием. Впоследствии он неоднократно переводился и издавался под разными заглавиями.
Г. Авессаломова
Скрытый текст: :
Странствующий подмастерье
ГЛАВА I
По уверениям господина Лербура, селение Вильпрё было самым живописным местом во всем департаменте Луар-и-Шер, а самым образованным человеком в этом селении господин Лербур втайне почитал себя, разумеется, пока пустовал величественный старинный замок де Вильпрё, принадлежавший знатному семейству, на службе которого вышеупомянутый господин Лербур имел честь состоять. В отсутствие оного просвещенного семейства один только господин Лербур умел здесь писать без ошибок. У господина Лербура был сын, тоже человек не без способностей, уж тут не могло быть двух мнений; вернее, мнение было одно, но разделяли его как раз двое — отец и сын. Правда, злые языки утверждали, что обоим не грех бы подзанять божественной мудрости у святого духа.
Вряд ли среди коммивояжеров, что часто бродят здесь из замка в замок, предлагая свои товары, среди купцов, переправляющих скот или припасы с одной ярмарки на другую, найдется человек, который хоть раз не повстречал бы на дорогах Солони пешком, верхом или на таратайке господина Лербура — эконома, управляющего имением и доверенное лицо господ де Вильпрё. Сошлюсь на тех, кто имел счастье знать его. Вы помните, конечно, этого небольшого сухонького, весьма желчного и весьма деловитого человечка; на первый взгляд он казался хмурым и молчаливым, но при ближайшем знакомстве оказывался просто ужас до чего разговорчивым. Дело в том, что стоило ему встретить в своих краях незнакомых людей, как его начинала преследовать мысль: «Ведь они, пожалуй, даже не знают, кто я такой», а вслед за ней приходила другая, не менее мучительная: «Выходит, есть люди, которые этого не знают?» И если незнакомец казался ему мало-мальски способным оценить его достоинства, господин Лербур немедленно делал отсюда вывод: «Нужно же мне объяснить этому доброму человеку, кто я такой!»
И тогда он заводил разговор об агрономии, стараясь ошарашить собеседников каким-нибудь неслыханным новшеством по земледельческой части, ибо господин Лербур — и он ни капельки этим не кичился! — состоял членом-соревнователем агрономического общества здешнего края. Если ему удавалось вызвать интерес и его начинали расспрашивать, господин Лербур не упускал случая промолвить как бы вскользь: «Да, этот способ я проверял на наших землях». А если ему задавали вопрос, хорошие ли это земли, он отвечал: «Как же, превосходные! Целых четыре квадратных лье, есть почва и посуше и повлажнее, есть и чернозем, и суглинок, и всякая прочая».
В Солони с четырех квадратных лье земли не приходится ожидать больших доходов, и здешнее поместье приносило его владельцам всего тридцать тысяч франков. Но у семейства Вильпрё было два других имения, правда, еще менее доходных, которые сдавались в аренду; туда господин Лербур выезжал раз в год, что доставляло ему втрое больше хлопот, придавало втрое больше важности, втрое возвышало его в собственных глазах и составляло предмет долгих разглагольствований на агрономические темы.
Добившись благоприятного впечатления, господин Лербур не без колебаний — он был так скромен, а скромному человеку так неловко открывать свое высокое положение! — позволял себе произнести имя де Вильпрё, и если собеседник к тому времени успевал проникнуться к этому имени должным почтением, господину Лербуру оставалось только произнести, скромно потупив взор: «Всеми делами семейства ведаю я». Но если, на свое несчастье, собеседник задавал вопрос, о каком, собственно, семействе идет речь, — о, тогда горе ему! — господин Лербур брался это разъяснять, и начинались нескончаемые разговоры о родословных, о равных и неравных браках, о троюродных братьях и четвероюродных племянниках. За этим обычно следовал подробнейший перечень движимого и недвижимого имущества, после чего господин Лербур переходил к описанию нововведений и усовершенствований, произведенных им лично. Если какому-нибудь дилижансу выпадало счастье принять в свои недра господина Лербура, никакие толчки на ухабах, никакая тряска уже не способны были пробудить пассажиров от сладостного сна, в который погружали их его бесконечные рассказы об именитом семействе. Начинались они от первой почтовой станции и тянулись до самого места назначения; их хватило бы на целое кругосветное путешествие.
Когда господину Лербуру случалось бывать в Париже, он чувствовал себя там прескверно — в этом кишащем муравейнике никому словно дела не было до семейства де Вильпрё. Никак не мог он привыкнуть к тому, что на улице никто ему не кланяется. А однажды во время театрального разъезда его, человека столь необходимого для процветания дома графа де Вильпрё, просто чуть не раздавили в толпе.
Бесполезно было бы расспрашивать его о нравственных качествах отдельных членов семейства, о различии между ними, об их характерах. То ли из осторожности, то ли по неспособности своей к подобного рода наблюдениям он ничего не мог сказать об этих знатных особах, кроме того, что этот-де куда более или куда менее бережлив или сведущ в хозяйстве, нежели тот. Ибо единственным мерилом достоинства человека и его значительности служило для него количество экю, которое тому предстояло получить в наследство, и когда его спрашивали, приятная ли девица мадемуазель де Вильпрё и хороша ли она собой, он в ответ принимался перечислять статьи ее приданого. Ему было просто непонятно, что кому-то этих сведений может оказаться недостаточно.
Однажды утром господин Лербур встал с постели раньше обычного, что, по правде говоря, было возможно, только поднявшись до вторых петухов. Выйдя из дома, он спустился по главной единственной улице, именовавшейся Королевской, повернул направо, свернул в довольно чистенький переулок и остановился перед весьма скромным на вид домиком. Солнце едва золотило крыши домов, сонные петухи перекликались хриплым фальцетом, и ребятишки, в одних рубашонках, потягиваясь, одевались перед порогами своих жилищ.
Однако, несмотря на ранний час, в столярной мастерской папаши Гюгенена слышался жалобный скрип рубанка и пронзительный визг пилы; все ученики были на своих местах, и хозяин с отеческой суровостью уже распекал кого-то.
— В такую рань уже на ногах, господин управляющий! — сказал старый мастер, в знак приветствия приподнимая свой синий полотняный колпак.
Господин Лербур с внушительным и таинственным видом поманил его к себе.
— У меня к вам важное дело. Пойдемте-ка в ваш садик, — вполголоса проговорил он, когда тот приблизился, — здесь у меня голова просто раскалывается. Ваши ученики, не иначе как назло, колотят что есть мочи, словно они глухие.
Они прошли через заднюю комнату и, миновав дворик, вступили в сад, представляющий собой небольшой участок, засаженный фруктовыми деревьями, которые, не ведая ни садовых ножниц, ни прививок, пышно разрослись и давали сочные плоды. Тмин и шалфей, росшие здесь вперемешку с гвоздикой и левкоем, наполняли утренний воздух сладким ароматом; густая живая изгородь укрывала гуляющих от любопытных взоров.
Здесь-то господин Лербур, приняв еще более важный вид, и сообщил мастеру Гюгенену, что в замке в скором времени ожидается прибытие господ.
Однако мастер Гюгенен, казалось, вовсе не был так ошеломлен этой новостью, как того хотелось управляющему.
— Что ж, — сказал он, — это уж ваше дело, господин Лербур, мне-то ведь что — разве паркет где понадобится подправить или какой шкаф починить…
— Не об этом речь, есть дело поважнее, — сказал управляющий, — сиятельное семейство, видите ли, имеет намерение — странное намерение, осмелюсь я сказать! — восстановить часовню. Вот я и пришел поговорить с вами: сможете ли вы, вернее — захотите ли, взяться за это дело.
— Часовню? — переспросил папаша Гюгенен, очень удивленный. — Восстановить часовню? Скажи на милость… Чудно, право! Вот уж не ждал, что они такие богомольные. Впрочем, нынче это с них требуется… Поговаривают, будто король Людовик Восемнадцатый…
— Я пришел к вам не о политике толковать, — перебил его господин Лербур, нахмурив брови, — я пришел спросить, не сочтете ли вы зазорным для себя, как для бывшего якобинца, взяться за эту самую работу в замковой часовне и получить от семейства приличное вознаграждение.
— Почему бы и не взяться? Я ведь уже работал на господа бога. Только объясните мне толком, что там за работа, — сказал папаша Гюгенен, почесывая голову.
— Всему свое время, — отвечал управляющий, — одно скажу вам: мне велено поискать хороших мастеров в Туре или в Блуа. Но если бы за это взялись вы, я отдал бы предпочтение вам.
Такое заявление доставило папаше Гюгенену искреннее удовольствие. Однако, будучи человеком осторожным и хорошо зная характер управляющего, он поостерегся обнаружить подлинные свои чувства.
— Покорно благодарю, что подумали обо мне, господин Лербур, — ответил он, — да, видите ли, работы у меня сейчас прямо невпроворот. От заказов просто отбою нет — в этих краях я ведь только один по столярной части. Как бы не рассердились на меня в округе, если я возьмусь за эту работу в замке. Позовут они другого мастера, да и перехватит он у меня все заказы…
— Зато через год, а то и полгода вы положите себе в карман кругленькую сумму, да еще наличными. Не так уж это плохо! Охотно верю, что у вас много заказов, папаша Гюгенен, но сомневаюсь, чтобы все ваши клиенты сразу расплачивались с вами.
— Прошу прощения, сударь, — отвечал столяр, оскорбленный в своем самолюбии демократа, — клиенты мои — все люди честные и заказывают только то, за что могут заплатить.
— Но расплачиваются-то они не сразу, — заметил управляющий с недоброй усмешкой.
— Расплачиваются не сразу те, кому я соглашаюсь поверить в долг. С нашим братом всегда можно договориться. Мне тоже иной раз случается задержать заказ…
— Ну что ж, — спокойным тоном сказал управляющий, — вижу, мое предложение вас не прельщает. Весьма сожалею в таком случае, что обеспокоил вас, папаша Гюгенен. — И, приподняв свой картуз, он направился к выходу, не слишком, впрочем, поспешно, ибо прекрасно понимал, что далеко ему уйти не придется.
И в самом деле, в конце аллеи старый Гюгенен нагнал его.
— Хоть бы знать, что там за работа такая? — сказал он, делая вид, будто колеблется. — Может, мне с ней и не справиться. Ведь там все старинная резьба. В прежние времена такую резьбу делали потоньше, чем нынче, ну и платили, само собой, соответственно. А теперь ведь как? Времени потратишь больше, а уплатят тебе меньше. Может, у меня и инструмента такого не найдется. Да и господа нынешние уж не так богаты, стало быть и не так щедры…
— Положим, о семействе Вильпрё этого не скажешь, — ответил господин Лербур, гордо выпрямляя свой стан, — за ваш труд вам дадут настоящую цену, можете мне поверить. Уж у меня, когда случается какая работа в замке, недостатка в рабочих не бывает. Ну что ж, придется, как видно, отправляться в Валансе. Говорят, там есть хорошие столяры.
— Любопытно, что за резьба… Не в том ли роде, что та, на кафедре, какую я делал для приходской церкви? — задумчиво продолжал столяр, ловко напоминая собеседнику о превосходной работе, выполненной им в прошлом году.
— Ну нет, у нас резьба будет, пожалуй, позатейливее, — ответил управляющий; как раз накануне он самым внимательным образом осмотрел в церкви эту кафедру со всех сторон и хорошо знал, что сделана она безукоризненно. Но так как он все еще делал вид, будто хочет уйти, папаша Гюгенен наконец решился:
— Ладно, господин Лербур, так и быть, схожу взгляну на эту самую резьбу, потому что, по совести говоря, давненько я там не был, в часовне-то, и уж не помню, какая она и есть.
— Сходите, — ответил управляющий, который, заметив, что мастер становится сговорчивее, тотчас же заговорил более холодным тоном. — За погляд денег не берут.
— К тому же погляд еще не подряд! — подхватил столяр. — Ладно, схожу, господин Лербур.
— Дело ваше, мастер, — отвечал тот, — только имейте в виду, нельзя терять ни одного дня. Я выполняю господский приказ, необходимо решить это нынче же, и твердо. Если к вечеру не дадите ответа, еду в Валансе.
— Черт возьми, и чего так торопиться? — с досадой произнес столяр. — Ладно, схожу сегодня.
— Лучше бы вам пойти немедленно, пока у меня есть еще время и я могу сам проводить вас туда, — спокойно сказал управляющий.
— Ну, так и быть, пошли, — сказал столяр. — Только нужно бы мне прихватить с собой сына, он прикинет, во что это вам обойдется, а поскольку работать мы будем вместе…
— А сын-то у вас столяр хороший? — перебил его господин Лербур.
— Если малость и похуже, чем отец, так ведь работать-то он будет у меня на глазах да по моей указке.
Господину Лербуру отлично было известно, что Гюгенен-младший — работник превосходный. Он подождал, пока отец и сын наденут свои куртки, вооружатся линейкой, угольником и мелком, и втроем они отправились в замок. В пути они больше молчали. Каждый готовился постоять за себя.
ГЛАВА II
Пьер Гюгенен, сын старого мастера, был самым красивым юношей на двадцать лье в округе. Благородные, правильные черты его лица казались изваянными скульптором. Был он высок, превосходно сложен, крепок и мускулист, но голову имел небольшую, ноги и руки маленькие — сочетание, встречающееся в родовитых семьях, но для простолюдина не совсем обычное. Большие голубые глаза, затененные черными ресницами, и нежный румянец придавали его лицу мягкое, задумчивое выражение. Голова его достойна была бы резца Микеланджело.
Как ни странно (тем не менее это так), Пьер и не подозревал, что хорош собой; впрочем, не замечали этого и его односельчане, не только мужчины, но и женщины. Отсюда вовсе не следует делать вывод, будто люди этого сословия рождаются лишенными чувства прекрасного. Однако чувство это необходимо развивать, но развить его можно лишь изучением искусства и привычкой к сравнению. Свободная, цивилизованная жизнь людей обеспеченных позволяет им беспрепятственно созерцать шедевры искусства; они сталкиваются с другими людьми, внешний облик которых, благодаря критическому духу, царящему в этой среде, является постоянным предметом обсуждения и сравнения. Все это и формирует их представления о красоте; ведь даже если они имеют дело лишь с современным искусством, то и на нем, независимо от того, пребывает ли оно в расцвете или упадке, лежит все тот же отблеск вечно прекрасного, и мир идеальной красоты сам собой открывается их глазам, в то время как угнетенное сознание бедняка бессильно даже переступить порог этого мира и нередко увядает, так и не проникнув в него.
Оттого-то на деревенских гуляниях любой остроглазый крестьянский паренек, румяный и широкоплечий, пользовался большим успехом и куда лучше мог поплясать с девушкой и развеселить ее, нежели сдержанный Пьер Гюгенен со своей благородной внешностью. Зато горожанки, встречая его, долго смотрели ему вслед и спрашивали друг у друга: «Боже мой, кто этот красавец?» А два молодых живописца, как-то по пути в Валансе забредшие в Вильпрё, были так поражены красотой этого столяра-подмастерья, что вызвались написать его портрет, от чего Пьер сухо отказался, приняв их предложение за неуместную шутку.
Папаша Гюгенен, который сам даже и в старости был хорош собой и отнюдь не глуп, долгое время просто не замечал, как умен и красив его сын. Он считал его крепким малым, работящим, исполнительным, словом, в его глазах сын был неплохим подручным; но хотя в свое время и он считался человеком передовым, нынешние либеральные идеи были ему не по вкусу, а Пьер, по его мнению, был слишком податлив на всякие новшества. Когда-то давно, во времена республики , папаша Гюгенен слышал от ораторов, выступавших в их селении, рассказы о Спарте и древнем Риме (в ту пору он даже принял имя Кассий, от которого после возвращения Бурбонов благоразумно отказался) и до сих пор продолжал свято верить в некий, существовавший в глубокой древности, золотой век равенства и свободы. Но он считал — и в этом невозможно было его разубедить, — что с падением Конвента мир навеки отвернулся от правды. «Справедливость похоронена в девяносто третьем, — говорил он, — и что бы там нового ни придумывали, ее вы не воскресите, а только глубже закопаете». Таким образом, он, как это свойственно старикам во все времена, не верил в светлое будущее, и старость его проходила в беспрерывных сетованиях или же в язвительном брюзжании, от которого он не в силах был удержаться, несмотря на свой ясный ум и доброе сердце.
Сына своего он воспитал в истинно демократических убеждениях, но считал, что они все равно теперь ни к чему, внушал их ему как некую тайную веру, которую следует исповедовать молча, подобно несправедливо разжалованному воину, молча хранящему в глубинах своего сердца чувство собственного достоинства. Однако деятельный ум Пьера не мог долго питаться отцовскими наставлениями. У него появилось желание побольше узнать о своем времени и своей стране — ему уже недостаточно было того, что говорилось об этом дома и в деревне. В семнадцать лет им овладел тот неудержимый дух странствий, который ежегодно отрывает от родных пенат целую армию молодых ремесленников, бросая их в полную опасных приключений жизнь кочующего ученичества, известную под названием хождение по Франции. К смутному желанию узнать и понять законы общества примешивалось и благородное честолюбие: он жаждал усовершенствоваться в своем ремесле. Пьер понимал, что существуют приемы работы, более надежные и быстрые, нежели те, еще дедовские, которыми пользовались его отец и другие мастера здешних мест, приемы, основанные на знании теории. Как-то прохожий подмастерье, каменотес, останавливавшийся в их деревне, наглядно доказал ему все ее преимущества, быстро набросав на стене несколько чертежей, с помощью которых процесс его работы, медленный и однообразный, становился значительно проще. С этого дня Пьер решил изучать архитектуру, точнее говоря — научиться делать чертежи архитектурных орнаментов, а также тех, которые встречаются в плотницкой и столярной работе. Он стал просить отца, чтобы тот, снабдив его необходимыми для этого средствами, позволил ему, подобно другим, отправиться в хождение по Франции. Однако серьезным препятствием к осуществлению его намерения являлось то пренебрежение, с которым относился папаша Гюгенен ко всякой теории. Прошел почти год, прежде чем юноше удалось сломить упрямство старого мастера. Кроме того, папаша Гюгенен был весьма дурного мнения о порядках компаньонажа. Все эти тайные товарищества ремесленников, как бы они там ни назывались, всякие там Союзы долга — не что иное, уверял он, как скопища бандитов или плутов, которые якобы хотят знать больше других, а сами только убивают лучшие годы своей жизни — слоняются без толку в городах, орут по кабакам да дерутся на больших дорогах, поливая собственной кровью придорожную пыль, и все это ради каких-то дурацких споров о первенстве.
Некоторая доля истины в этих обвинениях, возможно, и была, однако они настолько противоречили тому почтительному отношению, которое обычно проявляется к компаньонажу в деревнях, что, как видно, у папаши Гюгенена были с ним свои счеты. Местные старожилы рассказывали, будто много лет назад старый мастер как-то поздно вечером притащился домой весь в крови, с разбитой головой; после этого он долго хворал, но, поправившись, так никому и не рассказал, что с ним приключилось. Видно, гордость не позволила ему сознаться, что кому-то удалось одолеть его. Мы подозреваем, что он стал случайной жертвой расправы, попав в засаду, которую устроили своим конкурентам какие-нибудь подмастерья из Союза долга. Так это или не так, но именно с того времени старый Гюгенен затаил злобу против странствующих подмастерьев и стал питать непреодолимое отвращение ко всему, что имело отношение к компаньонажу.
Однако, несмотря на все беды и ужасы, которые пророчил отец юному Пьеру, решение его следовать своему призванию было непоколебимо. Упорство юноши взяло верх, и мастер Кассий Гюгенен вынужден был в одно прекрасное утро отпустить сына на все четыре стороны. Если бы при этом он слушался только собственного сердца, он снабдил бы сына солидной суммой денег, чтобы сделать задуманное странствие более легким и приятным. Но папаша Гюгенен втайне надеялся, что нужда скорей, чем все отцовские увещевания, заставит сына одуматься и вернуться под отчий кров, и дал ему с собой только тридцать франков, да еще предупредил, чтобы Пьер не вздумал в письмах просить о прибавке. На самом деле он намеревался прийти сыну на помощь при малейшей его просьбе и думал только запугать его притворной суровостью. Однако меры эти не помогли; Пьер покинул отчий дом и возвратился только через четыре года. За все это долгое время он не попросил у отца ни единого су, а в письмах ограничивался почтительными вопросами о здоровье и пожеланиями всяких благ. Никогда не писал он ему о своей работе, не делился событиями кочевой своей жизни. Папашу Гюгенена и беспокоило это и обижало. Ему часто хотелось написать сыну что-нибудь ласковое, чтобы смягчить гордого юношу. Но чувство досады брало верх, и он не мог удержаться от сурового, наставительного тона, за который начинал корить себя, как только письмо было отправлено. В своих ответных посланиях Пьер не высказывал по этому поводу ни огорчения, ни досады; тон их неизменно бывал ласков и почтителен. В решении своем, однако, он был непоколебим. И старый мастер, который, всякий раз как приходило письмо, вынужден был прибегать к помощи кюре, не без удовольствия выслушивал его замечания, что-де почерк Пьера становится все ровнее и красивее, что изъясняется он весьма изысканно, а в слоге чувствуются и мера, и благородство, и даже изящество; все это ставило сына на голову выше и его самого и всех старых мастеров здешнего края, которых старый Гюгенен называл кумовьями.
Наконец Пьер вернулся. Это случилось недели за три до вышеописанного визита господина Лербура. Папаша Гюгенен за эти годы немного постарел, он порядком устал и от вечной работы и от грубых или же строптивых учеников, с которыми ему то и дело приходилось сражаться у себя в мастерской. Но, слишком гордый, чтобы жаловаться, он держался всегда бодро, хоть на душе у него порой кошки скребли. И вот одним погожим весенним утром в дом к нему постучал какой-то незнакомый статный юноша. Пьер стал выше на целую голову, у него появилась благородная, уверенная осанка; небольшая черная бородка красиво оттеняла его нежное, так и не загоревшее под солнцем лицо. Одет он был в обычное рабочее платье, но как-то особенно опрятно; туго набитый дорожный мешок из свиной кожи за плечами свидетельствовал о достатке его владельца. Переступив порог мастерской, Пьер с улыбкой поклонился, втайне наслаждаясь удивленным, растерянным видом отца, и учтиво спросил, не тут ли живет господин Гюгенен, столярных дел мастер. Папаша Гюгенен весь так и встрепенулся при звуке этого низкого мужского голоса, смутно напоминавшего голос его милого мальчика; ничего не отвечая, он молча глядел на него, а когда Пьер сделал движение, как будто собираясь уйти, подумал: «Какой славный паренек, и до чего же похож он на моего неблагодарного сынка» — и вздохнул. Но тут Пьер бросился к нему, отец прижал сына к груди, и они долго стояли обнявшись, молча, потому что оба боялись обнаружить друг перед другом свои слезы.
Прошло уже три недели, как блудный сын вернулся под мирный отцовский кров, и все это время старого мастера не покидало чувство радости, отнюдь, однако, не безмятежное. Тягостное беспокойство минутами овладевало им. Он прекрасно видел, что Пьер ведет себя степенно, что он разумен в своих речах, усерден в работе. Но удалось ли сыну достичь того высокого мастерства, о котором он мечтал, уходя из дома? Папаше Гюгенену от души хотелось, чтобы честолюбивые эти мечты осуществились, но в то же время он (человек, а тем более мастер своего дела — существо противоречивое!) очень боялся обнаружить, что сын теперь искуснее его самого. Сначала он ожидал, что Пьер сразу же начнет хвастаться своими познаниями, корчить мастера перед учениками, что он перевернет вверх дном всю мастерскую и с видом превосходства предложит отцу выкинуть старый инструмент, столько лет служивший верой и правдой, и заменит новым, фабричного изготовления, который его старые руки отроду не держали. Но ничего подобного не произошло. Пьер даже словом не обмолвился о том, чему он научился за эти годы, а когда отец вздумал как-то спросить об этом, уклончиво ответил, что он старался как можно лучше учиться-то, а теперь постарается как можно лучше работать. С первого же дня он взялся за дело, беспрекословно выполняя все распоряжения отца, как самый обычный подмастерье. Он ни разу не позволил себе что-либо указывать ученикам, предоставляя хозяйничать в мастерской тому, кому это принадлежало по праву. Папаша Гюгенен, приготовившийся было к отчаянному сопротивлению, был весьма всем этим доволен. В душе он торжествовал, но прямо этого не высказывал и только время от времени позволял себе пробормотать сквозь зубы, что вот-де свет не так уж изменился, как уверяли некоторые, выходит, старые способы работы как были, так и останутся самыми лучшими, придется, видно, согласиться с этим даже тем, кто собирался все по-своему перевернуть. Пьер делал вид, будто не понимает, о чем идет речь, спокойно продолжая работать, и отцу в конце концов пришлось признать, что сын выполняет все работы безукоризненно и с небывалой быстротой.
— Молодец, — говорил он время от времени, — работать ты научился быстро, и сделано все на совесть.
— Раз вы довольны, значит, все в порядке, — отвечал Пьер. Однако когда старик убедился, что его страхи напрасны, им овладели новые сомнения. Ему во что бы то ни стало хотелось услышать из уст сына открытое признание, что прав-то был он, старый Гюгенен. Его бесило, что Пьер пропускает мимо ушей все его намеки, что-де, конечно, от хождения по Франции вреда нет, но и пользы, которую кое-кто похвалялся извлечь, не больно-то видно, никаких чудес он там не нашел, — словом, что не стоило ездить бог знает куда: всему этому можно научиться и дома. Чувство досады на сына все сильнее овладевало папашей Гюгененом, он стал угрюмым и подозрительным.
— Не иначе, как парень от меня что-то скрывает, — говорил он по секрету своему куму, слесарю Лакрету. — Бьюсь об заклад, он умеет больше, чем хочет показать. Работать-то он работает, но так, словно долг мне какой выплачивает, настоящее же свое умение, сдается мне, до поры до времени скрывает, а как станет сам себе хозяин, вот тут-то меня и сокрушит.
— Ну и что ж такого! — отвечал ему кум Лакрет. — Для тебя-то ведь только лучше. Живи себе на покое, сын у тебя один, да и тому помогать с обзаведением не придется, такой и сам всего достигнет, а тебе одно останется — проживать свои денежки да радоваться. Ты что ж, недостаточно еще богат, чтобы бросить работу? Неужто станешь ты отбивать заказчиков у единственного своего дитяти?
— Да боже меня сохрани! — отвечал столяр. — За честью я не гонюсь, и сын мне дороже жизни. А только есть же у человека самолюбие. Думаешь, легко, когда на седьмом десятке тебе утрет нос мальчишка, который и учиться-то у тебя не пожелал, потому что ему этого, видите ли, мало? Как, по-твоему, красиво это со стороны сына прийти и сказать: «Глядите, люди добрые, я работаю лучше, чем отец»? Выходит, отец ни черта не умел?
Так рассуждал старый мастер, однако при сыне сдерживал свою досаду. Он только придирчиво рассматривал каждую сработанную Пьером вещь и если обнаруживал малейший намек на орнамент, резко высказывал свое недовольство. Пьер не обижался и тут же одним движением рубанка состругивал украшение, словно нечаянно возникавшее под его рукой. Он заранее решил терпеливо сносить все, вплоть до унижений, но с отцом не ссориться. Он достаточно хорошо знал отцовский характер и понимал, что ему пока и думать нечего о какой-либо самостоятельности в работе. Он рад был и тому, что приобрел знания, к которым стремился, и ждал того дня, когда удастся их использовать, твердо веря, что день этот рано или поздно настанет. И он в самом деле настал. Это был тот день, когда управляющий привел обоих столяров в замок, чтобы они посмотрели, что за работу им предстоит сделать.

павел карпец

19-11-2015 09:43:17

Скрытый текст: :
ГЛАВА III
Старинная зала, куда их привели, была расположена во флигеле — самой ранней из всех построек, составлявших ныне обширный и богатый замок де Вильпрё. Зала эта некогда была часовней, затем поочередно служила библиотекой, домашним театром, конюшней — в зависимости от метаморфоз, переживавшихся дворянством, или вкусов хозяев замка. Она была выдержана в превосходном «пламенеющем» стиле, и ее деревянные готические арки говорили о том, что первоначально она предназначалась для богослужений. Однако всякий раз, как менялось назначение залы, менялась и ее отделка; последнее обновление такого рода имело место в прошлом столетии, когда резные панели работы мастеров пятнадцатого века обшили досками и затянули холстом, дабы разыгрывать здесь различные пасторали, оперу «Гурон» и оперу «Мелани» господина Лагарпа .
Теперь, когда сорваны были остатки этого холста, размалеванного блеклыми гирляндами и выцветшими амурами, под ними оказалась дверь, которая вела в непосредственно примыкающую к часовне башенку, прямо в комнату, где очень любила проводить время одна молодая особа, принадлежавшая к семейству де Вильпрё. Когда обнаружена была эта дверь, явилась мысль сделать из комнаты выход прямо в залу; не было только лестницы. В прежние времена комната эта была молельней, и дверь из нее вела на хоры, откуда владелец замка и его семья слушали церковную службу. В эпоху Регентства к хорам прикреплен был театральный задник, а в башенке устраивали то фойе для актеров-любителей, то уборную для какой-нибудь примадонны высокого полета. На сцену они попадали с помощью довольно топорно сделанной лесенки, вроде тех, что называются стремянками и которыми пользуются библиотекари, чтобы достать книгу с верхней полки, или художники, когда им нужно дотянуться до верхней части холста; в случае надобности ее можно было передвигать с места на место. Семейство де Вильпрё сумело оценить превосходную старинную резьбу, отвергнутую и изрядно покалеченную предшествующим поколением, и решило использовать это обширное помещение, в котором со времен революции хозяйничали одни лишь крысы да совы.
В соответствии с этим даны были нижеследующие распоряжения: устроить в бывшей часовне (она же бывшая библиотека при Людовике Четырнадцатом, она же бывшая театральная зала при Регентстве, она же конюшня во времена эмиграции ) художественную мастерскую, или, вернее, музей, и снести туда все имеющиеся в замке старинные вазы, мебель, фамильные портреты и старые картины, ценные книги, гравюры и прочие достопримечательности. Места для всего этого, равно как и для всяких слепков, образцов, мольбертов и столов, которые могут в дальнейшем понадобиться, там предостаточно.
И восстановить полностью в первоначальном ее виде часть залы, где некогда находились церковные хоры, впоследствии загороженные сценой и представляющие историческую ценность, для чего вернуть ей полукруглую форму и, внешний вид церковных хоров, покрытых деревянной резьбой со скульптурными украшениями. Эту-то резьбу, сделанную из цельного черного дерева, и предстояло теперь восстановить. Обнаруженная каменщиками дверь в башенку должна была, как встарь, выходить на хоры, с которых можно было бы спуститься по винтовой лестнице и которые превращались, таким образом, в огороженную перилами лестничную площадку. Существовало несколько чертежей винтовой лестницы, из них нужно было выбрать самый подходящий.
Эта часовня, лестница и башенка занимают столь важное место в нашем повествовании, что мы считали необходимым описать их самым подробным образом, чтобы они как можно более ясно предстали воображению читателя. Добавим к этому, что одной своей стороной флигель выходил на густо заросшие травой аллеи старого парка, а другой — на небольшой дворик, или площадку, где в свое время было кладбище, потом цветник, потом фазаний двор; теперь это место было завалено грудами щебня.
Вот эту-то наиболее уединенную и наименее посещаемую часть замка, место, как нельзя более подходившее для какого-нибудь убежища философа или мастерской художника, и решено было привести в порядок, сохранив при этом весь его прежний немного таинственный, сумрачный колорит, чтобы здесь, в тишине, предаваться любимым занятиям или прятаться от докучливых визитеров.
Сюда и привел господин Лербур обоих столяров. Старший держался спокойно, младший старался скрыть свое волнение.
Однако, войдя в часовню, Пьер сразу же позабыл обо всем. С той самой минуты, как он переступил порог этой старинной залы, представлявшей собой настоящую сокровищницу столярного мастерства, в нем властно заговорила любовь к своему ремеслу, к которому он относился с той истовой страстью, с какой художник относится к своему искусству. Охваченный чувством глубокого благоговения, — ибо ни одна душа не подвластна так этому чувству, как душа труженика, любящего свое дело, — остановился он на пороге, затем, постояв немного, медленно двинулся к хорам и пошел вдоль них, то спеша подойти к детали, которую ему не терпелось рассмотреть поближе, то замедляя шаг, чтобы полюбоваться общим видом резьбы. Благостное выражение чистой радости озаряло его лицо с полуоткрытым от восхищения ртом, и отец с удивлением смотрел на него, не очень понимая его чувства, и спрашивал себя, что могло так взволновать сына, и отчего вдруг стал он словно еще на голову выше, и откуда у него этот гордый и уверенный вид. Что касается господина Лербура, то подобные чувства вообще были ему недоступны, но, видя, что оба столяра молчат, он решился начать разговор первым.
— Так вот, друзья мои, — сказал он тем особым вкрадчивым голосом, который всегда появлялся у него, когда он собирался поторговаться, — как видите, дела здесь не так уж много. Прошу принять во внимание, что все эти фризы и скульптурные украшения совершенно вас не касаются, для них мы выпишем из Парижа токарей и резчиков по дереву, чтобы заменить недостающие и починить те, что повреждены. Так что на вашу долю остается только самое простое. Нужно вставить куски в попорченные панели, подогнать рассохшиеся части, подправить кое-где филенки, вставить кусочки в карнизы, ну и прочее. Надеюсь, вам не трудно будет обновить и ионики . Ну, а вы, мастер Пьер, во время своих странствий чему-то ведь да научились и, полагаю, справитесь с витыми украшениями на балясинах?
Задавая эти не слишком вежливые вопросы в такой полуриторической форме, управляющий сопровождал их полупокровительственной, полупрезрительной усмешкой.
Папаша Гюгенен, который был достаточно опытным мастером и по мере того, как обходил залу, все больше понимал, какая сложная предстоит им работа, нахмурился, услышав этот вопрос, обращенный к его сыну. В нем еще и сейчас боролись два чувства — тайная ревность художника и гордая надежда отца. И лицо его сразу просветлело, когда Пьер, который, казалось, вовсе и не слушал управляющего, очень спокойно ответил:
— Во время своих странствий, господин управляющий, я научился всему, чему смог научиться. Все эти ионики, витые украшения и всякая подгонка частей — дело самое обыкновенное, здесь нет ничего такого, с чем бы отец не справился. Что до скульптурных украшений, — прибавил он, инстинктивно, из чувства прирожденной скромности, понижая голос, — то, конечно, это весьма заманчиво для нас обоих, потому что это прекрасно и выполнять такую работу большая честь. Однако она потребовала бы много времени; может статься, у нас не окажется для этого подходящих инструментов. Да и найдешь ли еще в наших краях достаточно искусных подмастерьев, которые помогут нам в этом деле? Так что мы будем уж держаться основной работы. А теперь, не можете ли вы показать, где именно должна находиться лестница и нельзя ли взглянуть на план, о котором давеча вы упомянули?
В глубине часовни, как уже говорилось, находилась дверь — сейчас она была завешена ковром, — когда-то выходившая прямо на хоры, от которых теперь осталось лишь несколько прогнивших досок.
— Ее нужно поставить вот здесь, — произнес господин Лербур, — лестничной клетки в стене нет. Так что придется делать лестницу наружной — она должна быть винтовой и сплошь деревянной. Если хотите, сделайте обмеры. Вон там лестничка, можете придвинуть ее.
Пьер придвинул лестничку и поднялся по ней до хоров, возвышавшихся над полом не более чем на двадцать футов. Он приподнял ковер и стал восхищенно рассматривать превосходно выполненную деревянную резьбу, покрывавшую дверь, и изящный архитектурный орнамент, обрамлявший ее наличники и поле фронтона.
— Следовало бы подправить и дверь, — сказал он, — здесь выломаны гербовые щиты, которые были в середине медальонов.
— Да, их выломали во времена революции, — проговорил управляющий, лицемерно отводя глаза, — это было неслыханным варварством, потому что делал их искуснейший мастер, сразу видно.
Щеки папаши Гюгенена зарделись ярким румянцем. Ему хорошо известно было имя того вандала, чьей рукой некогда нанесен был этот ущерб.
— Времена меняются, — сказал он с улыбкой, в которой было больше ехидства, нежели смущения, — меняются и гербы. В те времена крушили всё, что попадало под руку, и никому в голову не приходило, что когда-нибудь это доставит столько хлопот.
— Но вы-то от этого не внакладе! — проговорил управляющий с недобрым смешком, которым обычно сопровождал свои, как он сам называл их, язвительные шпильки.
— Да и вы не в убытке, господин Лербур, — отпарировал старый мастер. — Не окажись тогда эти двери сломанными, не было бы теперь у вас ключей от них. А если бы замок этот не понадобилось продать, вряд ли бы младшей ветви господ Вильпрё так повезло: им никогда в жизни не удалось бы откупить этот замок у старшей ветви за ассигнации, а значит, и стать такими богатыми.
— Семейство де Вильпрё всегда было богатым, — надменно произнес господин Лербур. — Насколько мне известно, они и до покупки имения не были нищими.
— Ба! — насмешливо заметил папаша Гюгенен. — Все мы нищие у господа бога, все под ним ходим — кто пешком, кто верхом, кто в карете.
Пока шла эта не относящаяся к делу перепалка, Пьер внимательно рассматривал дверь. Но когда он попытался открыть ее, чтобы взглянуть на другую ее сторону, господин Лербур его остановил.
— Сюда нельзя, — строго сказал он, — дверь заперта изнутри. Здесь комната мадемуазель де Вильпрё, и входить сюда в ее отсутствие разрешено только мне.
— Однако придется же когда-нибудь снимать ее с петель, чтобы починить, — заметил старый Гюгенен. — Или вы хотите, чтобы она так и оставалась с дырами?
— Об этом мы поговорим после, — отвечал господин Лербур. — Пока речь идет только о лестнице. Так вот, значит, здесь она должна стоять. А теперь будьте добры спуститься, я покажу вам план.
Пьер спустился с хоров, и управляющий развернул перед ним несколько больших гравюр. Это были офорты — копии с различных интерьеров фламандских художников.
— Барышне угодно, — пояснил господин Лербур, — чтобы лестница была сделана на манер одной из тех, которые вы видите здесь. Требуется найти среди них такую, которая наиболее подходит к стилю этой залы, и взять ее за образец. Вот я и поручил нарисовать план, сообразуясь со всеми правилами геометрии. Надеюсь, если хорошенько вам его растолковать, вы сможете им воспользоваться?
— Этот план не годится, — произнес Пьер, едва бросив взгляд на чертеж, который управляющий с важным видом развернул перед ним.
— Ну что это вы такое говорите, мой друг, — сказал управляющий. — Этот план сделан моим сыном — моим собственным сыном!
— Значит, ваш сын ошибся, — очень спокойно отвечал ему Пьер.
— Да будет вам известно, мастер Пьер, что сын мой служит в управлении шоссейных дорог! — закричал господин Лербур, побагровев от досады.
— Охотно верю, — сказал, улыбаясь, Пьер, — но будь ваш сын сейчас здесь, он сам бы увидел, что ошибся, и начертил бы план заново.
— Уж не вы ли собираетесь ему указывать как, господин умник?
— На это ему указал бы его собственный здравый смысл, господин управляющий, тогда я мог бы точно следовать этому плану.
Папаша Гюгенен тихонько ухмылялся в седую бороду; он был в восторге: сын мстил господину Лербуру за те намеки, которые тот позволил себе в отношении бывшего Кассия.
— Ну-ка, поглядим, что за план, — сказал он с видом знатока и, вытащив из кармана своей длинной, доходящей до самых колен рабочей куртки роговые очки, оседлал ими нос и внимательно стал рассматривать чертеж, хотя ровно ничего в нем не понимал. Чертежи всегда были для старого мастера книгой за семью печатями, он относился к ним с презрением, но на этот раз чутьем понял, что прав его сын, и уверенно заявил, что план действительно не годится, это сразу же бросается в глаза. Он говорил так уверенно, что Пьер уже было подумал, не научился ли отец в его отсутствие читать чертежи, когда заметил, что тот держит план вверх ногами, и поспешил забрать у него бумагу, опасаясь, как бы управляющий, который, впрочем, и сам был не слишком сведущ в подобного рода материях, этого не заметил.
— Ваш уважаемый сынок, может, и весьма смышлен по части всяких там шоссейных дорог, — говорил папаша Гюгенен усмехаясь, — но только я что-то не слыхивал, чтобы на дорогах часто строили лестницы. Знай сверчок свой шесток! Так-то, господин Лербур, не в обиду будь вам сказано!
— Так, значит, вы не беретесь делать эту лестницу? — спросил господин Лербур, обращаясь к одному только Пьеру.
— Нет, почему же, берусь, — мягко ответил Пьер. — Только план я начерчу новый, хотя и в том же роде. Вот здесь будут дубовые перила с ажурною резьбой и скульптурными украшениями такого же стиля, что и на этих деревянных сводах.
— Так вы к тому же еще и скульптор? — колко спросил Лербур. — Выходит, на все руки мастер?
— О нет, далеко не на все, — простодушно отозвался Пьер и вздохнул. — Я многого не умею даже из того, что мне следовало бы уметь. Но попробуйте испытать меня, может быть, я вам угожу, и тогда вы простите меня за то, что я осмеливался вам перечить. Мне не хотелось вас обидеть, даю вам слово. Если бы нужно было строить мост или дорогу прокладывать, я рад был бы поработать под началом у господина Изидора и, уверен, многому бы у него научился.
Несколько смягчившись, господин Лербур согласился в конце концов выслушать суждения Пьера о недостатках в чертеже лестницы. Объяснение это, сделанное как нельзя более мягким тоном, оказалось столь ясным, что папаша Гюгенен сразу же все понял, ибо благодаря многолетней практике и врожденному здравому смыслу превосходно разбирался в своем ремесле. Зато господин Лербур, который так же мало смыслил в теории, как и в практике, обливался потом, силясь понять хоть что-нибудь в словах Пьера. В конце концов они сошлись на том, что Пьер сделает новый чертеж и чертеж этот будет показан архитектору, пользующемуся доверием семейства де Вильпрё.
Господину Лербуру пришлась по вкусу мысль проверить таким образом молодого столяра, прежде чем поручать ему работу. Разговор о смете и вознаграждении за труд решено было отложить до заключения архитектора.
По пути домой отец не сказал сыну ни единого слова. До вечера было еще далеко, и они вернулись к оставленной работе. Папаша Гюгенен передавал сыну доски, тот их обстругивал. Держался он без малейшего признака высокомерия, так же, как и обычно. Зато старик отдавал свои распоряжения менее самоуверенным тоном, да и с сыном разговаривал как-то более уважительно, нежели прежде. Он снизошел даже до того, что спросил у Пьера, оправдывает ли себя способ обработки, который тот применял при обстругивании некоторых досок.
— Ваш способ не хуже, — ответил ему на это Пьер.
— Но твой все-таки лучше? — продолжал допытываться старый мастер.
— Мне просто так легче, — ответил Пьер.
— Значит, ты считаешь все же, что мой способ хуже? — не отставал от него папаша Гюгенен.
— Вовсе нет, — ответил юноша, — у вас получается то же самое, только тратите вы на это немного больше времени и труда, вот и все.
Старый мастер понял деликатную критику и скривил было губы, но одобрительная усмешка тут же стерла эту невольную гримасу обиды.
После ужина Пьер взялся за дело. Он нашел карандаш, вооружился линейкой и циркулем, вытащил из своей папки большой лист бумаги, провел на нем ряд линий, потом принялся соединять прямые с кругами и полукружиями, развертывать проекции, и к полуночи план был готов. Папаша Гюгенен, который притворялся, будто дремлет, сидя у очага, украдкой через плечо сына следил за его работой. Но когда он увидел, что Пьер закрывает свою папку и, ни слова не говоря, собирается ложиться спать, старик не выдержал.
— Пьер, — произнес он немного сдавленным голосом, — не много ли ты берешь на себя? Ты что же, и вправду уверен, что лучше понимаешь в этих делах, нежели сынок господина Лербура, который обучался в разных там заведениях, а теперь состоит на государственной службе? Нынче утром, когда ты растолковывал, в чем его ошибки, мне показалось, что ты прав, хотя слова ты употреблял такие, каких я сроду не слыхивал. Но одно дело судить другого, а иное — сделать самому. Откуда ты знаешь, что ты не напутал чего-нибудь во всех этих линиях, какие начертил здесь, на бумаге? Вот как наложишь одно на другое да приладишь, тут оно сразу видно, так ты сделал или не так. Даже если и ошибешься — беда не так уж велика: пропал день да дерево зря извел, только и всего. Переделаешь потихоньку, никто ничего не заметит, и все в порядке. А здесь — проведи ты не так одну какую-нибудь черту, как все эти милые господа ученые, к которым ты так льнешь, поднимут крик: ничего, мол, он не знает, ничего не умеет — и прости-прощай твое доброе имя. А ты ведь только начинаешь. Возьмем хотя бы меня; я сорок лет уже занимаюсь этим ремеслом, и ничего, слава богу: и люди уважают и заказами не обижен. А ошибись я в свое время хоть разок на бумаге — пиши пропало! Потому я никогда и не тягался с теми, кто воображал, будто знает больше меня. Я шел себе спокойно своей дорожкой и жил всегда по пословице: «Мастера узнают по работе». Берегись, сынок, смири свою гордыню!
— Гордыня здесь ни при чем, дорогой отец, — отвечал Пьер, — я ведь вовсе не хочу кого-то унизить или набить себе цену. Но есть вещи неоспоримые, существующие помимо нас, и никакая зависть, никакая гордость над ними не властны. Это истины, основанные на расчетах и опыте. Всякий, кто понял это и хоть раз применил их на деле, никогда не станет работать иначе. Способ, которым работаете вы, я уже говорил вам это давеча, способ хороший, потому что вам всегда удается осуществить задуманное. Чем больше я присматриваюсь к тому, как вы работаете, отец, тем больше вами восхищаюсь: каким же умом, какой сообразительностью, какой сноровкой надобно обладать, какая должна быть память, чтобы, не зная геометрии, делать все так, как делаете это вы. Вас, с вашим талантом, теория уже ничему научить не может. Но вам понятна станет благодетельная роль теории, если я скажу, что с ее помощью самый тупой из ваших учеников в короткий срок может усвоить наше ремесло. Разумеется, искусства вашего он не достигнет, но зато никогда и не ошибется, и ему не нужно будет для этого проработать сорок пять лет подряд. Всякая точная наука — не что иное, как результат практического опыта всех людей, обобщенного и истолкованного посредством специальных терминов, которых вы зря пугаетесь, потому что с помощью этих точных терминов рабочие приемы усваиваются легче, чем при том обучении на глазок, которое принято у нас. Умей вы в свое время чертить, вы бы уже в двадцать лет умели делать то, что усвоили лишь к сорока ценою упорного труда, и свой недюжинный ум могли бы направить на что-либо другое.
— В твоих словах есть доля правды, — сказал папаша Гюгенен, — да только что с того? Ты думаешь, управляющий обрадуется, если окажется, что его сынок дал маху? Только рассердится, а работу, о которой утром толковали, отдаст кому-нибудь другому.
— Ведь ему важно угодить своим господам. Вспомните, отец, господин де Вильпрё — человек горячий, требовательный, расчетливый; Лербур прекрасно понимает, что работа должна быть выполнена хорошо, но недорого. Потому-то он к вам и обратился, даром что терпеть не может бывших патриотов. Не бойтесь, работа в замке достанется вам, тем более что архитектор, конечно, скажет ему, что вы работаете лучше многих.
Папаша Гюгенен, успокоенный разумными доводами сына, уснул безмятежным сном, а спустя три дня его уже вызвали в замок для разговора с архитектором, прибывшим сюда, чтобы осмотреть все собственными глазами и составить смету предстоящих владельцу расходов.
Архитектор с самого начала был склонен решить спор в пользу более влиятельной стороны, то есть господина Лербура и его отпрыска, а потому, быстро бросив взгляд на оба чертежа, сразу же воскликнул:
— Тут и говорить не о чем, план вашего сына превосходен, любезный мой Лербур! Ну а ваш, милейший Пьер, ваш, увы, хромает на все четыре ноги! — С этими словами он небрежно отбросил чертеж чиновника управления шоссейных дорог, совершенно уверенный, что это план столяра.
— Позвольте, сударь, — с обычным спокойствием проговорил Пьер, — план, который вы отбросили, вовсе не мой. Соблаговолите взглянуть на тот, что у вас в руках: там на последней ступеньке лестницы мелкими буквами значится мое имя.
— Черт возьми, верно! — воскликнул архитектор, весело расхохотавшись. — Что ж, мне очень жаль, мой бедный Лербур, но сынок ваш явно ошибся в расчетах. Ну ладно, не огорчайтесь, это со всяким может случиться. А ты, дружок, — и, повернувшись к Пьеру, он похлопал его по плечу, — свое дело знаешь и, если работаешь так же хорошо, как и чертишь, не пропадешь. План сделан с большим вкусом и разумением, — продолжал он, вглядываясь в чертеж, — лестница будет и удобной и красивой. Берите-ка этого столяра и не раздумывайте, почтенный Лербур, от добра добра не ищут, неизвестно еще, на кого нападете, если станете выписывать мастера издалека.
— Я и без того собирался это сделать, — ответил Лербур с невозмутимостью истинного дипломата. — Я умею ценить таланты и отдавать должное достойнейшему, кто бы он ни был. Мой сын в геометрии человек весьма сведущий, но он так молод, так горяч…
— Ну, разумеется, разумеется, думал небось о какой-нибудь красоточке, пока чертил, — сказал архитектор. — Собой он недурен, наверно, от них отбоя нет…
Управляющий захихикал своим деревянным смехом, напоминающим звук трещотки, в ответ ему, словно колокол, загудел густой смех архитектора. Исчерпав весь свой запас соленых шуток, они приступили к составлению общей сметы, между тем как столяры подсчитывали стоимость своей работы. Цены называл Пьер и, хотя господин Лербур отчаянно торговался, твердо стоял на своем. Впрочем, цены он назначал весьма умеренные, и папаша Гюгенен, предвидевший, что управляющий еще заставит их сократить, в душе сетовал на неопытность сына, не знающего, как дела делаются. Однако Пьер твердо стоял на своем, и архитектор, вынужденный признать, что лишнего он не запрашивает, разрешил наконец спор, прошептав управляющему на ухо:
— Соглашайтесь-ка лучше, а то как бы старик не раздумал.
И договор был подписан. Архитектор пообещал самолично проверить работу по ее окончании. В итоге старый мастер был отнюдь не в проигрыше, особенно если вспомнить, что при существующем еще пока порядке вещей интересы рабочего всегда приносятся в жертву предпринимателю.
— Ну, — сказал он сыну по пути домой, — ты, как видно, и вправду мастер на все руки. Первый раз в жизни со мной такое случается: сколько запросил, столько и получу.
ГЛАВА IV
Спустя неделю отец и сын Гюгенены, полностью рассчитавшись со своими деревенскими заказчиками, водворились в часовне и приступили к работе. В Париже в подобных случаях мастера имеют обыкновение почти всю работу делать у себя на дому, а на месте лишь устанавливают и пригоняют уже готовые части. Но в усадьбах и замках само ремонтируемое помещение нередко превращается в мастерскую, где вся работа производится с начала до конца.
Обычно Пьер поднимался на рассвете. Первые лучи солнца только еще начинали золотить верхушки деревьев парка, а он уже стоял в часовне со своим циркулем, делая разметку на дубовой резной панели, и когда ученики с еще припухшими от сна глазами вбегали в мастерскую, каждому приготовлена была его часть дневной работы.
Однажды вечером Пьер задержался в часовне допоздна; внимательно всматриваясь в резьбу панели, он мелом намечал на ее почерневшей от времени поверхности очертания орнаментов, которые предстояло восстановить, и так углубился в это занятие, что не заметил, как наступила ночь. В мастерской уже никого не было. Отец вместе с учениками давно ушел домой, все замковые ворота были заперты, а во дворах спущены сторожевые псы. Бдительный управляющий, с удивлением заметив среди полной темноты пробивающийся сквозь окно часовни свет, поспешил туда со связкой ключей в одной руке и потайным фонарем — в другой.
— Как, это вы, мастер Пьер? — воскликнул он, осторожно заглядывая через полуоткрытую дверь. — Неужто вам дня мало?
Но когда Пьер объяснил, что ему надо поработать еще около часа, господин Лербур совершенно успокоился и отправился к себе предаваться отдыху, наказав столяру не забыть перед уходом задуть лампу и хорошенько запереть двери. Уходя, он дал Пьеру ключик от одной из калиток парка.
Пьер поработал еще часа два и, покончив наконец с затруднявшими его расчетами, уже собрался было домой, когда услышал, как на замковых часах бьет два часа. И Пьер подумал, что если его возвращение из замка в столь поздний час будет замечено в деревне, это вызовет всякие пересуды. Ему не хотелось окончательно прослыть чудаком, и без того уже его страсть к учению создала ему такую репутацию. К тому же через несколько часов должны были прийти ученики, их следовало встретить и распределить между ними работу; если он сейчас уйдет домой, то может легко проспать. И Пьер решил провести остаток ночи в мастерской на куче опилок и стружек. Ложе оказалось достаточно мягким. Под голову он положил свою куртку, а укрылся рабочей блузой. Однако уже перед рассветом через окна, из которых вынуты были рамы, стала проникать утренняя сырость, и Пьер, — а его еще днем изрядно просквозило, пока он стоял на лестнице, — почувствовал, что совсем закоченел. Он поглядел вокруг, ища, чем бы ему еще накрыться, и взгляд его упал на старый ковер, прикрывавший ту маленькую дверь, о которой шла речь в предыдущей главе нашего повествования. Дверь была теперь снята с петель для починки, ее заменял ковер. Пьер взобрался по лестничке на хоры, чтобы оттуда взять этот ковер, и тут только вспомнил, что предусмотрительный управляющий накрепко прибил его со всех сторон к стене, дабы ни пыль, ни чей-нибудь дерзкий взгляд не могли проникнуть в заветный кабинет мадемуазель де Вильпрё.
Пьер вспомнил также, какой многозначительный вид был у господина Лербура в тот день, когда он не позволил ему даже приоткрыть эту дверь, чтобы разглядеть резьбу на противоположной ее стороне. И непреодолимое любопытство вдруг овладело им, но не то пошлое, праздное любопытство, что свойственно натурам ограниченным, а та жажда нового, которая присуща человеку с живым воображением, не получающим всего того, что могло бы быть ему доступно.
«Наверно, в кабинете этой самой барышни из замка собраны разные произведения искусства, которые будут потом перенесены в залу, — подумал он, — не иначе, как там полно всяких книг и картин, и, уж конечно, — а для меня это самое интересное, — там есть и редкая, старинная мебель. А что, если взглянуть? Для этого достаточно вытащить два-три гвоздика. Ведь не шпион же я, не вор какой-нибудь. И чем может дыхание моей груди, взгляд моих глаз, благоговеющих перед прекрасным, осквернить это святилище?»
И Пьер решился. Быстро вытащив с одной стороны гвозди, он откинул край ковра и вошел. Кабинет мадемуазель де Вильпрё помещался в небольшой полукруглой ротонде, занимавшей третий этаж одной из башенок замка. Это была прелестная комната, освещенная широким окном, откуда открывался вид на далеко простирающиеся сады, леса и поля. Все убранство комбаты говорило об изысканном вкусе ее хозяйки. Прекрасный турецкий ковер, узорчатые шелковые занавеси, старинные гравюры в роскошных рамах, мольберт, красивый ларь эпохи Возрождения, такого же стиля поставец, слепки, книги, распятие, позолоченная, раскрашенная старинная лютня, череп, китайские вазы и еще множество других примет современного вкуса — того особого ученого, изысканного и эксцентрического стиля, который требует бесцельного, беспорядочного нагромождения старинных предметов различных времен и под видом почитания прошлого выражает непочтение к настоящему. Такова была кунсткамера, представшая взору молодого рабочего. В ту пору интерес к разного рода редкостям не проник еще в обыденную жизнь. Лавка со старым хламом не превратилась еще в неизбежную принадлежность парижских улиц, какой она сделалась теперь даже на окраине, подобно булочной или вывеске на винной лавке. Считалось хорошим тоном разыскивать эти остатки потускневшей роскоши наших предков на набережных Сены. Не так просто, как в наши дни, было найти искусных мастеров-реставраторов. Все, что в свое время было похищено из бывших дворцов или изгнано Империей, объявившей моду на все греческое и римское, еще оставалось в лачугах или валялось по чердакам, откуда всего несколько лет тому назад их стала являть на свет волшебная палочка современной моды. Никому не приходило тогда в голову сомневаться в подлинности этих вещей, ибо их не научились еще так искусно подделывать; наконец, они стоили дороже, потому что считались очень редкими. Окружать себя такими разнородными предметами и жить среди пыли прошлого было модой, притом модой изысканной и распространенной лишь в высших слоях общества или среди изысканных художников. Отсюда-то и пошли в литературе всякие кубки, старинные ларцы и шкафики, подробные перечни домашней утвари и воинских трофеев, восторженные описания кольчуг, кинжалов и щитов и всякие иные увлечения в искусстве, ребяческие, но плодотворные, которые во все времена призваны были забавлять и разорять людей богатых, праздных и тех, кто им подражает, вроде нас с вами.
На простодушного Пьера все эти безделушки произвели огромное впечатление; он вообразил, что мадемуазель де Вильпрё — особая, артистическая натура, что она единственная на свете барышня, способная сидеть на стуле времен Карла Девятого и отваживающаяся держать череп среди своих кружев и лент. Его восхищала эта девушка, которую, как ему теперь смутно припоминалось, он видел когда-то ребенком, и он чувствовал себя вдвойне счастливым при мысли, что благородный труд, предстоящий ему в часовне, будет совершаться под покровительством той, кто способна оценить по достоинству его искусство. Затем он долго, с наслаждением вглядывался в гравюру Моргена — то была «Мадонна на стуле» Рафаэля, и юная хозяйка замка вдруг представилась ему именно такой — ангельски доброй и сильной. Взволнованный, восхищенный, он позабыл обо всем на свете и остался бы здесь до самого вечера, когда бы не шум, раздавшийся неожиданно за окном, — то шли по аллеям парка, насвистывая, ученики, спешившие в мастерскую. И Пьер поскорее выбрался из башенки и вернулся в мастерскую, не забыв предварительно вновь приколотить ковер.
С этого дня господин Лербур не раз спрашивал у него, когда же дверь в комнату мадемуазель де Вильпрё будет наконец починена и навешена. Управляющий начал даже гневаться: он говорил, что через ковер туда проникает пыль, что, того и гляди, приедут господа, и барышня будет крайне недовольна, если ей сразу же по приезде нельзя будет запереться у себя в башенке, потому что это ее самая любимая комната, словом — что дверь надлежит навесить незамедлительно; он то ласково просил, то грозно требовал, негодующе вращая своими маленькими глазками. Пьер всякий раз обещал, но сам и не думал выполнять обещание. Он так искусно запрятал эту дверь среди досок, что никто, кроме него, не мог бы ее там найти. К тому же остальная работа так и кипела, и господин Лербур просто не осмеливался слишком выказывать свой гнев.
А дело было в том, что Пьер уже не однажды оставался в башенке далеко за полночь; часами простаивал он в немом восторге перед какой-нибудь гравюрой, слепком или старинной мебелью. Но больше всего манили его красивые, с золотым тиснением, корешки книг, мерцавшие на полках небольшого старинного шкафика черного дерева.
Ему стоило только протянуть руку, чтобы удовлетворить свое любопытство, но что-то удерживало его. У него было такое чувство, словно он злоупотребит чьим-то доверием, если коснется этих роскошных переплетов своими загрубевшими от работы руками. Но однажды в воскресенье, когда в замке никого не было, даже господина Лербура, Пьер все же поддался искушению. По воскресным дням он ходил особенно чисто одетым, потому что обладал врожденным чувством изящного и малейшее пятнышко на одежде, слегка запачканные руки или волосы беспокоили его гораздо больше, чем это, быть может, следовало ожидать от благоразумного ремесленника. Он взглянул на себя в высокое зеркало, стоявшее в кабинете, и, убедившись, что одет он хоть и более скромно, чем одеваются буржуа, но все же вполне прилично, решился наконец взять с полки книгу и раскрыть ее. Это оказался «Эмиль» Жан-Жака Руссо, которого Пьер знал чуть ли не наизусть. Он раздобыл его в свое время в Лионе и читал ночами с несколькими подмастерьями, с которыми близко сошелся в пору своего хождения по Франции. На той же полке Пьер обнаружил «Мучеников» Шатобриана , томик трагедий Расина, «Жития святых», письма госпожи де Севинье , «Общественный договор» , «Республику» Платона, несколько томов «Энциклопедии» , различные исторические сочинения и много других книг, которые довольно странно было видеть рядом. Ему понадобилось три месяца, точнее — двенадцать воскресений, а всего часов шестьдесят, чтобы залпом проглотить большую часть этих сочинений, хотя читал он не подряд, а только просматривал, стараясь схватить самую суть. Эти часы, не раз говорил он впоследствии, были лучшими в его жизни. Некий романический привкус, сопровождавший это чтение, делал для него еще пленительнее поэтичность одних книг и придавал особую значительность другим. Но более всего захватывали его те, в которых он обнаруживал философские рассуждения, касающиеся истории законодательств. Он жадно искал в них объяснение великой загадки возникновения в обществе обособленных классов и находил подтверждение тем мыслям, которые возникали у него прежде под влиянием двух-трех популярных брошюр и отзвуков политической борьбы, доносившихся до него издалека. Как много знаний мог бы он почерпнуть из этих книг, как обогатил бы свои понятия и представления, будь у него больше времени! Но ему надо было работать, а между тем, проведя в башенке несколько бессонных ночей, Пьер заметил, что днем у него болит голова и немеют руки. И он решил отказаться в будние дни от этих духовных наслаждений, тем более что всякий раз опасался, как бы его рабочие башмаки не оставили на полу кабинета какой-нибудь след. Он был бы просто в отчаянии, если бы от прикосновения его рук на тонких страницах этих прекрасных книг осталось хоть какое-нибудь пятнышко. Что таилось за этими детскими опасениями? Он и сам бы не мог объяснить эту причуду, если бы его спросили об этом. Какие-то странные, смутные мысли неотступно бродили в его мозгу. Он ощущал в себе некое благородство чувств, благородство куда более истинное и высокое, нежели то, что даруется и освящается действующими в мире законами. Вынужденный постоянно подавлять порывы своей воистину аристократической души, жившей в его теле ремесленника, он безропотно подчинялся необходимости, проявляя стойкость и самообладание, липший раз свидетельствующие о благородстве его натуры. Но в те тайные часы, что он проводил в башенке на турецком диване, непринужденно облокотившись на бархатные подушки, глаза его могли созерцать простирающийся перед окнами прелестный пейзаж, вся поэтичность которого выступала для него тем явственнее, чем больше поэзия раскрывала перед ним мудрость творца, чьим зримым проявлением является мироздание. И в эти минуты Пьер начинал чувствовать себя царем вселенной; но тут взгляд его падал на зеркало, он видел в нем свое озабоченное лицо, свои огрубевшие, обветренные руки — это неистребимое клеймо раба; и горькие слезы исторгались из глаз его. И, упав на колени, он воздевал руки к небу, моля ниспослать ему терпение, моля о справедливости к своим собратьям, навеки обреченным в этом мире на одиночество, невежество и нищету.
Глубокие волнения ума, испытанные Пьером при чтении сочинений исторических, сменились восторгами пленительного вымысла: в руки ему попали романы Вальтера Скотта. Вы скоро узнаете, какая опасность таилась в этих наслаждениях и какое влияние оказало на него чтение книг.
ГЛАВА V
Работы в мастерской были в полном разгаре, когда произошел несчастный случай, сразу же остановивший все дело. Один из лучших учеников папаши Гюгенена упал с лесенки и вывихнул себе руку. Беда никогда одна не ходит: на другой же день сам папаша Гюгенен умудрился загнать себе в палец большую занозу и тоже выбыл из строя. Дня два господин Лербур самым учтивым образом расточал ему свои соболезнования, однако когда выяснилось, что ученик уехал поправляться к родителям, а старому мастеру, как заявил лекарь, осмотревший его палец, две недели, не меньше, нельзя будет шевелить рукой, рачительный управляющий всполошился и заговорил о том, что подряд на лестницу следовало бы передать кому-нибудь другому. А этого пуще всего боялся папаша Гюгенен, ибо ему до смерти не хотелось (и больше из самолюбия, нежели из соображений выгоды) делиться с кем бы то ни было этим заказом. Он попробовал было работать, несмотря ни на что, но только разбередил больной палец и вынужден был отказаться от своего намерения — лекарь пригрозил, что, если он не уймется, ему в конце концов придется отнять палец, а то и всю руку.
— Да отрежьте уж мне сразу голову, и дело с концом! — в сердцах закричал папаша Гюгенен и, швырнув рубанок на пол, ушел домой, скрежеща зубами от злости и боли.
— Отец, — сказал ему Пьер поздно вечером, когда они остались вдвоем, — нам надобно что-то придумать. Вам нельзя будет работать несколько недель — нечего рисковать здоровьем, а может, и жизнью. Гийом был лучшим вашим работником, поправится он не раньше, чем через два месяца. И вот я остаюсь один с учениками, которые работают усердно, ничего не скажешь, но ведь у них нет ни опыта, ни знаний, необходимых для такой сложной работы. А между тем и сам я, не буду скрывать от вас, с тех пор как мне приходится работать за троих, чувствую, что начинаю выбиваться из сил; от усталости я уже и аппетит и сон потерял. Долго мне так не выдержать; что же будет, если я тоже заболею? Можете не сомневаться, я буду работать не щадя сил, и жалоб вы от меня не услышите. Но рано или поздно усталость возьмет свое, и уж тогда-то господин Лербур, если даже у него хватит терпения ждать до тех пор, наверняка передаст ваш подряд другому.
— Да что тут говорить! Прогневали мы, видно, судьбу, — с глубоким вздохом сказал папаша Гюгенен, — вот как привяжется нечистый к бедному человеку, пиши пропало…
— Нет, отец, судьба здесь ни при чем, а что До нечистого, то ведь он, говорят, зол, а кто зол, тот всегда еще вдобавок и трус. Послушайтесь-ка вы меня, и увидите — никакой нечистый вас не одолеет. Нам необходимо раздобыть двух хороших работников, и все сразу пойдет на лад.
— А где их взять? Может, думаешь, кто-нибудь в соседней деревне уступит нам своих? Держи карман шире! Разве чтобы избавиться от лодырей. Хорошие-то и самим нужны. Может, предложить кому войти в долю? Нет, лучше уж сразу отказаться от всего. К чему стараться, если почет будет с кем-то пополам?
— Вот и нужно сделать так, чтобы почет был только вам, — отвечал молодой столяр, хорошо знавший слабую струнку отца, — зачем вам вступать с кем-то в долю, возьмите-ка еще двух работников, притом из лучших. Я берусь их раздобыть. Предоставьте это мне.
— Откуда ты возьмешь их? — закричал в нетерпении папаша Гюгенен.
— Пойду в Блуа и найму, — ответил Пьер.
Тут старик так странно нахмурился и на лице его появилось выражение столь горькой укоризны, что Пьер в первую минуту растерялся.
— Так вот оно что! — произнес старик, мрачно помолчав, — так вот чего ты добиваешься! Тебе понадобились всякие странствующие подмастерья, всякие дети Соломоновы , колдуны, вольнодумцы и прочий сброд с большой дороги? В каком же это Союзе долга ты собираешься их раздобыть? Ведь ты даже не удостоил меня чести сообщить, к какому дьявольскому обществу ты сам принадлежишь. Я еще понятия не имею, кому прихожусь отцом! Кто же мой сын — «волк», «лисица», «козел» или «пес»?
— Ваш сын — человек, — отвечал Пьер, вновь обретая спокойствие, — и можете не сомневаться, отец, никто никогда не посмеет обратиться к нему с подобной презрительной кличкой. Я знал, что вы разгневаетесь, если я предложу нанять подмастерьев в Блуа, но надеюсь все же, что, поразмыслив, вы преодолеете несправедливое свое предубеждение и согласитесь на единственную меру, которая может еще помочь нам сохранить работу в замке.
— Подумать только! — бушевал старый Гюгенен. — Теперь я вижу, что таилось за твоей притворной уступчивостью. Так ты, значит, собрался провести в мой дом деворанов — через окно, разумеется, потому что в дверь я их ни за что не пущу. Откуда я знаю, может, они зарежут меня в моей собственной постели, как режут друг друга на лесных опушках да во всяких кабаках!
Папаша Гюгенен даже позабыл о больной руке и что есть силы стучал ею по столу. Он так вопил, что крики его привлекли жившего с ним по соседству слесаря Лакрета.
— С кем это ты тут воюешь? — спросил он, входя в комнату. — Можно подумать, что ты дом собрался разнести. Ну, не совестно ли в твои годы поднимать такой крик! Уж не вы ли это, молодой человек, так распалили вашего батюшку? Куда это годится? Ведь вы, молодежь, должны быть вроде язычка в замке, а мы — старики, значит, пружина. Куда повернем, туда, стало быть, всем и поворачиваться.
Но когда Пьер объяснил старику Лакрету, в чем дело, тот начал смеяться.
— Ах, вот оно что, — обратился он к куму, — узнаю, узнаю тебя, соседушка. И чего ты, старый дурень, так злобишься на подмастерьев? Что плохого они тебе сделали, эти славные ребята? Может, поколотили за то, что не захотел отвечать на перекличке? Или наложили опалу на твою лавочку, потому что не умеешь выть по-ихнему? А ведь голос, кстати, у тебя громкий, да и кулак тяжелый, и за себя постоять ты можешь. Ей-же-ей, просто глупо с твоей стороны идти супротив всех. А вот я от души жалею, что не могу сбросить с себя годков этак тридцать, а то подался бы в какое-нибудь их общество. Говорят, на пирушках у них первый кусок получает кто посмелее, а кто трусоват, тому достаются одни объедки. А еще болтают, будто по ночам они вызывают самого дьявола; делают они это на кладбище, а то на перекрестке четырех дорог. И дьявол приходит, да еще с целым выводком дьяволят — вот небось потеха-то! Нет, подумать только, уже шестьдесят лет, как я слышу: «дьявол» да «дьявол», а видеть мне его так и не привелось. Скажи-ка ты мне, Пьер, по чистой совести, ты-то ведь небось встречал его, раз посвящен в подмастерья. Каков он собой?
— Неужто вы в самом деле верите во всю эту чепуху, сосед? — смеясь, спросил Пьер.
— Не так чтоб очень, — отвечал тот с добродушным лукавством, — но немножко все же верю. Помню, как в юности — мы с отцом работали в ту пору в кузнице, что на горе Вальмон, — только, бывало, стемнеет, как поднимается крик и вой. Люди называли это ночной охотой, или шабашом. Я, бывало, зароюсь с головой в солому, сам весь дрожу, а отец мне шепчет: «Спи, мальчуган, это волки в лесу воют». Ну, а были такие, что говорили: «То подмастерья-плотники принимают в свой союз нового собрата — ему надобно подписать договор с самим дьяволом; тот, кто в час пополуночи не будет еще спать, может увидеть, как проносится по небу огромный, весь огненный, плотничий угольник — это и будет сам сатана». Я верил, и хоть обмирал от страха, мне смерть хотелось взглянуть хоть одним глазком на сатану. Но почему-то усталость оказывалась сильнее любопытства, и я всякий раз засыпал до урочного часа. А только знаете, что я вам скажу? С тех пор как мне сказали, что и у слесарей тоже есть свой Союз долга, я начинаю думать, что нечистый тут ни при чем и, может, в этом есть какой-то смысл.
— Какой в этом может быть смысл? — закричал папаша Гюгенен, окончательно рассердившись. — Нет, он меня просто из себя выведет! Уж не собираешься ли ты на старости лет изучать всякие их франкмасонские штучки ?
— Да, представь себе, на старости лет я хотел бы понять, что к чему, — отвечал старик Лакрет, который, как подобает всякому слесарю, был упрям и задирист. — А если хочешь знать, какой в этом смысл и какая польза, то я, пожалуй, скажу: польза в том, что люди договариваются между собой, получше узнают и поддерживают друг дружку да помогают, кому плохо приходится. Не так уж это глупо, и дурного здесь тоже нет.
— Ну, а теперь ты меня послушай, и я скажу тебе, зачем им все это надо! — закричал папаша Гюгенен, вне себя от возмущения. — Чтобы договориться между собой против тебя же, чтобы узнать друг от друга, как тебя же получше облапошить да отбить у тебя работу, — словом, чтобы помогать друг дружке разорять тебя.
— Ну, значит, хитрые они ребята, — сказал сосед, — потому что я ничего этого не замечаю, а между тем и года не проходит, чтобы я не принанял кого-нибудь из них — двоих, а то и троих. Как получу какой-нибудь солидный заказ в замке, так сразу отправляюсь в город и нахожу себе там какого-нибудь славного паренька с хорошей головой и ловкими руками, а главное, повеселее, потому что я страсть как люблю веселых. Эти молодцы знают чудесные песни, от которых сердце радуется и молотки быстрее начинают стучать. Храбрые они — что твои львы, работают получше нас с тобой. А сколько у них всегда в запасе всяких занятных историй! Всюду-то они побывали и расскажут тебе о любой стране. С ними и я становлюсь вроде бы моложе, рядом с ними и мне жизнь кажется милей. Эх, папаша Гюгенен, видно, потому ты и поседел раньше меня, что кичишься так званием мастера да сторонишься молодежи.
— У молодежи своя дорога, и старым людям с ней не по пути. А кто хочет быть с нею запанибрата, над тем она смеется и в грош того не ставит. Вот ты все водишься с этими своими подмастерьями, а что толку? Вместо того чтобы воспитать себе хороших учеников, которые работали бы на тебя да еще тебе платили, ты берешь себе здоровых парней, платишь им деньги, кормишь и поишь, а они тебя разоряют, да еще готовы ославить неучем.
— Если они считают меня неучем — что ж, значит я таков и есть, и поделом мне, а что разоряют — так на то ведь моя добрая воля. Мне это нравится, понимаешь? Что заработаю за день, то и проем. Детей у меня нет. Ребят этих я люблю, они мне вроде приемных сыновей. Кто запретит мне повеселиться да посмеяться вместе с ними? А с ними не соскучишься, позабудешь и свое одиночество и всякие стариковские заботы.
— Жаль мне тебя, — проговорил папаша Гюгенен, пожимая плечами.
Когда старики после спора немного поостыли, они вдруг заметили, что Пьер, вместо того чтобы воспользоваться поддержкой соседа в споре с отцом, преспокойно улегся спать. Неизвестно, что повлияло на папашу Гюгенена — невозмутимое ли поведение сына, смелые ли возражения соседа, заставившие его разом излить весь свой гнев, или настоятельная необходимость прийти наконец к какому-то решению, но только старый мастер призадумался и на следующее же утро заявил сыну:
— Ладно, ступай в город и приведи мне работников. Бери каких хочешь, только смотри, чтобы это не были подмастерья из союза.
Пьер великолепно понял смысл этого противоречивого приказа. Он знал, что, уступая по существу, отец никогда не сознается в этом прямо. Он взял свой посох и отправился в Блуа, намереваясь нанять первых же хороших подмастерьев, которые ему встретятся, и выдать их за простых учеников, если только отец не изменит за это время своего отношения к тайным союзам подмастерьев.

павел карпец

19-11-2015 09:47:41

Скрытый текст: :
ГЛАВА VI
В то время как Пьер Гюгенен шагал через покрытые цветами луга по обыкновению всех странствующих подмастерьев, всегда предпочитающих наиболее короткий путь и пересекающих таким манером вдоль и поперек всю Францию, по проезжей дороге из Блуа в Валансе катила, оставляя за собой клубы пыли, большая четырехместная карета. И кто бы вы думали ехал в этой карете? Само семейство графов де Вильпрё быстро приближалось в ней к своим владениям.
Нужно ли говорить, что наш ревностный управляющий, который уже добрую неделю не смыкал глаз от волнения, готовясь к приезду господ, встал в этот день чуть свет и, оседлав свою серую кобылу, отправился им навстречу. Он весьма досадовал на их внезапный приезд, который ожидался только поздней осенью и лишь совсем недавно перенесен был на начало лета. Он был просто вне себя: как это старый граф вздумал сыграть с ним такую злую шутку, как он выражался; ведь ничего не было еще готово к возвращению господ. У господина Лербура просто не было времени привести все в надлежащий вид: на это, уверял он, требуется самое меньшее полгода, а в его распоряжении не было и трех месяцев. Вот почему он пребывал в изрядном унынии, трясясь рысцой навстречу сиятельному семейству. Поводья выпали из его рук и свободно болтались на шее у лошадки, которая бежала, так же уныло опустив голову, как и ее хозяин.
«Увы, — думал господин Лербур, — работа в часовне только-только началась, большую часть ее придется делать уже при господах, в доме пыль столбом стоит, у старого графа от этого сделается кашель, по утрам он будет не в духе… И еще сможет ли барышня заниматься в своем кабинете, когда рядом такой стук стоит? И хоть бы готова была эта проклятая дверь! Так нет, даже это не сделано. И навесить ее некому! Подумать только, дядюшка Лакрет с утра пьян, а сынок Гюгенена отправляется невесть куда. И это в такой-то день. Ох, уж эти мне мастеровые, до чего беспечный народ! Разве имеют они понятие, что значит ни днем, ни ночью не знать покоя, разве понимают они все волнения и горести, которые переживает такой управляющий, как я?»
Он был весь во власти этих раздирающих его сердце чувств, когда неподалеку раздался конский топот, явно принадлежавший более сильной и резвой лошади, нежели та, на которой восседал он. Серая кобылка между тем навострила уши и радостно заржала, почуя приближение некоего черного жеребца, принадлежавшего сыну ее хозяина. Нахмуренное чело управляющего немного разгладилось при виде обожаемого Изидора, младшего чиновника управления шоссейных дорог.
— А я боялся, что ты не получил моего письма, — сказал отец.
— Получил еще нынче утром, — отвечал сын, — ваш посланец нашел меня на новой дороге, что в двух лье отсюда, я был занят разговором с инженером — удивительный болван, просто шагу без меня ступить не может. Едва отпросился у него на два дня; ни за что не хотел меня отпускать, да и в самом деле, не знаю уж, как он там справится без моих советов. Но все же отпустил. Должен же я встретить графское семейство как полагается. А главное, чертовски хочется поскорее увидеть Жозефину и Изольду. Должно быть, их не узнать! Жозефина, надо думать, такая же хорошенькая. Ну а Изольда небось рада будет вновь увидеть меня!
— Сын мой, — сказал управляющий, подстегивая свою лошадку, — я вынужден заметить тебе следующее: во-первых, говоря об этих дамах, не подобает произносить имя барышниной кузины первым. Во-вторых, говоря о внучке его сиятельства, неприлично называть ее просто «Изольда». В крайнем случае ты можешь называть ее «мадемуазель Изольда». Да и то все же лучше сказать «ее сиятельство».
— Вот еще! — возразил младший чиновник управления шоссейных дорог. — Ведь я ее так называл, и никому в голову не приходило запрещать мне это. Еще четыре года назад мы играли с ней в жмурки и в прятки. Пусть только попробует корчить со мной графиню. Увидите, она по-прежнему будет называть меня «Изидор», а значит…
— А значит, сын мой, надо знать свое место и помнить, что мадемуазель де Вильпрё уже не девочка и за эти четыре года успела, вероятно, совершенно тебя забыть. А главное, тебе никогда не следует забывать, кто она и кто ты…
Господин Изидор, которому наскучили поучения отца, пожал плечами и стал громко что-то насвистывать. Затем, чтобы совсем избавиться от них, он пришпорил жеребца и пустил его в галоп, обдав своего родителя пылью с ног до головы и вскоре оставив его далеко позади.
Мы передали эту беседу между отцом и сыном для того только, чтобы проницательный читатель мог ясно представить себе самомнение и наглость господина Изидора, бывшие основными чертами его характера. Невежественный, завистливый, ограниченный, шумный, несдержанный, он, в придачу к этим приятным качествам, обладал еще нестерпимым тщеславием и был отчаянный хвастун. Отца порой коробили бестактные выходки сына, однако удержать его от них он не умел. Впрочем, будучи и сам в высшей степени тщеславным, он, несмотря на это, считал своего Изидора исполненным всяческих достоинств и верил, что тот пробьет себе дорогу уже по одной той причине, что это его сын. Его легкомыслие он приписывал пылкости излишне сангвинического темперамента и втайне налюбоваться не мог на здоровые мускулы и широченные плечи этого Геркулеса с курчавыми, как у барана, волосами, кирпично-красным румянцем во всю щеку, оглушающим голосом и наглым, каким-то животным смехом.
Изидор подъехал к последней перед замком почтовой станции минут на двадцать раньше отца. Здесь семейство графа должно было в последний раз сменить лошадей. Прежде всего Изидор потребовал себе комнату и распаковал свои чемоданы, чтобы переодеться. Он напялил на себя какую-то невероятную охотничью куртку и выглядел в ней совершенно уморительно, хотя куртка была точь-в-точь такая, как у одного молодого франта из аристократов, с которыми как-то ему довелось травить лисицу в Валансенских лесах. Но на его широкоплечей и изрядно уже располневшей фигуре эта кургузая, обтягивающая курточка выглядела невероятно смешно. Розовая перкалевая рубашка, позолоченная цепочка для часов, увешанная брелоками, вызывающе пышный узел шейного платка, белые лайковые перчатки, готовые лопнуть по швам на красных толстых ручищах, — все было в нем безвкусным, неприятным, наглым.
Впрочем, сам он был как нельзя более доволен своей особой и сразу же показал себя во всей красе — начал приставать к трактирной служанке, потом отстегал на конюшне свою лошадь, ругаясь так, что по всей деревне стекла дрожали, и после всех этих трудов одну за другой опустошил несколько бутылок пива, перемежая их стаканами рома и хвастливо разглагольствуя перед местными завсегдатаями трактира, которые слушали его кто с восторгом, а кто с презрением.
Солнце уже заходило, когда вдали, на холме, послышалось наконец хлопанье кучерских бичей. Господин Лербур бросился со всех ног в конюшню и велел скорей готовить лошадей, которым надлежало еще до наступления ночи домчать именитое семейство в родовой замок. Заодно он приказал взнуздать и свою кобылку, чтобы, не теряя ни минуты, сопровождать своих господ к месту назначения, после чего весь в поту, с бьющимся от волнения сердцем, устремился обратно и успел выбежать на крыльцо как раз в ту самую минуту, когда карета остановилась.
— Эй, поскорее лошадей! — далеко еще не старческим голосом крикнул старый граф, высовываясь из дверцы кареты. — А, вы уже здесь, господин Лербур? Честь имею. Весьма тронут… Благодарю, не слишком… А ваше?.. В добром здравии?.. Рад слышать это… Моя внучка? Вот она… Так будьте любезны, поторопите с лошадьми.
Так небрежно-любезным тоном отвечал граф своему управляющему, не давая себе даже труда выслушать до конца его вопросы. Подали лошадей, путешественники уже готовы были продолжать свой путь, и никто из сидевших в карете так и не обратил бы внимания на господина Изидора, который все это время топтался рядом с отцом, с наглым видом заглядывая внутрь кареты, если бы в последнюю минуту, как это обычно водится, не запропастился куда-то кучер. И тогда из окна кареты высунулось задумчивое, бледное девичье лицо, обрамленное черными волосами; с холодным недоумением посмотрела девушка на развязно кивающего ей младшего чиновника управления шоссейных дорог.
— А это еще кто такой? — спросил граф, меряя Изидора взглядом.
— Это мой сын, — смиренно, но с затаенной гордостью ответствовал управляющий.
— Ах, вот оно что! Так это Изидор? Я и не узнал тебя, милейший. Ты вырос, да и растолстел порядком. За это не похвалю. В твои годы следует быть постройнее. Ну что, научился ты наконец читать?
— О да, ваше сиятельство, — отвечал Изидор, приписывая насмешливый тон графа той добродушно-иронической его манере, которую помнил еще с детства. — Я теперь чиновник и курс науки закончил уже давно.
— В таком случае, — сказал граф, — ты успел больше, чем Рауль; тот своих наук еще не одолел. — И граф указал на своего внука, юношу лет двадцати, довольно хилого, с невыразительным лицом, который, чтобы лучше обозревать местность, взобрался на козлы рядом с лакеем. Изидор взглянул на бывшего товарища по детским играм, и оба одновременно в знак приветствия приподняли свои картузы, причем Изидор тут же с досадой заметил, что у юного виконта он из чистого бархата, в то время как его картуз из простого тика, и мысленно положил себе не далее, как завтра, заказать точно такой, да еще с золоченой кисточкой.
— Ну, так где же кучер? — с нетерпением спросил граф.
— Позовите кучера! — крикнул лакей.
— Что за безобразие! Какой-то кучер заставляет себя ждать! — завопил что было силы господин Лербур, который просто из кожи вон лез, стараясь выказать свое усердие.
Тем временем Изидор обошел карету с другой стороны, чтобы поздороваться с племянницей графа де Вильпрё, прелестной маркизой Жозефиной Дефрене. Та встретила его более приветливо, и это прибавило ему самоуверенности.
— Мадемуазель Изольда, вы что ж это, не помните меня? — обратился он к внучке графа, после того как они обменялись с Жозефиной несколькими словами.
Бледнолицая Изольда подняла глаза, пристально взглянула на него, слегка кивнула и вновь углубилась в почтовый справочник, который, казалось, внимательно изучала.
— И не помните, как мы с вами играли в саду в горелки? — продолжал Изидор с самонадеянностью, столь свойственной глупцам.
— А теперь играть не будете, — ледяным тоном оборвал его граф, — моя внучка уже не играет в горелки. Да едем же наконец! Эй, кучер, гони во весь опор, получишь вдвое!
— Подумать только, умный человек, а такое сморозил, — прошептал изумленный Изидор, глядя вслед удаляющейся карете. — Что, я не понимаю, что его внучка уже не играет в горелки? Не воображает ли он, что я до сих пор еще бегаю наперегонки?
Между тем господин Лербур-отец, в мгновение ока оседлав свою серую кобылку, помчался во весь дух вслед за каретой. Каким бы нерешительным и растерянным ни чувствовал он себя в канун того или иного великого события, едва только это событие наступало, он неизменно оказывался на высоте положения. Вот и теперь он с решительным видом пустился галопом, чего давненько уже не случалось ни с ним, ни с его лошадкой.
— Неплохо бежит кобылка вашего папаши, — заметил конюх с глуповато-хитрым лицом, подводя Изидору его черного жеребца.
— А мой Босерон бегает лучше! — сказал Изидор пренебрежительно, бросая ему мелкую монету с тем высокомерным видом, который изобличает низкую натуру.
Однако Босерон, у которого имелись весьма веские основания быть в дурном расположении духа, попятился и стал бить ногами и задом. Это не предвещало ничего хорошего. Изидор применил силу, и ему удалось вскочить в седло. Однако, почувствовав, как впиваются ему в бока острые шпоры, Босерон сразу пустился в галоп и стрелой понесся вперед, заложив назад уши и затаив в сердце жажду мщения.
— Осторожно, осторожно! Упадете! — закричал вслед Изидору конюх, подбрасывая на ладони полученную от него монетку.
А тот, увлекаемый Босероном, между тем стремглав пронесся мимо почтовой кареты. Почтовые лошади, испугавшись, рванули в сторону, что вывело графа из задумчивости и заставило Изольду поднять глаза от книги.
— Этот дурень сломит себе шею, — хладнокровно заметил граф.
— Он опрокинет нашу карету, — произнесла Изольда таким же равнодушным тоном.
— Право, он ничуть не поумнел, этот молодой человек, — сказала маркиза с добродушно-соболезнующим видом, который заставил ее спутницу улыбнуться.
Изидор, домчавшись до подножия довольно крутого склона, сдержал своего жеребца и все же заставил его идти шагом. Он решил дождаться здесь кареты, очень довольный тем, что имеет возможность показаться дамам на этом лихом скакуне, в этой неистовой скачке; проносясь мимо, он нарочно держался той стороны кареты, где была Изольда.
«Эта ломака давеча очень глупо вела себя со мною, — говорил он себе, — она воображает, будто я все еще мальчик. Нужно показать ей, что я мужчина. Небось заметила теперь, каков я собой, когда я несся мимо нее во весь опор».
Карета, в свою очередь, достигла подножия холма, лошади пошли шагом и стали медленно подниматься в гору. Граф высунулся из дверцы кареты и о чем-то спросил едущего рядом управляющего. Можно ли было придумать более подходящий момент, чтобы показаться дамам во всей своей красе? А они как раз смотрели на Изидора. Босерон, который все еще не мог успокоиться, невольно способствовал намерениям хозяина — он со свирепым видом вращал глазами и вставал на дыбы, прижимая голову к груди. Но одно непредвиденное обстоятельство роковым образом помешало всаднику потешить свою гордость и совершенно его опозорило. Дело в том, что давеча, в конюшне, когда Изидор отстегал Босерона, тот, не зная, на ком сорвать злость, вздумал укусить стоявшую рядом с ним Серую — несчастную, старую, весьма миролюбивую кобылу, которая сейчас шла третьей в упряжке. И вот теперь, когда Босерон принялся гарцевать рядом с каретой, Серая, припомнив ему это, лягнула его. Босерон не собирался оставаться в долгу. Изидор думал было положить конец этой ссоре, обрушив на свою лошадь град ударов. Босерон пришел в бешенство и взвился на дыбы так, что всаднику пришлось уцепиться за гриву. Кучер, выведенный наконец из терпения поведением Серой, хотел вытянуть ее бичом, но нечаянно попал и по Босерону; тот окончательно разъярился. Он резко отпрыгнул в сторону и принялся скакать, бить задом и брыкаться до тех пор, пока доблестный Изидор, выбитый из седла, не шлепнулся наземь, подняв клубы пыли.
— Так и знал, что этим кончится, — проговорил граф по-прежнему невозмутимым тоном.
Господин Лербур бросился поднимать своего сынка, добрая Жозефина побледнела от испуга. Карета продолжала катить дальше.
— Он жив, надеюсь? — спросил граф своего внука, который, сидя на козлах, имел возможность смотреть назад и видеть плачевную фигуру, какую являл собой Изидор.
— Ничего ему не сделалось, — весело смеясь, ответил юноша.
Лакей и кучер тоже смеялись, особенно когда Босерон, освободившись наконец от ненавистного седока, проскакал мимо них, подпрыгивая, словно выпущенный на свободу козленок, и помчался вперед по дороге.
— Остановите карету! — приказал граф. — Этот дуралей, возможно, сломал себе шею.
— Не беспокойтесь, ради бога, не беспокойтесь, все это пустяки! — завопил господин Лербур, увидев, что карета останавливается. — Вашему сиятельству никак нельзя задерживаться.
— Что поделаешь, приходится! — сказал граф. — Ваш молодец небось весь в синяках, а лошадь его уже вон куда ускакала; она будет дома раньше хозяина. Не пешком же ему идти. Мы сделаем вот что — мой внук сядет в карету, а ваш сын — вместо него на козлы.
Изидор, с ног до головы перепачканный, красный от смущения, но все же пытающийся сохранить свой развязный вид, принужденно смеясь, начал было отказываться. Однако граф настаивал со свойственным ему ворчливым добродушием.
— Забирайся-ка, забирайся наверх, — сказал он тоном, не допускающим возражений. — И так уж мы достаточно потеряли времени.
Пришлось подчиниться. Рауль де Вильпрё пересел в карету, а Изидор влез на козлы, откуда мог любоваться своим жеребцом, скачущим где-то далеко впереди. Рассеянно слушая язвительные соболезнования, которые расточал ему сидевший рядом с ним лакей, он то и дело нагибался, стараясь увидеть, что делается в карете. Он успел заметить, что мадемуазель де Вильпрё почему-то уткнулась лицом в платок. Неужели она до того испугалась его падения, что с ней сделался нервный припадок? Судя по тому, как конвульсивно вздрагивала всем телом эта девица, державшаяся до сих пор с такой невозмутимостью, даже чопорностью, можно было и в самом деле это вообразить. А объяснялось это просто: при виде горемычного всадника на Изольду вдруг напал безудержный смех, и, как это порой случается с серьезными людьми, она уже не в силах была справиться с собой. Юный Рауль, который при всей своей лености и недалеком уме обладал той особой хладнокровной язвительностью, которая свойственна была всей семье де Вильпрё, еще усугублял смешливое состояние сестры, произнося время от времени какую-нибудь шутку по поводу того, как уморительно летел Изидор с лошади. Присущая Раулю манера растягивать слова и монотонный голос придавали этим замечаниям особенно комический характер. Даже чувствительная маркиза позабыла о своем недавнем испуге и смеялась вместе с кузиной. Не отставал от развеселившейся молодежи и старый граф, с дьявольским спокойствием вставлявший между остротами внука и свои едкие замечания. Изидор не слышал, что они говорят, но когда Изольда, не выдержав, с хохотом откинулась назад, он увидел, что она смеется. И Изидор, почувствовав себя глубоко оскорбленным, тут же мысленно поклялся отомстить ей. С этой минуты неукротимая ненависть к Изольде вспыхнула в его низкой, мстительной душе.
ГЛАВА VII
Между тем Пьер Гюгенен шагал по направлению к Блуа, стараясь идти как можно более коротким путем — то вдоль лесочка, зеленеющего на склоне холма, то узкой тропой меж высокими хлебами. Иногда он делал привал у какого-нибудь ручья, чтоб освежить холодной водой свои усталые ноги, или, расположившись на лугу под тенистым дубом, одиноко свершал скромную свою трапезу. Ходоком он был превосходным, ни жара, ни усталость не страшили его, и, однако, всякий раз ему трудно бывало заставить себя прервать эти сладостные часы отдохновения среди поэтического безмолвия полей и лесов. Какой-то новый мир открылся ему с тех пор, как он стал читать книги там, в башенке. Мелодичное пение птиц, прелесть зеленой листвы, богатство красок и совершенство линий расстилающегося перед ним пейзажа — все представало ему более внятным и отчетливым. Он ясно осмыслял теперь то, что прежде лишь смутно ощущал. И этот новый, ниспосланный ему дар понимания был для него источником неведомых дотоле наслаждений — и страданий.
«Что мне в том, — часто думал он, — что изменились мои мысли и чувства, если место мое в жизни остается прежним? Эта сияющая природа, эта прекрасная земля, где мне не принадлежит ни пяди, улыбается мне, как улыбается любому вельможе, владеющему ею. Нет, участь тех, кто жаждет захватить как можно больше владений на этом изуродованном лице земли, меня вовсе не манит. Мне ничего не нужно, кроме права безмятежно созерцать ее красоту, вволю дышать ее ароматами, наслаждаться гармонией, которую она источает. Но даже этого я лишен. Неустанно, от зари до поздней ночи, должен я трудиться, поливая потом своим эту землю, которая будет цвести и зеленеть, но не для меня, которой будут любоваться не я, а другие. И если я хотя бы час в день позволю свободно дышать моему сердцу и разуму, к старости я останусь без куска хлеба. Мысль о будущем лишает меня радостей настоящего. Если я уступлю своему желанию и еще немного посижу здесь, под зеленой этой сенью, я нарушу этим договор, которым связан и который обязывает меня безостановочно тратить свои силы, принося в жертву свою духовную жизнь. Ничего не поделаешь, надо отправляться дальше. Тратить время на эти мысли — и то уже преступление».
И Пьер усилием воли заставил себя отрешиться от сладостного ощущения свободы. Ибо для ремесленника свобода означает отдых от труда. Именно к этой свободе он стремится; и наибольшую потребность в ней нередко испытывают натуры самые трудолюбивые. Такому труженику, в силу его избранной натуры, не раз, должно быть, случается проклинать непрерывный свой труд, не оставляющий ему даже времени подумать над творениями рук своих и совершенствовать их.
До Блуа молодой столяр рассчитывал дойти дня в два. Он переночевал в Селле, в извозчичьей корчме, и на рассвете следующего дня вновь пустился в путь. Солнечные лучи только еще начинали пробиваться сквозь утренний туман, когда он заметил на дороге идущего ему навстречу человека. Человек был высокого роста, одет, как и Пьер, в блузу рабочего и тоже с дорожным мешком за спиной. Однако по его высокому посоху Пьер догадался, что незнакомый ремесленник не принадлежит к его обществу, где принят был посох более короткий и легкий. Окончательно утвердился он в этой догадке, когда незнакомец, не дойдя до него шагов двенадцать, вдруг остановился в той особой, угрожающей позе, которая всегда предшествует перекличке странствующих подмастерьев.
— Откликнись, брат! Какого ремесла? — провозгласил он зычным голосом.
Пьер принадлежал к обществу, членам которого перекличка запрещалась; поэтому он ни слова не ответил на оклик и продолжал идти прямо на незнакомого противника, ибо — Пьер сразу же это понял — встреча эта вряд ли могла кончиться добром. Уж таковы жестокие законы компаньонажа. Увидев, что Пьер ему не отвечает, незнакомец, в свою очередь, понял, что имеет дело с врагом. Тем не менее, до конца соблюдая предписанную уставом его общества форму, он продолжал перекличку по всем правилам.
— Подмастерье? — снова заорал он, размахивая посохом. И хотя Пьер по-прежнему не отвечал ни слова, продолжал. — Какого общества? Какого союза?
Пьер продолжал молчать. Тогда незнакомец решительно двинулся ему навстречу, и через несколько секунд они стояли уже лицом к лицу.
При виде его богатырского сложения и воинственной позы Пьер подумал, что, не надели природа его самого столь же мощным телом и крепкими мускулами, ему, пожалуй, было бы несдобровать.
— Так вы что же, не ремесленник что ли? — презрительно бросил ему в лицо незнакомец.
— Как это не ремесленник! — отвечал Пьер.
— Выходит, не подмастерье? Почему же у вас посох? — все более вызывающим тоном продолжал спрашивать незнакомец.
— Я подмастерье, — очень спокойно ответил Пьер, — и попросил бы не забывать об этом, раз теперь это вам известно.
— Что вы этим хотите сказать? Чего добиваетесь? Оскорбить меня?
— Отнюдь. Но если бы вам вздумалось оскорбить меня, я в долгу не останусь.
— Коли вы не трус, почему не отозвались на оклик, как положено?
— Стало быть, есть причина.
— Вы что, правил не знаете? Странствующие подмастерья при встрече обязаны объявлять друг другу свое ремесло и назвать союз. Ну, так как, ответите вы мне или заставить говорить вас силой?
— Заставить вы меня не заставите. Попробуйте только тронуть, я и вовсе ничего не скажу.
— Посмотрим, — сквозь зубы процедил незнакомец и уже начал было поднимать свою палку, как вдруг лицо его омрачилось, словно от какого-то тяжкого воспоминания, и он опустил ее. — Послушайте, — сказал он, — к чему вам таиться? Я и без того уже понимаю, что вы принадлежите к гаво .
— Если вы называете меня этим именем, — ответил Пьер, — то ведь я тоже вправе был бы сказать, что узнал в вас деворана, но я не вижу ничего оскорбительного для себя в слове гаво, так же как не имею намерения оскорбить вас, произнося ваше прозвище.
— Нечего мне зубы заговаривать, — сказал незнакомец, — уже по одной вашей осторожности видно, что вы истинный сын общества Соломона. Ну, а я — я принадлежу к священному Союзу долга, чем и горжусь. Выходит, я выше вас и старшинство за мной. Значит, вам следует быть со мной почтительным. Произнесите-ка скорее обет подчинения, и мы с вами поладим.
— И не подумаю произносить никаких обетов, — отвечал Пьер, — будь вы хоть сам мастер Жак собственной персоной.
— Так вы еще и глумитесь? — гневно закричал незнакомец. — Как видно, вы вообще ни к какому обществу не причислены. Либо вы не принадлежите к союзу, либо один из непокорных, независимых, или какой-нибудь лис свободный, а есть на свете кто презреннее их?
— Да нет, я не то, и не другое, и не третье, — улыбаясь, отвечал ему Пьер.
— А, так значит, гаво! — закричал незнакомец, топнув ногой. — Послушайте, не знаю уж как вас величать — брат, земляк или же сударь, вам драться неохота, мне тоже. И сдается мне, что отказываетесь вы драться не из трусости. Я знаю, среди вас, гаво, встречаются люди довольно смелые, да и не всякий, кто ведет себя осторожно, непременно трус. Уж меня-то в трусости вы не заподозрите, когда узнаете мое имя, потому что я вам его назову. Быть может, вам приходилось слышать его во время хождения по Франции. Я Жан Дикарь из Каркассона, по прозванию Гроза Всех Гаво.
— Приходилось, — ответил Пьер Гюгенен, — вы каменотес из прохожих подмастерьев. Слышал, что человек вы смелый и работящий, но есть у вас и слабости — задиристый характер и приверженность к вину.
— А коли слабости мои вам известны, — сказал Жан Дикарь, — то, должно быть, известна и та несчастная история в Монпелье с парнишкой, что вздумал высказывать мне откровенно все, что обо мне думает.
— Да, известна. Вы так его избили, что он на всю жизнь остался калекой; если бы не ваши и его товарищи, которые из великодушия сохранили это дело в тайне, пришлось бы вам держать ответ перед властями; хоть это заставило бы вас раскаиваться, раз совести у вас нет.
Прохожий подмастерье, оскорбленный прямотой, с которой говорил с ним Пьер, побледнел от ярости и вновь поднял свою палку, Пьер взялся за свою, приготовясь защищаться. Однако каменотес и на этот раз опустил свой посох, и лицо его вдруг стало добрым и печальным.
— Так знайте же, я дорого заплатил за ту минуту безумия. Да, это верно, человек я вспыльчивый, горячий, но, поверьте, не такая уж я грубая скотина, не такой зверь, каким, вероятно, изображали меня ваши гаво. Я горько раскаивался в том, что случилось, и делаю все, чтобы искупить свою вину. Но парню, которого я изувечил, от этого не легче — он не сможет работать до конца своих дней, а я не так богат, чтобы прокормить его отца, мать и сестер, которым он был единственной опорой. И вот целая семья несчастна по моей вине. Я работаю не покладая рук, но деньги, которые мне удается им послать, не могут дать им безбедного существования, которое было бы у них, не случись того несчастья. Ведь у меня тоже есть родители, и я обязан отдавать им половину своего заработка. А когда содержишь две семьи, на себя ничего почти не остается. Меня вот ославили пьяницей и кутилой, а никто не знает, как я стараюсь искупить свой грех и сколько раз удавалось мне с тех пор победить свои дурные наклонности. Теперь вы знаете мою историю и уж не так удивитесь тому, что я скажу: я дал зарок сдерживать свой нрав, ни с кем никогда не искать ссор, чтоб не случилось еще какой беды. И, однако, честь моего союза, слава сыновей мастера Жака для меня превыше всего, и не могу я прослыть трусом. Вы давеча предерзко говорили со мной, вас следовало бы проучить за это, да вот не хочется; но пропустить ваши слова мимо ушей мне все же не к лицу. Послушайте, ладно, не называйте себя, раз есть у вас на то причины, но подтвердите хотя бы, что есть один только Союз долга и нет союза древнее, чем он.
— Но если я скажу, что он один, из этого само собой вытекает, что нет союза древнее его. А если скажу, что он самый древний, то тем самым признаю, что есть и другие, — с улыбкой отвечал Пьер.
Этот шутливый ответ почему-то очень задел деворана, и гнев его вспыхнул с новой силой.
— Так, так, — произнес он, от досады кусая губы. — Нечего прикидываться, будто вы не понимаете, чего я от вас требую. Я хочу этим сказать, — вы это прекрасно знаете, — что существуют самозваные Союзы долга, нагло присвоившие себе то же название. Но берегитесь, мы этого так не оставим. Пусть всякие чужаки перестанут называть себя подмастерьями Союза долга, а не то как бы не пришлось им раскаяться в этом.
— Они называют себя вовсе не так, — отвечал Пьер. — Они называют себя подмастерьями Союза долга и свободы, и как раз для того, чтобы их не путали с вами, подмастерьями Союза долга, которые, как всем известно, не очень-то ратуют за свободу.
— А вы-то все больно ратуете за свободу — свободу красть чужие имена да титулы! Ну нет, этому никогда не бывать. Мы будем драться с вами не на живот, а на смерть, пока не принудим вас называть себя просто свободными подмастерьями.
— Честно говоря, — сказал Пьер, — будь моя воля, я не стал бы и спорить о подобных пустяках. По мне, слово «свобода» настолько прекрасно само по себе, что одного его уже достаточно, чтобы освятить то знамя, на котором оно начертано. Но не думаю, чтобы можно было прийти к какому-нибудь соглашению, пока вы станете требовать признания своего первенства с помощью угроз и оскорблений. Меня, во всяком случае, никто — ни один подмастерье ни из какого Союза долга — никогда не заставит признать, что его союз выше и древнее какого-либо другого.
— Так, выходит, вы-то ни в каком союзе не состоите? Вот уже битый час, как вы издеваетесь надо мной, и я не могу добиться, какого же вы лагеря? Не иначе, как вы из независимых, а может, бунтовщик? А может, вас попросту выгнали из какого-нибудь общества за дурное поведение? Мне ведь не трудно будет все о вас разузнать, и, если это так, берегитесь — я выведу вас на чистую воду, где бы ни встретил.
— Вот вы говорите со мной так враждебно, а я слушаю вас совершенно спокойно; речи ваши дышат ненавистью, а во мне ее нет; вы угрожаете мне, а я в ответ только улыбаюсь. И всякий, кто, не зная вас, стал бы свидетелем этой встречи, не усомнился бы в том, кто из нас двоих более рассудителен и великодушен. Мне непонятно, почему славу своего союза вы стремитесь утверждать с помощью насилия и проклятий, вместо того чтобы руководствоваться человеколюбием и мудрыми примерами.
— Поговорить вы мастер, это я вижу. Ну ладно, будь по-вашему. Людей образованных я уважаю. Я когда-то и сам пытался побороть свое невежество и даже выучил на память лучшие песни наших стихотворцев, и некоторых ваших тоже, потому что хоть самый дух их я не приемлю, но не могу не отдать им должное. У вас есть Бесстрашный из Бордо, Вандомец Сердцеед, и еще некоторые, ну а наши — это Марселец Согласный, Бордосец Осторожный, Бургундец Верный, Нантец Выручатель и прочие, тоже не без таланта. Жаль только, что нельзя быть одновременно и сочинителем и дельным работником. В этом я убедился. Чтобы слагать стихи, надобно знать много такого, что требует учения, а учение требует времени. А вот вы так красно говорите, что меня берет сомнение — может, вы сбежали от долгов или нарушили установление союза, словом, решили следы замести?
— Ваши сомнения не очень меня тревожат, — отвечал ему Пьер, — нам, должно быть, доведется еще встретиться где-нибудь, и тогда мы поговорим с вами более миролюбиво, к чему пока, судя по всему, вы не расположены. А теперь позвольте мне распрощаться с вами — я спешу, и у меня нет больше времени разговаривать.
— Вы человек очень осторожный, — сказал упрямый каменотес, — но я тоже осторожен и не дам вам так просто уйти — не хочу свое доброе имя марать.
— Да каким же образом, скажите на милость, встреча на дороге с каким-то странствующим подмастерьем может повредить вашему доброму имени?
— Все вы, гаво, любите задирать перед нами носы, особенно за нашей спиной; и почему не сболтнуть при случае, что вот-де шел я из такого-то города, повстречал одного деворана и показал ему, где раки зимуют. Когда нет возможности покичиться своей смелостью на людях, вы рады побахвалиться хотя бы подвигами, которых никто не видел.
— А девораны разве не любят иной раз прихвастнуть? Разве нет в вашем союзе лгунов да бахвалов?
— Что верно, то верно, вздорных людей да болтунов всюду хватает. Но ведь вот вы мое имя теперь знаете и можете быть уверены, что я не стану рассказывать про вас небылицы, а мне вы своего сказать не хотите. Что ж будет мне порукой в вашей честности? Кто помешает вам сказать, придя в Блуа, — ведь вы туда, как видно, держите путь? — повстречался мне, дескать, на дороге каркассонец Гроза Всех Гаво, я над ним посмеялся, а он мне и слова не посмел сказать, или же такое: я не ответил ему на окрик, а как стал он ко мне приставать, хорошенько его вздул. На то, что скажут всякие чужаки, мне наплевать, но мнением своих собратьев я дорожу. А что они подумают обо мне, если узнают об этом случае? Уж и так болтают про меня, будто после истории в Монпелье меня до того совесть замучила, что я всю храбрость свою потерял. Так что хоть мне это самому претит, но не могу, ради доброго своего имени, не могу я покончить миром встречу с гаво. Однако послушайте, хватит болтать, назовите свое имя.
— Мое имя ничего вам не скажет, — ответил ему Пьер, — оно не так знаменито, как ваше. Но раз у вас явились подобные подозрения, так и быть, назову себя. Только знайте: не потому, что я подчинился вам, а потому, что так велит мне мой разум. Зовут меня Пьер Гюгенен.
— Погодите, погодите… Не тот ли вы Пьер Гюгенен, которого прозвали Чертежником за его познания в геометрии? Не были ли вы первым подмастерьем в Ниме?
— Был. Разве нам приходилось там встречаться?
— Нет, не пришлось. Но я прибыл в Ним в тот самый день, когда вы ушли оттуда, и мне многое рассказывали о вас. Говорят, вы искусный столяр и славный парень. А все-таки теперь я знаю, кто вы такой, — гаво, дружище, чистой воды гаво!
— И я тоже теперь знаю, кто вы, — ответил Пьер Гюгенен, — вы человек с добрым сердцем. Я заключаю это из того, как вы раскаиваетесь в этой истории с Ипполитом Простаком, я вижу это по тем деньгам, которые вы посылаете его семье. Но вместе с тем много в вас спеси и предрассудков, и если вам не удастся освободиться от этих пут, не раз еще придется вам горько раскаиваться.
— Вы произнесли имя, которое мне мучительно слышать, — сказал Дикарь. — Если бы мне позволили, я отказался бы от прозвища Гроза Всех Гаво и взял бы другое, то, которым тогда мысленно называл себя. Я хотел взять прозвище Разбитое Сердце. Союз запретил мне это и правильно сделал: все стали бы смеяться надо мной.
— Может быть, и стали бы. Но я — я уважаю вас за то, что у вас явилось такое желание.
— Положим, не принадлежи вы, так же как Ипполит, к сыновьям Соломоновым, вас это так бы не тронуло. Будь это кто-нибудь из сыновей отца Субиза, вам было бы все равно, хоть забей я его до смерти. А вот я и в этом случае корил бы себя.
— Вы ошибаетесь. Я и тогда считал бы вас виноватым, но так же, как и теперь, уважал за ваше раскаяние.
— Как же это у вас получается? Недовольны вы своими гаво, что ли?
— Вовсе нет, но, как и вы, я принадлежу к сыновьям более великого, более человечного отца, нежели Соломон или Жак.
— Что вы хотите сказать? Или есть какое-нибудь новое общество, чей учредитель еще более велик, чем наш?
— Да, есть общество, более обширное, нежели общество гаво или деворанов. Имя этому обществу — все человечество. А во главе его — властитель более славный, чем все строители храма Соломонова, чем все цари иерусалимские и тирские. Имя его — бог. И существует долг более благородный и подлинный, нежели долг хранить тайны и придерживаться обычаев. Долг этот — быть братом брату своему.
Жан Дикарь-деворан в замешательстве стоял перед гаво Пьером, немного недоверчиво и вместе с тем растроганно глядя на него. Наконец он шагнул вперед и протянул ему было руку, но тут же отдернул ее.
— Удивительный вы человек, — сказал он, — все, что вы говорите, помимо моей воли убеждает меня. Должно быть, вы много размышляли о предметах, над которыми у меня не было времени хорошенько подумать, но они всегда мучили меня, словно крики нечистой совести. Не будь вы гаво, я рад был бы сойтись с вами покороче и порасспросить обо всем, что вы знаете. Но нельзя мне водить с вами дружбу, этого не позволяет моя честь. Прощайте же. Да откроются глаза ваши на мерзкие дела, что творит ваш богопротивный Союз долга и свободы, и да придете вы к нам, в наш древнейший, истиннейший, священный союз в боге. И если вы пожелаете когда-нибудь избрать этот единственно истинный путь, я буду счастлив быть вашим поручителем и восприемником. И мы наречем вас именем Пьер Философ.
Так расстались эти два подмастерья, и каждый из них, уходя, мысленно сетовал (хотя каждый по-своему) на распри и раздоры внутри компаньонажа, которые так часто преграждают путь к просвещению и разрывают столько дружеских уз.
ГЛАВА VIII
К вечеру Пьер Гюгенен добрался до берегов Луары. Стоило ему только взглянуть на эту прекрасную реку, медленно несущую среди лугов спокойные свои воды, как палящий зной сразу же показался ему не столь мучительным. Ступая по мягкому речному песку, он пошел вдоль берега по тропинке, проложенной среди густо разросшихся прибрежных ив. Вдалеке уже виднелись потемневшие от времени колокольни Блуа и высокие стены того мрачного замка, где некогда нашли свою гибель Гизы и откуда позднее спасалась бегством Мария Медичи , пленница родного сына.
Пьер пошел быстрее: надвигалась гроза, и он надеялся дойти до города раньше, чем она разразится, но вскоре понял, что ему это не удастся. Небо заволокло тяжелыми свинцовыми тучами, которые нависли над Луарой, отражаясь в ее водах. Прибрежные ивы, отливая серебром, низко склонялись под резкими порывами ветра. Упали первые крупные капли дождя. Торопясь поскорее найти какое-нибудь убежище, Пьер бросился туда, где деревья росли чаще, и вскоре увидел среди кустарников довольно бедный на вид, но очень чистенький домик; по пучку остролиста, прибитому к его дверям, он догадался, что это одна из тех харчевен, где усталый путник всегда может отдохнуть и закусить.
Едва он переступил порог, как услышал радостный возглас.
— Кого я вижу! Вильпрё Чертежник, добро пожаловать, сынок! — приветствовал его хозяин этого уединенного приюта.
— Слышу дружественный голос, но не могу понять, где я, — отозвался Пьер, всматриваясь в темноту, очень удивленный, что кто-то здесь знает его прозвище.
— В доме верного твоего товарища, собрата твоего по Союзу свободы, — отвечал тот, подходя к нему с распростертыми объятиями, — у Швейцарца Мудрого.
— Как, это вы? Вы, мой старший товарищ, любезный мой друг! — вскричал Пьер, бросаясь к старому подмастерью. Они крепко обнялись. Но Пьер внезапно отшатнулся от него, и горестный стон вырвался из его груди: у Швейцарца Мудрого была деревянная нога.
— Да, такие дела, — начал свой рассказ Швейцарец. — Случилось все это со мной после того, как я упал с крыши. Оставил в больнице свою ногу, пришлось оставить и ремесло. Но друзья не покинули меня в беде. Наши славные ребята сложились, и на эти деньги я смог купить у одного торговца запасец вина и снять вот этот домик и теперь зарабатываю себе на пропитание. Здешние рыбаки и сыровары охотно заворачивают сюда, чтобы пропустить стаканчик-другой по дороге с ярмарки. Они прозвали меня Деревянной Ногой. А старые наши друзья, славные подмастерья, те называют мой кабачок «Колыбелью мудрости». Кое-кто из них обосновался сейчас здесь, в округе; по воскресеньям они заходят сюда посидеть под вьющимся хмелем, полакомиться свежей рыбкой и освежиться молодым винцом, а ведь для меня это всякий раз праздник. Я подливаю им понемножку дешевого питья, по два су за пинту, и беседую с ними о жизни, о труде, о пользе чертежей, и они слушают меня с тем же уважением, что и прежде. Потом мы начинаем петь наши старинные песни о славе Соломона, о благости нашего Союза свободы, о веселых странствиях подмастерьев по Франции, о подневольном труде наших отцов, о прощании с родимым краем, о красоте наших возлюбленных. Ну, любовных-то песен я с ними не пою. Деревянная Нога и Купидон — подходящая парочка, что и говорить! Я лишь улыбаюсь, слушая, как их поют другие. Вот только боевых песен да язвительных куплетов на этих пирушках ты не услышишь — осторожность, как говорится, должна ходить на двух ногах, и уж здесь я не хромаю, даром что нога у меня одна. Так что видишь, не так-то мне плохо живется!
— Бедный, бедный мой Швейцарец, — сказал Пьер, — вижу, вы все тот же, такой же добрый и мужественный. Но эта деревянная нога… Нет, не могу примириться с мыслью, что вам никогда больше не стоять на плотничьих лесах. Такой превосходный плотник, такой искусный мастер… Сколько пользы приносили вы молодым, уча их своему ремеслу!
— А я и теперь приношу пользу. Я по-прежнему учу молодых да советами им помогаю. Редко случается, чтобы кто-нибудь из них взялся за серьезную работу, не посоветовавшись сначала со мною. Некоторые вздумали мне плату предлагать за то, что я учу их чертить, но я отказался. Хорошенькое дело! Ведь это с их помощью получил я свое заведение, неужто после всех их благодеяний стану я еще с них деньги брать? Довольно и того, что они платят здесь за вино. Но зато как я бываю рад и горд, когда вижу, как кто-нибудь из них старается проскользнуть мимо моей двери незамеченным, потому что у него пусто в карманах, — случается ведь и такое! Тут уж я хватаю его прямо за шиворот, силой усаживаю под свой зеленый хмель и заставляю есть да пить. Какая славная это молодежь! Какое будущее открыто их добрым сердцам!
— Да, будущее, которое потребует от них много мужества, упорства, труда, а им принесет лишь нищету и страдания, — сказал Пьер, сбрасывая на стол свой тяжелый мешок и с глубоким вздохом опускаясь на скамью.
— Что я слышу! — вскричал Швейцарец. — Ай-ай-ай, как же так? Сдается мне, любимый мой выученик Чертежник падает духом… Не люблю я, когда молодежь нос вешает. Тебе нужно на часок-другой остаться у меня, земляк Вильпрё, надо нам поговорить по душам. А для начала немного закусим.
— С удовольствием, только не хлопочите, ничего особенного мне не надо, — сказал Пьер, видя, что хозяин уже устремился к шкафу с провизией.
— Уж позвольте здесь мне распоряжаться, юный мастер, — шутливым тоном отвечал плотник. — Не ваше дело составлять меню этого обеда, вы здесь не в харчевне, а у старого товарища, который приглашает вас откушать у него и угостит сейчас на славу. — И Швейцарец с удивительным проворством забегал по своему домику и саду. Из рыбного садка он вытащил двух великолепных линей, и вскоре масло уже весело шипело и трещало на сковородке, в то время как за окном глухо стонала вспученная бурей Луара и дождь равномерно стучал в окно. Пьер пытался было удержать его от всех этих хлопот, но увидав, как тот счастлив возможности оказать гостеприимство другу, махнул рукой и стал помогать ему, разделяя вместе с ним обязанности повара и виночерпия.
Но только собрались они сесть за стол, как раздался стук в дверь.
— Сделай милость, открой, — сказал Швейцарец своему гостю, — да пригласи войти.
Минуту спустя он чуть не выронил дымящееся блюдо, которое нес к столу, увидев, как радостно обнимаются Чертежник и вновь пришедший. Этот новый гость, промокший до нитки, с ног до головы забрызганный дорожной грязью, был не кто иной, как закадычный друг Пьера Гюгенена, подмастерье Амори по прозванию Коринфец из Нанта — превосходный столяр, надежда и гордость Союза долга и свободы, и к тому же еще один из самых красивых парней среди странствующих подмастерьев.
— Поистине, сегодня день удивительных встреч! — вскричал Швейцарец, которому Пьер уже успел рассказать о своем столкновении с Жаном Дикарем из Каркассона. — Не иначе, как это кто-нибудь из наших собратьев, больно уж горячо ты с ним обнимаешься.
А когда доброму Швейцарцу стало известно, что новый гость — лучший друг Пьера, да еще их собрат по союзу, он подбросил в очаг дров и поспешил принести теплую куртку, чтобы тот не простудился, в то время как будет сохнуть его промокшая одежда.
Пока пришелец отогревался — под грозовым ливнем легко схватить простуду, даже в самый жаркий день, — вновь появилось солнце, озаряя своими лучами сумрачное небо, темная туча медленно двинулась на восток, и радуга, отражаясь в Луаре, казалось, перекинула сверкающий мост между небом и водой. Вскоре и совсем распогодилось. После благодатного дождя воздух был так напоен ароматами, земля так прекрасна, что друзья решили перенести свою трапезу в сад, под увитый хмелем навес. Несколько дождевых капель, скатившихся с чашечек цветов, упало, правда, на хлеб, который ели путники, но он не показался им от этого менее вкусным. В садике Швейцарца нежно благоухала жимолость, на соседнем кусте мелодично пел ручной дрозд, солнце клонилось к горизонту, Луара казалась огненной, и на пылающей ее поверхности рыбы прочерчивали тысячи сверкающих линий. Этот чудесный вечер, радостное свидание с двумя верными друзьями, легкое возбуждение от вина, может быть и не очень тонкого, но зато настоящего, без всяких примесей, от которого кровь быстрее течет в жилах, мудрые речи Швейцарца, дружеские излияния Амори — все это подняло дух Пьера Гюгенена, или Вильпрё Чертежника, как называли его среди подмастерьев, все это облагораживало его помыслы, направляя их в сферу прекрасного. Но по мере того как спускалась ночь, им вновь начинала овладевать прежняя печаль. Он приумолк; голос его не сливался более с голосами его друзей, продолжавших провозглашать тосты за счастливую их встречу, за странствующих подмастерьев, за славу столярного искусства, произносить разные высокие слова, которые вдохновляют подмастерьев на сочинение столь наивных и часто столь поэтических песен. Амори уже приходилось видеть своего друга таким задумчивым, и он не удивлялся его поведению, но Швейцарец, который был человеком доброго старого времени и мало что смыслил в меланхолии, стал корить его за это:
— Почему, по мере того как темнеет небо, лицо твое омрачается грустью? Или ты не веришь, что солнце завтра взойдет вновь? Неужто радости дружбы властны над тобой всего лишь час? Или ты слишком умен, слишком образован, чтобы разделить с нами наше веселье? Полно же! Откуда эти вздохи, вырывающиеся из твоей груди, почему отворачиваешь ты от нас свои глаза? Может, у тебя какое горе? Но ведь ты рассказывал нам, что, вернувшись домой, застал отца своего в добром здравии, что живете вы в согласии и в работе недостатка нет. Чего же тебе не хватает?
— Сам не знаю, — отвечал Пьер. — У меня нет причин жаловаться на судьбу, а между тем я уже не чувствую себя таким счастливым, как в ту пору, когда покидал родную деревню, или позднее, в первые годы моих странствий. С тех пор как я читаю книги не только по своему ремеслу, мной овладело какое-то странное беспокойство — то нахлынет на меня бурная радость, то глубокая скорбь. Скажу вам по совести, я долго старался подавить в себе бесплодные эти волнения, но уже не властен над собой.
Слишком много мыслей теснится в моей голове, и я не могу спокойно сосредоточиться на чем-то одном. Бесхитростные удовольствия, отдохновение среди вас, людей столь милых мне, лишь недолго способны тешить меня. В этом беда моя, это словно недуг, и, кто знает, может быть, какой-нибудь врожденный порок. Но что-то беспрерывно гнетет меня и властвует надо мной. Я слышу внутренний голос, который шепчет мне: «Иди. Не останавливайся. Не довольствуйся достигнутым. Ты должен все познать, все успеть, все завоевать, чтобы жизнь твоя не прошла напрасно». Но стоит мне вновь взяться за дело, как тяжкое уныние и смертельная тоска охватывают меня. И тогда голос спрашивает меня: «К чему тебе все это? Зачем эти усилия? Ты хочешь стать искуснее другого? Зачем убиваешь ты свои дни на этот отупляющий труд — разве ты этим изменишь свою судьбу? Разве тебя ждет столь лучезарное будущее, что ради него стоит жертвовать радостями, которые дает настоящее?» Так беспрерывно сменяют друг друга в душе моей то пылкое воодушевление, то горькое разочарование, и жизнь моя проходит словно смутный сон, который, не запечатлеваясь в памяти, оставляет после себя одно лишь чувство усталости. О друзья мои, скажите, что за недуг терзает меня? Если я в чем-то виноват, — а должно быть, это так, ибо совесть почему-то терзает меня, — объясните мне, в чем же моя вина? И помогите вернуться на верный путь…
Амори Коринфец выслушал эту речь с сочувственным видом. Менее склонный, чем Чертежник, предаваться мучительным раздумьям, он все же способен был понять причины его страданий. Но Швейцарец внимал Пьеру с глубоким изумлением. Философ от природы, он был человеком здравомыслящим, уравновешенным, неизменно веселым, и ему непонятно было смутное беспокойство, овладевшее ныне молодым поколением.
— Видно, и впрямь есть у тебя что-то на совести, — сказал он Пьеру, — а может, всему виной твоя страсть к учению, которая пробудила в тебе непомерное честолюбие? Знавал я таких тщеславных юношей, что из кожи вон лезли, чтоб преуспеть да отличиться. А чего они добились? Скромностью и смирением они достигли бы большего. Уж не слишком ли алчешь ты славы и богатства, бедный мой Вильпрё? Может, тебе хочется, чтобы имя твое вознеслось над именами знаменитейших наших собратьев по Союзу свободы, может, ты мечтаешь о состоянии, богатом доме, высоком положении? Что ж, тебе-то ко всему этому путь не заказан — ты человек усердный, способный, да и отец твой неплохо устроен, сам же ты говорил, что после него тебе кое-что останется. Живи себе да радуйся, чего, кажется, еще нужно? Так ведь вот нет, странное дело — не раз уж я это замечал, — чем человек богаче, тем он жаднее, чем большего достиг, тем большего хочет, чем больше одолел препятствий, тем более склонен придумывать себе новые. Да, великое благодеяние оказывает провидение, избавляя от подобных желаний тех, кому не на что надеяться. Только неимущий может быть истинным стоиком. Слышал я, будто человек, который создал эту философию — не помню уж как его звали, — был рабом. Верно, и вправду был он гол как сокол, откуда бы иначе взялось у него столько мудрости и терпения? Да, спорить тут не приходится: богатство — это великое зло, от учения один только вред, а талант для человека вроде лихоманки… А вот поди ж ты, все это нам, людям, зачем-то нужно, все мы, как один, гоняемся за подобными пустяками.
Внимательно и грустно внимал Пьер этой обвинительной речи Швейцарца Мудрого. Выслушав ее, он взглянул на Амори, и тот, в свою очередь, заговорил:
— Не сочтите это за обиду, — сказал он, — но я с вами не согласен. По-моему, честолюбие не такой уж порок, и нет никакого преступления в том, что человек хочет чего-то добиться. Для чего мы учимся? Чтобы приобрести знания и умение. А знания и умение нужны нам для того, чтобы достичь благосостояния. Для чего же стараемся мы достичь его? Чтобы со временем иметь право отдохнуть. Отнимите у нас стремление к лучшему, это желание преуспеть — кем мы будем? Невеждами, лодырями, а может, и похуже, ибо невежество родит порок, а если уж попадается среди нас такой бездельник, то он непременно в придачу еще и пьяница, и распутник, и грубиян, да и вообще человек, потерявший подобие божье. А теперь возьмем вас, дядюшка Швейцарец. Ваше увечье не позволяет вам работать по-прежнему, и наши собратья из уважения к вам возместили вам то, что вы потеряли, — ваше право на отдых. Это было только справедливо: человек, который на совесть трудится и честно живет, достоин вознаграждения. Стало быть, то, чем вы сейчас владеете, приобретено вами честным путем, и ваш нынешний достаток вы можете рассматривать как плод собственного труда: ведь не случись с вами несчастья, вы бы заработали все это сами. Но вот скажите-ка, чем заняты вы в те часы, когда вам не приходится хлопотать в харчевне? На что тратите вы свой досуг? Читаете, как я вижу, вон у вас и полка с книгами; делаете чертежи плотничьих работ (такой чертеж я заметил на той стене, и как же превосходно сделана растушевка!); наслаждаетесь поэзией, любовно собираете старинные песни нашего союза и знаете их наизусть, а вот тетрадка, куда вы переписываете слова тех из них, которые уже успели позабыться или искажаются невежественными певцами. Так, значит, вы не впали в отчаяние, не покорились судьбе, не превратились в несчастного, никому не нужного калеку — напротив, сумели взять себя в руки, начали развивать свой ум, совершенствоваться в письме, обогащать свою память, интересоваться всякими науками, философией, даже политикой — это сразу видно, стоит только поговорить с вами. Значит, вам мало ублажать себя вкусными блюдами да считать доходишки. Нет, вы послушны голосу некоего тайного честолюбия, оно-то и не позволяет вам поддаться своему горю. Выходит, дорогой философ, при всем вашем благоразумии вы тоже честолюбец и мечтатель? Попробуйте-ка опровергнуть это!
— Твой друг земляк Вильпрё говорит как книгу читает, — сказал Швейцарец, втайне весьма польщенный комплиментами, преподносимыми ему в форме логических аргументов, — должно быть, он прав, в самом деле, я бы помер со скуки в своем одиночестве, когда б не книги да всякие альманахи, не песни, старые и новые, а еще беседы с путниками, что находят у меня приют. Но ведь мне-то все это приносит радость. Ладно, пусть я честолюбец, но я же не хандрю. Мне сроду не случалось испытывать страдания, о которых говорил давеча Чертежник, и несчастлив я был только раз в жизни, — это когда я увидел, как мою бедную ногу уносят прочь от меня, и решил, что и голова и руки мне теперь тоже ни к чему. Но явились друзья, стали уговаривать, что руки и голова мне еще пригодятся, и что же, они оказались правы. Впрочем, нет, есть и у меня желания, порой они тревожат и меня. Я хотел бы вновь увидеть мою Швейцарию, горы, родимый мой Во, хоть у меня ни одной живой души там не осталось. Но это несбыточная мечта: узы дружбы и благодарности отныне крепко держат меня здесь, на берегах Луары. И все же случается и со мной, что я потихоньку вздыхаю, глядя на заход солнца, на облака, что громоздятся там белыми, золотистыми, серебристыми, багряными грудами, и воображаю, будто это Монблан. Я вырыл в своем садике ручей — и назвал его Роной. А вон тот пригорок, что весь засажен розовыми кустами и сиренью, я назвал Юрой. Мне это и забава и утешение. Бывает, что слезы наворачиваются у меня на глаза — тогда я принимаюсь слагать песни и пою их… И вот, в конце концов, я все же счастлив. Стало быть, есть два рода честолюбцев: одни страдают и вечно всем недовольны, другие умеют радоваться и счастливы малым. Не хочешь ли стать таким же честолюбцем, как я, земляк Вильпрё?
— В том, что вы оба здесь говорили, немало справедливого, — сказал Пьер, — но ни один из вас так и не сумел определить, где же источник моего недуга. Я такой же плохой врач, как и вы: сердце мое кровоточит, а я все не пойму, где же та рана, через которую уходит из него моя кровь, и надежды, и сама жизнь. И, однако, клянусь перед богом, мне ничего не нужно сверх того, что у меня есть, разве что несколько лишних часов в неделю, которые я посвятил бы чтению и размышлениям. Нет, клянусь еще раз честью своей, меня не влекут ни богатство, ни слава. Вы полагаете, что я несчастен из-за этих нескольких недостающих мне часов? Вряд ли, источник моего недуга где-то глубже. Может, со временем я сам пойму, в чем тут дело. А пока обещаю — отныне буду страдать молча и больше никогда не позволю себе нагонять тоску на других.

павел карпец

19-11-2015 09:51:52

Скрытый текст: :
ГЛАВА IX
Было уже совсем темно, когда Пьер собрался продолжить путь вместе с Амори, который тоже направлялся в Блуа. Боясь нарушить застольную беседу на философские темы разговором о деле, он ни словом не обмолвился о том, что его занимало, но с нетерпением ждал возможности остаться с другом наедине. Швейцарец пытался было уговорил их провести ночь под его кровом, но оба твердо заявили, что времени у них в обрез. Однако Коринфец пообещал, что еще заглянет к нему в «Колыбель мудрости» посидеть за бутылкой пива, если только, как он это предполагает, ему придется задержаться на время в Блуа. Пьер, которому не терпелось как можно скорее попасть домой, тоже дал слово старому другу, что на обратном пути завернет на минуту, чтобы пожать ему руку. Недавний ливень совершенно затопил молодой ивняк, окаймлявший извилистую дорожку, по которой подмастерья пришли сюда; Швейцарец взялся провести их другим, более сухим путем и с четверть мили с удивительной для одноногого человека легкостью и быстротой шел впереди. Выведя их на большую дорогу, он пожелал им счастливого пути.
— Впрочем, — прибавил он, — мы все равно скоро увидимся, ведь само собой разумеется, оба вы останетесь в Блуа. И если я вас не дождусь, сам приду в город. Я там не частый гость, но раз уж такие дела… и ожидаются такие события…
— Какие события? — спросил Чертежник.
— Ладно, ладно, молчу, — ответил Швейцарец, — ваша правда, об этом лучше не болтать. Я не вашего ремесла, и мне знать ваши дела не положено. Тайну надо хранить, это правильно, и я вовсе не думаю, что вы храните ее именно от меня. Хотя, по совести говоря, когда состоишь в одном союзе, можно бы друг другу и доверять подобные вещи. Ну, да не беда! Раз это еще остается в тайне, вы правильно делаете, что держите язык за зубами. До свидания же, и да хранит вас великий Соломон! А вот и луна взошла. Теперь вам надо свернуть направо, потом налево, а там все прямо, прямо до большой дороги.
Он пожал им руки и заковылял обратно в свою «Колыбель мудрости». И долго еще раздавался в темноте его постепенно удалявшийся сильный, мужественный голос. Он пел последние куплеты длинной и наивной песенки собственного сочинения:
Я с двадцати годов немало по милой Франции бродил, когда своих двоих хватало, я в дилижансах не катил. Пусть по свету меня мотало, зато пригож и молод был, надеждой сердце ликовало —я пел, работал и любил. Да, потрудился я немало, и ноги в кровь я исходил. Ох, как в Провансе я, бывало, ни рук, ни силы не щадил! Меня наука донимала, с ней молодость свою сгубил, а нынче тишь в душе настала — я сердцем бога восхвалил.
— Какой славный, какой превосходный человек! — сказал Пьер, остановившийся, чтобы дослушать песню. — Ах, Амори, Амори, ну разве это не прекрасно — песня достойного человека? Этот сильный, мужественный голос, звучащий над полями и лугами и разносящий по белу свету безыскусные эти стихи, разве не звучит он словно торжествующий гимн чистой совести? Вот мы стоим с тобой на проезжей дороге. Взгляни, вон мчится роскошная карета на рессорах — найдем ли мы среди сидящих в ней хоть одного человека, чье сердце было б столь же чисто? Поются ли в ней столь же пленительные песни? Нет, ни единый человеческий голос не раздастся из глубины этого походного жилища богача, где окружают его привычные удобства. А вот едет купец на добром коне, в седле у него мешок с деньгами, пистолеты блестят при лунном свете. Он нас боится, он не доверяет нам. Вот он натягивает поводья и сворачивает в сторону, чтобы не встретиться с нами. Конь его изнемогает под тяжестью золота, сердце — под бременем тревоги. Он едет вперед с опаской, уста его молчат. Бедный купец, слышишь ли ты радостную песню, что доносится к тебе с берега Луары? Можешь ли ты поверить, что это поет калека, старик, у которого ни семьи, ни денег, ни пистолетов, а только деревянная нога, да еще любящие сердца нескольких верных друзей, таких же бедняков, как и он сам?..
— Твои слова трогают меня, — промолвил Амори, — и слезы невольно льются из глаз, когда я слушаю эту песню. Почему это, Пьер, скажи? Ты ведь так хорошо умеешь все объяснить.
— Бог велик, но велик и человек, — сказал Пьер и вздохнул.
— Что ты хочешь этим сказать? — спросил Амори.
— Это длинный разговор, милый мой Коринфец, и, право же, поговорим о чем-нибудь другом, — ответил на это Пьер, и они зашагали дальше. — Объясни лучше ты мне, что значат последние слова Швейцарца. О каких это событиях, о какой тайне он говорил?
— Как! — вскричал Амори. — Ты не знаешь, что происходит сейчас в Блуа между нами и деворанами? А я ведь думал, ты получил приглашение и идешь туда по зову наших товарищей.
— В Блуа я иду по собственному делу, которое к тому же, если только надежды мои меня не обманут, можно считать уже наполовину улаженным.
И Пьер рассказал другу, что ищет себе в помощь двух хороших работников и надеется, что Амори согласится быть одним из них. Он описал ему работу, к которой собирается его привлечь, предложил выгодные условия и горячо просил не отказываться.
— Разумеется, я был бы счастлив поработать вместе с тобой, а что до условий, то ничего лучшего я и желать не мог, — ответил Амори, — но посуди сам, имею ли я право в такое время располагать собой: ведь Союз свободы собирался отыгрывать Блуа у деворанов.
Поскольку не всем нашим читателям это странное сообщение покажется столь же понятным, как Пьеру Гюгенену, постараемся в нескольких словах объяснить, о чем идет здесь речь.
Когда два соперничающих союза обосновываются в каком-нибудь городе, им редко удается сохранить между собой мир. Малейшее нарушение молчаливого соглашения о перемирии приводит к бурным столкновениям. Каждая из сторон пользуется любым поводом (или же выдумывает его), чтобы оспорить право конкурирующих подмастерьев жить и работать в данном городе; раздоры эти иной раз длятся годами, сопровождаясь кровавыми побоищами. В конце концов, если стороны оказываются равными по силе, упорству и неуступчивости и все словесные прения и драки ни к чему не приводят, остается последнее средство — разыграть город, точнее монополию подмастерьев данного союза селиться и работать в нем. Так сто десять лет тому назад (это факт исторический) город Лион разыгрывался между каменотесами Общества Соломона, прозванными чужими подмастерьями, иначе — волками, и каменотесами Общества мастера Жака, иначе — прохожими подмастерьями, или оборотнями, причем выиграли чужаки. В течение столетия соглашение свято соблюдалось: ни один прохожий подмастерье не появлялся за это время в их «владениях». Но по прошествии ста лет изгнанные вновь стали селиться в Лионе, считая, что имеют на это полное право ввиду истечения срока соглашения. Дети Соломоновы придерживались другого мнения; их существующее положение весьма устраивало, и они утверждали, что, поскольку уже целое столетие владеют городом, имеют бесспорное право владеть им и в дальнейшем. Последовали переговоры, которые ни к чему не привели, начались кровавые столкновения, в дело вмешались власти, участники боев были разогнаны. Некоторые из них проявили чудеса храбрости, за что попали в тюрьму и даже на каторгу. Но хотя французское законодательство не признает и отнюдь не склонно поддерживать подобные масонские организации рабочих, власти оказались бессильными положить конец этим распрям. Ныне дело передано негласным судам компаньонажа, и есть основания опасаться, что еще не один доблестный воитель из странствующих подмастерьев прольет свою кровь и пожертвует свободой. Впрочем, не так давно отдельные подмастерья, люди просвещенные и смелые, задумали важное дело — слить все соперничающие общества в единый союз. Будем надеяться, что благородные их попытки не пропадут втуне, что им удастся одержать верх над предрассудками и принцип братства восторжествует.
Нам остается теперь добавить лишь несколько слов о том, каким образом еще и в наши дни решаются подобные споры. Решаются они не жеребьевкой или бросанием костей, а соревнованием в мастерстве. Каждая сторона изготовляет какую-нибудь пробную вещь, наподобие тех, которые в старинных цехах назывались шедевром. Общеизвестно, что в старину, в пору братств или корпораций, звание мастера можно было получить, только представив такую пробную работу на суд старейшин и знатоков, призванных установить право соискателя на это звание. Гофман в своей новелле «Мартин-бочар» (которую сам с полным на то основанием мог бы назвать своим шедевром) воспел этот прекрасный период в жизни ученика, поэтически изобразив все этапы его — представление к званию мастера, работу над шедевром, церемонию принятия в мастера и прочее. В наши дни, когда звание это уже не завоевывается путем соревнования, а легко может быть получено каждым, к подобному соревнованию прибегают только в тех случаях, когда нет другой возможности разрешить спор двух соперничающих обществ и дело доходит до разыгрывания города. В таком случае объявляют конкурс. Каждая сторона выбирает среди наиболее искусных своих подмастерьев одного или нескольких наилучших, которые с рвением принимаются за дело, готовясь сокрушить своих соперников высоким совершенством того изделия, которое решено сделать предметом соревнования. В жюри избираются лучшие мастера как с той, так и с другой стороны, а то и вовсе ни в каком союзе не состоящие, или подмастерья, уже вышедшие из товарищества, но пользующиеся репутацией неподкупных и чаще всего особенно искусные в данном ремесле. Приговор жюри обжалованию не подлежит. Какое бы он ни вызывал недовольство, каким бы тайным ропотом ни был встречен, побежденный союз обязан подчиниться и все члены его должны покинуть город на более или менее долгий и заранее обусловленный срок.
Вот такого рода переломный, решающий момент и переживали существовавшие в Блуа союзы ремесленников к тому времени, когда Пьер Гюгенен и Амори подходили к городу.
Чужим подмастерьям, или гаво, появившимся в городе всего несколько лет тому назад, приходилось вести беспрерывную борьбу с союзами, обосновавшимися здесь прежде, выдерживая при этом натиск не только со стороны столяров-деворанов, но еще и плотников-дриллей, иначе — детей отца Субиза. Уже имело место несколько столкновений в разных концах города; перед лицом двойной опасности гаво решили прибегнуть к состязанию, чтобы обезопасить себя от столяров; даже в случае поражения они получили бы хоть на время конкурса передышку в этой непрекращающейся войне. Что касается плотников, то гаво надеялись держать их пока на расстоянии, сохраняя свое достоинство и не ввязываясь в ссоры с ними. Амори, слывший среди гаво искуснейшим столяром, шел теперь в Блуа, по приглашению совета своего общества. Радость и страх обуревали его: ведь вместе с другими знаменитыми подмастерьями ему предстояло помериться силами с отборнейшими столярами деворанов.
Обо всем этом не без гордости поведал он своему другу, однако тут же с подкупающей скромностью добавил:
— Одно удивляет меня во всем этом, дружище Вильпрё: я-то приглашение получил, а тебя, что же, обошли? Но ведь если есть среди нас, столяров, человек, превзошедший всех остальных по всем решительно статьям, то это уж никак не я, а, разумеется, ты, Чертежник!
— В этих лестных для меня словах я вижу лишь свидетельство великодушной твоей дружбы, — ответил Пьер. — Но будь я даже столь безрассуден, чтобы поверить, будто и в самом деле обладаю достоинствами, которые ты мне приписываешь, я и тогда не имел бы основания сетовать, что обо мне забыли. Ибо, признаюсь тебе, этого я хотел и никогда бы по собственной воле не напомнил о себе. Когда после четырех лет странствий я решил вернуться домой, то сделал все, что мог, чтобы уход мой не был замечен в нашем союзе. Я не устраивал торжественного прощания, а просто выполнил все свои обязательства, за все сполна расплатился и в одно прекрасное утро взял и ушел. Не думаю, чтобы кто-нибудь обиделся на меня за это. Меня могут обвинить в своенравии, но в неблагодарности никто не упрекнет. Мне не терпелось поскорее покончить с этим тревожным существованием, я жаждал вернуться в родные края, и все, что могло задержать меня хоть на день, казалось мне тогда насилием надо мной. Вот два месяца, как я работаю у своего отца, и никому из старых друзей не давал еще знать о себе.
— Даже мне! — с упреком заметил Амори.
— Я надеялся на провидение, и недаром, как видишь, — оно вновь свело нас. С тобой я рад бы вовек не расставаться, и, согласись ты сейчас отправиться со мной в Вильпрё, я был бы самым счастливым человеком. Но писать тебе я не мог. Не всегда письмо к другу способно облегчить страдания. Напротив, бывают нравственные переживания, которыми трудно делиться именно с тем, кто особенно тебе дорог. И сам впадешь в уныние и на него нагонишь тоску. Да и как мог бы я писать тебе о своей печали, когда и сам не понимаю ее причин! Ты заподозрил бы меня, пожалуй, в том же, в чем заподозрил Швейцарец. Дружеские излияния требуют встречи. Никогда письмо не заменит свидания…
— Все это так, — отозвался Амори, — и молчание твое мне понятно; но печаль, явившаяся причиной его, все более и более удивляет меня. Я всегда знал, что ты рассудителен, серьезен, скромен, что ты чуждаешься шума и суеты, но при этом ты умел быть таким душевным, доброжелательным и пылким в дружбе. Откуда эта нынешняя твоя нелюдимость и то странное безразличие, которое ты проявляешь к делам нашего союза? Может, с тобой поступили несправедливо? Ты же знаешь, в подобных случаях потерпевший вправе требовать защиты. Собирается совет, выслушивает тебя, и старейшина восстанавливает справедливость.
— Нет, никто не обижал меня, — ответил Пьер, — и своих товарищей подмастерьев я вспоминаю только добром. Почти всех, с кем приходилось мне иметь дело, я искренно уважаю, а некоторых горячо люблю. И союз наш кажется мне самым достойным из всех и самым лучшим по своим порядкам. Ведь раньше, чем вступать в него, я некоторое время приглядывался к установлениям других союзов, к их обычаям. Мне показалось, что у них подмастерья менее свободны, чем у нас, и более отсталы в своих понятиях. Поэтому я и предпочел наш союз. Возможно, что это была моя ошибка, но тогда, вставая под его бело-голубое знамя, я делал это от чистого сердца. У нас хоть нет всех этих перекличек и подвываний, и если единые законы компаньонажа порой и вынуждают нас драться с подмастерьями других обществ, все же всякие взаимные подстрекательства, которые там насаждаются и возводятся в священный принцип, весь этот фанатизм, чужды, мне кажется, духу нашего союза. Но если ты хочешь знать истинные причины тайной моей тоски, я открою тебе свое сердце. Мне не хотелось охлаждать твое воодушевление, колебать ту безграничную веру в свой союз, которая призвана быть двигателем жизни каждого подмастерья. Но придется признаться тебе — вера эта во мне пошатнулась. Увы, это так. Священный дух корпорации постепенно угасает во мне. По мере того как я знакомлюсь с подлинной историей народов, легенда о храме Соломоновом начинает представляться мне просто детской сказкой, грубым вымыслом. Все яснее становится мне, что у всех нас, работах, одна, общая судьба, и все более диким и пагубным кажется варварский обычай создавать между нами различия, делить на какие-то касты, на враждебные лагери. Неужели мало нам исконных наших врагов, тех, кто наживается на нашем труде? Зачем нам еще и самим истреблять друг друга? Нас душит алчность богачей; нас унижает бессмысленная кичливость дворян; попы, подлые их сообщники, обрекают нас до скончания века тащить на израненных наших плечах тяжкий крест, подобный тому, который нес на плечах своих Спаситель и чьим изображением украшают они ныне парчовые и шелковые свои одежды. Так неужели мало нам этих обид и мы недостаточно еще несчастны? Мы низведены до положения парий общества; зачем же насаждать нам и в собственной нашей среде нелепое, преступное это неравенство? Мы издеваемся над аристократами, над их притязаниями, их гербами, ливреями их лакеев, мы презрительно смеемся над их родословными, а чем отличаемся мы от них? Мы спорим о том, чей союз старше, глупо кичимся древностью происхождения, а стоит только образоваться какому-нибудь новому обществу, как мы объявляем его незаконным, и нет тех оскорблений, тех бранных слов, тех язвительных куплетов, которые мы не обрушили бы на него. Во всех концах Франции мы преследуем себе подобных, оспаривая друг у друга право носить на груди эмблему своего ремесла — циркуль и угольник, как будто всякий работающий в поте лица не вправе носить на груди знаки своей профессии! Цвет ленты, место, куда ее прикалывают, форма серьги — вот те важнейшие вопросы, из-за которых разжигается ненависть и льется кровь несчастных ремесленников. Как подумаю об этом, не знаю — то ли смеяться, то ли плакать от стыда…
Молодой проповедник не в силах был продолжать далее эту пламенную свою речь. Сердце его переполняло благородное негодование, и у него не хватало слов выразить его. Он остановился, волнение теснило ему грудь, лоб пылал.
— Ах, Амори, Амори! — глухо вскричал он, сжимая руку друга. — Ты хотел узнать, что терзает меня? Я открыл тебе причину своих страданий; мне кажется, ты должен понять меня. Нет, я не безумец, не пустой фантазер, не честолюбец, не предатель. Но я люблю людей моего сословия и несчастен оттого, что они ненавидят друг друга.
О, беспристрастный критик (или, как говаривали мы когда-то, благосклонный читатель), не будь слишком строг к робкому переводчику, пытающемуся донести до тебя слова рабочего! Человек этот говорит совсем другим языком, чем ты, и повествователю, взявшемуся передать его мысли, поневоле приходится искажать своеобразную эту речь, ее пленительную шероховатость, поэтическую ее неумеренность. Быть может, ты обвинишь этого неловкого посредника в том, что он приписывает своим героям мысли и чувства, им якобы не свойственные. На этот упрек он ответит тебе кратко: «Познай их». Покинь те вершины, где муза изящной словесности так давно уже обитает вдалеке от большинства человечества. Спустись туда, откуда так охотно черпает свои темы комическая поэзия, в этот излюбленный источник комедии и карикатуры. Вглядись в серьезные лица этих мыслящих, духовно богатых людей, которых ты все еще считаешь темными и грубыми, и ты найдешь среди них немало Пьеров Гюгененов. Вглядись, вглядись внимательно, умоляю тебя, и не спеши выносить несправедливый приговор, осуждающий этих людей на вечное прозябание в невежестве и злобе! Узнай их недостатки и пороки, ибо они есть у них, не стану скрывать это от тебя. Но познай и величие их и их добродетель. И от общения с ними ты сам почувствуешь себя таким чистым и добрым, каким не был уже давным-давно.
Простота души — вот что поистине восхитительно в народе, та святая простота, которую мы, увы, утратили с тех пор, как придаем столь непомерно большое значение форме наших мыслей. Для народа всякая мысль, в какой бы форме она ни предстала ему, есть нечто новое; будь истина выражена даже самыми банальными словами, все равно она исторгает у него слезы восторга и упования. О, благородное младенчество души, источник роковых заблуждений, пленительных иллюзий, героизма, самоотвержения, позор тому, кто пользуется тобой в корыстных целях! И да будет благословен тот, кто, избавив народ от невежества, поможет ему достичь возмужалости, не лишая при этом детского его целомудрия!
Благодаря той особой душевной чистоте, которая так свойственна людям с неискушенным умом, Пьер Гюгенен всегда легко находил понимание у мыслящих людей своего круга, и потому слова его не рассердили Коринфца и не вызвали в нем желания спорить. Молча слушал он его. Затем, пожимая ему руку, сказал:
— Ах, Пьер, Пьер, ты разбираешься во всем этом лучше меня, и мне нечего тебе ответить. Только мне грустно, как и тебе, и я, право, не знаю, как помочь нам обоим…
ГЛАВА X
Чтобы обнаружить в далеком прошлом причины вражды, лежащей в основе тех раздоров между рабочими обществами, на которые сетовал Пьер Гюгенен, понадобились бы длительные исторические розыски. Впрочем, здесь все неясно. Рабочие, если им что-нибудь на этот счет и известно, тщательно это скрывают, но я весьма подозреваю, что они знают об этом не больше нас. Что означает, например, вся эта история с убийством Хирама во время постройки храма в Иерусалиме, являющимся предметом непрекращающихся кровавых раздоров между двумя старейшими обществами — Обществом Соломона и Обществом мастера Жака, иначе говоря — между гаво и деворанами, или, еще иначе, между Союзом долга и Союзом долга и свободы, история, которую большинство рабочих склонны принимать совершенно всерьез и отнюдь не в символическом смысле. Одно общество обвиняет другое в кровавом этом преступлении, каждое стремится обелить себя, и в знак своей непричастности к нему во время торжественных церемоний каждого из обществ все участники его надевают перчатки. Люди подстрекают друг друга, избивают, калечат, убивают, мстя за убийство Хирама, возглавлявшего некогда постройку храма в Иерусалиме и убитого несколькими жестокими, завистливыми рабочими, которые затем спрятали его труп под грудой щебня. В основе всего этого лежит, должно быть, подлинное историческое событие, а может быть, это и вымысел, притом не лишенный поэзии, в котором выражена как бы квинтэссенция истории народа — его прошлого и будущего.
Но так же, как это свойственно и народам в пору их младенчества, рабочие понимают эту легенду буквально, ибо они настоящие дети, столь же легковерные, с теми же необузданными инстинктами, теми же добрыми, чистыми порывами, которые присущи ребенку. Да, моя дорогая, любезная моя читательница, народ — это исполин-младенец, который, чувствуя, как теснят его широкую грудь жизненные силы, встал на ножки и делает первые свои еще неверные шаги по краю бездны. Кому суждено сорваться вниз — нам или ему? Сударыня, сударыня, торопитесь, спешите еще покрасоваться, пощеголять своими бриллиантами: не ровен час, окажется, что они обагрены кровью Хирама, и кто знает, не придется ли вам тогда спрятать их подальше или отбросить прочь.
Несколько образованных и начитанных рабочих (а что среди них есть такие, это я могу засвидетельствовать) глубокомысленно пытались проникнуть в эту тайну. Одни связывают происхождение своего общества с гибелью храмовников , а пресловутый мастер Жак, главный плотник царя Соломона, по их словам, не кто иной, как великий магистр Жак де Моле — этот мученик, сожженный на костре злым и жадным королем по имени Филипп. По мнению других, корни неутихающей этой вражды уходят в еще более далекое прошлое, и в основе ее лежит якобы та ненависть, которую разоренные и преследуемые альбигойцы , прибрежные жители пиренейских гавов — горных рек (отсюда и название гаво), питали к северным палачам и инквизиторам-доминиканцам , изгонявшим их из Южной Франции. Нам же ничто не мешает предположить, что все эти жестоко подавленные восстания — вальденсов , пастуралей , протестантов и кальвинистов , являвшихся в той или иной мере приверженцами и последователями учения о «вечном Евангелии» и в разное время обильно поливших своей кровью равнины и дороги Франции, оставили после себя немало горьких воспоминаний и непрощенных обид, которые, переходя из поколения в поколение, дошли и до наших дней. Настоящая причина вражды забыта, утрачена, неузнаваемо преображена в смутной веренице преданий, но ненависть жива и поныне. Незачем ездить на Корсику — трагическая поэзия вендетты здесь, рядом с вами, в вашем собственном доме. Каменщик, воздвигнувший ваше жилище, — исконный враг плотника, возведшего стропила; какой-нибудь тайный знак, слово, взгляд — и вот уже кровь брызнула на этот камень, символ их древнего происхождения, мистическую основу их прав.
Существуют два общества, происхождение которых относится якобы еще к незапамятным временам. Мы только что назвали их . Из этих двух обществ, а быть может, из одного из них, выделилось враждебное им обоим третье — Общество единения, или Общество независимых, иначе называемое еще Обществом бунтовщиков. Оно было основано в 1830 году в Бордо учениками, восставшими против своих подмастерьев, а также присоединившимися к ним «мятежными» учениками Лиона, Марселя и Нанта. Есть еще четвертое — Общество отца Субиза, причисляющее себя к деворанам. Итак, существуют четыре основных общества, или четыре Союза долга, каждый из которых включает в себя несколько ремесленных цехов. Наряду с ними существуют еще и другие, более позднего происхождения, довольно многочисленные, которые всеми правдами и неправдами стремятся влиться в одно из названных четырех обществ, причем некоторых охотно принимают, другие же встречают жесточайший отпор.
Для того чтобы дать хотя бы самое приблизительное представление о всех этих обществах, их происхождении, их притязаниях, их уставах, порядках, обычаях и взаимоотношениях, понадобилось бы написать целую книгу. Одни общества как-то связаны между собой. Так, например, Дети отца Субиза, так же как и Дети мастера Жака, гордо относят себя к Союзу долга, хотя нельзя сказать, чтобы они особенно ладили между собой. Бывает, что между двумя обществами существует исконная вражда. Цеха одного и того же союза находятся порой в самых различных отношениях между собой — одни поддерживают друг друга, другие живут в смертельной вражде. Вообще вновь образовавшиеся общества, как правило, встречают высокомерное сопротивление старых, и свое право гражданства в компаньонаже им приходится завоевывать ценою крови. Каждый союз имеет свой устав. Согласно одним уставам, кандидат в подмастерья проходит только две степени испытания, согласно другим — их должно быть три, а то и четыре. Таким образом, положение одного кандидата может быть благоприятным, а другого — чрезвычайно трудным, в зависимости от того, деспотический или свободолюбивый дух царит в том обществе, которое принимает его в подмастерья. И все эти враждующие между собой группы ремесленников со своими различными уставами и обычаями образуют общее понятие — Сообщество странствующих подмастерьев.
Каждое общество имеет свои города, где всякий относящийся к нему подмастерье может остановиться, совершенствоваться в своем ремесле или работать, рассчитывая при этом на помощь, поддержку и содействие местного товарищества подмастерьев, обозначаемого единым названием «общество». Срок пребывания в городе того или иного подмастерья определяется как личными его нуждами, так и интересами всего товарищества, и если подмастерьев оказывается слишком много, чтобы все могли прокормиться, те, которые прибыли ранее, должны покинуть город, уступая место тому, кто пришел позднее.
Есть города, в которых может одновременно находиться несколько союзов, есть такие, которые являются исключительной собственностью лишь одного союза, то ли вследствие давней традиции, то ли по особому соглашению, как это имело место в Лионе, которым один союз «владел» на протяжении столетия.
Все союзы, так же как и входящие в них объединения, имеют определенный круг деятельности, которая, если подходить к ней с точки зрения высших принципов, носит характер весьма гуманный и благородный. Сюда относится наем ремесленника, то есть церемония допущения его к работе, взимание расписки, которой товарищество ручается за его честность; посредничество между хозяином и подмастерьем, устройство проводов — церемония братского прощания с теми, кто покидает город, забота о больных, предание умерших земле, празднества в честь святого покровителя данного общества и ряд других обычаев, приблизительно одинаковых во всем компаньонаже. Различия только внешние — в произносимых формулах, в званиях, знаках, цвете знамени, песнях и т. д.
В провинции с компаньонажем связано подавляющее большинство ремесленников. Лишь очень небольшая их часть не видит в нем для себя пользы и не стремится приобщиться к нему. Так происходит в отсталых деревнях центральной Франции, где ремесло, как правило, передается по наследству и сын или племянник естественно становится учеником отца или дяди. Когда судьба юноши, таким образом, с самого начала предопределена, у него редко появляется стремление отправиться совершенствоваться в своем ремесле. В компаньонаже здесь, таким образом, нет особой нужды, и хождение по Франции в этих краях не принято.
Некоторые ремесленные цеха, прежде входившие в тот или иной союз, ныне потеряли с ним всякую связь: перестав нуждаться в его помощи и защите, они сочли ненужным для себя и его устав . Общность политических взглядов — вот что в этих случаях объединяет ремесленников, быть может, и более образованных, но, пожалуй, уже и не столь сплоченных между собой. В Париже значение компаньонажа все более сходит на нет, и перед лицом новых разнообразных задач и интересов его общества постепенно теряют связь между собой. Ни одно из них не в состоянии было бы взять в свои руки всю работу. К тому же скептический дух, рожденный более высокой ступенью цивилизации, заставляет расставаться со старинными порядками компаньонажа, хотя, быть может, и преждевременно; ибо не существует еще братского союза, объединяющего всех рабочих, который способен был бы заменить собой эти отдельные общества. Тем не менее исконная вражда нередко дает себя здесь знать еще и в наши дни. Плотники, принадлежащие к свободным подмастерьям, селятся на левом берегу Сены, их противники, прохожие подмастерья, — на правом. Между ними существует уговор — работать только на том берегу, где находится их жилище. Тем не менее они то и дело дерутся между собой, да и другие товарищества не всегда живут в ладу друг с другом. Но вообще говоря, компаньонаж с его властью над ремесленниками, со всеми его накаленными страстями здесь, в Париже, как бы рассеивается и поглощается тем великим движением, которое в независимом и неуклонном своем стремлении вперед увлекает за собой все и всех. В провинции же он сохранил еще свое значение, и множество молодых людей, которых влечет на этот путь предприимчивый характер, любовь к прогрессу, желание бежать невежества, нищеты и одиночества, обретают в компаньонаже мастерство, воинственный пыл, дух единения и привычку к организации. Это благородные разведчики, передовой отряд великой армии тружеников, бродячие художники ремесел, отважные мамертинцы легендарного Рима. Одних на эту стезю толкает отсутствие семьи и необходимость заработать себе на обзаведение, других — желание сбросить путы семейного деспотизма. Изменение обстоятельств, несчастная любовь, естественное желание обрести самостоятельность, а более всего потребность видеть мир, жить и дышать — вот что ежегодно приводит на дороги страны лучшую и самую горячую часть молодежи. Хождение по Франции, этот поход странствующих рыцарей ремесла, это паломничество смельчаков в поисках удачи — поэтический этап в жизни ремесленника. Тот, у кого нет ни кола ни двора, отправляется искать свое счастье под покровительством усыновляющей его отныне заботливой семьи, которая уж не оставит сына до самой кончины, а после смерти проводит в последний путь. Тот же, кому от рождения обеспечено приличное положение в родной стороне, ищет выхода неистраченным силам юности, жаждет познать радости этого кипучего существования. Ему еще предстоит вернуться в отчий дом, остепениться, зажить домоседом, работая, как и все его ближние, от зари до зари. И, может, за всю его жизнь не выпадет ему больше ни года, ни месяца, ни даже недели такой привольной жизни. Так надо же хоть на какое-то время дать выход тому смутному томлению, что гонит его вон из дома, — надо попутешествовать! Потом он возвратится, вновь возьмет отцовский напильник или молот, но по крайней мере у него будет что вспоминать — он повидает белый свет и сможет рассказывать друзьям и детям, как велика и прекрасна Франция, — ведь он всю ее обошел в бытность свою странствующим подмастерьем!
Это отступление было, мне кажется, необходимо, чтобы сделать более понятным мой рассказ. А теперь, любезные читатели и вы, добрые подмастерья, позвольте мне устремиться вслед за моими героями, которые ведь не остались стоять, подобно мне, на дороге, ведущей к Блуа.
ГЛАВА XI
На башенных часах собора пробило уже десять, когда они подошли к Блуа. Хорошо отдохнув в «Колыбели мудрости», они прошли весь путь при свете звезд, тихо разговаривая и не чувствуя никакой усталости. Теперь они направлялись к Матери своего союза.
Матерью называется корчма, где живут, питаются и устраивают свои сборища подмастерья одного и того же союза. Хозяйка такой корчмы тоже называется Матерью, а если это хозяин, то и его, даже если он холостяк, тоже так величают, и нередко случается, что подмастерья, играя словами, обращаясь к какому-нибудь почтенному корчмарю, называют его папаша Мать.
Амори Коринфец не был в Блуа уже около года. Еще в пути Пьер заметил, что, по мере того как они приближаются к городу, друг его становится все рассеяннее. Когда же они вошли в город, Амори стал проявлять столь явные признаки беспокойства, что Пьер даже удивился.
— Что с тобой? — спросил он. — То ты мчишься вперед, и за тобой не угнаться, то ползешь так медленно, что приходится останавливаться и ждать. На каждом шагу ты спотыкаешься. То ли тебе не терпится поскорее дойти, то ли, напротив, ты боишься этого.
— Не спрашивай меня ни о чем, милый мой Вильпрё, — отвечал ему Коринфец. — Да, ты не ошибся. Я волнуюсь, но почему — сказать не могу. Ты знаешь, от тебя я ничего никогда не скрывал; может быть, когда-нибудь я открою тебе эту тайну, но время для этого пока еще не настало.
Пьер ни о чем не стал его расспрашивать, и несколькими минутами позже они уже входили в корчму, расположенную в предместье города, на левом берегу Луары. Здесь все было по-прежнему — всюду царили чистота и порядок. Подмастерья узнали хозяйскую собачонку, из дверей выглянула знакомая служанка. Только хозяин корчмы не вышел им навстречу, чтобы по-братски обнять, как это бывало прежде.
— А где же друг Савиньен? — неуверенно спросил Амори.
Но вместо ответа служанка сделала ему знак замолчать, показывая глазами на маленькую девочку, которая, стоя на коленях у очага, молилась на сон грядущий. Амори, решив, что служанка просит его не мешать детской молитве, молча склонился над маленькой Манеттой и только слегка коснулся губами крупных завитков ее волос, выбившихся из-под стеганого чепчика. И, увидев, с какой тоской и нежностью он смотрит на девочку, Пьер начал догадываться, о какой тайне говорил его друг.
— Господин Вильпрё, — сказала между тем служанка, отведя Пьера в сторону, — не надо при малютке говорить о покойном хозяине, бедняжка каждый раз слезами заливается! И двух недель ведь еще нет, как мы схоронили господина Савиньена. Бедная хозяйка! Все глаза выплакала.
Не успела она произнести эти слова, как дверь растворилась и на пороге в глубоком трауре, в черном чепчике, появилась вдова покойного Савиньена, та, которую подмастерья величали Матерью. Это была женщина лет двадцати восьми, прекрасная, словно Рафаэлева мадонна, с выражением спокойствия и благородной кротости на тонком лице. Недавно пережитое глубокое горе придавало ее взгляду выражение какой-то самоотверженной стойкости, и от этого весь облик ее казался еще более трогательным.
Она несла на руках второе свое дитя, полураздетого и уже уснувшего мальчугана, пухленького, свежего, словно утро, с золотистой, как янтарь, кудрявой головкой. Свет лампы падал прямо на Пьера Гюгенена, и потому Мать первым увидела его.
— Вильпрё, сын мой! — воскликнула она, и грустная, ласковая улыбка озарила ее лицо. — Добро пожаловать, вы, как всегда, желанный гость в нашем доме, но увы, здесь осталась одна только Мать. А Савиньен, ваш отец, уже на небесах, у господа бога.
При первом же звуке ее голоса Коринфец стремительно повернулся к ней, и невольный крик вырвался из его груди при этих словах.
— Умер?! — вскричал он. — Савиньен умер? Так, значит, Савиньена теперь вдова?
И в растерянности он опустился на стул.
При звуке его голоса грустное спокойствие Савиньены вдруг сменилось глубочайшим волнением. Поспешно передав Пьеру спящего ребенка, чтобы не уронить его, она сделала шаг к Коринфцу, но тут же, опомнившись, смущенная, растерянная, остановилась; а Коринфец, тоже уже готовый броситься к ней, вскочил, но снова упал на стул и спрятал лицо в кудри маленькой Манетты, которая, все еще стоя на коленях, горько заплакала, услышав имя своего отца.
Тогда Мать овладела собой и, подойдя к Коринфцу, сказала ему со спокойным достоинством:
— Видите, как плачет моя девочка. Она потеряла отца, а вы, Коринфец, вы потеряли друга.
— Будем плакать о нем вместе, — прошептал Амори, не смея ни взглянуть ей в лицо, ни дотронуться до протянутой ему руки.
— Не вместе, нет, — так же тихо ответила Савиньена, — но я слишком уважаю вас, чтобы усомниться в том, что это горе и для вас.
В эту минуту кто-то раскрыл дверь, ведущую в корчму, и Пьер увидел, что там за длинным столом сидят подмастерья. Их было человек тридцать, но вели они себя так тихо, что невозможно было даже заподозрить, что рядом находится столько молодежи. Со времени кончины Савиньена постояльцы, из почтения к его памяти и уважения к горю семьи, свершали свои трапезы в полном безмолвии, пили умеренно и говорили вполголоса. Однако, узнав Пьера Гюгенена, они не смогли сдержать изъявлений радости; некоторые вбежали в комнату, чтобы обнять его, другие просто вскочили со своих мест, и все махали своими колпаками или шапками в знак приветствия, даже те, кто не был с ним знаком, ибо им уже успели шепнуть, что это один из лучших подмастерьев общества, тот самый, кто был первым подмастерьем в Ниме, а потом старейшиной в Нанте.
После первых радостных восклицаний (те, кто знал Амори, приветствовали также его, и не менее сердечно) обоих пригласили к столу. Мать, быстро справившись со своим волнением, как это умеют делать только люди труда, принялась хлопотать, чтобы накормить их ужином.
Пьер Гюгенен слышал, как служанка шепнула ей:
«Не беспокойтесь, хозяйка, идите укладывайте ребенка, я подам им все, что нужно», на что та ответила: «Нет, детей уложи ты, а я сделаю здесь все сама».
И, поцеловав своих малюток, она принялась угощать Коринфца с усердием, в котором чувствовалось нечто большее, чем обычное радушие хозяйки. Она потчевала и Гюгенена с тем хлебосольством, обходительностью и домовитостью, которые снискали ей среди подмастерьев славу образцовой Матери. Но словно какая-то непреодолимая сила заставляла ее то и дело возвращаться к месту, где сидел Коринфец. Она не смотрела на Амори, даже не прикасалась к нему, когда склонялась над ним, подавая ему какое-нибудь блюдо, но заранее угадывала каждое его желание и терзалась, видя, что он даже куска не в силах проглотить.
— Дорогие мои друзья подмастерья, — сказал Лионец Благонравный, наполняя свой стакан, — я пью за здоровье Вильпрё Чертежника и Коринфца из Нанта: пью за обоих сразу, ибо имена их нераздельны, как нераздельны их сердца. Они братья по обществу, и дружба их подобна той, которую питал наш поэт Нантец Выручатель к возлюбленному своему Першерону. — И он затянул низким голосом первые строки песни поэта-столяра:
На свете плохо жить тому, кто друга не имеет .
— Неплохо сказано, да плохо спето, — заметил Бордосец Чистое Сердце.
— Как так плохо спето? — возмутился Лионец Благонравный. — Ну-ка, послушайте, я спою другое:
Искусный мастер Першерон, и славы он достоин…
Плохо, говорю вам, плохо, просто никуда не годится, — сказал Чистое Сердце. — Кто поет не к месту, всегда поет скверно! — И, призывая певца к порядку, он незаметно глазами показал ему на Мать.
— Да пусть себе поет, — мягко сказала Савиньена, — не лишайте его удовольствия; это пустяки, ведь поет-то он про дружбу…
— Когда этак начнешь, потом уже не остановиться, — заметил Чистое Сердце, — и раз мы договорились без повода здесь не петь…
— Значит, петь и не будем, — подхватил Благонравный. — Что верно, то верно, это я оплошал. Спасибо, брат, за науку. Ну а выпить-то за друзей глоточек, а то и два-три, все-таки можно?
— Не больше трех, только чтобы утолить жажду, — сказал Марселец Светлая Голова. — Ведь так мы договорились? Нельзя нам здесь шуметь. Что, если кто из деворанов услышит шум в доме нашей Матери, только что похоронившей мужа? Да и кто из нас позволил бы себе огорчить ее, нашу Савиньену, всегда такую спокойную, домовитую, честную, добрую да красивую?
— Вот за нее-то я и выпью второй глоток, — вскричал Лионец Благонравный, — а вы что же это не пьете, земляк? — прибавил он, заметив, как дрожит стакан в протянутой руке Амори. — Да уж не лихорадка ли у вас?
— Молчите, — прошептал Морвандец Бесстрашный на ухо соседу, — этот земляк в прежние времена приударивал за Матерью, только женщина она честная и слушать ничего не стала…
— Еще бы! — сказал Благонравный. — Но что ни говори, малый он красивый — просто кровь с молоком, волосы русые, а подбородок — что твой персик, да и вообще парень сильный да ладный. Говорят, у него еще и большой талант в придачу?
— Может, даже больший, чем у Чертежника. Во всяком случае, не меньший. А только они друг другу не соперники — ни в работе, ни в любви.
— Тише, — шепнул сидевший рядом и слышавший весь разговор Марселец Светлая Голова, — вон идет старейшина, не дай бог услышит что-нибудь неуважительное насчет Матери, тут уж добра не жди.
— А ничего неуважительного никто о ней и не говорит, дорогой земляк, — ответил на это Морвандец Бесстрашный.
В комнату вошел старейшина, и Пьер, узнав в нем Романе Надежного Друга, поднялся ему навстречу; вдвоем они вышли в соседнюю комнату, чтобы обменяться положенными приветствиями, ибо, будучи оба старейшинами, могли держаться друг с другом как равные. Впрочем, у Пьера звание это было теперь лишь почетным. Срок полномочий старейшины длится всего полгода, к тому же двое старейшин не могут одновременно пользоваться своей властью в одном и том же городе, так что здесь, в Блуа, Пьер обязан был подчиняться Романе Надежному Другу, как и любой другой подмастерье.
Они вернулись в общую комнату, и только тут Романе заметил Коринфца. При виде его он побледнел, однако обнялись они весьма сердечно.
— Добро пожаловать, — сказал старейшина. — Я вызвал вас для участия в состязании. Рад видеть, что вы согласны, и благодарю вас за это от имени общества. Этот юноша, земляки мои, один из самых даровитых людей, которых я знаю. Вы и сами скоро убедитесь в этом. Земляк Коринфец, — добавил он немного тише и тщетно стараясь скрыть тревогу, которая вдруг зазвучала в его голосе, — вы знали о том, что мы потеряли Савиньена, почтенного нашего отца?
— Нет, я узнал об этом только здесь и очень опечален этим известием, — ответил Амори самым искренним тоном, который явно успокоил старейшину.
— И вас тоже мы рады видеть, земляк, — продолжал Романе, обращаясь к Пьеру Гюгенену, — ведь не зря вас прозвали Чертежником: человек вы ученый, даром что так скромны. Мы бы и раньше пригласили вас принять участие в конкурсе, если бы знали, где вас искать. Но раз вы явились сами, что свидетельствует о вашей верности священному нашему союзу, мы просим вас об этом теперь. У нас не много таких умельцев, как вы.
— Сердечное вам спасибо, — отвечал Гюгенен, — но я пришел в Блуа вовсе не ради состязания. Дело, которое привело меня сюда, не позволяет мне долго задерживаться здесь. Я ищу рабочих. Мой отец, мастер Гюгенен, поручил мне нанять здесь двух подмастерьев.
— Так наймите их и отправьте к отцу, а сами оставайтесь. Речь идет о чести Союза долга и свободы, ради этого можно, я полагаю, поступиться любыми обязательствами.
— Но не этими, — отвечал Пьер Гюгенен, — обязательства мои такого рода, что я не могу ими пренебречь: речь идет о чести моего отца и моей собственной.
— В таком случае не стану задерживать вас, — сказал старейшина.
Наступило молчание. Среди сидевших за столом были подмастерья разных степеней: принятые, то есть уже получившие это звание, закончившие учение и кандидаты; было здесь немало и учеников, ибо у гаво царит полное равенство. Работники всех степеней вместе едят, обсуждают свои дела и принимают решение общим голосованием. Среди всех этих молодых людей не было ни одного, кто не мечтал бы принять участие в состязании; но участвовать в нем должны были лишь самые искусные, так что у многих не было даже надежды попасть в число соревнователей; и поэтому никто не мог представить себе, что можно отказываться от подобной чести. И они переглядывались между собой, удивленные и даже возмущенные ответом Пьера Гюгенена. Однако старейшина, желавший избежать бесплодных споров по этому поводу, вел себя так, что никто из присутствующих не посмел высказать свое недовольство.
— Все вы знаете, — сказал он, обращаясь к подмастерьям, — что завтра, в воскресенье, состоится общий сход. Вербовщик уже известил вас об этом. Приглашаю вас присутствовать на нем всех, дорогие земляки. И вас тоже, земляк Вильпрё. Вы поможете нам своими советами и этим хоть в какой-то степени послужите своему обществу. Что же до рабочих, которых вы ищете, постараемся вам помочь.
— Должен, однако, предупредить, — сказал ему Гюгенен, немного понижая голос, — что столяры мне нужны самые искусные, ибо речь идет о тончайшей работе, которая требует изрядного опыта.
— Ну, таких вы сейчас вряд ли найдете, — с чуть пренебрежительной усмешкой заметил вербовщик ,— ведь всякий, в ком есть смелость и хоть капля таланта, будет стремиться сейчас остаться в Блуа из-за состязания. Разве что после первого тура вам удастся кого-нибудь заполучить, да и то не из самых лучших, потому что лучших мы отберем для последнего тура.
Между тем ужин кончился, и подмастерья, прежде чем расстаться, разбрелись по комнате, собираясь отдельными группами и беседуя о своих делах.
Бордосец Чистое Сердце подошел к Пьеру Гюгенену и Амори.
— Все же очень странно, — обратился он к Пьеру, — что вы не хотите участвовать в состязании. Говорят, вы самый искусный из всех нас. Если это так, то вам тем более должно быть стыдно изменять нашему знамени накануне сражения.
— Когда б я верил, что это сражение действительно принесет нашему обществу пользу и послужит к его чести, — ответил Гюгенен, — я ради него пожертвовал бы не только что своими интересами, но даже собственной честью.
— А вы, что же, не верите в это? — вскричал его собеседник. — Вы считаете, что девораны искуснее нас? Но тем более обязаны вы в этом случае участвовать в общей борьбе, бросить свое имя, свой талант на нашу чашу весов!
— Есть искусные работники у деворанов, есть они и у нас. Я не имею в виду исход состязания. Будь даже победа наша заранее предрешена, я и тогда был бы против конкурса.
— Странные у вас взгляды, — заметил Чистое Сердце, — и я не советовал бы вам высказывать их столь же откровенно перед другими. Не все земляки могут оказаться здесь такими же терпимыми, как я, и вас, чего доброго, заподозрят в побуждениях, недостойных вашего имени.
— Не понимаю, что вы хотите сказать, — сказал Пьер.
— Но… видите ли… — замялся Чистое Сердце. — Если человеку не дорога слава его отечества, он плохой гражданин, а подмастерье, который не дорожит…
— Теперь я понял, — перебил его Пьер, — но я полагаю иначе: именно потому, что мне дорога слава нашего общества, я и стремлюсь доказать, что это состязание принесет ему только вред.
Пьер говорил все это достаточно громко, чтобы слова его были услышаны, и вокруг него стали собираться подмастерья. Заметив, что их становится все больше и страсти готовы разгореться, старейшина, раздвинув толпу, подошел к Пьеру.
— Дорогой земляк, — сказал он ему, — здесь не время, да и не место высказывать взгляды, противоречащие общему мнению на этот счет. Если есть у вас что сказать по поводу наших дел, вы можете сделать это завтра перед всем собранием. И можете мне поверить: если в том, что вы скажете, будут здравые мысли, с вами охотно согласятся; в противном случае вам простят ваши заблуждения.
Выслушав это разумное решение, подмастерья начали расходиться. Большая часть их тут же у Матери и квартировала. Служанка проводила Гюгенена и Амори в отведенную им комнату. Сама Савиньена еще до конца ужина ушла к себе.
Как издавна ведется это в народе среди друзей, Гюгенен и Амори легли вдвоем на одну постель. Уставшего за день Пьера изрядно клонило ко сну, однако, видя, как взволнован его друг, он переборол себя, чтобы выслушать его.
— Брат мой, — начал Амори, — помнишь, я говорил давеча, что наступит, может быть, время, когда я смогу поверить тебе свою тайну. Так вот, оно наступило раньше, чем я думал; узнай же, что я люблю Савиньену.
— Сегодня вечером я догадался об этом, — отвечал Пьер.
— Да, — продолжал Коринфец, — когда я вдруг услышал, что она теперь свободна, я не в силах был совладать с собой и, как видно, выдал себя… Меня охватило чувство безумного счастья. Но голос совести тотчас же заглушил преступное это чувство. Савиньен был ведь так добр ко мне. Достойнейший этот человек питал ко мне особую привязанность. Ты помнишь, он звал меня своим Вениамином , Иоанном Крестителем, своим Рафаилом . Он был человеком начитанным и таким возвышенным в своих мыслях и выражениях. Что за превосходный человек! Я готов был жизнь свою отдать за него, да и теперь отдал бы, если бы это могло воскресить его, ведь Савиньена любила его, она была счастлива с ним… Он был более нужным, более достойным человеком, чем я!
— Я понял все, что творится в твоем сердце, — сказал Чертежник.
— Неужели?
— Когда любишь человека, в сердце его читаешь, словно в открытой книге. Но что же будет дальше? Есть ли у тебя какая-нибудь надежда? Савиньена понимает, что ты любишь ее, и, сдается мне, отвечает тебе тем же. Но захочет ли она взять тебя в мужья? Не побоится ли, что ты слишком молод и слишком беден, чтобы стать опорой ее семьи, отцом ее малюток?
— Вот этого я и опасаюсь, это и мучит меня. Однако ведь я трудолюбив, не правда ли? Годы хождения по Франции не прошли для меня напрасно, дело свое я знаю. У меня нет дурных склонностей, а уж ее-то я так люблю, что не может она быть несчастна со мной! Или ты думаешь, я не достоин ее?
— Уверен, что достоин, и если бы она спросила совета у меня, я рассеял бы все ее сомнения.
— О, если бы ты мог сделать это, мой друг! — воскликнул Коринфец. — Поговори с ней, постарайся выведать, что она думает обо мне.
— Но для этого неплохо бы мне все-таки знать, было ли что между вами до сих пор и что именно, — улыбаясь, сказал Пьер. — Тогда и весь этот разговор, который ты мне поручаешь, был бы проще и для меня и для нее.
— Я расскажу тебе все, — с готовностью отвечал Амори. — Я прожил здесь около года. В ту пору мне не было еще и семнадцати лет (теперь-то уже девятнадцать!). Пришел я сюда простым учеником, довольно скоро получил звание подмастерья, и поэтому у Савиньена и его жены составилось обо мне хорошее мнение. А отличился я на работах в префектуре, здание это как раз тогда перестраивали. Впрочем, ты знаешь все это сам; ты же ведь и был моим поручителем, когда меня принимали в подмастерья. После этого ты пробыл здесь еще полгода. Это я помню точно, потому что в тот самый день, когда мы провожали тебя в Шартр, я впервые понял, что люблю Савиньену. Вот как это было. Мы провожали тебя по всем правилам до проезжей дороги. Ты шел впереди, а мы — вслед за тобой в два ряда, все с посохами, увитыми лентами, и время от времени останавливались, чтобы выпить за твое здоровье. Вербовщик нес твой посох и дорожный мешок. Я запевал прощальные песни, а остальные подхватывали припев. Вся эта церемония проводов ведь так торжественна и почетна и я так был горд, что все это делается в твою честь, что пришел в какое-то особенное, приподнятое расположение духа. И когда настал час расставания, я обнял тебя, не проронив даже слезинки, и вместе с другими пошел обратно в город. Всю дорогу я весело пел, совсем не думая о том, какое одиночество ждет меня впереди, теперь, когда нет больше со мной друга, бывшего мне и наставником и покровителем. Должно быть, выпитое вино ударило мне в голову, я ведь непривычен к нему и, боюсь, так никогда и не привыкну… Но вот винные пары рассеялись, и я вдруг все вспомнил. Остальные еще продолжали веселиться, сидя вокруг стола, а я сидел у очага один-одинешенек, и такая грусть на меня напала, что я не выдержал и разрыдался. И тогда Мать — она была как раз рядом, потому что готовила ужин для постояльцев — подошла ко мне. Мои слезы растрогали ее, и она стала гладить меня по голове, совсем как гладит своих детей, когда ласкает их. «Бедненький мой Нантец, — сказала она, — ты добрее их всех. Они, как проводят друга, только и знают, что пить да горланить, пока не охрипнут и с ног не свалятся. У тебя же сердце нежное, словно у женщины, и счастлива будет та, которую ты назовешь когда-нибудь своей женой. А пока мужайся, бедный мой мальчик! Ты не будешь чувствовать себя одиноким. Все земляки любят тебя за то, что ты славный парень и работник хороший. Отец Савиньен говорит, что он рад был бы иметь такого сына, как ты. А я — я буду тебе матерью, слышишь? Не только в том смысле, как для всех остальных подмастерьев, но еще иначе — родной матерью. Ты будешь делиться со мной своими заботами и горестями и говорить мне все-все, а я стану утешать тебя и помогать тебе». С этими словами добрая женщина поцеловала меня в голову, и из ее прекрасных черных глаз на мой горячий лоб упала слеза… Этого мне никогда не забыть, живи я даже столько, сколько Агасфер… И тогда сердце мое наполнилось нежностью к ней, и, скажу правду, о тебе в тот вечер я почти забыл. С того дня я глаз не спускал с Савиньены, ни на шаг не отходил от нее. Она позволяла мне помогать ей по хозяйству, и добрый Савиньен все говорил, бывало, глядя на меня: «Что за услужливый паренек, что за милое дитя, какое доброе у него сердце!» Он не подозревал, что с того вечера я стал его соперником, что я люблю его жену вовсе не сыновней любовью.
И он об этом так никогда и не узнал. Чем сильнее разгоралось мое чувство, тем доверчивее он становился. В свои пятьдесят лет он не представлял себе, чтобы такой мальчик, как я, мог питать к Савиньене какие-либо чувства, кроме чисто сыновних. Но он забывал, что по годам Савиньена годится ему в дочери и такого сына, как я, у нее быть не могло. Савиньена — та догадывалась о моих чувствах, хотя я ни разу не посмел открыться ей. Я понимал, что это было бы преступно, — ведь Савиньен был всегда так добр ко мне. И потом, я знал, что она женщина честная. Никто из подмастерьев, самый наглый, никогда не посмел бы даже в самом сильном хмелю обойтись с ней непочтительно. Но мне не нужно было ничего говорить, глаза мои невольно выдавали мою любовь. Едва, бывало, кончу я работу, как уже бегу со всех ног в дом Матери и всегда прибегаю первым. К детям ее я относился с такой любовью и такой заботой, будто это родные мои дети. В ту пору она как раз отлучила от груди сынишку и от этого хворала; ребенок ночью кричал, мешал ей спать. Служанке она боялась его доверить, потому что у той больно крепкий сон. И тогда она позволила мне брать его на ночь в мою постель. Всю ночь не смыкаю я, бывало, глаз, ношу его взад и вперед по комнате, баюкаю, пою ему песенку про курочку, что снесла серебряное яичко, и чувствую себя до того счастливым! Так продолжалось целых два месяца. И малютка так ко мне привык, что потом, когда Савиньена поправилась, он уже не пожелал уйти от меня и все то время, что я здесь жил, так и спал со мной. Ведь нет, мне кажется, уз более нежных, чем те, что связывают женщину с человеком, который любит ее дитя и которого оно любит. Мы с Савиньеной жили словно брат с сестрой. Когда она, бывало, разговаривала со мной или просто смотрела на меня, в глазах ее была ангельская доброта, и я так был счастлив! Был, правда, рядом с нами человек, который мог бы внушить беспокойство и Савиньену и мне. Человек этот — Романе Надежный Друг, тот, что теперь старейшина. Какой благородный это человек, что за доброе у него сердце! Он любил Савиньену так же, как я, и, кажется мне, будет любить ее всю свою жизнь. А у Савиньена в то время дела шли из рук вон плохо. У него был, правда, кредит, но денег совсем не было, и ему из года в год приходилось выплачивать свой дож. Ведь корчма эта была куплена им за деньги, взятые в долг под честное слово. Больших доходов она не приносила, слишком для этого был он честен. И он со страхом ждал той минуты, когда придется ему отказаться от нее. Будь у меня хоть какие-нибудь сбережения, я счастлив был бы помочь ему! Но в ту пору то, что было на мне, являлось единственным моим достоянием. Того, что я зарабатывал, едва хватало, чтобы расплатиться с долгом Савиньену — ведь я, пока был учеником, не платил ни за еду, ни за постой. Другое дело Романе. Он-то был богат, у него после отца оставался участок. Вот он и продал его за несколько тысяч экю, а деньги отдал Савиньену, но при этом и слышать не хотел о каких-либо векселях или процентах, а только сказал, что тот может вернуть их ему через десять лет, если не сумеет сделать этого раньше. Спору нет, он поступил так из дружеских чувств к Савиньену, я не хочу отрицать, что у него доброе сердце, но все же ясно, что он совершил это благое дело еще и потому, что здесь была замешана Савиньена. Держался он с ней по-прежнему, все так же почтительно, и так же, как я, никогда не посмел бы нарушить свой долг дружбы по отношению к Савиньену. Вот так мы оба и любили ее, а она обращалась с нами как с лучшими своими друзьями. Только Романе видел ее реже — видно, он стеснялся приходить часто после того, как их из беды выручил, да и жил-то он в городе, а не в материнском доме, как я. В общем, неважно почему, но мне Мать оказывала заметное предпочтение. Романе был ей словно ангел-хранитель, к нему она относилась почтительно, а ко мне так ласково, словно к собственному ребенку. И не было на всем белом свете более дружных и счастливых людей, чем Савиньен, его жена, Романе и я.
Но настало время и мне покинуть Блуа. Работы в префектуре были закончены, многие рабочие остались без дела, в город прибыли молодые подмастерья, и старым надлежало уступить им место. Среди них оказался и я. Было постановлено устроить нам проводы и направить нас в Пуатье.
Тут только понял я, как сильно люблю. Я словно обезумел, и мое отчаяние открыло Савиньене больше, чем все слова, которые я мог сказать ей, когда бы посмел. И только благодаря ей я нашел в себе силы повиноваться своему союзу. Она взывала к моей совести, говорила о моей и своей чести, и средь этих увещеваний были произнесены нами слова, которых нельзя было уже взять обратно. И я ушел, ушел с разбитым сердцем, и с тех пор нет для меня на свете женщин, кроме Савиньены, ни на одну из них за это время я даже не взглянул. Я все так же чист, как в тот памятный вечер, когда ты ушел из Блуа, а я сидел у очага и она поцеловала меня в лоб…
Растроганный этой повестью о наивной и чистой страсти, Пьер обещал другу быть посредником в его любви и не уходить из Блуа, прежде чем не узнает намерений Савиньены и не приоткроет завесы, скрывающей от Коринфца его грядущий день.

павел карпец

19-11-2015 10:02:15

Скрытый текст: :
ГЛАВА XII
Назавтра (разумеется, это было воскресенье) все подмастерья и ученики, принадлежавшие к местному товариществу Союза долга и свободы, с самого утра собрались вместе, чтобы обсудить различные вопросы, касающиеся состязания. Поскольку предназначенное для сходов помещение в то время ремонтировалось и там орудовали каменщики, собрание происходило на этот раз в риге у Савиньены. Все присутствующие сидели попросту на вязанках соломы; для одного только старейшины был поставлен стул, а перед ним — столик, вокруг которого расположились секретарь и старшина. Первоначально Пьер намерен был пораньше закончить свои дела и утром же пуститься в обратный путь. Но не говоря уже о том, что вербовщик оказался прав и ему не удалось найти ни одного сносного рабочего, который согласился бы в такое время покинуть Блуа, Пьер считал своим долгом откликнуться на предложение Романе и выступить на собрании. После того как было установлено, какое именно изделие будет предметом соревнования, и присутствующие собрались уже перейти к выборам соревнователей, он попросил дать ему слово, надеясь сразу же после этого уйти. Слово ему предоставили. И хотя всего более присутствующих волновал вопрос, ради которого они собрались, все они с интересом приготовились слушать Пьера. Каждому любопытно было, что скажет этот всеми уважаемый подмастерье против столь достославного, священного дела, как борьба с деворанами. Пьер начал с того, что победа в подобных состязаниях есть дело случая: как бы тщательно ни было подобрано жюри, каким бы ни было оно неподкупным, оно не застраховано от ошибок; в области искусства нет ничего неоспоримого: публика нередко склонна проявлять дурной вкус, а побежденные все равно не согласятся признать себя хуже победителей. Следовательно, люди, которые полагают, будто состязание принесет союзу славу и почести, заблуждаются и только обманывают себя.
Он указал также на те огромные расходы, которых потребует состязание. Во время изготовления шедевра соревнователи не смогут зарабатывать себе на пропитание, и общество должно будет содержать их, а затем возмещать эти затраты из общественных средств, да еще в течение пяти или шести месяцев оплачивать сторожей, приставляемых к соревнователям на все время их работы. Все это, несомненно, ввергнет общество в долги на многие годы. Пьер начал подтверждать свои мысли цифрами, но тут его прервал ропот возмущения, ибо среди присутствующих были люди с болезненным самолюбием, с которыми, как только дело касалось их опыта и таланта, шутки были плохи. И как это бывает во всяком собрании, каковы бы ни были его участники и какие бы вопросы оно ни ставило, именно эти горячие, тщеславные головы в конце концов и одержали верх, сумев внушить остальным, что самое главное — это дать им возможность покрасоваться и восторжествовать над другими. И когда Пьер Гюгенен, обращаясь к собранию, спросил: «Какая будет польза обществу от того, что полдюжины его членов потеряют шесть месяцев на создание какой-нибудь ненужной вещи, которая потребует огромных расходов и единственное назначение которой быть памятником нашего безрассудства и тщеславия?», ему закричали в ответ:
— А если обществу угодно взять на себя эти расходы, вам-то что? Не хотите участвовать в них, ну и не надо — поблагодарите общество , и дело с концом. Ведь вы вольны делать что хотите — ваше хождение по Франции закончено!
И Пьеру с трудом удалось втолковать им, что, будь он богат, он предпочел бы взять все эти расходы на себя, чем допустить, чтобы общество разорилось или вошло в долги на двадцать лет вперед.
— Общество пойдет для этого на все жертвы, если это понадобится, — отвечали ему. — Честь дороже денег! Дайте нам только хорошенько сбить спесь с этих деворанов, доказать, что им нечего с нами тягаться, и заставить их убраться из Блуа — и вы увидите, жаловаться никому не придется!
— Вам-то не придется, — сказал на это Пьер одному из самых ярых приверженцев конкурса, — вас в случае победы ожидают и почет и слава, а в случае поражения вы тоже не в проигрыше — общество возместит вам ваши труды. А вот кто возместит убытки ученикам, тем юнцам, что сбегутся в ваши мастерские полюбоваться на ваши шедевры? Ведь им все это время не у кого будет учиться и не у кого работать! Или вы полагаете, им достаточно одного лицезрения того, что сделаете вы? На мой взгляд, соревнование дело хорошее, но лишь в том случае, если слава одних не идет во вред другим и за нее не придется расплачиваться ученикам, которые, восхищаясь вашим мастерством, сами так и не смогут выйти из состояния ученичества!
Эти разумные доводы начинали оказывать действие на тех присутствующих, которые не были лично заинтересованы в состязании. Стремясь еще больше отвратить их от этого честолюбивого намерения, Пьер решил воздействовать на них более высокими аргументами и, дав волю мыслям и чувствам, уже давно тревожившим его, заговорил о нравственной стороне подобного состязания.
— Не совершаем ли мы великую несправедливость, — сказал он им, — когда заявляем таким же, как мы, неимущим труженикам: этот город не может прокормить всех и позволить нам жить сообразно нашим притязаниям и нашему тщеславию; так давайте бросим жребий или померимся силами; победители пусть остаются, а побежденные уходят прочь; пусть бредут они босиком по тернистым дорогам жизни в поисках какого-нибудь глухого угла, где спесивые наши притязания не смогут их настичь! Вы скажете на это, что земля велика и работу можно найти повсюду? Да, пристанище и средства к существованию можно найти везде, если человек помогает человеку, но их нигде не найдешь (обойдите хоть всю вселенную!), когда люди хотят обособиться от себе подобных или объединяются в отдельные группы, завистливые и ненавидящие друг друга. Разве не поучителен пример богачей? Задумывались ли вы, по какому праву рождаются они счастливыми и за какие преступления обречены вы жить и умирать в нищете, почему они безмятежно наслаждаются жизнью, в то время как ваш удел — один только труд да нужда? Отчего все это происходит? Священники станут говорить вам, что такова воля божья, но разве вы верите, что этого действительно хочет бог? Нет, конечно! Вы убеждены в обратном, иначе вы были бы язычниками, поклоняющимися некоему несправедливому божеству, более жестокому, чем дьявол, враг рода человеческого. А хотите знать, каким образом возникло богатство и укоренилась нищета? Я скажу вам. Благодаря ловкости одних и простодушию других. Ловкие всё забрали себе — и богатство и почести, а те, кого они обделили, с этим покорно согласились, потому что ловкие сумели убедить их, что так и должно быть. И этих простаков оказалось такое великое множество, что и ваши предки и вы обречены не покладая рук безропотно работать на богачей. Вы считаете это несправедливым. С утра до вечера слышу я, как вы говорите об этом, и сам это повторяю. Почему же полагаете вы справедливым подвергать других тому, что считаете несправедливым по отношению к себе?
Некоторым из вас вопреки этому роковому предопределению иной раз удается вырваться из нищеты. Но какой ценой? Чтобы достигнуть этого, нужны не только большое трудолюбие и настойчивость, но еще и большой эгоизм. Чтобы возвыситься над себе подобными, приходится быть скупым, жадным, жестоким. А кому из вас удается сколотить себе небольшой капитал и открыть мастерскую? Лишь тому, кто получил наследство либо наделен особым талантом. Да, я знаю, талант достоин всяческого почтения, но разве великодушно допускать, чтобы человек всю свою жизнь прозябал в нищете и умирал на соломе только потому, что бог не вложил в него способностей или не наградил выносливостью? Разве это справедливо? В чем назначение нашего товарищества, в чем его цель? В том, чтобы более умелые и энергичные своим примером помогали более ленивым и неспособным избавиться от своих недостатков. А потому наша обязанность — поддерживать всякого менее способного члена общества нашими доходами, то есть нашим трудом, до тех пор, пока пример наш не пойдет ему на пользу и он не уразумеет, что ему тоже следует работать в полную меру своих способностей.
Таким образом, идея, лежащая в основе деятельности нашего общества, да и (уж позвольте мне сказать вам это) всех остальных обществ, — высока, нравственна, истинна, благородна и соответствует предначертаниям Соломоновым . Но когда вы изыскиваете всякие способы, чтобы вытеснить из города ремесленников, принадлежащих к другому обществу, действия ваши противоречат и этой идее и высоким этим предначертаниям. Если некогда строители храма сочли за благо разделиться на разные сословия, предводительствуемые разными вождями, то ведь только потому, что им предназначено было разбрестись по всей земле, дабы одновременно нести во многие концы ее светоч ремесел — сего великого блага человечества. Поверьте мне, и сыновья мастера Жака и сыновья мастера Субиза такие же сыны Соломоновы, как мы с вами…
Среди присутствующих поднялся ропот возмущения, и Чертежник, опасаясь, что его речь прервут на полуслове, поспешил поставить вопрос иначе, умело прибегнув к аллегории (более доступной их малопросвещенным умам):
— …правда, сыны заблудшие, непокорные, если вам угодно, в своих долгих и тяжких странствиях предавшие забвению мудрые заповеди своего истинного отца и даже имя его. Возможно, Жак был самозванцем, который, введя их в заблуждение, объявил себя пророком и велел поклоняться себе. Вот потому-то теперь они так исступленно ненавидят нас, и подстрекают, и всячески оскорбляют, стремясь отделиться от нас и оспорить священное наше право на труд — это наследственное достояние всех странствующих подмастерьев. Так что же, отвечать им злом на зло? Их ослепляет ненависть, они бесчеловечны — вы хотите быть такими же? Неужто примете вы их вызов на бой? О земляки, братья мои! Вспомните притчу о суде Соломоновом. Две женщины оспаривали друг у друга дитя, каждая заявляла, что ребенок ее. И повелел тогда Соломон разрезать ребенка надвое и каждой дать по половине. Та, которая была не настоящей матерью, согласилась, истинная же мать закричала, что согласна отдать его сопернице, лишь бы дитя осталось живым. Притча эта не символ ли судьбы нашей? Те, кто требует разделить землю и труд, так же безжалостны, как та женщина. Они забывают, что живое тело, рассеченное мечом ненависти на части, превратится в труп.
Долго еще говорил Пьер. Провиделось ли ему такое общественное устройство, при котором принцип свободы личности не противоречил бы интересам всех? Не знаю. Но верю, что недюжинный его ум способен был возвыситься до этой идеи, ныне овладевшей умами и сердцами лучших наших современников. Следует, однако, иметь в виду, что сенсимонизм (первая из современных доктрин, получившая в царствование Бурбонов широкое распространение) в ту эпоху еще только зарождался. Основные понятия новой социальной и религиозной философии созревали в тайных обществах или головах экономистов. Пьер, вероятно, никогда и не слыхал об этом, но его здравый и достаточно развитой ум, душевный пыл и поэтическое воображение делали его человеком необыкновенным: в нем жила некая таинственная сила, заставлявшая вспомнить о тех боговдохновенных пастырях из старинных преданий, которым пророческий дар был дан от рождения. Можно было бы сказать вслед за Савиньеной, что устами его говорит господь, ибо, воодушевившись, он с детской наивностью касался самых животрепещущих вопросов человеческого бытия, сам не понимая, к каким высоким и еще неясно видимым вершинам возносит его мечта. Поэтому в речах его, смысл которых мы излагаем здесь в самых общих и грубых чертах, звучало нечто пророческое, и это производило огромное впечатление на людей с неискушенным умом и девственным воображением. Пьер уговаривал их отказаться от состязания, исход которого был неясен, и попытаться вступить с деворанами в мирные переговоры, ибо и они тоже устали от этих распрей и последнее время меньше свирепствуют.
— Может быть, не так трудно убедить их признать права сынов Соломоновых? Если мы с вами способны внять голосу рассудка и справедливости, почему бы не внять ему и деворанам? Разве они не такие же люди, как мы? Но если даже они не пожелают нас слушать, разве не обязаны мы хотя бы попытаться пробудить в них чувство человечности? А мы продолжаем разжигать в них ненависть, бросая вызов их самолюбию. В конце концов ничто не помешает нам вернуться к вопросу о состязании, если окажется, что нет иного способа избежать столкновений с ними. Но прежде, чем окончательно отказываться от мирного пути, надо сделать все возможное, чтобы договориться. А что делаем мы? Каждый только и думает, как бы ответить оскорблением на оскорбление, угрозой на угрозу. Наши люди то и дело ввязываются в кровопролитные драки, подвергая свою жизнь тысячам опасностей, которых можно было бы избежать, проявляй мы больше спокойствия и чувства собственного достоинства. Разве еще сегодня утром мы не распевали перед мастерскими плотников-дриллей оскорбительные куплеты, подстрекающие их на драку? — Пьеру пришлось как раз быть свидетелем подобной сцены, и он резко стал стыдить тех, кто участвовал в ней. — Вы гордо считаете себя как бы патрициями, как бы аристократией странствующих подмастерьев, — сказал он им. — Ведите же себя по крайней мере прилично, как подобает людям, считающим себя выше других.
Он кончил; воцарилось молчание. Все, что он говорил, было так ново, так странно, что присутствующие почувствовали себя вдруг перенесенными в мир каких-то совершенно новых понятий, и понадобилось время, прежде чем они пришли в себя и вернулись к привычным представлениям.
Однако мало-помалу уснувшая было ненависть к деворанам вспыхнула вновь. Чувство это еще владело их сердцами, а что до великого принципа равенства и братства, провозглашенного французской революцией, то для этих тружеников он существовал лишь в виде некой словесной формулы, за которой не стояло для них уже ничего реального, — несколько красивых слов, звучащих торжественно и многозначительно, но столь же непонятных, как те, что произносятся во время церемонии посвящения в подмастерья. Большинство выслушало речь Пьера в глубоком изумлении, лишь немногие втайне соглашались с ним. Но вот поднялся недовольный ропот, и даже те, чье сердце только что сочувственно трепетало, немедленно устыдились не только того, что не сумели скрыть своих чувств, но и самого этого сочувствия. Наконец взял слово один из наиболее пылких подмастерьев.
— Прекрасная речь, что и говорить, — сказал он, — такой проповеди не услышишь, пожалуй, и в церкви. Что же, если считать, что главная добродетель подмастерья — это читать книги да говорить как по-писаному, тогда честь и слава вам, земляк Вильпрё Чертежник! Человек вы ученый, куда уж нам до вас! Имей вы дело с женщинами, вы того и гляди довели бы их до слез. Но мы мужчины, и мы сыны Соломоновы, а главная добродетель подмастерья — быть преданным своему обществу душой и телом, затыкать рот его недругам, защищать его; а потому стыд и позор вам, земляк Вильпрё! Вы заслуживаете самого сурового осуждения… Как? Мы слушаем здесь советы, подсказанные трусливой осторожностью, и молчим?! Нам предлагают пренебречь своей честью, простить убийцам братьев наших, подставить щеку для новых пощечин, чуть ли не вычеркнуть само наше имя из числа странствующих подмастерьев, и мы это терпим? Земляк Вильпрё, как видите, мы говорим с вами по возможности вежливо, сдержанно; как видите, мы чтим наш союз и свято блюдем законы братства, связывающие его подмастерьев, а не то вас объявили бы безумцем и не стали слушать или вышвырнули вон как предателя. Но у вас прекрасная репутация, вы были облечены в нашем союзе высоким доверием, и потому мы готовы верить, что намерения у вас добрые. Только разум ваш заблудился во всякой книжной премудрости. Пусть послужит это уроком всем, кто слушал вас. Ибо кто знает слишком много, знает мало. А тот, кто обременяет себя бесполезными знаниями, легко забывает о главном и священном.
Вслед за ним выступили другие, еще более непримиримые ораторы, перещеголявшие первого в выражении своего негодования, и начался яростный спор с Пьером Гюгененом. Он отвечал всем спокойно, снося упреки, обвинения и угрозы с покорностью мученика и твердостью стоика. Говорил он прекрасно, всячески разнообразя свои аргументы, и, применяясь к уровню своих противников, каждому старался отвечать понятным тому языком. Но он замечал с душевной болью, как постепенно тает число его единомышленников, и уже ожидал прямых оскорблений, ибо обстановка все накалялась и никакая истина не властна была теперь над душами этих ожесточившихся, пришедших в исступление людей. Наконец, с большим трудом добившись тишины, в защиту Пьера Гюгенена выступил старейшина.
— Я слишком хорошо знаю его, — сказал он, — чтобы усомниться в его честности. И если бы хоть тень недоверия к нему посмела проникнуть в мое сердце, я бы, вероятно, тут же на коленях стал просить у него прощения. Уж если кто достоин здесь сурового осуждения, так это тот, кто позволит себе оскорбить его. Все, что Вильпрё здесь говорил, подсказано ему его совестью, и во многом я с ним согласен. Тем не менее в теперешних наших обстоятельствах его идеи неприменимы. Предлагаю поэтому перейти к другим вопросам. Но я требую раз и навсегда, чтобы у нас соблюдалась свобода мнений. Оспаривая то, с чем вы не согласны, следует делать это не столь резко и грубо. Не огорчайтесь, земляк Вильпрё, что ваша речь встретила столь резкие возражения. Кое в чем вы ошибаетесь, но некоторые высказанные вами истины останутся запечатленными во многих дружественных вам сердцах, в том числе и в моем. И будьте уверены, они оставят свой след и в душах наших противников, даже наиболее непримиримых. Быть может, та идея мира и единения, которую вы столь мужественно провозглашали здесь сегодня, когда-нибудь, в более счастливые для всех нас времена, встретит большее сочувствие. Однако мне понравились ваши речи, я нахожу, что книжная премудрость не мешает вам иметь сердце… А теперь приступим к обсуждению вопросов, которые являются для нас нынче самыми важными, и если участвовать в нем противно вашим убеждениям, можете покинуть собрание. Мы просим вас, однако, не уходить из города, пока трудное положение, в котором мы оказались, так или иначе не разрешится. Если дело дойдет до новых столкновений и союз прикажет вам идти сражаться, вы ведь не посрамите звания храброго воина армии Соломоновой, не так ли?
Вместо ответа Пьер только наклонил голову в знак почтения и покорности, после чего удалился. Вслед за ним вышел и Коринфец.
— Брат, — сказал Пьеру благородный юноша, — не обижайся и не грусти, умоляю тебя! Ведь старейшина прав: слова твои нашли отклик в дружественных тебе сердцах.
— Я вовсе не обижаюсь, — отвечал Пьер, — уже этих дружеских слов твоих достаточно, чтобы вознаградить меня за все то, что в своей запальчивости наговорили другие. Но признаюсь тебе, я волнуюсь, и совсем по другому поводу. Не знаю, как мне и быть. Ведь старейшина, в сущности, приказал мне остаться в Блуа. Я ценю деликатность его намерений: опасаясь, что найдутся люди, которые станут обвинять меня в том, что я покидаю поле брани накануне решительного боя, он хочет дать мне возможность поддержать в их глазах свою честь. Но мне вовсе не нужна честь, завоеванная в такого рода сражениях, и я был бы в отчаянии, когда бы мне пришлось защищать ее подобным способом. Я жалею о том, что вновь связан с союзом, еще и потому, что дал отцу честное слово вернуться через три дня, а он на этом основании обязался вновь начать работы в замке не позже, чем завтра. Одному ему не справиться. Он нездоров, и кто знает, не стало ли ему хуже за эти дни? Нрав у него горячий, он привык держать свое слово, уже сейчас, должно быть, он поджидает меня и стоит на дороге один-одинешенек, больной, терзаясь нетерпением и тревогой. Как представлю себе это… Бедный отец! Он так верил, что я вернусь вовремя. Теперь, выходит, я обманул его…
— Пьер, — сказал ему на это Коринфец, — я вижу, два долга гнетут тебя: священный долг члена союза подмастерьев и долг сыновний, не менее священный. Тащить на себе оба ты не можешь. Позволь мне взять один из них на себя. Ты оставайся здесь, дабы не нарушать законов нашего союза, я же отправлюсь к твоему отцу. Придумаю какой-нибудь предлог, чтобы объяснить твое отсутствие, и буду работать вместо тебя. Понадобится не больше часа на то, чтобы объяснить мне, что там нужно делать. Ты ведь мастер объяснять, я знаю, а уж я умею тебя понимать, это ты, я думаю, помнишь. Пойдем в сад, ты все мне расскажешь, и я смогу еще засветло отправиться в путь. Переночую у Швейцарца, на рассвете сяду в дилижанс — он как раз ранним утром проходит неподалеку, — завтра к вечеру буду у твоего отца, а послезавтра утром и в часовне. Все, таким образом, будет улажено, и ты сможешь быть спокоен.
— Твое предложение, дорогой мой Амори, — отвечал ему Пьер Гюгенен, — не удивляет меня: я знаю, какое доброе у тебя сердце и какой ты мне преданный друг. Но никогда не приму я от тебя подобной жертвы. Состязание, возможно, еще состоится, и я не хочу, не имею права, чтобы ты из-за меня упустил случай показать, на что ты способен, и добиться славы. Ибо я твердо верю — вовсе не потому, что ты мой выученик! — ты окажешься самым искусным из всех. Даже если не присудят тебе высшей награды — золотого циркуля, о тебе заговорят во всех наших городах. Поверь, подобные случаи выпадают не так уж часто, а ведь от них порой зависит вся дальнейшая судьба ремесленника. Избави бог, чтобы я помешал тебе воспользоваться такой возможностью.
— А я и не хочу воспользоваться ею, — отвечал Коринфец, — и все равно отказался бы от состязания. Как видно, ты считаешь меня очень тупым, если думаешь, что сегодняшнее утро прошло для меня даром. Брат мой, я прозрел, я уже не тот слепец, не тот бесчувственный человек, который еще вчера вечером с изумлением слушал тебя по пути в Блуа. Мысли и чувства мои изменились. Слова, сказанные тобой нынче перед собранием, запали мне в душу, как падают зерна в плодородную землю. Я всегда любил тебя, но видел тебя как-то не совсем ясно. Теперь словно пелена спала с моих глаз. Да, друг мой, раньше я видел в тебе просто подмастерье — образованного, честного, доброго, но такого же рабочего, как все другие. Теперь я понял, что ошибался: ты нечто большее, может быть даже, ты больше, чем просто человек. Как бы объяснить тебе это? Понимаешь, когда там, на собрании, я слушал тебя, то вдруг подумал о Христе. Я представил себе, как этот сын плотника, бедный, никому не известный, ходил по земле и беседовал с нищими тружениками вроде нас с тобой; у них тоже не было ни денег, ни вдоволь хлеба, ни образования; ведь именно такими их изображают… И я стал припоминать все, что мне приходилось слышать о нем — о том, как был он красив, молод, кроток, как призывал людей к мудрости и милосердию, рассказывая разные притчи, так же, как сегодня это делал ты. Я знаю твою скромность, Пьер, и вовсе не собираюсь сравнивать тебя с тем, кого называют именем бога. Но я вдруг подумал: что, если бы в самом деле на землю нашу вдруг вернулся Христос и проходил сейчас мимо этого дома? Как бы все это было? Он увидел бы Савиньену, с приветливым видом стоящую у порога, а рядом с нею ее малюток. И благословил бы их. А Савиньена позвала бы его в дом и там омыла бы его запыленные ноги, а потом пошла за родниковой водой, чтобы утолить жажду его, а детей оставила с ним. И сын плотника стал бы расспрашивать прильнувших к его коленям малюток, и они рассказали бы ему, что там, в риге, собралось много людей, которые о чем-то говорят и о чем-то спорят. И тогда Спасителю захотелось бы узнать, чем живы бедные труженики, братья и чада его. И вошел бы он в сарай и, не гнушаясь, сел бы, как мы все, на вязанку соломы — ведь он же и родился в хлеву, на соломе. И, воображая себе все это, я так ясно представил себе прекрасное лицо Иисуса, задумчивое и доброе, и прекрасные его глаза, устремленные на тебя с выражением нежности и умиления… И когда ты кончил говорить… Ведь все это, Пьер, я себе не просто вообразил, нет, то было отчетливо зримое видение!.. Так вот, когда ты кончил говорить, я увидел, как он приблизился к тебе и, склонившись над тобой, простер над твоей головой руки и произнес те самые слова, что говорил беднякам, которых избирал своими учениками: «Оставь свои сети и ступай со мной. Я сделаю тебя ловцом человеков». И показалось мне вдруг, будто яркий свет загорелся вкруг чела Иисуса, а ты стоял, весь озаренный лучами его ореола. И я подумал: Пьер — апостол, как же я раньше не замечал этого? Он прорицает — как же не знал я этого прежде?! И невольно вскочил в порыве сладостного восторга. Я уже готов был крикнуть: «О Христос, возьми и меня с собой, вместе с ним, братом моим, я недостоин развязать ремни на сандалиях твоих, но я буду жадно внимать речам твоим и подбирать те крохи, что упадут со стола твоего!» А как раз в это время подмастерья начали роптать, стали спорить с тобой, стыдить тебя. И видение исчезло. Только какой-то смутный трепет оставался еще во мне, и я с трудом сдержался, чтобы не разразиться рыданиями, — совсем как в те времена, когда благочестивая Савиньена, которая любит бога, хотя и не любит попов, читала мне нежным своим голосом священное писание — это была старинная Библия, хранившаяся в их семье не то двести, не то триста лет. И вот почему никогда не буду я безбожником, и пусть смеются надо мной, но никогда не стану я смеяться над Иисусом, сыном плотника. Бог он или не бог — все это не моего ума дело, умер он как все люди или воскрес — я знать этого не хочу. Есть ведь такие, что утверждают, будто его никогда не существовало. Но мне и прежде казалось, что этого не может быть, а теперь, когда я уразумел, о чем ты думаешь и что хочешь внушить людям, уверен, что он существовал. Не может быть, чтобы ты был первый труженик, которому пришли в голову все эти идеи. Удивляюсь, как я сам до этого не додумался. Но кажется мне, что и у тебя не было бы этих мыслей, если бы такие люди или боги — не знаю уж, как и назвать их — раньше не распространили их по белу свету. И отныне я хочу слушаться только тебя, отныне все в моей жизни — мои поступки, мысли, моя работа, даже любовь — должны быть такими, чтобы ты имел основание сказать: да, это хорошо, ты поступаешь справедливо. Я никогда не расстанусь с тобой, вот только нынче вечером, да и то ненадолго, ведь я еду к твоему отцу и буду ждать тебя там. Теперь ты понимаешь, что не нужны мне ни состязания, ни шедевры, ни слава? У нас с тобой другая цель: трудиться, но никому не причиняя этим ущерба, никого не обижая, не оспаривая права на труд у тех, кому оно принадлежит в той же мере, что и нам.
Между тем Савиньена, встревоженная тем, что Пьер и Амори, покинув собрание, о чем-то взволнованно разговаривают в саду, неслышно приблизилась к ним и, опершись на спинку скамейки, на которой сидели юноши, внимательно слушала их разговор. Пьер заметил ее с самого начала, но не подал вида, ибо был рад, что она слышит вдохновенные речи Коринфца. Когда Амори умолк, Савиньена со вздохом сказала:
— Я хотела бы, чтобы Савиньен был сейчас здесь, с нами, и слышал ваш разговор. Но я верю, что там, на небесах, он в эту минуту слушает вас и благословляет. Никогда не приходилось мне видеть такого доброго, такого умного человека, как вы, Коринфец… Разве только моего бедного мужа, но тот многого еще не знал. Видно, правду говорят, что истина глаголет устами младенцев.
Пьер радостно улыбнулся, увидев, что Савиньена понимает его друга. Он заметил, как тот покраснел от счастья, когда Мать протянула ему руку и сказала:
— До гробовой доски буду я уважать вас, сын мой Амори.
— А любить? — вдруг осмелев, воскликнул юноша, но тут же смутился.
— Любить — значит одно, когда речь идет о двух мужчинах или двух женщинах, и совсем другое, когда это касается мужчины и женщины. Считайте, что я люблю вас так, как если бы вы были женщиной или я мужчиной.
Амори ничего не ответил на это. Траурное платье Савиньены не позволяло ему продолжать этот разговор. Когда она ушла, Пьер, глядя на друга, молча смотревшего ей вслед, сказал:
— Неужели, брат мой, ты и теперь хочешь уйти отсюда? Разве не удерживает тебя здесь нечто более важное, более дорогое, нежели слава?
— Даже если бы я мог надеяться завтра же стать ее супругом, — отвечал Амори, — и то я ушел бы, потому что речь идет о твоей чести. Но у меня ведь нет даже тени надежды. Я не должен оставаться в Блуа. У меня не хватит сил умолчать о том, о чем я беспрестанно думаю и о чем нельзя говорить с женщиной, только что потерявшей мужа. Я не смог бы совладать с собой, поступил бы недостойно, оскорбил бы память друга и лишился бы уважения его вдовы. Позволь же мне уехать, Пьер, этим ты, быть может, окажешь еще большую услугу мне, нежели себе.
Пьер понял, что Амори прав.
— Ну, хорошо, — сказал он, — согласен, только я совсем не уверен, что общество согласится отпустить тебя. По скромности своей ты забываешь, что, если решено будет проводить состязание, твое присутствие понадобится здесь больше, чем чье-либо другое, и так просто тебе уйти не позволят. Чем бы ни кончились наши распри с деворанами, но тебя вызвали в Блуа, следовательно, ты здесь нужен.
— Пьер, Пьер, — с грустью воскликнул Коринфец, — неужто забыл ты, о чем сам говорил мне на дороге в Блуа? Разве не тяготит и тебя это взятое на себя обязательство, которое подчиняет нас прихотям и предрассудкам людей невежественных и пристрастных? Когда они в беде, когда им грозит опасность, наш долг помогать им, ибо они братья наши. Но когда ими движут честолюбие или мстительные чувства — должны ли мы так слепо повиноваться им? Нет! Что до меня, то с этой иллюзией покончено. Когда давеча они все ополчились против тебя, я понял, как они несправедливы, и братская любовь к ним, свято хранить которую я поклялся, вступая в союз, исчезла из моего сердца. Вернемся к ним. Я попрошу отпустить меня, пусть не рассчитывают на мое участие в состязании. А если они мне откажут, что ж, поблагодарю общество и буду считать себя свободным…
— Но это ты не имеешь права делать перед господом. Каковы бы они ни были — несправедливые, заблуждающиеся, но они наши братья. У них сейчас опасное и тяжелое положение. Противники многочисленнее нас, сильнее и безрассуднее. Если они вздумают силой изгонять нас из Блуа, разумеется, лучше уж состязание, нежели кровопролитие. Придется пока запастись терпением. А я и на этот раз сумею подчиниться. Уж если мне на роду написано непременно остаться перед кем-то виноватым, я все же предпочитаю поступиться собственными интересами. И если отец осудит меня, совесть моя меня оправдает.
ГЛАВА XIII
Все подмастерья уже сидели за трапезой. Собрание кончилось, вопрос о состязании был решен на нем окончательно, и в числе избранных соревнователей был и Коринфец. Новость эта отнюдь не оставила его равнодушным, и, по правде говоря, радость, которую он испытал при этом известии, была сильнее сожаления. Он был искренно предан Пьеру, он не лицемерил, добродетельно решаясь расстаться с Савиньеной, но его юношеское сердце невольно затрепетало при мысли, что ему предстоит провести несколько месяцев подле любимой и он имеет теперь право не испытывать при этом угрызений совести, ибо то, что при других обстоятельствах было бы его виной, неожиданно оборачивалось велением судьбы. Не будем скрывать и того, что Коринфец не был чужд честолюбия и ему не раз уже случалось испытывать дразнящее ощущение успеха. Слишком он был талантлив, чтобы оставаться нечувствительным к славе. И если в минуту душевного порыва великодушные идеи Евангелия, которые сумела внушить ему благочестивая Савиньена, ненадолго и обрели вновь свою власть над ним, врожденная его любовь к своему искусству и соблазн славы уже брали верх в этой чистой, пылкой и непостоянной, словно легкие облачка в прекрасном утреннем небе, душе — душе художника и ребенка.
Услышав весть о своем избрании, он попытался было сделать вид, будто это ему безразлично и он только покорно подчиняется решению товарищей; однако мало-помалу их шумное веселье захватило его. На щеках его вновь заиграл румянец. Он взглянул на Савиньену, и тревожная, сладостная надежда шевельнулась в его сердце. Он молчал, не принимая участия в веселой застольной беседе, но сквозь внешнюю его сдержанность пробивалась все нараставшая в нем глубокая, искренняя радость, и это не ускользнуло от Пьера. Время от времени милый юноша с мольбой устремлял на него глаза, словно прося снисхождения у своего строгого друга, затем взгляд их вновь возвращался к Савиньене, и тотчас же пламень страсти загорался в них.
— Берегись, мой мальчик, — сказал ему Пьер, пользуясь тем, что в общем шуме никто не расслышит его слов, — опомнись, ведь только что ты хотел уходить отсюда, бежать опасности. Теперь ты стоишь лицом к лицу с ней. Не теряй же рассудка!
— Видишь, как дрожит стакан в моей руке? — сказал на это Коринфец. — Ах, поверь, я больше достоин жалости, нежели осуждения. Я чувствую, что не в силах противиться своей судьбе, и только молю бога, чтобы он дал мне хоть крупицу той силы воли, которая есть у тебя…
В эту минуту в комнату вбежало несколько молодых подмастерьев, которые сразу же после собрания пошли прогуляться и теперь наперебой рассказывали, что с ними приключилось. Проходя мимо одной корчмы, они увидели через открытую дверь, что там пируют плотники отца Субиза, а вместе с ними за столом сидят солдаты; оттуда доносилась воинственная песня деворанов:
Гаво мы ненавидим, и если где увидим, ему несдобровать…
Тогда один из юношей, не выдержав такого поношения, бросился к дверям и написал на них своим плотничьим мелком: «Подлецы! Подлецы!»
По странной случайности никто в корчме даже не заметил этого безрассудного вызова — гости всецело были заняты едой и питьем, а слуги поглощены своими обязанностями, — и подмастерья, не дожидаясь того, чтобы дерзкая надпись привлекла чье-либо внимание (хотя у них не хватило догадливости стереть ее), поспешили убраться восвояси, тем более что Марселец Смельчак (таково было прозвище этого юного собрата) так и рвался в корчму, подобно христианскому мученику, бросающемуся в ров, полный диких зверей, и его пришлось силой утащить прочь и тем самым спасти от верной гибели. Рассказывая теперь об этом, они превозносили его за храбрость, но бранили за безрассудство. Старейшина, в свою очередь, попенял ему за то, что он не сумел сдержать своего порыва, рискуя тем самым навлечь на общество новые гонения.
— Дай бог, — сказал он, — чтобы все уладилось и нам не пришлось бы кровью смывать то, что вы там написали.
К концу ужина вновь заговорили о состязании и о шедевре. Каждому соревнователю надлежало представить модель церковной кафедры, которая отвечала бы самым строгим требованиям столярного мастерства и вместе с тем представляла собой подлинное произведение искусства. Пьер, подчинившийся принятому решению, охотно принимал теперь участие в этом обсуждении. Все утренние разногласия между ним и другими подмастерьями были позабыты. Обидевшиеся было на него честолюбцы теперь, когда они уже не опасались его противодействия конкурсу, охотно прислушивались к его мнению, ибо все его рассуждения, касающиеся ремесла, обнаруживали несомненное превосходство Вильпрё Чертежника над всеми остальными. Присутствовавшие находились уже во власти самых радужных надежд, грядущая победа больше ни у кого не вызывала сомнения, и прекрасная, превосходно выполненная кафедра гигантским монументом возвышалась в их разгоряченном ожидаемой славой воображении, когда свирепые удары внезапно потрясли дверь корчмы.
— Кто бы это мог быть? — сказал старейшина, поднимаясь со своего места. — Никто из наших не станет так дерзко стучать.
— А кто бы ни был, давайте отопрем, — закричали некоторые, — и проучим его, чтобы другой раз был поучтивее!
— Не отпирайте, — закричала служанка, выглянув из окошка верхнего этажа, — там кто-то чужой! Они с оружием, у них недоброе на уме!
— Это плотники отца Субиза, — сказал один из подмастерьев, посмотрев в замочную скважину, — давайте откроем. Должно быть, это выборные для переговоров.
— Нет, нет, не надо, — заплакала маленькая Манетта, — там страшные дяди с усами, это разбойники! — И она бросилась в объятия Матери, которая побледнела и, сама не замечая, прижалась к спинке стула, на котором сидел Коринфец.
— Откройте! Нужно открыть! — зашумели подмастерья. — Если это враги, они узнают, с кем имеют дело.
— Погодите, — произнес старейшина, — давайте сходим сначала за посохами, мало ли что может случиться.
Удары прекратились, но теперь за дверью раздались угрожающие голоса. Послышались слова злобной песенки, сочиненной еще в шестнадцатом веке:
Пришельцы-изуверы сойдут в кромешный ад и там, как Люциферы, в мучениях сгорят.
Все подмастерья с шумом повскакали со своих мест — одни бросились за орудиями защиты, другие устремились к двери, которую кто-то пытался теперь высадить. Однако, прежде чем они успели что-либо предпринять, зазвенели разбиваемые стекла, дверь с грохотом разлетелась и в корчму с угрожающими криками ворвались плотники.
Трудно описать последовавшую затем сцену смятения и ярости. Каждый пускал в ход то, что попадалось под руку. Защищаясь от страшных, обитых железом посохов деворанов и сабель, которыми дрались солдаты местного гарнизона, присоединившиеся к плотникам после попойки, гаво швыряли прямо в лицо осаждающим осколки разбитых бутылок, опрокидывали им под ноги столы, кололи вертелами, как пиками. Кто-то даже ухитрился таким вертелом пригвоздить противника к стене. Они были вынуждены к этому; они защищались упорно, и драка была кровавой. Сначала Пьер Гюгенен бросился было между дерущимися, надеясь уговорить их и помешать резне. Однако его тут же грубо отбросили в сторону, и ему ничего не оставалось как защищать собственную жизнь и жизнь товарищей. Между тем Савиньена стремглав бросилась в свою комнату и через мгновение выбежала оттуда, унося в объятиях обоих своих детей; с быстротой пантеры взбежав вверх по лестнице, она втолкнула их на чердак, указала внутренний ход, по которому они должны были сами пробраться в ригу, чтобы спрятаться там, затем вновь сбежала вниз, в корчму, и, полная негодования, мужества, отчаяния, устремилась в самую середину схватки, надеясь, что вид женщины укротит бешенство дерущихся подмастерьев. Однако те ничего и никого не видели, продолжая наносить удары направо и налево. Один такой удар, вероятно вовсе не ей предназначенный, настиг Савиньену, и она, обливаясь кровью, упала на руки подхватившего ее Коринфца. До этой минуты растерявшийся юноша только оборонялся. Впервые был он свидетелем подобного побоища, и его охватило такое отвращение, что он готов был, кажется, лучше дать убить себя, чем принять в нем участие. Но, увидев залитую кровью Савиньену, он пришел в настоящее неистовство и, подобно Тассову Ринальдо , тут же доказал, что обладает не только женственной красотой, но также силой и бесстрашием героя. Безумец, осмелившийся пролить несколько капель священной крови Матери, заплатил за это сполна. Сокрушительный удар рассек ему лицо и раскроил череп. Он рухнул наземь, чтобы больше уже не встать.
Этот ужасающий акт возмездия привлек к Амори внимание деворанов. До этой минуты, то ли из жалости, то ли не желая связываться с юнцом, его, казалось, щадили. Теперь все взгляды устремились к нему. С окровавленными руками и сверкающим взором стоял он между потерявшей сознание Савиньеной и поверженным врагом. Воинственный крик разом вырвался из всех грудей, двадцать рук поднялись одновременно, чтобы прикончить его. Пьер едва успел броситься к нему, чтобы заслонить его своим телом. Удары теперь сыпались на обоих, и они неминуемо погибли бы в этой неравной схватке, когда бы в дом неожиданно не ворвалась привлеченная шумом городская стража, которой с великим трудом удалось разнять дерущихся. Несмотря на то, что он потерял немало крови, Пьер все же не ослабел и сохранил присутствие духа. Он отнес бесчувственную Савиньену в ее комнату и положил там на кровать; Коринфца, который последовал за ним туда, он уговорил спрятаться на то время, пока в городе идут аресты, отвел его в ригу и заставил зарыться в соломе; он отнес оцепеневших от страха детей к матери, после чего поспешил обратно в корчму, надеясь, что ему еще удастся помочь нескольким своим товарищам скрыться. Наиболее рьяных драчунов уже схватили и повели в тюрьму, остальные успели разбежаться кто куда, пока их противники продолжали оказывать сопротивление страже.
Сначала у Пьера мелькнула мысль отдаться в руки властей, чтобы пойти вместе с арестованными и засвидетельствовать их невиновность в этом побоище. Однако, увидев, что корчма полна стражников, что кругом раненые и убитые, он подумал о Савиньене, которой в эту страшную минуту придется остаться здесь одной, и, отказавшись от своего намерения, не стал показываться до тех пор, пока не ушли стражники, унося мертвых и уводя арестованных — кого в больницу, кого в тюрьму. Тогда он приказал служанке смыть следы крови, которой был залит пол, а сам побежал искать врача для Савиньены. Но это оказалось не так просто: в городе в тот день было столько раненых, нуждавшихся в помощи и уходе, что все лекари были нарасхват. Крайне встревоженный, он поспешил вернуться — и застал Савиньену уже на ногах. Словно истая библейская жена, она успела уже промыть и перевязать свою рану, которая, к счастью, была неглубока и лишь грозила оставить небольшой след на ее чистом, высоком лбу; она успокоила и уложила детей и теперь вместе со служанкой наводила в доме порядок, тот священный порядок, который является предметом всех помыслов и забот, целью и смыслом жизни для женщины из народа, не знающей ни праздности, ни развлечений. Сердце ее разрывалось от жестокой тревоги — она не знала, что сталось с Коринфцем и кто из подмастерьев погиб. Она думала о суровых карах, которые безжалостный закон обрушит теперь на всех — в том числе, быть может, и на невинных. И, вся изнемогая от этой тревоги, с сжимающимся сердцем, бледная словно смерть, но без единой слезинки на глазах, без единого стона, работала она среди ночи, дрожащими руками собирая по дому разбросанные обломки разоренного своего гнезда, своего оскверненного очага.
Увидев вернувшегося Пьера Гюгенена, она не нашла в себе мужества расспрашивать его. Она только улыбнулась ему, и он прочел в этой улыбке, что, несмотря на все обрушившиеся на нее несчастья, она все же счастлива, что друг ее цел и невредим. Пьер схватил ее за руку, и они устремились к риге, где был заперт Коринфец. Обреченный на вынужденное уединение, юноша был безутешен и предавался самому бурному отчаянию; сначала он сделал несколько попыток выбраться оттуда, чтобы узнать, что с его товарищами, а главное — с Савиньеной; однако он так ослабел от волнения, так устал, что не в силах был справиться с дверью риги, которую Пьер, не надеясь на его благоразумие, предусмотрительно загородил снаружи. Он был до того измучен, что чуть не потерял сознание от радости, увидев и возлюбленную и друга целыми и невредимыми. Пьер и Савиньена осмотрели и перевязали его раны, оказавшиеся довольно серьезными. Затем с помощью тюфяков и одеял они соорудили ему в углу риги постель, которую со всех сторон обложили вязанками соломы, устроив, таким образом, нечто вроде комнатки. Коринфца необходимо было надежно спрятать: он был одним из наиболее скомпрометированных в этом деле, а Пьер и Савиньена не слишком рассчитывали на то, что правосудие станет разбираться, кто в этой драке защищался, а кто был зачинщиком. Когда все необходимое было сделано, Пьер почувствовал, что силы покидают его. Что до Савиньены, то у нее достало еще сил позаботиться и о нем. Но Пьер был не только ранен, не только измучен телом — он был совершенно разбит нравственно. Еще бы! Чего только не пришлось выстрадать за сегодняшний день этой чувствительной натуре, столь упорно устремляющейся к высоким идеалам и то и дело сталкиваемой вниз, к грубой действительности. Когда Пьер остался один, его охватило отчаяние. Ему припомнились удары, которые он вынужден был наносить сегодня во время схватки. Мучительные видения, рожденные бессонницей и лихорадкой, вереницей проносились перед его глазами, и, ломая руки от душевной боли, он возжелал смерти. Сморивший его наконец сон прервал эти мучения, погрузив его в тяжелое, почти летаргическое состояние, которое длилось с этого рассветного часа до позднего вечера.
Савиньене удалось подремать всего два-три часа; остальную часть дня она провела, ухаживая поочередно то за дочкой, захворавшей от испуга, то за Коринфцем, то за Пьером.
Старейшина вместе с несколькими успевшими вовремя скрыться подмастерьями пришел навестить и успокоить Савиньену. По их рассказам, все раненые были уже вне опасности; что некоторые из них умерли, а другие при смерти, от нее постарались скрыть. Речь шла теперь о тех, кому угрожали преследования властей. Одному подмастерью, который, как и Амори, кого-то убил, уже удалось исчезнуть. Пьеру тоже посоветовали бежать вместе с Коринфцем. И как только Амори оказался в состоянии двигаться — это было следующей ночью, — Пьер потихоньку отвел его в домик Швейцарца, где раненый должен был оставаться до тех пор, пока не поправится настолько, чтобы сесть в дилижанс, идущий в Вильпрё. Добрый плотник спрятал его у себя на чердаке, окружив самыми дружескими заботами, и тут же принялся его врачевать. Ему так долго приходилось иметь дело с врачами, уверял он, что он уже и сам стал вроде бы лекарем. Убедившись, что друг его в безопасности, Пьер распрощался и отправился обратно в Блуа. Он решил пока оставаться там, чтобы своими хлопотами и свидетельскими показаниями посильно облегчить участь попавших в беду товарищей.
Он шел зеленым берегом Луары, освещенным первыми лучами восходящего солнца, глубоко опечаленный, подавленный всем, что случилось. Мысль о том, что по роковому стечению обстоятельств он оказался вынужденным участвовать в этой междоусобной войне, драться против этих сынов народа, детей труда и нищеты, он, который относился к ним всегда с сочувствием, как к братьям своим, и собственной жизни не пожалел бы, только бы воцарились между ними наконец мир и согласие, — мысль эта была ему невыносима и вызывала чувство стыда. Но как мог он поступить иначе? В чем ему упрекать себя? Разве не сделал он все, от него зависевшее, чтобы прекратить эти распри? Разве не покрыл себя позором в глазах собратьев, пытаясь уговорить их, что девораны такие же люди, как и они, гаво? И вот эти самые девораны, которых он защищал, в бешенстве набрасываются на его братьев, и те, вновь почувствовав себя преследуемыми, теперь еще долгие годы останутся в плену своих фанатических идей, во власти ненависти. Да и как им не испытывать ее после столь тяжких обид!
Пьер не обладал достаточным развитием (хотя рассуждал он, пожалуй, более здраво, чем самые проницательные умы той эпохи), чтобы уметь провести четкую границу между идеей и ее воплощением. Такое разграничение еще очень для нас непривычно, и нашему смятенному разуму подчас трудно бывает мужественно принимать факты действительности и в то же время сохранять веру в те идеи, что помогают нам жить мыслью о лучшем будущем. Нас так долго приучали судить о должном на основании действительного и о возможном на основании сущего, что мы то и дело впадаем в отчаяние, видя, как жизнь опровергает вчерашние наши надежды. А дело лишь в том, что мы еще недостаточно понимаем законы, управляющие человечеством. Нам следовало бы изучать общество совершенно так же, как мы изучаем отдельного человека — в его развитии физиологическом и нравственном. Ведь все эти слезы, крики, неразумные желания, преобладание инстинкта над разумом, ненависть ко всякой узде, ко всякому ограничению, все то, что так свойственно человеку в пору его младенчества и отрочества, — не признаки ли это болезни роста, мучительной, но неизбежной, даже необходимой для того, чтобы мог окрепнуть и достичь зрелости этот слабый эмбрион, которому, как и всему во вселенной, дано развиваться в страданиях. Почему бы не применить это к человечеству в целом? Почему настоящее может заставить нас отказаться от нашего идеала? Мы являемся свидетелями того, как идея восходит над миром. Почему бы не отнестись к временной неудаче с тем же спокойствием, с каким ученые наб/подают затмение небесных светил? Но мы и сами подобны детям и в невежестве своем то и дело воображаем, будто дитя наше гибнет, между тем как оно лишь мужает, будто солнце погасло, между тем как тучи только временно скрыли его от наших глаз!
Если бы Пьер Гюгенен был способен осмыслить прошлое народа и заглянуть в его будущее, он не пришел бы в такой ужас, всматриваясь в его настоящее. Он понял бы, что понятие равенства и братства — а стремление к ним никогда не умирает в душах угнетенных — претерпевало в тот момент неизбежный кризис и что компаньонаж, являющийся одной из форм, в которой воплотилось это извечное стремление тружеников к братству, мог поддерживать свое существование только благодаря этой ожесточенной борьбе, исступленной этой гордыне, дракам и кровопролитиям. В пору, когда образованные классы еще и не помышляли о важнейшей из истин, о главном из откровений, само провидение заботилось о том, чтобы сохранять в народе дух тайных сообществ, страстный республиканский пыл, пробивавшийся сквозь всякие цеховые распри, сектантские предрассудки и грубо-героические корпоративные нравы.
Нашему философу-пролетарию не под силу было разобраться в сложном вопросе, что такое добро и что такое зло, — вопросе неразрешимом, если рассматривать его умозрительно, в свете вечной идеи; ибо различие между тем и другим выступает явственно лишь в конкретном их воплощении, лишь во временном проявлении. Он совсем пал духом и под влиянием всех этих горестных, но преходящих событий и мучимый страстной жаждой истины и справедливости, мысленно даже дошел до вероломства: он устыдился своих братьев по классу. Он почти ненавидел их, он готов был отречься от них, бежать к другим и тем, другим, отдать весь свой душевный пыл, свою веру, свою любовь. Другим? Но кому? «Несчастный, — говорил он себе, — кому ты нужен, униженный бедняк, скованный рабской цепью труда? Да способен ли ты еще понять язык, на котором изъясняются просвещенные, учтивые люди из высших классов, — ведь это к ним втайне влечешься ты в опасных своих мечтах! Твой язык так груб! Смогут ли они свыкнуться с ним? Но разве нет среди всех этих юношей, учившихся в школах, среди могущественных, гордых предпринимателей, борющихся с аристократами и церковниками, среди доблестных военных, которые, как говорят, по всей стране готовят заговоры против тирании, — нет разве среди них людей самоотверженных, добродетельных, благородных, истинных демократов? В то время как мы, злосчастные слепцы, преступно растрачиваем свои силы, воюя против своих же братьев, они, просвещенные свободолюбцы, устраивают ради нас заговоры, восходят ради нас на эшафот. Да, это за нас, за народ, за его свободу отдают свои жизни такие, как Бори , как Бертон и все другие, те, которые еще недавно пролили свою кровь за народ, а народ даже не понял этого, даже не заметил! О да, эти люди — герои, мученики, а мы, неблагодарный, бессмысленный народ, не вырвали их из рук палачей, не высадили дверей в их темницах, не опрокинули их эшафот! Да где же были мы все тогда и как смеем не думать об их отмщении?..»
— Простите, что я прерываю ваши размышления, — раздался вдруг над самым ухом Пьера чей-то незнакомый голос, — но я уже давно ищу вас. Позволю себе приступить прямо к делу. Время не терпит. Надеюсь, нам нетрудно будет договориться с вами.
Удивленный таким странным началом, Пьер с ног до головы оглядел заговорившего с ним незнакомца. Это был совсем еще молодой человек, весьма элегантно одетый и довольно приятной наружности. Во всей его манере держаться была какая-то смесь доброжелательства и грубоватой прямоты, и это невольно располагало к нему. Несмотря на штатское платье, в нем ясно чувствовалась военная выправка. Говорил он быстро, четко и уверенно. Легкое грассирование выдавало в нем парижанина.
— Сударь, — ответил Пьер, внимательно оглядев незнакомца, — вы, как видно, принимаете меня за кого-то другого, ибо я не имею чести знать вас…
— Зато я вас знаю, — возразил тот, — и притом настолько хорошо, что читаю сейчас в ваших мыслях так же ясно, как ясно вижу дно вот этого ручейка, текущего у ваших ног. Вы чем-то встревожены и так озабочены, что вот уже четверть часа, как я иду за вами по пятам, а вы этого даже не заметили. У вас какое-то горе, это написано на вашем лице. А хотите, я скажу, о чем вы сейчас думали?
— Сделайте одолжение, — улыбаясь, сказал Пьер, начиная подозревать, что имеет дело с помешанным.
— Пьер Гюгенен, — произнес незнакомец таким уверенным тоном, что наш герой невольно вздрогнул, — вы думали сейчас о бесплодности всех ваших усилий, об ожесточенных сердцах, которые не удалось вам смягчить, обо всем том, что парализует ваши силы, вашу энергию, что мешает вам осуществить ваши благородные замыслы.
Пьер был потрясен; этот неизвестно откуда взявшийся, словно выросший из-под земли человек подобно зеркалу отражал самые сокровенные его мысли. Он почти готов был поверить в чудо, он был смущен, чуть ли не испуган и не в силах был произнести ни единого слова.
— Мой бедный Пьер, — продолжал между тем незнакомец, — вы разочарованы, вы пали духом, — и у вас есть для этого все основания. Проповедовать глухим, размахивать факелом истины перед слепцами — занятие бесплодное. Никогда не высечь нам огня из их бесчувственных сердец, никогда не искоренить этих жестоких нравов. Хоть человек вы и выдающийся, но и вам не под силу такое чудо. На вашем товариществе подмастерьев надо поставить крест.
— Да вы-то что об этом знаете? Как можете вы так уверенно говорить о вещах, о которых понятия не имеете? Разве вы ремесленник? Разве занимаетесь нашим ремеслом?
— Мое ремесло лучше, — отвечал незнакомец. — Я слуга человечества.
— И надо полагать, на вас возложено немало обязанностей, — насмешливо покачав головой, сказал Пьер. Симпатия, которую начинал было вызывать у него незнакомец, сразу же сменилась чувством недоверия.
Однако тот, вновь проявляя удивительную свою проницательность, не смущаясь, ответил ему с подкупающей улыбкой:
— А вот теперь, дорогой мастер Гюгенен, у вас мелькнула мысль, не служу ли я в полиции и не провокатор ли я.
Пораженный этим новым чудом, Пьер прикусил губу.
— Если подобная мысль и пришла мне в голову, — сказал он, помолчав немного, — то, согласитесь, вы сами дали мне для этого основания. Вы так странно вдруг заговорили со мной, я вас совершенно не знаю…
— А что особенного в том, что я заговорил с вами на дороге? — сказал незнакомец. — Почему это вызывает у вас какие-то подозрения? Или вы принадлежите к тем, кто дрожит при одном намеке на конспирацию и готов принять за жандарма собственную тень?
— Бояться мне нечего, я вообще не из пугливых, — отвечал ему Пьер.
— А если так, то перестаньте дичиться меня, — продолжал незнакомец. — Перед вами человек, который путешествует с целью изучить людей. Пламенно любя человечество, я исследую все классы общества, всюду разыскивая людей просвещенного ума и благородного сердца, и когда мне случается встретить такого на своем пути, я всякий раз испытываю желание сойтись с ним покороче.
— Итак, — улыбнувшись, сказал Пьер, — вы избрали себе ремеслом человеколюбие. Однако если судить о вашей деятельности по вашим же словам, людям от вас не так уж много пользы; ведь знакомства вы ищете только с лучшими из них, то есть с теми, кто не нуждается в исправлении. Выходит, путешествуете вы исключительно ради собственного удовольствия. Будь я на вашем месте, я тратил бы свое время с большим толком — я стал бы разыскивать людей невежественных или заблудших, чтобы просвещать их или же наставлять на путь истины.
— Вижу, не зря мне о вас говорили, — сказал незнакомец, в свою очередь улыбнувшись. — У вас весьма здравые суждения, и вы хорошо владеете логикой. С вами нужно держать ухо востро.
— Не подумайте, что я осмеливаюсь спорить с вами, — мягко сказал Пьер. — Если я задаю вопросы, то потому, что хочу знать…
— Так знайте же, мой друг, я равно пекусь и о тех и о других. Этих я уважаю, тем сострадаю, но все они — мои братья, и всем им я преданный брат. Но не кажется ли вам, что в наши дни, когда приходится бороться, с одной стороны, против тирании и растлевающего ее воздействия, с другой — против клерикализма со всем его изуверством, самая неотложная задача — это собрать воедино всех способных людей, чтобы всем вместе договориться о том, как начать дело освобождения?
— Не могу представить себе, — улыбаясь, сказал Пьер, — чтобы для этого мог понадобиться вам такой человек, как я. Мне ли учить других? Я и сам-то не знаю, с чего и как начать.
— Сейчас я объясню, каким образом можете вы содействовать мне в моих намерениях и целях. Вы хорошо знаете народ, вы сами принадлежите к нему, хотя и резко отличаетесь от него своим умственным развитием. Вы можете многое подсказать мне, надоумить, какими путями просветить его, как лучше всего распространить и насадить в этой среде здравые политические идеи.
— Да я сам рад был бы, если бы кто-нибудь надоумил меня на этот счет! Неужто же вы действительно ждете от меня помощи в столь великом и трудном деле? Да вы просто смеетесь надо мной! Разве вы не понимаете, что бедный рабочий не способен указать вам путь к высокой этой цели и единственное, что он может сделать, — это робко пойти вслед за теми, кто согласится повести его за собой по такому пути!
— Теперь я вижу, что, несмотря на чрезмерную вашу скромность, мы понимаем друг друга. Буду же говорить с вами без обиняков. Если есть у вас желание участвовать в великом деле физического и нравственного освобождения народов, найдутся добрые люди, которые встретят вас с распростертыми объятиями. Вам не дадут больше прозябать в той темной среде, в которой вы, по-видимому, намерены были оставаться; вам предоставлено будет благородное поле деятельности, и недюжинные ваши способности найдут достойное применение. Я провел в Блуа несколько дней — и не терял времени даром. Я хорошо осведомлен о вас и достаточно знаю теперь, на что вы способны. Я видел вас, наблюдал за вами. Мне удалось завязать некоторые связи, о которых впоследствии вы еще узнаете. Мне известно, что, наряду с необычайным мужеством, вам свойственен дух миролюбия; этот дух не мог найти применения в тех недостойных схватках, в которые вы оказались вовлечены, но может еще принести огромную пользу нашей родине, когда вы вступите на поприще более широкое, благодатное и достойное вас. Больше я вам ничего сейчас не скажу. Для этого мне необходимо было бы полное ваше доверие, а на него я пока еще не вправе рассчитывать. Это дело времени, надеюсь не столь далекого. К тому же мы входим в город, а для меня чрезвычайно важно, чтобы нас не видели вместе. Прошу вас об одном: справьтесь обо мне. На этой карточке вы найдете имена тех лиц, к которым вам следует обратиться; приходите по указанному адресу, день и час обозначены там же, вам достаточно будет предъявить эту карточку. Отправляясь туда, вам придется соблюдать некоторые предосторожности, об этом вам в свое время скажут. Можете привести с собой кого-нибудь из друзей, но таких, за кого вы можете ручаться, как за самого себя. А засим прощайте, и до скорой встречи!
Незнакомец крепко пожал рабочему руку и торопливо пошел прочь.

павел карпец

19-11-2015 10:11:25

Скрытый текст: :
ГЛАВА XIV
Пьеру некогда было долго раздумывать по поводу этой странной встречи. Слишком много было у него неотложных забот, ибо, несмотря на тяжкое душевное состояние, он продолжал делать все, что только в его силах, чтобы помочь несчастным своим товарищам. Сознание этого священного долга помогло ему превозмочь и боль разочарования и тревожную мысль об отце, нетерпеливо ждущем его. Весь день вместе со старейшиной и несколькими членами товарищества бегал он из тюрьмы в больницу, а оттуда — к судьям и адвокатам. Ему удалось добиться освобождения нескольких подмастерьев, арестованных без достаточных оснований. Открытое лицо, энергичность и врожденное красноречие Пьера произвели в префектуре впечатление, и ему не решились чинить препятствий. А назавтра его ожидали еще более печальные обязанности.
Нужно было отдать последние почести одному подмастерью, убитому во время побоища в корчме. Церемония предания тела земле, на которую собрались все находившиеся в городе гаво во главе со старейшиной, происходила в полном соответствии с порядком, предписанным уставом Союза долга и свободы. Когда гроб опустили в могилу, Пьер, преклонив колена, прочел краткую и прекрасную молитву, обращенную к всевышнему и составленную из текстов священных книг. Закончив молитву, он поднялся и, поставив одну ногу на край открытой могилы, протянул руку другому подмастерью, стоявшему у противоположного края в той же позе. Схватившись за руки и приблизившись друг к другу лицами, они вполголоса обменялись таинственными словами, которым не полагалось быть произнесенными вслух; затем они поцеловались, и каждый бросил на гроб по три полные лопаты земли, после чего они отошли. Вслед за ними тот же обряд повторили остальные подмастерья, по двое подходя к могиле и затем отходя от нее.
Они уже покидали кладбище, когда появилось новое погребальное шествие. В мрачном молчании встретились два враждующих войска на этой земле последнего успокоения, в этом приюте вечного мира. Это были плотники-девораны, пришедшие сюда, чтобы тоже предать земле своих мертвецов. Скорбные мысли, должно быть, одолевали их, запоздалое раскаяние терзало их души, ибо глаза их избегали взглядов противников, и жандармам, которые издали наблюдали за ними, не пришлось наводить порядка. Слишком мрачны были обстоятельства этой встречи, чтобы кто-нибудь с той или другой стороны мог помыслить о мщении. И, уходя, столяры слышали несущиеся им вслед странные завывания плотников-деворанов, те дикие вопли, которыми они обычно сопровождают свои церемонии и в чередование которых вкладывают некий тайный смысл.
К концу этого печального дня Пьер отправился навестить Коринфца. Велика была его радость, когда он нашел друга уже почти здоровым. Внимательный уход и искусное врачевание старого плотника сделали свое дело, и можно было надеяться, что в скором времени Амори окажется уже в состоянии пуститься в путь. Пьер рассказал ему о работах, предстоявших им в замке Вильпрё, сопровождая свои объяснения подробным описанием каждой из них. Затем он распрощался с ним, пообещав подробно поговорить о нем с Савиньеной, как только представится для этого подходящий случай.
Такой случай не замедлил представиться в тот же вечер. После того как они вдвоем уложили детей, Савиньена, как обычно, стала расспрашивать Пьера о здоровье Амори, и он, воспользовавшись этим, начал разговор о друге со всей той деликатностью, которая свойственна была ему во всем, что он делал. Внимательно выслушав его, Савиньена отвечала ему так:
— С вами я могу говорить откровенно и довериться вам, ибо считаю вас самым хорошим человеком из всех, кого я знаю, дорогой мой сын Вильпрё. Да, это правда, я питала к Коринфцу чувство более сильное, чем должна была и чем хотела. Он вел себя безупречно, но и себя тоже мне не в чем упрекнуть. Однако с тех пор как умер Савиньен, чувство это пугает меня больше, нежели то было при его жизни. Наверно, тяжкий это грех — думать о ком-либо, кроме мужа, когда еще земля не затвердела на его могиле. Слезы детей, оплакивающих своего отца, мне словно тяжкий укор, и я не перестаю молить у бога прощения за свое безрассудство. Но раз уж мы толкуем об этом и скорый отъезд ваш вынуждает меня заговорить об этом раньше, чем я того хотела, скажу все как есть. Еще при жизни Савиньена мне в голову закрадывались иногда грешные мысли. Разумеется, я бы собственной жизни не пожалела, чтобы он остался жив. Он был ведь намного старше меня, врачи уже два года твердили о том, что он тяжко болен, и мне невольно приходило иной раз в голову, что если суждено мне потерять дорогого моего супруга, то придется снова выйти замуж. И, вся дрожа, я думала: «Я знаю, кого бы я тогда выбрала…» Савиньену тоже, как видно, приходили в голову такие мысли, когда ему становилось хуже, а как стало совсем плохо, он решился заговорить об этом со мной. «Жена, — сказал он мне за несколько дней до смерти, — мне все хуже, как бы не стала ты вдовой раньше, чем я рассчитывал. Очень тревожусь я за тебя и бедных наших детей. Ты еще молода, многие подмастерья станут домогаться тебя, когда ты останешься одна. Я знаю, женщина ты честная, трудно тебе будет оставаться здесь без защитника, и, может статься, ты решишь тогда бросить нашу корчму. А это будет гибельно для наших детей. Здоровье твое не так уж крепко, да и много ли может заработать женщина? Не на что будет тебе тогда воспитать наших малюток. А ты ведь знаешь, как я мечтаю, чтобы они научились хорошо читать, писать и считать, ведь в наши дни без грамоты человек ничего не стоит, и я уже представляю себе, как все трое вы влачите нищенскую жизнь. Будь у меня возможность расплатиться с Романе Надежным Другом, я умер бы все же спокойнее. Но я не вернул ему еще и трети своего долга, и меня сокрушает мысль, что придется умереть несостоятельным должником, да еще по отношению к другу. Есть одно средство помочь этой беде: после моей смерти тебе нужно выйти замуж за Надежного Друга. Он питает к тебе искреннюю привязанность, считает лучшей из женщин — и он прав. Малюток наших он любит словно родных племянников, а как станет тебе мужем, будет любить как собственных детей. Никому на свете не верю я так, как этому человеку. Да и корчма, в сущности, его собственность — ведь это он заплатил за нее. Мы и долг свой таким образом ему бы вернули, и дела он вел бы по-хозяйски. Нашим детям он дал бы правильное воспитание, потому что человек он ученый и понимает, как это важно. Словом, ты будешь с ним счастлива, а любить он будет тебя не меньше, чем я. Вот почему вы должны обещать мне, что после моей смерти станете мужем и женой».
Вы понимаете, конечно, я делала все, что было в моих силах, чтобы отвлечь его от этой мысли, но по мере того, как приближалась смерть, он все больше думал о том, чтобы устроить мою судьбу. Наконец в тот день, когда он причастился святых тайн, велел он послать за Надежным Другом и на смертном одре своем сам соединил наши руки. Романе со слезами обещал ему исполнить его волю, я же ничего не обещала, потому что до того плакала, что не в силах была и слова вымолвить. И вот теперь мой Савиньен умер, и я горько оплакиваю его и очень горюю, что обещана человеку, которого люблю и уважаю, но совсем не как мужа. Я понимаю, что обязана выйти за него, что не вправе оставаться вдовой, что будущее детей моих и последняя воля моего покойного супруга вынуждают меня вступить в брак с этим мудрым и великодушным человеком, который отдал нам все свое состояние, что иначе мне не расплатиться с ним, и дети мои останутся нищими. Вот так обстоят дела, мастер Пьер. Вот что вы должны рассказать Коринфцу; пусть перестанет и думать обо мне, а я буду молить бога, чтобы он помог мне его забыть.
— Все, что вы рассказали мне, — сказал ей Пьер, — только доказывает, какая вы добродетельная жена и мать. Вы правильно делаете, что в теперешних ваших обстоятельствах стараетесь отогнать от себя всякую мысль о Коринфце, я и ему посоветую не предаваться слишком пылким надеждам. И, однако, добрая моя Савиньена, позвольте все же и мне и моему другу не считать, что все погибло. Я хорошо знал покойного Савиньена и не сомневаюсь, что он выбрал бы вам в мужья Коринфца, сумей он тогда читать в вашем сердце. Он поверил бы в будущее этого молодого подмастерья, доброго, мужественного и искусного в ремесле, который не менее Надежного Друга предан его памяти и его вдове и детям. Хорошо знаю я и Надежного Друга. Это человек возвышенных чувств, он никогда не допустит, чтобы вы принесли ему в жертву свою жизнь и свою любовь. Он все поймет. Да, конечно, он будет страдать, но ведь он мужчина, и сердце у него благородное. Он останется другом и вам и Коринфцу. Что же касается долга, то, прошу вас, дорогая Мать, перестаньте думать об этом. Необходимо вернуть Романе все, что он дал вам взаймы. Если к концу вашего траура Коринфец, несмотря на весь свой талант и энергию, все же почему-либо не сможет собрать нужную сумму, ее берусь достать я, а уж мне ее возвратит ваш сынишка, когда станет мужчиной и сможет разбираться в этих делах. Не возражайте мне, у нас с вами и так достаточно забот — стоит ли терять время на бесполезные разговоры? Коринфцу я расскажу только то, что ему нужно знать. Старейшина — я не сомневаюсь в его порядочности — до окончания вашего траура не позволит себе вымолвить даже слова, которое могло бы принудить вас к какому-то окончательному решению. Оплакивайте же вашего доброго супруга без всяких угрызений совести и без чувства горечи, славная моя Савиньена, только не доводите себя до болезни — вам нужно быть здоровой ради ваших малюток. А будущее еще вознаградит вас за всю вашу стойкость.
Высказав все это, Пьер по-братски поцеловал Савиньену, а затем подошел к кроватке, где спали дети, чтобы поцеловать и их.
— Благословите их, мастер Пьер, — прошептала Савиньена и, опустившись на колени рядом с кроваткой, приподняла полог. — Вы сущий ангел, и благословение ваше принесет им счастье.
ГЛАВА XV
Пьер передал другу весь свой разговор с Савиньеной, и тот, воспрянув духом, сразу почувствовал себя здоровым и заявил, что завтра же отправляется в Вильпрё, где намерен оставаться не менее года. Он твердо решил запастись терпением и мужественно добиваться своего счастья. Таким образом, Пьеру, занятому хлопотами по делу арестованных товарищей, пришлось на следующий день еще срочно заниматься поисками второго подмастерья, который мог бы сопровождать Амори, а по приезде на место помогать ему там в работе. Никаких особых талантов, впрочем, от этого второго подмастерья не требовалось, — в этом отношении Амори стоил двоих. Нужен был простой, расторопный, добросовестный работник, способный строгать, пилить и обтесывать доски. Старейшина рекомендовал Пьеру отличного парня, родом беррийца, правда довольно неказистого на вид, несмотря на прозвище Сердцеед, данное ему, вероятно, в насмешку, но по отзывам товарищей предоброго малого и превосходного работника. Пьер быстро договорился с этим добрым малым, рассказал, что от него требуется, и тот, собрав свои пожитки (что было не столь уж долгим делом, ибо их было не много) и получив у вербовщика расписку в том, что он никому в городе не должен, так же как никто не должен ему, готов был отправиться немедленно. В тот день Пьер предпринял новые шаги для облегчения участи арестованных и сумел добиться некоторых обещаний. Все, таким образом, понемногу улаживалось, и когда вечером они с беррийцем вышли из города по направлению к «Колыбели мудрости», на сердце у Пьера было легче, чем все эти последние дни. Разговаривая со своим спутником, он, между прочим, предупредил его о неприязненном отношении своего отца к компаньонажу и посоветовал вести себя так, чтобы старый мастер не догадался о его причастности к союзу. Может быть, Сердцеед и в самом деле был превосходным работником, но дипломатом оказался никудышным. Впрочем, простодушный малый искренно считал себя отъявленным хитрецом и уверял Пьера, что сумеет выйти из любого щекотливого положения. Пьер совсем не знал его и не очень верил его словам. Однако берриец продолжал уверять его, что уладит все на славу, и Пьер, глядя на него, подумал: «Что ж, может, и в самом деле не такой он тупой, как кажется, несмотря на эту глупую рожу и эти тусклые гляделки; право же, они точь-в-точь как те нарисованные окна, что приходится иногда делать в домах, где нельзя прорубить настоящих…»
Было уже совсем темно, когда они подошли к дому Швейцарца. Дверь оказалась на запоре, и открыли ее лишь после того, как Пьер назвал себя.
— Что за предосторожности? — шепотом спросил Пьер, обнимая открывшего ему хозяина. — Уж не напала ли полиция на след Коринфца?
— Нет, пока что бог миловал, — отвечал тот, — но он сейчас не на чердаке, а внизу, разговаривает с нашим путешественником, так что приходится быть начеку. Тут ведь харчевня, всегда может зайти кто-нибудь посторонний.
— С каким путешественником? — удивленно спросил Пьер.
— Уж ты-то, я думаю, знаешь с каким, раз пришел к нему на свидание. Он уже здесь вместе с другими — тебя ждут.
Ничего не понимая, Пьер вошел в комнату и, к своему великому изумлению, увидел за столом того самого таинственного незнакомца, который три дня назад заговорил с ним на берегу Луары. Тут же сидел Романе Надежный Друг, рядом с ним старик слесарь, один из четырех старейших членов Союза долга и свободы, и молодой адвокат, которого Пьер Гюгенен знал еще во времена первого своего пребывания в Блуа. При виде Пьера адвокат встал, радостно устремился к нему навстречу и, взяв за руку, подвел к столу.
— Как же это так, мастер Гюгенен? — укоризненно сказал он. — Уже восемь дней вы обретаетесь в наших краях и не нашли даже времени навестить меня! Почему же вы не пришли ко мне? Я мог бы взять на себя защиту ваших товарищей в этом судебном деле. Вы, видно, совсем забыли, что мы были с вами друзьями два года тому назад.
Такая радушная встреча и слово «друзья» в устах этого человека несколько удивили Пьера Гюгенена. Он помнил, правда, что ему пришлось как-то работать у молодого адвоката и тот отнесся к нему хорошо, был с ним всегда приветлив, однако он не припоминал, чтобы тот когда-нибудь держался с ним так запросто, как сейчас. Поэтому ему трудно было отвечать на его любезное обращение с той готовностью, какой тот, очевидно, от него ожидал, и он невольно обратил недоверчивый взгляд на незнакомца; тот между тем уже поднялся ему навстречу и протянул руку, которую Пьер не сразу решился пожать.
— Надеюсь, уж теперь-то вы ни в чем меня не подозреваете? — с улыбкой произнес незнакомец. — Надо полагать, за эти дни вам удалось навести обо мне справки, да и общество, в котором вы меня здесь застали, вероятно, окончательно рассеяло ваши сомнения. Садитесь вместе с нами за стол и попробуйте-ка вот этого винца. Я в качестве коммивояжера берусь впредь доставлять это вино дорогому нашему хозяину, и оно, без всякого сомнения, принесет ему больше дохода, чем то, которым он потчевал своих гостей до сих пор.
В ответ на эти слова Швейцарец понимающе улыбнулся и подмигнул незнакомцу. Берриец, у которого была премилая привычка всякий раз, когда при нем кто-нибудь улыбался, тоже весело ухмыляться, тут же попытался повторить улыбку и подмигивание Швейцарца и скорчил предобро душную гримасу в тот самый момент, когда глаза незнакомца вопросительно остановились на его, надо сознаться, не слишком привлекательной, хоть и как нельзя более благожелательной физиономии. Мнимый коммивояжер принял эту гримасу за выражение единомыслия и, решив, что парень в курсе дела и с ним легко столковаться, протянул ему руку так же приветливо, как и Пьеру. Берриец, ничего не подозревая, с готовностью крепко стиснул эту покровительственно протянутую ему руку.
— Вот это я понимаю, — сказал он, — сразу видать, люди не гордые, даром что буржуа.
— Очень рад, милейший, — сказал незнакомец, — что вы согласились прийти отужинать с нами. Вы оказываете нам этим большую честь.
— Напротив, помилуйте, это честь для меня! — отвечал берриец, расплываясь в довольной улыбке.
И он без дальнейших церемоний уселся рядом с незнакомцем, который принялся угощать его.
Пьер сразу понял, что происходит какое-то недоразумение, и тут же, долго не раздумывая, решил воспользоваться случаем и разобраться, что это за человек. Он все еще немного подозревал, что это шпион, один из тех подстрекателей, которые тогда мерещились людям повсюду и которых и в самом деле было немало в те времена. Стояло лето 1823 года. Несмотря на ряд провалившихся заговоров и жестокие кары, постигшие их участников, деятельность тайных обществ не ослабевала. Правда, в самой Франции сторонники свержения Бурбонов вели себя, пожалуй, уже не столь дерзостно, как в предыдущие годы, но на границе Испании, где сохранилась еще некоторая вера в успех, они продолжали действовать. Фердинанд Седьмой находился в руках либералов, и еще свежа была память о бунте, поднятом в рядах французской армии герцога Ангулемского . Однако тайная деятельность карбонариев то здесь, то там становилась явной, и агенты правительства повсюду нападали на след их организаций. Пьер, таким образом, имел некоторые основания относиться с недоверием к этому человеку, столь явно ищущему его расположения. И ему стало весьма не по себе, когда он заметил, что Коринфец, старейшина и слесарь готовы, по всей видимости, вступить с ним в какие-то переговоры. Решив при первой же возможности предостеречь их, чтобы не дать им попасться в, быть может, расставленную для них ловушку, он не стал высказывать своих подозрений, а внимательно принялся наблюдать за незнакомцем, с которым второй раз сводила его судьба.
Незнакомец, однако, не сразу начал откровенный разговор, явно надеясь на то, что Пьер его опередит.
— Послушайте, — сказал он наконец, — ведь вы пришли сюда ради дела, не так ли?
— Разумеется, — отвечал Пьер, который хотел заставить его разговориться.
— И ваш товарищ тоже? — продолжал мнимый коммивояжер, бросив взгляд на все еще улыбавшегося беррийца.
— Да, и он тоже, — отвечал Пьер. — Этот человек как нельзя больше подходит для всякого рода «дел».
Старейшина и слесарь подняли головы и с изумлением воззрились на Сердцееда. Пьер едва удерживался от того, чтобы не расхохотаться.
— Что ж, превосходно! — воскликнул путешественник. — Итак, друзья, мы, я думаю, понимаем друг друга и можем говорить откровенно. Вы, должно быть, уже виделись? — спросил он, попеременно глядя то на Пьера, то на старейшину.
— Разумеется, — отвечал Пьер, — мы видимся с ним с утра до вечера.
— Все понятно, — сказал коммивояжер, — значит, вы все знаете и мне незачем вводить вас в курс дела.
— Но позвольте, — возразил старейшина, — я ничего не говорил о вас земляку Вильпрё.
— В таком случае с ним говорил, очевидно, мой друг адвокат.
— Нет, я тоже не говорил с ним, — отозвался адвокат, — но не все ли это равно, раз наш друг Пьер пришел сюда?
— И то верно, — согласился путешественник. — Это достаточное доказательство того, что он уверен в нас. Ну, а мы уверены в нем.
Пьер отвел адвоката в сторону.
— Вам хорошо знаком этот господин? — спросил он шепотом.
— Да, я прекрасно знаю его, — отвечал адвокат.
С тем же вопросом Пьер обратился к старейшине, и тот ответил ему приблизительно так же. Слесарь, когда он спросил его об этом, ответил:
— Я знаком с ним не больше, чем вы, но мне за него ручались. А я не прочь заняться политикой, только сначала хочу разобраться что к чему.
Пьер стал наблюдать за Швейцарцем и вскоре убедился, что его, несомненно, связывает с коммивояжером если не тайна, то, во всяком случае, взаимная симпатия. Это немного примирило его с незнакомцем, и если вначале каждое его слово вызывало в нем протест, то теперь он стал прислушиваться к тому, что тот говорил, даже с некоторым интересом. Он уже собрался предупредить коммивояжера о том, что не следует заблуждаться относительно подлинной роли беррийца, когда раздался вдруг стук в дверь и в комнате появились два новых лица. Это были люди в охотничьих костюмах, с ружьями через плечо, с ягдташами на поясе; за ними вбежали собаки. Бросив дичь на стол, вновь пришедшие стали обмениваться дружескими рукопожатиями с адвокатом и коммивояжером.
— Ну вот, — воскликнул один из охотников, лицо которого показалось Пьеру знакомым, — нынче мы с добычей! Да и вы тоже, как я вижу, — прибавил он шепотом, обращаясь к коммивояжеру и искоса поглядывая на Пьера, Коринфца, слесаря и беррийца, которые при их появлении из скромности пересели на конец стола.
— А ну, дядюшка Швейцарец, насадите-ка поскорее этого отличного зайчишку на вертел, — сказал другой охотник, и Пьер вдруг узнал в нем молодого врача, которого на днях видел в больнице, где лежали подмастерья, пострадавшие во время драки в корчме. — Наши собаки только что затравили его, он должен быть нежный, как жаворонок. А мы устали, умираем с голоду и просто счастливы, что можно поужинать здесь, вместо того чтобы тащиться в Блуа.
— Какая удачная встреча! — воскликнул, в свою очередь, коммивояжер. — Вы пришли как раз вовремя. Вам, господа, предстоит попробовать образцы вин, которые я привез, и посоветовать дядюшке Швейцарцу, какими из них ему следует наполнить свой погреб. Вы ведь часто заворачиваете сюда, когда вам случается охотиться в этих краях. Будете теперь по крайней мере знать, чем здесь можно промочить горло!
Оба охотника начали шумно радоваться счастливому случаю, который так удачно свел их с друзьями. Однако Пьер, все время внимательно наблюдавший за ними, уже не сомневался в том, что встреча эта вовсе не случайна. Он заметил, как переглядываются между собой эти господа, и понял, что и он сам и слесарь являются сейчас предметом пристального внимания. Пьер узнал теперь старшего из охотников. Это был живший неподалеку отставной капитан наполеоновской армии, с которым ему прежде доводилось встречаться в Блуа и которому он в свое время даже дал несколько уроков черчения. В те времена капитан, убоявшись полуголодного существования, на которое обрекала его пенсия, задумал было заняться каким-нибудь доходным ремеслом и решил открыть в родном селе столярную мастерскую. Однако оказалось, что мозги этого воина тверже пушечной бронзы, и дальше элементарных понятий геометрии дело у них не пошло.
Этот доблестный капитан встретил своего наставника в высшей степени сердечно. Будучи сам выходцем из народа, он без труда возвращался в него. Врач пытался держаться с Пьером запанибрата, но из этого ничего не получалось — сразу чувствовалось, что он только играет роль. Адвокату это удавалось лучше; он держался более непринужденно и естественно. Однако Пьер все же прекрасно помнил, что два года назад, когда он приходил к этому столь любезному теперь молодому человеку за расчетом, тот вовсе не имел обыкновения пожимать ему руку.
Все сели за стол. Услужливый берриец отправился между тем на кухню помочь Швейцарцу вращать вертел, и Пьер совершенно забыл о нем, со все возрастающим интересом прислушиваясь к разговору за столом, тем более что речь шла о политике.
— Что слышно новенького, господин Лефор? — спросил капитан у коммивояжера.
— Есть новости из Испании, — отвечал тот, — и недурные. Все складывается как нельзя лучше для нас. Кортесы в Севилье предложили Фердинанду переехать в Кадис . Старый лицемер сделал вид, что не согласен, тогда было принято единогласное решение низложить его. Назначено новое регентство , в него вошли Вальдес, Сискар и Вигодет.
Эта новость вызвала настоящую бурю восторгов у друзей коммивояжера, но рабочие отнеслись к ней довольно равнодушно. Им тотчас же принялись растолковывать, какое важное значение для Испании имеет победа либералов и какое значение она будет иметь для Франции. По этому поводу политическое положение в Европе было подвергнуто самому всестороннему обсуждению. Ашиль Лефор (так звали коммивояжера) доказывал, что невозможно терпеть долее власть Бурбонов, и всячески распространялся о благотворной роли пропаганды, ведущейся из нескольких центров одновременно и способствующей повсеместному уничтожению тирании, а тут еще появилось дымящееся блюдо с зайчатиной, и коммивояжер поспешил выставить на стол многочисленные образцы своих вин, показавшихся Пьеру очень тонкими, так что он усомнился в том, что они в самом деле предназначаются для погреба Швейцарца, и решил не слишком доверяться этим возбудителям гражданских чувств, не без удовольствия заметив, что старый слесарь тоже воздерживается от угощения. Путешественник уже не вызывал у них прежних подозрений, но обоим вовсе не улыбалось оказаться в рядах организации, не представляющей истинных их интересов.
Покончив с обязанностями поваренка, берриец всерьез приготовился играть роль гостя за пиршественным столом и уселся справа от Ашиля Лефора, который так же, как и адвокат, изо всех сил старался расположить его к себе. Это не представляло особого труда; ибо ни за одним обеденным столом на целом свете не было человека благодушнее, чем добрый Сердцеед. Пьер искал предлога, чтобы как-нибудь удалить его, но это было не так-то просто: вкусная еда, обильно запиваемая вином, которое ему то и дело подливали с обеих сторон, весьма нравилась беррийцу, так что совет отправляться спать вряд ли мог прийтись ему по вкусу. Открыть же присутствующим, что этот развеселившийся гость отнюдь не пылкий новообращенный, каким его здесь считают, было Пьеру теперь затруднительно: берриец находился тут, в сущности, благодаря его поручительству. Ведь Пьер хорошо помнил, как коммивояжер сказал ему на прощание: можете привести с собой кого хотите, если вы ручаетесь за него, как за самого себя. А берриец между тем храбро поддакивал радушным своим амфитрионам . Те всё пытались навести его на разговор о его убеждениях, а он, стараясь угодить им и вместе с тем не показать вида, что ровно ничего не смыслит в том, о чем его спрашивают, изворачивался, как только мог. На все их вопросы он отвечал с той лукавой уклончивостью, которая так свойственна беррийским ремесленникам, и, уцепившись за одно какое-нибудь слово, восторженно, без конца повторял его. Пить он готов был за все и вся. Капитан произнес имя Наполеона.
— Как же, маленький капрал! — немедленно завопил во всю глотку берриец. — Да здравствует император! За его здоровье!
— Он умер, — резко оборвал его Пьер.
— Ах да! В самом деле? Ну так за здоровье его сыночка! За здоровье Наполеона Второго!
Минутой спустя адвокат произнес имя Лафайета.
— Да здравствует Лафайет! — закричал берриец. — Этот-то хоть по крайней мере еще не помер?
А когда с уст коммивояжера слетело слово «республика», берриец принялся орать: «Да здравствует республика!», сопровождая каждый тост новыми возлияниями.
Коммивояжер, которому поначалу Сердцеед очень понравился, стал теперь находить его несколько глуповатым. Он вопросительно взглянул на Пьера. В ответ тот принялся усердно подливать беррийцу вина, и не прошло и пяти минут, как тот уже храпел, навалившись грудью на стол. Тогда Пьер поднял его своими сильными руками и, хоть ноша эта оказалась не столь уж легкой, отнес на чердак и там уложил на постель Коринфца. Избавившись наконец от него таким образом, он вернулся к остальным и приготовился уже без всяких помех принять участие в том разговоре, который шел за столом. Это был оживленный обмен мнениями, своего рода диспут, в котором отдельные точки зрения вызывали довольно горячие споры, вполне, впрочем, дружественные. Казалось, все присутствующие здесь согласны между собой в чем-то одном, самом главном, и хотя прямо никто об этом не говорит, оно-то и является тем, что всех их связывает. Дружеский тон беседы очень понравился Пьеру. Тема разговоров все больше возбуждала его интерес, и вскоре он перестал замечать, что сам является предметом пристального внимания этих чужих людей. А те не считали даже нужным скрывать своего интереса к нему, и коммивояжер, который, по-видимому, взял на себя роль председателя этого импровизированного собрания, стал проявлять его настолько откровенно, что Пьер поразился, как могли возложить столь опасную миссию на такого болтливого молодого человека. Однако легкость, с которой тот выражал свои мысли, невольно пленяла его. Что касается старейшины и Швейцарца, то они слушали его речи, затаив дыхание. Да и сам Пьер постепенно поддался их обаянию и, изменив своей обычной сдержанности, в свою очередь стал задавать коммивояжеру вопросы:
— Вы давеча сказали, сударь, что во Франции существует сильная партия, способная провозгласить республику…
— Я в этом совершенно убежден, — отвечал незнакомец улыбаясь. — Благодаря своим коммерческим делам я исходил всю Францию, имею дело с французами самых различных слоев общества и могу с уверенностью это утверждать. Решительно везде мне приходится встречать убежденных республиканцев. И я не сомневаюсь, что если бы вследствие каких-то неожиданных событий Бурбоны оказались вдруг свергнутыми, победила бы партия ультралибералов.
Бывший капитан с сомнением покачал головой, лекарь улыбнулся — у каждого на этот счет было собственное мнение.
— Вы, господа, я вижу, не согласны со мной! — учтиво обратился к ним коммивояжер. — Ну, а вы что думаете об этом, господин Гюгенен? Как вы полагаете, есть ли в народе другие убеждения, кроме республиканских?
— А какие же, спрашивается, могут быть у него другие убеждения? — ответил Пьер. — Спросите тех, кто вместе со мной представляет здесь народ. Ведь вы думаете точно так же, не правда ли? — добавил он, обращаясь к старейшине и остальным рабочим.
Старейшина только молча приложил руку к сердцу — и это был достаточно красноречивый ответ. Швейцарец, сорвав с себя свой коленкоровый колпак и потрясая им, воскликнул:
— Да я бы собственной головы не пожалел, чтобы такой колпак вновь был поднят над Францией , хоть и не хотелось бы проливать кровь французов, чтобы сделать его красным!
Слесарь немного подумал, затем сухо сказал:
— Та республика многое нам обещала, но своих обещаний не выполнила. Откуда я знаю, что даст нам новая?
А что до крови, — прибавил он, и ярость зазвенела вдруг в его голосе, — пусть, пусть она прольется! Я готов сам выпустить ее из наших врагов, всю до последней капли!
— Браво! — воскликнул коммивояжер. — О да, конечно, проклятие иностранцам! Да погибнут враги Франции. Ну, а вы, мастер Гюгенен, чего хотите вы?
— Я хочу, чтобы все люди жили как братья, — ответил Пьер, — и ничего больше. Ради этого стоит вытерпеть любые муки. Без этого никакая свобода нам не поможет.
— Ну, что я вам говорил? — сказал коммивояжер, обращаясь к друзьям. — Вы сами видите: друг человечества, философ в духе минувшего века…
— Нет, сударь, это не так, — живо отозвался Пьер. — Самым большим приверженцем свободы среди этих философов был, я знаю, Жан-Жак Руссо, а он утверждал, что республика невозможна без рабов .
— Мог ли Руссо утверждать подобные вещи? — воскликнул адвокат. — Нет, он никогда такого не говорил. Не может этого быть!
— Перечитайте «Общественный договор», — сказал Пьер, — вы убедитесь, что я прав.
— Выходит, вы за республику, но не в духе Жан-Жака?
— Как и вы, сударь, я полагаю?
— Следовательно, и не за республику Робеспьера?
— Нет, сударь.
— Ну что ж, значит, вы за республику в духе Лафайета! Браво!
— А мне неизвестны взгляды Лафайета на республику.
— Это взгляды, которых придерживаются люди здравомыслящие, враги анархии, словом — истинные республиканцы. Это будет революция без смертной казни, без репрессий, без эшафотов…
— Словом, революция, от которой мы далеки! — отозвался Пьер. — Ведь заговорщики-то действуют…
Едва он произнес это слово, как все замолчали.
— Какие заговорщики? — спросил коммивояжер с деланным спокойствием. — Здесь, во всяком случае, насколько мне известно, их нет.
— Прошу прощения, сударь, — отвечал Пьер, — один есть. Это я.
— Вы? Может ли это быть? Как? Заговор? Против кого же? Какова его цель? Кто его участники?
— Заговор этот вырос в мечтах моих, я замыслил его, обливаясь слезами. Его цель, неосуществимая, быть может, — переделать все. Хотите вы стать участником моего заговора?
— Можете считать меня своим! — вскричал коммивояжер с напускным воодушевлением. — Да вы, я вижу, за пояс заткнете любого из нас. А мне, ей-богу, нравится в вас этот пафос трибуна и преобразователя, этакое мужество Брута , мрачный фанатизм, непоколебимость, достойные Сен-Жюста и Дантона ! Пью за непризнанных этих героев, славных мучеников свободы!
Никто не присоединился к этому тосту, кроме старого слесаря, который поднял было свой стакан, чтобы чокнуться с коммивояжером, но вдруг поставил его обратно.
— Э, нет, — сказал он, — так дело не пойдет. Ваш-то стакан пуст! А я не любитель чокаться полным против порожнего! Мне это что-то не нравится!
— А ты что ж, разве не станешь пить в их честь? — нерешительно спросил Пьера Швейцарец.
— Нет, не стану, — отвечал тот. — В этих людях и событиях я еще не разобрался как следует, и слишком я маленький человек, чтобы судить о них.
Сидевшие за столом взглянули на Пьера Гюгенена с некоторым удивлением. Врач решил вызвать его на более откровенный разговор.
— Ваша скромность делает вам честь, — сказал он, — но зачем вы так умаляете себя? И у вас, сдается мне, есть свои вполне сложившиеся убеждения. Зачем же вы скрываете их от нас? Разве мы не доверяем друг другу? К тому же ведь мы разговариваем, только и всего. Во Франции сейчас спорят о двух принципах правления — власти абсолютной и конституционной. Вот что занимает и волнует сегодня всех истинных французов. И нет никакой надобности воскрешать в памяти прошлое. Для одних это тягостно, для других небезопасно… Понятия меняют свои наименования. То, что отцы наши называли единой и нераздельной республикой, мы ныне называем конституционной монархией. Примем же это название и станем в ряды защитников Хартии , ибо все равно никакого другого знамени нет.
— Этим вы весьма упрощаете вопрос, — улыбнувшись, сказал Пьер.
— Ну а теперь, когда я поставил его именно таким образом, — продолжал врач, — скажите же нам, за Хартию вы или против нее?
— Я, — сказал Пьер, — за тот принцип, который сформулирован в первых строках конституционной Хартии: все французы равны перед законом. Однако я что-то не вижу, чтобы принцип этот применялся на практике в установлениях, освященных именем Хартии, а потому, пока великие эти слова остаются высеченными на мраморе ваших памятников, но вычеркнутыми из вашей совести, не могу восторгаться конституционным правительством, из кого бы оно там ни состояло. Республика, о которой вы давеча вспомнили, поступала иначе: она стремилась к справедливости и ради осуществления своей цели все средства казались ей дозволенными. Бог свидетель, крови я не жажду, но, по чести говоря, тогдашнее суровое соблюдение буквы закона, когда низвергнутому монарху прямо говорилось: «Примирись с нами либо умри», предпочитаю тому неопределенному порядку, при котором нам только сулят равенство, но не дают его.
— Ну, что я вам говорил! — воскликнул коммивояжер своим всегдашним тоном лицемерно-снисходительного доброжелательства. — Это же монтаньяр чистой воды, якобинец старого закала. Ну что ж! Все это прекрасно — так смело, так благородно! Чего вам еще? Приходится принимать его таким, каков он есть.
— Разумеется, — отозвался на это врач. — Но нельзя ли все же внести в наш разговор большую ясность и объясниться с мастером Пьером начистоту? Он достоин того, чтобы разговаривать с ним без обиняков.
— А я только этого и хочу, — сказал Пьер. — Двери ведь заперты? И среди вас нет никого, кого мне следовало бы остерегаться? Что ж, тогда я прямо и откровенно выскажу вам все то, что думаю. Заговорщики вы, господа, или не заговорщики — это мне безразлично. Но вы высказывали здесь свои убеждения и свои чаяния — почему бы и мне не доставить себе такого удовольствия? Я пришел сюда не для того, чтобы вы задавали мне вопросы, ибо от меня вы ничего нового для себя не узнаете, напротив, вам известно много такого, чего не знаю я. Так вот, позвольте же поговорить и мне. Никто здесь, очевидно, не верит в приверженность Бурбонов к либеральным законам. Совершенно ясно также, что нынешнее правительство ни у кого из присутствующих не вызывает ни доверия, ни симпатии, и если бы это зависело от нас, мы завтра же избрали бы другое. Какое? Вот тут-то мы, простые люди, и становимся в тупик и ждем, что скажете вы. Но в ваших политических программах называются разные имена. Мы ведь читаем иногда газеты и прекрасно видим, что полного согласия между либералами в этом вопросе нет. Я думаю, например, что даже здесь, среди вас, я не найду единомыслия. Если бы спросили господина адвоката, он — я ведь не ошибаюсь? — назвал бы Лафайета. Господин доктор — еще кого-то, чье имя он пока не произносит. Господин капитан высказался бы за короля Римского, о котором дядюшка Швейцарец и слышать не хочет, да и я тоже, пожалуй. Словом, у каждого из вас есть кто-нибудь на примете, и мне, собственно, не важно, кто именно. Не это вовсе хочу я знать…
— А что же вы хотите знать? — спросил доктор немного сухо.
— Мне не важно, кем заменят короля. Я хочу знать, чем заменят Хартию.
— Ах, вот оно что? Он Хартией недоволен! — со смехом воскликнул адвокат.
— Может быть, и так, — несколько лукаво ответил Пьер. — Ну, а если бы это же заявила вам большая часть нации, что бы вы ей ответили?
— Черт возьми, что может быть проще! — бодрым тоном сказал коммивояжер. — Тем, кто недоволен Хартией, мы сказали бы: вносите в нее поправки!
— А если бы мы заявили вам, что считаем ее вообще никуда не годной и хотим другую, новую, что тогда? — вмешался старый слесарь, до сих пор молча слушавший эту перепалку с враждебной настороженностью старого якобинца.
— На это мы ответили бы вам: сочиняйте-ка себе новую, и да здравствует «Марсельеза»! — воскликнул Ашиль Лефор.
— И что же, все вы тут такого мнения? — вскричал старик громовым голосом и, поднявшись во весь рост, мрачным взглядом обвел притихших от изумления гостей. — Если это так, я готов вскрыть себе жилу, дабы кровью своей скрепить наш договор. Если ж нет, — я разобью стакан, из которого пил за вас.
И, засучив рукава, он вытянул вперед свою обнаженную по локоть, испещренную татуировкой правую руку, а левой так стукнул по столу стаканом, что стол пошатнулся. Скорбное, суровое его лицо, глаза, горящие под нависшими седыми бровями, весь его облик, грубоватый и вместе с тем величественный, произвели на адвоката и врача тягостное впечатление. В первую минуту выходка этого престарелого санкюлота вызвала у них презрительную усмешку, которая, однако, застыла на их губах, когда они почувствовали, насколько все это всерьез и как много страстной убежденности в том, что он говорит. Между тем, воодушевленный его примером, встал со своего места и Швейцарец, а за ним Коринфец. За все это время юноша не проронил ни слова, с грустным и сосредоточенным видом вслушиваясь в то, что говорилось вокруг. Теперь он решительно стал рядом со старым якобинцем и, тоже вытянув правую руку, положил ее ладонью на руку слесаря. Губы его побледнели, сердце сжималось от презрения. Он был слишком скромен или слишком самолюбив, чтобы выказывать свои чувства, но смертельное отвращение к этим заговорщикам-белоручкам все больше овладевало им, и каждое их льстивое слово, каждая насмешливая улыбка жгучей болью отзывались в его гордой душе.
Пьер посмотрел на трех пролетариев, стоящих во весь рост против этих тщедушных делателей революции, словно три швейцарца в сцене присяги на Рютли, и улыбнулся, заметив, как растерялись вдруг эти столь снисходительные, столь учтивые господа перед могучей их группой, перед их серьезными лицами. И он почувствовал вдруг, как он их любит — этих братьев своих. И хотя ему одинаково чужды были и политическая одержимость обоих стариков и тайное честолюбие юноши, он мысленно поклялся им в верности, почувствовав всю нерасторжимость уз, связывающих его с ними, со всем этим классом, ибо он знал теперь: высшая справедливость — здесь, на их стороне.
Между тем коммивояжер уже успел опомниться от неожиданности и, как человек, привыкший иметь дело с разными противниками и выслушивать всякого рода возражения, принялся осторожно подтрунивать над старым патриотом.
— Позвольте, позвольте, против кого, собственно, так ополчился этот старый вояка? — весело воскликнул он. — Уж не вообразил ли он, что мы какие-нибудь политические вербовщики? Может быть, он принимает наш ужин за собрание заговорщиков! Если бы кто-нибудь оказался в это время за дверью и подслушивал бы, не миновать всем нам виселицы! Куда это годится? О государственных делах надо говорить спокойно, почтенный мастер. Всяк за стаканом вина поет ту песню, которая более всего ему по душе. Каждый волен служить обедню тому святому, которого считает лучше других. Вы, например, предпочитаете святого Кутона или, скажем, святого Робеспьера? Да на здоровье! Кто может помешать вам превозносить их? За что тут, спрашивается, сердиться? Если только, конечно, он не принимает нас за жандармов. Хорошо еще, что мы здесь не в чужом месте и все друг друга прекрасно знаем, а то нагнали бы вы тут на нас страху — и тряслись бы мы, как малые дети, которых букой припугнули. Ну ладно, мастер, полно вам стучать по столу, давайте лучше ваш стакан. А вот я готов пить с вами за кого угодно, потому что уважаю чужое мнение и отдаю должное всякому, кто так или иначе прославил Францию. Да! Францию, друзья мои. Когда любишь ее, кажется непостижимым, как могут верные ее сыны из-за каких-то там имен ссориться между собой. Однако хватит на сегодня политики, бог с ней, раз это нарушает доброе согласие между нами. Папаша Швейцарец, поговорим-ка о наших делах. Итак, я должен прислать вам два бочонка этого белого винца? Минутку терпения, капитан, сейчас мы потолкуем и с вами насчет бургундского, о котором вы давеча меня просили. А вы, господа, соблаговолите пока обдумать свои заказы, я тотчас же занесу их в свою книгу.
Врач и адвокат всерьез принялись беседовать о винах, и всякие иные темы немедленно были забыты. Казалось, все они на самом деле пришли сюда лишь для того, чтобы отведать новых сортов вин. Затем разговор зашел об охоте, ружьях, собаках, куропатках, и вскоре трудно было даже представить себе, что эти собравшиеся здесь люди способны говорить о каких-либо серьезных политических делах и планах.
Встав из-за стола, старейшина отвел Пьера в сторону.
— Судя по компании, в которой вы явились сюда, — сказал он, намекая на беррийца, — встреча с некоторыми особами явилась для вас неожиданностью. А между тем они-то, по-видимому, вас здесь ждали. Как объяснить это странное обстоятельство?
— Сначала я, как и вы, не мог это понять, — ответил ему Пьер, — но потом сообразил: несколько дней назад мне назначили свидание, но я о нем совершенно забыл. А пришел я сюда только для того, чтобы снарядить в путь Коринфца вместе с Сердцеедом, как мы с вами об этом договорились.
— Разве вам при этом не дали никакой записки?
— В самом деле, какая-то записка была, — сказал Пьер, — только я так был занят всякими другими делами, что не удосужился даже развернуть ее. Да она должна быть где-нибудь тут, у меня.
Он стал шарить по карманам и действительно обнаружил в одном из них таинственную записку незнакомца. Развернув, он поднес ее ближе к огню, пылавшему в очаге, и при свете его прочел имена старейшины, адвоката и еще нескольких других уважаемых лиц, с которыми был хорошо знаком.
— Все эти лица, — сказал старейшина, — должны были поручиться вам за честность коммивояжера; но поскольку к ним вы не обратились, а мы уже здесь, поручиться за него, если хотите, можем мы, так же как уже поручились ему за вас. Что же до свидания, прочтите-ка записку еще раз, очевидно, оно было назначено на сегодня и как раз в том месте, где мы с вами находимся.
— Да, в самом деле, — отвечал Пьер, снова пробежав записку, — но здесь почему-то написано: «О качестве вин справиться у господ таких-то… Отведать их можно в харчевне…» К чему эти предосторожности? Впрочем, правда и то, что такую записку легко потерять — ведь вот забыл же я даже прочесть ее…
— А малейшая оплошность такого рода может иметь неприятные последствия, поэтому лучше ее уничтожить, — сказал старейшина.
Пьер отдал ему записку, и тот поспешил бросить ее в огонь.
— Вы, наверно, знакомы с этими особами ближе, чем я? — спросил Пьер вполголоса, указывая глазами на сидевших за столом.
И на это Надежный Друг ответил, что ему приходилось встречаться с коммивояжером только по торговым делам. Однако по его замешательству Пьер догадался, что он связан с ним больше, чем может об этом сказать. Именно этим объяснялось и то молчание, которое старейшина упорно хранил во время спора. Да и сам предлог, которым он попытался объяснить свою связь с этим несомненным агентом тайного общества, до такой степени был шит белыми нитками, что не оставлял уже никаких сомнений. И Пьер понял, что не должен задавать никаких вопросов человеку, который, очевидно, связан присягой. Он сделал вид, что вполне удовлетворен его объяснением, и отправился вместе с Коринфцем на чердак будить беррийца, ибо издали слышен был уже грохот колымаги, которой предстояло доставить их в Вильпрё. С великим трудом удалось им поднять Сердцееда с его ложа. Затем Пьер и Коринфец по-братски распростились; один в сопровождении беррийца покатил по направлению к Вильпрё, другой отправился обратно в Блуа вместе со старейшиной и слесарем.
— Уж не знаю, — сказал слесарь, когда они выходили из харчевни Швейцарца, — либо они испугались, что зашли с нами слишком далеко, либо мы показались им глупее, чем мы есть на самом деле. Как бы там ни было, в этаком деле, если даже только догадываешься о тайне, ее все равно надо хранить так же свято, как если бы тебе ее доверили. А вы как считаете, земляк Вильпрё?
— Я того же мнения. Так велит мне моя совесть, — отвечал ему Пьер Гюгенен.
Старейшина промолчал. Он давно уже свято хранил тайну и, может быть, в эту минуту размышлял о том, что никогда прежде не приходило ему в голову. И оба его спутника деликатно заговорили о другом.
В то время как они шагали по дороге в Блуа, Швейцарец, погруженный в свои мысли, с унылым видом расставлял по местам посуду и бутылки. А его гости — мнимый коммивояжер (на самом же деле член вербовочного комитета общества карбонариев господин Ашиль Лефор), капитан-бонапартист, адвокат-лафайетист и врач-орлеанист , собравшись у очага, вполголоса разговаривали между собой.
Врач. Ну что, бедняга Ашиль, опять попал впросак? Вздумал возиться с санкюлотами! Видишь, что из этого получается?
Ашиль. Да ведь во всем виноват ты! Будь я один я уж сумел бы уговорить этих людей. А я-то понадеялся, что они будут больше доверять мне, если увидят здесь знакомых, к которым привыкли относиться с почтением; я должен был предвидеть, что от вас толку не будет. Разве способны вы найти общий язык с народом?
Адвокат. Да разве эти люди — народ? Как бы не так! Уж мы-то хорошо знаем, что такое народ, мы с ним каждый день дело имеем!
Ашиль. Вы видите его, лишь когда он болен — душой или телом. Адвокат! Врач! Вы имеете дело только с язвами народа — телесными или нравственными. Но вы понятия не имеете, каков он, когда здоров. Что, разве этот столяр, например, не умный, не образованный человек?
Врач. Больно любит спорить да чересчур начитан для рабочего. Когда у человека голова набита беспорядочно проглоченными книгами и непереваренными теориями, из него ничего путного не сделаешь. Если бы весь народ состоял из подобных субъектов, сам Наполеон не сумел бы управлять им.
Капитан. А при Наполеоне таких и не было. Он водил людей в бой, тут было не до болтовни.
Адвокат. Положим, и при нем были такие, ибо болтуны были всегда. Они болтали в любое время — и в военное и в мирное. Только великий этот человек не любил философских дискуссий и весьма вежливо предложил им держать язык за зубами. Он называл таких людей идеологами .
Капитан. Он и вас назвал бы тем же словом. В самом деле, господа, странные вы какие-то люди с этими вашими теориями, конституциями и разделением власти на абсолютную и конституционную — к чему все это? Нам нужно вытурить из Франции врагов, пойти войной на чужестранцев с их Бурбонами, на роялистов с их попами. А там видно будет. Ну к чему было вступать в спор с этими честными малыми? Надо было просто сказать, чтобы каждый взял бы по солдатскому ружью да по два десятка патронов. Вот единственный язык, понятный французскому народу.
Ашиль. Но теперь вы сами видите, что это уже не так; нынче народ хочет знать, куда его ведут. Мне-то это хорошо известно. Я не одного такого завербовал, хотя все они не больше меня понимают, в чем конечная цель нашей борьбы и к чему она приведет нас через два десятка лет. Да разве дело в цели? Возбуждать, поднимать, объединять, вооружать — таким путем можно добиться всего.
Врач. И даже республики. Это будет великолепнейший конец, вполне достойный начала.
Ашиль. А почему бы и не республики?
Адвокат. Да, конечно, республики! Что может быть лучше республики, во главе которой стоят люди умеренных взглядов, честные, неподкупные?
Врач. Да эти люди наивные дураки, если они воображают, будто народ снова даст надеть на себя намордник после того, как с него снимут узду!
Ашиль. Бросьте! После победы народ бывает послушным, как ребенок. Говорю вам, вы его не знаете. А вот я берусь повести за собой десять тысяч таких, как те, что были здесь.
Врач. Еще бы! Таких, например, как этот старый якобинец. Очаровательный субъект, что и говорить! Признаться, я не большой любитель вот этаких кровопийц. Эта взбунтовавшаяся чернь вышвырнет нас за борт, и мы придем к анархии, варварству, террору, ко всем ужасам девяносто третьего года!
Ашиль. Ну и пусть, если это необходимо. Все же это лучше, чем мракобесие иезуитов, чем мертвое затишье тирании. Идти, действовать — неважно как! Лишь бы чувствовать, что живешь, что перед тобой великая цель. Разве не прекрасна судьба Робеспьера? Короткая слава, драматическая смерть, бессмертное имя… Только подумать — дух захватывает.
Адвокат. И все это он говорит чисто платонически. Уж если так привлекает вас мученичество, почему же в таком случае не дали вы себя расстрелять вместе с Кароном?
Ашиль. Ах, чепуха все это! Карон, Бертон — просто глупцы, сумасшедшие, они были недовольны своим положением, вот и все. Небось сидели бы тихо, если бы двор согласился удовлетворить их тщеславие.
Капитан. Лучше скажите — герои, которых вы оклеветали и трусливо предали! Тысяча чертей! Если бы меня в то время послушались, они не погибли бы на эшафоте. Вот почему меня и тошнит от ваших карбонариев. Мне стыдно, что я теперь связался с вами. (Берет свое ружье и собирается уходить.)
Ашиль. Знакомая картина! Как только нас постигает неудача, все начинают грызться между собой до следующей победы, она-то сразу всех примиряет. Все это уже бывало, и не раз!
Врач (беря ружье и тоже собираясь уходить). По чести говоря, не верю я больше в ваши победы. Если либералы в Испании проиграют, я вам больше не товарищ. Придется искать что-нибудь более надежное, чем ваши карбонарии; здесь никто ни за что не отвечает, никто никого не знает и никто ни с кем не может договориться.
Адвокат. Спокойной ночи, Ашиль! Не горюй, что бы там ни говорили, мы с тобой на верном пути. Ведь все выдающиеся люди с нами: Манюэль, Фуа, Кератри, д’Аржансон, Себастьяни, Бенжамен Констан и патриарх Лафайет на своем белом коне… Какой молодчина, а?
Ашиль. Доброй ночи, господа! Не очень-то тревожит меня ваша воркотня! (Адвокату) Спокойной вам ночи, Мирабо в зародыше! Мы еще зададим кое-кому жару, прежде чем умрем, будьте уверены!
Адвокат (Ашилю). Спокойной ночи, эх вы, Барнав!
Врач (Ашилю). Доброй ночи, эх вы, отец Дюшен!
Ашиль. Это уж как придется — смотря по обстоятельствам. Может, Дюшен, а может, и Барнав. Лишь бы быть полезным Франции!
Капитан (сквозь зубы). Хорошей бы картечью по вам, болтуны вы этакие!

павел карпец

19-11-2015 10:19:19

Скрытый текст: :
ГЛАВА XVI
Следствие по делу зачинщиков кровопролитной драки подмастерьев было закончено. Все гаво были признаны невиновными и полностью оправданы. Пьер и Романе, выступавшие в суде в качестве главных свидетелей, обратили на себя всеобщее внимание своими уверенными показаниями и мужественным поведением. Красивое лицо Пьера, весь его благородный облик, простая, но полная достоинства манера говорить привлекли к нему особый интерес либералов Блуа, которые вместе с сотрудниками своих газет присутствовали на заседании суда. Но он не успел стать предметом их новых заигрываний, ибо покинул город, как только увидел, что обойдутся и без него.
А что поделывал папаша Гюгенен в отсутствие сына? Старик негодовал, просто из себя выходил, но еще больше того — беспокоился, не случилось ли чего. «Пьер всегда так аккуратен, так исполнителен во всем, что делает, — думал он, — не иначе как случилось что-нибудь недоброе!» И от этих мыслей он впадал в полное отчаяние, ибо и сам не подозревал до этой последней разлуки, как любит и уважает сына.
Как и опасался Пьер, от волнения у старого мастера вновь сделался жар, и в тот счастливый для него день, когда Амори с беррийцем прибыли в Вильпрё, папаша Гюгенен с утра вынужден был оставаться в постели. По пути Коринфец еще раз напомнил Сердцееду о просьбе Пьера считаться с предубеждением старого столяра против всего, что связано с компаньонажем, и так как самому ему немного претило начинать знакомство с новым хозяином со лжи, он заодно подговорил беррийца первым войти в дом и представиться. Сойдя с дилижанса, они осведомились, где живет старый столяр, и направились к его дому. Но вошли туда каждый по-своему — один с развязностью дурачка, другой с осторожностью умного человека.
— Эй, вы! — заорал берриец и заколотил своей палкой по створке незапертой двери. — Есть тут кто в доме? Здравствуйте! Добрый вам день! Здесь, что ли, живет папаша Гюгенен, столярных дел мастер?
Папаша Гюгенен лежал между тем в постели и был в таком скверном расположении духа, что даже никого не пускал к себе в комнату. Услышав голос, столь внезапно нарушивший его покой, он подскочил на своем ложе и, раздвинув желтый саржевый полог, увидел перед собой нелепо ухмыляющуюся физиономию Сердцееда.
— Ступай-ка своей дорогой, любезный! — резко сказал он ему. — Постоялый двор дальше.
— А если нам здесь больше нравится? — ответил ему Сердцеед, которому доставляло удовольствие дразнить старика в преддверии радости, которую, как он считал, тот должен будет проявить, узнав, зачем они пришли.
— Ну погоди ж ты у меня! — проворчал папаша Гюгенен, начиная натягивать на себя куртку. — Сейчас ты у меня узнаешь, как врываться к больному человеку! Вылетишь у меня отсюда за милую душу!..
— Покорно прошу прощения за моего товарища, хозяин, — вмешался тут Амори, входя, в свою очередь, в комнату и почтительно кланяясь отцу своего друга. — Мы пришли предложить вам свои услуги, а послал нас сюда ваш сын.
— Мой сын! — вскричал старый мастер. — А где же он сам?
— Он остался в Блуа самое большее еще денька на два-три, его задержало там одно дело, о котором он вам сам расскажет; а нас он нанял на работу. Вот вам и записка от него, там все про нас сказано.
Прочитав записку, папаша Гюгенен успокоился и сразу же почувствовал себя наполовину выздоровевшим.
— Ну, в добрый час! — сказал он, глядя на Амори. — Ты, сынок, обычаи, как видно, знаешь, а вот у товарища твоего престранные повадки. Ну-ка, любезный, — добавил он, строгим взглядом окидывая беррийца с ног до головы, — может, в работе ты больше смыслишь, чем в приличиях? А ведь картуз-то тебе не больно к лицу, мой милый!
— Картуз? — удивленно переспросил берриец, снимая свою шапчонку и простодушно разглядывая ее. — Что верно, то верно, не больно он хорош, да ведь какой есть…
— Но его все равно полагается снимать перед хозяином, особенно когда у того седая голова, — мягко заметил ему Коринфец, который сразу понял, что имеет в виду папаша Гюгенен.
— Что верно, то верно, в коллежах мы не обучены, — сказал берриец, сунув свой картуз под мышку. — А вот насчет работы, это вы, хозяин, не сомневайтесь, это мы умеем.
— Ладно, дети мои, поживем — увидим, — смягчаясь, сказал папаша Гюгенен. — Вы пришли в самый раз, потому что время идет, работа стоит, а я тут валяюсь в постели, что старый конь на соломе. Ну, пропустите-ка по стаканчику вина, а потом я отведу вас в замок, потому что живой я или мертвый, а заказчика должен поскорее успокоить и ублаготворить.
Пока подмастерья угощались, папаша Гюгенен, кликнув служанку, попытался встать с постели. Однако ему сразу стало плохо. Заметивший это Коринфец начал уговаривать старика не ходить с ними, утверждая, что он, мол, и без того знает уже все от Пьера, который подробно все ему растолковал, и что он имеет теперь обо всем столь же ясное представление, как если бы работал здесь с самого начала, и в доказательство Коринфец принялся подробнейшим образом наизусть перечислять формы и размеры всех сводов, карнизов, тетивы лестницы, соединительных клинышков и всего прочего, обнаруживая при этом такую прекрасную память и так свободно разбираясь во всем этом, что старый столяр снова внимательно посмотрел на него и еще раз подумал о пользе теории, которая делает ясными самые сложные операции и так хорошо запечатлевает их в уме. Он почесал в затылке, натянул поглубже свой ночной колпак и, вновь улегшись в постель, сказал:
— Ну ладно, помоги вам бог!
— Положитесь на нас, — сказал Амори, — нынче уж мы обойдемся без ваших советов и только будем стараться угодить вам, а завтра, дай бог, вы и сами сможете прийти поглядеть.
— Да, да, положитесь на нас, — повторил за ним Сердцеед, поспешно допивая последний стакан. — Увидите, хозяин, вы еще пожалеете, что так нелюбезно встретили двух молодцов подмастерьев…
— Подмастерьев? — прошептал папаша Гюгенен и сразу нахмурился.
— Да нет, это я просто так сказал, чтобы поддразнить вас маленько, — спохватился берриец. — Ведь вы, как я слышал, не больно жалуете их, подмастерьев-то?
— Ах вот что! Значит, вы из этого самого Союза долга? — проворчал папаша Гюгенен, в душе которого давняя ненависть к компаньонажу успела уже вступить в борьбу с неизвестно откуда взявшейся вдруг симпатией к обоим пришельцам.
— А то как же! — подхватил берриец, обладавший счастливой способностью вовремя подтрунить над собственной внешностью. — Мы с ним оба из Союза красивых парней, а я там хожу в знаменосцах.
— И долг у нас один, — ввернул Коринфец, искусно играя этим словом, — постараться быть вам полезными.
— Ваши слова да богу в уши, — проворчал папаша Гю-генен, совсем расстроившись, и полез под одеяло.
Однако ночь он проспал спокойно, а на следующий день почувствовал себя лучше и отправился поглядеть, что поделывают подмастерья. Он застал их в разгаре работ — все ученики были заняты, дело так и кипело, не хуже, чем это бывало при Пьере. Окончательно уверившись, что с подрядом все теперь будет в порядке, и весьма довольный тем, что господин Лербур больше на него не дуется, вернулся он домой в свою постель. Назавтра он почти совсем уже поправился, и когда на третий день к вечеру Пьер явился домой, отец был уже на ногах.
Лицо Пьера выражало самое безмятежное спокойствие. Совесть больше не мучила его; радостное чувство исполненного долга пробивалось даже сквозь обычную его сдержанность, и отец сразу же почувствовал это. Однако, когда он вздумал расспрашивать сына, почему тот так задержался, Пьер ответил:
— Позвольте мне, дорогой отец, ничего не говорить вам в свое оправдание, это заняло бы слишком много времени. Немного позже, если вы будете очень настаивать на этом, я расскажу вам, что делал в Блуа. А пока, с вашего позволения, я немедля отправлюсь в часовню; и поверьте моему честному слову — я выполнял свой долг. Окажись вы там рядом со мной, вы, я уверен в этом, благословили бы меня и остались бы мной довольны.
— Да уж ладно, — отвечал старый мастер, — неволить не буду. Ты ведь всегда говоришь мне только то, что считаешь нужным. Право, мне иногда сдается, что не ты мне сын, а я — тебе. Чудно, но уж так оно получается.
Он так хорошо себя чувствовал в этот вечер, что даже сел поужинать вместе с сыном, обоими подмастерьями и учениками. Ему все больше нравился Амори, привлекавший его своей мягкой почтительностью. Ему не хотелось заговаривать с ним на известную тему, но мысленно он не раз спрашивал себя: «Да неужто и вправду он один из тех окаянных подмастерьев? Выходит, и лицо его и его обходительность — все это один обман?» Менялось понемногу и его мнение о беррийце — под непривлекательной его внешностью все чаще обнаруживал он превосходные душевные качества. Простодушные выходки Сердцееда забавляли его, и он доволен был, что есть теперь над кем подтрунивать, ибо, как мы знаем, папаша Гюгенен, как и все люди с живым характером, был малость задирист, а степенная сдержанность, с которой неизменно держались и его сын и Амори, всегда немного стесняла его.
В этот вечер, утолив свой первый голод (как всегда неуемный), Сердцеед положил оба локтя на стол и с еще полным ртом обратился к Коринфцу.
— Товарищ, — сказал он ему, — почему ты не позволяешь мне рассказать мастеру Пьеру про то, что у тебя давеча вышло из-за него с тем дуралеем Полидором… Теодором… как его там?.. ну, с этим толстым сынком управляющего?
Амори, недовольный болтливостью беррийца, пожал плечами и ничего не ответил. Но папаше Гюгенену вовсе не хотелось, чтобы тот замолчал.
— Вот уж не советовал бы я тебе, дорогой Амори, поверять свои тайны этому малому, — сказал он. — Он ведь у нас осторожен и деликатен, совсем как бревно, которое с размаху стукнет тебя по ноге!
— Ладно, — сказал Пьер Гюгенен, — раз начал, пусть говорит. Речь, как видно, идет о господине Изидоре Лербуре. Неужели ты думаешь, Амори, что я буду огорчен, если он сказал что-нибудь дурное обо мне? Нужно быть просто глупцом, чтобы бояться его суждений.
— Ну если так, я все сейчас расскажу. Ей-богу, все как есть расскажу вам, мастер Пьер, — завопил берриец, умоляюще подмигивая Амори, чтобы тот не мешал ему продолжать. Амори сделал знак, что он может говорить, и берриец начал свой рассказ:
— Сначала, значит, приходит в мастерскую знатная дама, пухленькая такая, клянусь богом, и маленькая-премаленькая, с этаким румяным личиком. И вот, проходит она, значит, мимо нас. Сначала туда, потом сюда, потом еще раз туда и еще раз обратно, будто бы работу нашу посмотреть, а на самом деле, ну не сойти мне с этого места, прямо глаз не спускает с земляка Коринфца…
— Что это он такое болтает? Что это значит — «земляк Коринфец»? — прервал его папаша Гюгенен, в присутствии которого, как было условлено, прозвища компаньонажа никогда не произносились. Пьер под столом что было силы наступил на ногу неосторожному беррийцу, и тот, скривившись от боли, попытался поскорее исправить свою оплошность.
— Понимаете, хозяин, когда я говорю «земляк» — это все равно что «товарищ», «друг». Мы с ним земляки, понимаете, — он, значит, из Нанта, что в Бретани, а я из Ноана-Вик, что в Берри.
— Чего уж понятнее? — проговорил папаша Гюгенен, корчась от смеха.
— А когда я говорю «Коринфец», — продолжал свои объяснения Сердцеед, нога которого все еще находилась под каблуком Пьера, — так это я прозвал его так просто в шутку…
— Да ладно, хватит об этом… Так дама смотрела на Амори? Ну, а дальше-то что? — нетерпеливо прервал его папаша Гюгенен.
— Какая дама? — спросил Пьер, который, бог знает почему, при этом слове вдруг насторожился.
— Ведь сказано же тебе: знатная дама, маленькая-премаленькая, — смеясь, сказал Амори, — только я не знаю, кто она.
— Если лицо у нее румяное, — заметил старый мастер, — значит, это не мадемуазель Вильпрё — та бледная как смерть. Может, это была ее горничная?
— А что ж, может быть, — ответил берриец, — потому что ее как раз называли мадам.
— Значит, она не одна приходила на вас смотреть? — спросил Пьер.
— Нет, сначала одна, — отвечал Сердцеед, — а только потом явился этот самый господин Колидор и…
— Изидор! — притворно сердитым голосом поправил его старик Гюгенен, думая смутить его.
— Ну да, Теодор, — продолжал, ничуть не смешавшись, берриец, который любил иной раз повалять дурака. — Ну и этот самый господин Молидор, значит, и говорит ей: «Чем могу быть полезен вам, мадам маркиза?»
— Ах, так это графская племянница, маленькая госпожа Дефрене, — заметил папаша Гюгенен. — Ну, эта не гордая, будет смотреть на кого угодно. Так, говоришь, она смотрела на Амори? В самом деле?
— Смотрела вот точь-в-точь так, как я сейчас на вас смотрю! — вскричал берриец.
— Ну, уж должно быть, не совсем так, а? Должно быть, как-нибудь иначе, — сказал старый столяр, от души смеясь при виде Сердцееда, который изо всех сил старался пошире вытаращить свои подслеповатые глазки. — Ну ладно, а дальше-то что? Заговорила она с вами?
— Нет, говорить она с нами не говорила, а только она, значит, сказала: «Я ищу собачку. Не пробегала ли тут собачка, не видали вы ее, господа столяры?» И тут как взглянет на земляка… Амори то есть. Ну прямо так и уставилась, словно съест его сейчас.
— Да перестань же, дуралей, это она на тебя смотрела, — улыбаясь, сказал Амори. — Признавайся лучше… ты же не виноват, что женщины на тебя заглядываются.
— Ну, насчет этого вы, конечно, шутите… Никогда еще ни одна женщина — ни богатая, ни бедная, ни молодая, ни старая — ласково не взглянула на меня, кроме разве Матери… то бишь Савиньены, еще в те времена, когда она не убивалась так по мужу.
— Она ласково смотрела на тебя? На тебя? — покраснев, спросил Амори.
— Да, потому что жалела меня, — отвечал берриец, у которого было достаточно здравого смысла, когда дело касалось его самого. — Бывало, скажет мне: «Бедный, бедный ты мой берриец, да какой же смешной у тебя нос, а какой забавный рот! В кого это ты такой уродился? У кого был такой нос — у матушки или у отца?»
— Ну, да ладно с этим, что же было дальше с дамой? — перебил его папаша Гюгенен.
— А с дамой ничего больше не было, — ответил берриец. — Она как вошла, так и вышла, и тут господин Ипполит…
— Господин Изидор, — снова поправил его упрямый папаша Гюгенен.
— Ладно, Изидор, будь по-вашему. А только, по мне, это имя ничуть не красивее моего носа! Так вот, значит, стоит он около нас, руки скрестил на груди, точь-в-точь как император Наполеон на той картинке, где он с подзорной трубой, и как начнет: работа, дескать, никудышная, никуда-де она не годится, ну и всякое такое. А земляк… то бишь, простите, Амори, возьми да ничего ему и не ответь, а я тоже, значит, строгаю себе доску, да и помалкиваю. Ну и распалился же он тут! Небось ждал, что мы спросим его, почему, мол, работа никудышная… Как схватит он тут одну доску, и пошел опять: и дерево, дескать, плохое, и оно уже все растрескалось, и если бросить доску наземь, она расколется, как стекло. А Коринфец… ну, хоть режьте меня, хозяин, не отвыкнуть мне, да и только… а Коринфец-то ему и говорит: «А вы попробуйте, милый барин, бросьте, ежели вам охота». И тогда он как бросит эту самую доску что есть силы об пол, а она-то и не раскололась. Его счастье, а не то я бы ему башку расколол своим молотком.
— И это все? — спросил Пьер.
— А вам мало этого, мастер Пьер? Ну, вам, видать, не угодишь.
— А мне так вполне достаточно, — помрачнев, заметил папаша Гюгенен. — Видишь, Пьер, говорил я тебе, что сынок господина Лербура зуб на тебя имеет… он тебе еще покажет. Ты от него еще наплачешься!
— Посмотрим! — сказал Пьер.
Старик был прав. Узнав, как раскритиковал его чертеж молодой столяр, Изидор Лербур воспылал к Пьеру глубокой ненавистью. Как раз накануне он обедал в замке. Граф имел обыкновение по воскресеньям приглашать к обеду кюре, мэра, сборщика налогов, а заодно и управляющего с его отпрыском. Он придерживался того мнения, что в деревне всегда есть пять-шесть человек, которых следует держать в узде, и что радушное застолье — наилучший способ воздействия на должностных лиц. Спесивый Изидор был весьма горд этой привилегией. Он являлся к столу в самых ярких из своих нелепейших костюмов, немилосердно бил за столом тарелки и графины, с видом знатока смаковал тонкие вина, всякий раз выслушивал от графа какой-нибудь выговор, который не шел ему на пользу, и нагло пялил глаза на хорошенькую маркизу Дефрене.
В воскресенье злопамятному Изидору представился удобный случай отомстить обидчику. Во время обычной послеобеденной партии в пикет, которую граф в этот день предложил кюре, разговор зашел о старой часовне, и граф осведомился у своего управляющего, возобновились ли там наконец прерванные работы.
— Как же, как же, ваше сиятельство, — отвечал господин Лербур, — работают там четверо рабочих, и даже сегодня.
— Но сегодня воскресенье, — заметил кюре.
— Вы отпустите им этот грех, кюре, — сказал граф.
— Боюсь, однако, — вмешался Изидор, только и поджидавший удобного момента, чтобы вставить свое слово, — боюсь, что господину графу их работа вряд ли придется по вкусу. У них скверное дерево, и вообще они ничего во всем этом не смыслят. Старик Гюгенен мастер неплохой, но он сейчас болен, ну а сынок его — отъявленный невежда, деревенский краснобай, словом, настоящий осел…
— Сделай милость, дай нам отдохнуть от ослов, — сказал граф, спокойно тасуя карты, — хотелось бы хоть на некоторое время забыть об их существовании.
— Позвольте все же сказать, ваше сиятельство, этот олух совершенно не способен выполнить работу, за которую взялся. Самое большее, что можно ему доверить, — это обтесать какое-нибудь бревно…
— Берегись в таком случае, как бы это не оказалось опасным для тебя, — отвечал ему граф, который в своем роде был шутник не хуже старого Гюгенена. — Однако позвольте, кто же, собственно, нанял этого мастерового, не твой ли батюшка?
Господин Лербур в эту минуту находился в другом конце комнаты, где рассыпался в восторженных восклицаниях по поводу коврика, который вышивала госпожа Дефрене, и не мог слышать, как его сын честит Пьера Гюгенена.
— Мой отец ошибся, взяв этого рабочего, — сказал Изидор, понизив голос. — Ему его очень расхваливали, и он понадеялся, что это выйдет дешевле, чем выписывать настоящего работника откуда-нибудь издалека. Но он просчитается, потому что все, что сделано в часовне и еще будет сделано, придется потом переделывать заново. Я собственным именем готов ручаться, что это так.
— Собственным именем? — переспросил старый граф, не прерывая игры и явно издеваясь, хотя Изидор и делал вид, что не замечает этого. — Вот была бы потеря! Если бы я имел счастье называться господином Изидором Лербуром, не стал бы я так рисковать!
— Очень уж вы строги, господин Изидор, — со свойственным ей ребяческим кокетством сказала маркиза Дефрене, которой успели уже наскучить комплименты господина Лербура-старшего. — А я, — продолжала она своим нежным и певучим голоском, — случайно проходила через часовню, и мне показалось, что новая резьба прелестна, ничуть не хуже, чем старая. Чудо что за резьба! Вы правильно сделали, милый дядя, что решили восстановить часовню. Она будет такая изящная, совсем в нынешнем вкусе!
— Как это в нынешнем вкусе? — воскликнул Изидор с рассудительным видом. — Ей уже более трехсот лет.
— Ты как, сам додумался до этого? — насмешливо спросил его граф.
— Но ведь… — начал было Изидор.
— А теперь это опять модно, — с раздражением прервал его кюре, которому болтовня Изидора мешала обдумывать ходы. — Моды время от времени возвращаются… Да не мешайте же нам играть, господин Изидор.
Господин Лербур бросил на сына испепеляющий взгляд, но тот, весьма довольный, что ему удалось все же нанести Пьеру первый удар, подсел к дамам. Мадемуазель Изольда, питавшая к нему непреодолимое отвращение, немедленно встала и перешла на другой конец комнаты, госпожа Дефрене, более снисходительная, поддержала разговор с младшим чиновником управления шоссейных дорог Она начала задавать ему вопросы сначала о часовне, затем о Пьере Гюгенене, о котором он так дурно отзывался, и, наконец, поинтересовалась, кто из рабочих, встреченных ею давеча в мастерской, и есть этот самый Пьер Гюгенен.
Один из них показался мне очень приятным, — простодушно заметила она.
— Пьера Гюгенена там вовсе и не было, — отвечал Изидор, — а тот, о ком вы говорите, — это его товарищ. Не знаю, как его настоящее имя, но прозвище у него пресмешное.
— Правда? Ах, скажите, что за прозвище, я так люблю все смешное.
— Товарищ называет его Коринфцем.
— О, да это прелестно — Коринфец! Но почему он так его называет? Что это означает?
— У этих людей вообще всякие странные прозвища. Второго, например, они называют Сердцеедом.
— Да что вы? Это в насмешку, да? Ведь он же просто урод! В жизни не видела никого безобразнее!
Будь на месте Изидора кто-нибудь понаблюдательнее, ему пришло бы, пожалуй, в голову, что госпожа Дефрене проявляет к мастеровым, работающим в часовне, куда больший интерес, чем это полагалось бы маркизе, опровергая тем самым утверждение Лабрюйера , будто «только монахиня способна увидеть в садовнике мужчину». Но, зная кокетливый нрав маркизы, Изидор, считавший себя неотразимым, не придал этому значения, полагая, что с ее стороны это лишь предлог подольше удержать его подле себя, чтобы насладиться беседой с ним.
Маркиза Жозефина Дефрене, урожденная Клико, была дочерью местного разбогатевшего суконщика. Совсем юной ее выдали замуж за маркиза Дефрене, приходившегося графу племянником. Маркиз сей был туренский дворянин, весьма благородный, если судить по родословной, но вообще препустой малый. В годы Империи он служил, но, не отличаясь ни особыми талантами, ни безупречным поведением, никак не продвинулся, а только успел промотать свое состояние. Во время «Ста дней» он не проявил ни достаточной ловкости, ни достаточной смелости: слишком поздно предав императора, он не сумел извлечь выгоду ни из своей измены, ни из своей верности. Тогда он вновь сел на шею графу де Вильпрё, который, не зная, как избавиться от несносного племянника и его вечных долгов, задумал переложить свою ношу на семью Клико, женив его на их богатой наследнице Жозефине.
Родителям Жозефины достаточно хорошо было известно, что будущий зять нехорош собой, немолод, не слишком любезен с людьми, что в нравственном отношении он столь же небезупречен, как и в денежном, словом, что брак этот вряд ли принесет их дочери семейное счастье и достойное положение. Однако возможность породниться с «самым сиятельным семейством», пользуясь выражением господина Лербура, кружила им голову. Что же до девицы Клико, то за титул маркизы она готова была примириться решительно со всем.
Ей понадобилось всего несколько лет, чтобы убедиться, как горько она ошиблась. Маркиз очень быстро самым пошлым образом промотал приданое жены, и тогда господа Клико, желая обеспечить дочь хоть каким-то капиталом на будущее, предложили зятю полюбовную сделку: дочь они забирают к себе, ему же назначают пенсию в шесть тысяч франков в год, с тем что он будет транжирить ее в Париже или за границей. В самый разгар переговоров мамаша Клико неожиданно скончалась, а отставной суконный фабрикант вновь вернулся к делам, дабы возместить ущерб, нанесенный его состоянию, и Жозефина вместе с отцом и двумя тетками поселилась в огромном, безвкусно обставленном доме рядом с фабрикой, на берегу Луары, в нескольких лье от Вильпрё.
Среди шума и суеты фабричной жизни, будничной и однообразной, окруженная самыми заурядными людьми, вынужденная жить чуть ли не монашкой (ибо за ее нравственностью следили так же бдительно, как если бы она была девочкой), бедняжка Жозефина умирала от скуки. Лишь мельком довелось ей увидеть кусочек большого света, но это недолгое соприкосновение с ним зажгло в ней страстную жажду красивой жизни и светской суеты. За два года, что она провела в Париже, в ее распоряжении были экипаж, роскошно обставленная квартира, ложа в опере, сонм молодых бездельников, модисток, портних и парфюмеров. Попав внезапно, словно в ссылку, на эту смрадную, дымную фабрику, где она никого не видела, кроме рабочих да начальников мастерских, имевших порой хорошие намерения, но плохие манеры, и с утра до вечера только и слыша, что разговоры о шерсти, станках, заработной плате, красках, прейскурантах и поставках, она совсем затосковала и спасалась только тем, что целыми ночами читала романы, после чего спала большую часть дня. В то время все ее нарядные платья, перья, ленты и кружева — эти остатки былой роскоши — желтели в картонках, тщетно ожидая случая вновь появиться на свет божий. Воспитание Жозефина получила самое жалкое. Мать ее была женщиной ограниченной, только и умевшей, что кичиться своими деньгами; у отца была одна забота и одно занятие — наживать деньги; у дочери оказалась одна страсть и одна способность — тратить их. Лишившись возможности заказывать себе новые туалеты и придумывать новые развлечения, она решительно не знала, что ей теперь с собой делать. Ей было всего двадцать лет, она была очень хороша собой, но красота эта более тешила глаза, нежели душу. И вот, совершенно растерявшись, не находя никакого применения своей молодости, красоте, нарядам, она дала волю своей фантазии, столь же резвой и легкомысленной, как и она сама, и с головой погрузилась в воображаемый мир, навеянный чтением романов, в котором выступала героиней удивительных любовных историй и неизменной победительницей мужских сердец. Вынужденная, однако, то и дело возвращаться из этого мира в мир прозаической действительности, она чувствовала себя от этого еще несчастнее. Томная ее меланхолия внушила тетушкам пагубную мысль усилить свой неусыпный надзор, и кто знает, что стало бы с бедной головкой Жозефины, готовой взорваться внутри этого фабричного котла, если бы неожиданные события внезапно не изменили ее судьбу.
Старик Клико тяжко занемог. Во время болезни, умиленный нежными заботами дочери и в то же время раздосадованный алчностью престарелых своих сестер, которую те не в силах были скрыть, он на прощание, решив досадить старым девам, составил за их спиной заговор: он обеспечил их существование, но лишил их наследственных прав. Призвав к своему смертному одру графа де Вильпрё, он просил его взять опеку над дочерью и ее состоянием. И граф понял, что, поскольку брак этой несчастной маленькой буржуазки с его непутевым племянником — дело его рук, он теперь обязан нести какую-то ответственность за ее судьбу. И, закрыв вместе с ней глаза папаше Клико, он объявил себя опекуном Жозефины вплоть до ее совершеннолетия , ждать которого оставалось уже недолго. Он позаботился, чтобы все пункты завещания были выполнены в соответствии с волей покойного: был собран семейный совет, на котором тетушки от управления фабрикой были отстранены, а ведение дел поручили честному и знающему свое дело управляющему. Затем граф забрал маркизу Дефрене в свой дом и окружил подлинно отеческой заботой, первым проявлением которой было уведомление маркиза Дефрене, что условия фактического его развода остаются в силе и что граф и впредь в случае необходимости сумеет защитить от него интересы его супруги.
Это достойное похвалы поведение графа вызвало бурю негодования среди его родственников — той ветви семьи, к которой принадлежал маркиз Дефрене. Эта часть семьи, ультрароялистская, разоренная революцией, завистливая, всячески честила графа, называя его грабителем, скупердяем и якобинцем.
Избавленная наконец от докучливых своих мучительниц, Жозефина свободно вздохнула. Ровное, дружеское обхождение дяди, нежная дружба Изольды, неизменная их благожелательность, их спокойные манеры и привычки — вначале все это казалось ей каким-то раем после ада. Но этой горячей головке нужна была хоть какая-то смена впечатлений — все равно, игра ли страстей или светские забавы, а этого размеренно текущая жизнь графского дома ей предоставить не могла. Изольда была слишком серьезна, чтобы стать настоящей подругой романтической Жозефине, и та, уже приучившись в отцовском доме тайно убегать мыслью от того, что ее окружает, вернулась к прежним привычкам и, искусно притворяясь, будто живет той же жизнью, что и другие, возвратилась в свой прежний мир сентиментальных грез, никогда никому не поверяя их.
ГЛАВА XVII
Бодрость и уверенность вновь вернулись в сердце Пьера Гюгенена. Часовня показалась ему теперь еще прекраснее, чем когда он увидел ее впервые. Выздоровление отца, возможность отныне быть всегда рядом с милым его сердцу Коринфцем, дружеская его помощь — все это усугубляло в нем чувство радости. Он взял в руки стамеску и звучным, чистым своим голосом затянул песню о столярном ремесле:
Почетно наше ремесло, угольник — символ наш по праву, во храмах божьих мощь и славу оно издревле обрело.
Пропев первый куплет, он крепко обнял отца, пожал руку Коринфцу и принялся за работу. Берриец грустно покачал головой.
— А я? — печально произнес он. — А на мою долю так-таки и нет ничего?
— На твою долю? И тебе тоже моя рука. Да еще и сердце в придачу!. — ответил Пьер, пожимая мозолистую руку товарища.
Всю грусть беррийца сразу словно ветром сдуло, и он тут же, в соответствии со старым христианским обычаем своей родины, нацарапал стамеской крест на доске, которую собрался обрабатывать, и тоже запел. То была песенка Анжуйца Мудрого, одного из славных поэтов-подмастерьев.
Папаша Гюгенен, все еще с рукой на перевязи, стоял рядом и с улыбкой смотрел на них. В эту минуту в часовню вошел граф де Вильпрё в сопровождении своей внучки, маркизы и господина Лербура. Граф, страдавший подагрой, шел с трудом, опираясь на толстую трость; с другой стороны его поддерживала Изольда, неизменная его спутница во всех прогулках по имению. Маркиза грациозно, с видом покорности судьбе, опиралась на руку господина Лербура, которую тот отважился предложить ей. Войдя, граф помедлил немного у входа, с любопытством прислушиваясь к словам песенки, которую пел Сердцеед:
Пускай рыдает божий свет от скорби и от боли, до прошлых дней нам дела нет, до будущих — тем боле.
— Рифмы не слишком изысканные, — вполголоса заметил граф внучке, — но мысль сама по себе недурна.
И они незаметно подошли ближе. Визг пилы и рубанка заглушал звук их шагов и голосов.
— Который же из них Пьер Гюгенен? — спросила маркиза управляющего.
— Вот тот, самый рослый и сильный из них, — ответил господин Лербур.
Маркиза смотрела поочередно то на Коринфца, то на Чертежника и не могла решить, кто же из них лучше — этот, мужественным своим обликом и сильным гибким станом напоминавший статую античного юноши, или тот, другой — бледный, с длинными кудрями, томно-задумчивый, словно юный Рафаэль.
Старый граф, которому присуще было чувство прекрасного, тоже был поражен и невольно залюбовался на редкость красивой группой. Это были три совершенно греческих головы (третьим был папаша Гюгенен со своим высоким лбом, словно вычеканенным профилем, серебристой сединой и полными огня глазами).
— А еще говорят, будто французский народ некрасив! — заметил он внучке, подняв свою трость и указывая ею на рабочих, как будто это была картина. — Вот, пожалуйста, образчики великолепной породы французов.
— Да, в самом деле, — отвечала Изольда, рассматривая старика и обоих юношей так же хладнокровно, как если бы и в самом деле рассматривала живопись.
Папаша Гюгенен, который сам в этот день еще не работал, пошел навстречу высоким посетителям, учтиво и с достоинством приветствуя их. Граф всем своим обликом невольно вызывал чувство почтения к себе, и людям самых демократических взглядов при встрече с ним приходилось отказываться от своего привычного предубеждения.
Здороваясь со старым столяром, граф снял шляпу и опустил ее чуть ли не до самой земли, как сделал бы это, здороваясь с герцогом или пэром. Ему чужды были повадки тех развязных повес эпохи Регентства, которые обращались с народом запанибрата, тем самым унижая его. Он унаследовал здравые понятия вельмож времен Людовика Четырнадцатого, которые, in petto относясь к народу свысока, внешне держались с ним безукоризненно вежливо. Но в эту издавна вкоренившуюся в него светскую учтивость старый граф вкладывал некий новый смысл: он не забыл дней революции и теперь полушутя-полусерьезно выказывал себя сторонником принципа равенства; он уверял, будто всякий раз, когда ему случается иметь дело с простолюдином, шепчет про себя: «Ты хочешь, чтобы тебе поклонились? Изволь, народ-самодержец!»
Прежде всего он учтиво осведомился у старого столяра, как его рука, и выразил сожаление, что несчастный случай произошел во время работы над его, графа, заказом.
— А все потому, что спешил, — отвечал папаша Гюгенен. — В мои годы пора быть разумнее. Но господин Лербур больно торопил меня, а я, значит, испугался, как бы граф не разгневался, ну и начал что есть силы резать дерево, да и не заметил, как саданул резцом по руке. А как вонзилось железо в мою старую кожу (она у меня твердая, что старый дуб), тут я понял — резец-то у меня на славу!
— Так вы, значит, изображаете меня таким свирепым? — проговорил граф, обращаясь к управляющему. — До сих пор я, насколько мне известно, еще никогда никого не калечил.
Пьер Гюгенен стоял недвижимо с обнаженной головой и с каким-то неизъяснимым волнением смотрел на мадемуазель де Вильпрё. Сердце его сжималось. При этом имени в памяти его всплывали те бессонные ночи, которые он провел в ее кабинете за чтением. Он вспомнил, какое почти молитвенное преклонение вызывала в нем в ту пору никогда не виданная им хозяйка этого святилища. Какое-то смятение вдруг охватило его, будто между ними существовала некая таинственная связь, которой суждено было окрепнуть или оборваться от первой этой встречи. Сначала он удивился, что она вовсе не так красива, как он ее себе представлял. Во внешности Изольды и в самом деле было больше благородства, нежели красоты. У нее была изящная головка, нежный овал лица, высокий лоб, тонкие черты, но ничего яркого, поражающего. В ней не было на первый взгляд никакого особого очарования. И, однако, нужно было только пристально вглядеться, чтобы понять, что она просто не дает себе труда проявлять его, и стоит только небольшим черным глазам ее оживиться, а губам улыбнуться, как хрупкая эта девушка вдруг обнаруживала всю таящуюся в ней женственную прелесть. Но, словно умышленно, она пренебрегала искусством женского обольщения и сообразно этому одевалась в темные платья без всяких украшений, а волосы носила гладко причесанными, двумя полукружиями спуская их на уши. И все же, вопреки всей этой намеренной строгости облика, в ней таилось очарование, непреодолимое для тех, кто способен был бы разгадать ее, однако понять это было не так просто, а с первого взгляда и вовсе невозможно.
Пьер Гюгенен смотрел на нее и вдруг встретил ее взгляд, взгляд почти оскорбительный, настолько был он невозмутим и безразличен к нему, Пьеру. Покраснев, Пьер быстро отвел глаза; его словно холодной водой облили; он почувствовал глубокое разочарование. Нет, хозяйка башенки не показалась ему неприятной или отталкивающей; но это холодное равнодушие в столь юной девушке так непохоже было на все его представления о ней, на все его мечты! Он не знал, как ему теперь относиться к ней — просто ли как к болезненной девочке или как к бесчувственному существу, чья душа навсегда поражена изнуряющим недугом равнодушия. Потом он подумал, что не все ли ему это равно, раз он никогда о ней ничего больше не узнает, может быть, никогда больше и не увидит ее, и ему уже никогда не придется встретиться с ней глазами; и почему-то ему стало от этого грустно, словно его внезапно лишили жившей в нем надежды на помощь некоего совершенного, всесильного, хотя и никогда не виденного прежде существа.
Между тем граф подошел ближе к работающим и стал внимательно рассматривать замененные куски панели.
— Превосходная работа, — сказал он, — просто выше всяких похвал. Но уверены ли вы в том, что это хорошее дерево, господа?
— Конечно, с тем, из которого сделана старая панель, его не сравнить, — отвечал ему Пьер, — но через двести лет и оно будет таким, а вот старое, может, до того времени и не продержится. Но за одно могу ручаться: оно не покоробится и вида панели не испортит. А если даже треснет где какая доска или расколется филенка (только это навряд ли!), я заменю ее за свой счет, так что никто и не заметит.
— Но если вдруг окажется, что вы ошиблись в качестве дерева и придется работу сызнова начинать, что тогда? — спросил граф.
— Тогда я поставлю другое дерево и переделаю все заново за свой счет, — ответил Пьер.
— Ну раз так, — сказал граф, поворачиваясь к внучке и как бы призывая ее в свидетели, — нужно, я полагаю, довериться опыту и знаниям этих людей. А работаете вы превосходно, господа, я даже не представлял себе, что можно с такой точностью воспроизвести старые образцы.
— Заслуги тут особой нет, — сказал на это Пьер, — добросовестная работа ремесленника, не более того. А вот тот, кто когда-то создал этот образец, — вот уж поистине художник… Какой вкус, какая фантазия, какое искусство формы, простой и в то же время изящной. Нынче это искусство вовсе у нас утрачено.
В глазах графа мелькнуло удивление, он стал легонько пристукивать своей тростью по полу, как это делал обычно, когда бывал чем-либо приятно поражен. Папаша Гюгенен знал эту его манеру и понял, что граф доволен.
— Но нужно самому быть истинным художником, чтобы понять это и выразить так, как это сумели сделать вы, — сказал граф.
— Да, все мы притязаем на это звание, — отвечал Пьер, — но, в сущности, уже его не заслуживаем. Хотя, — поправился он вдруг, повернувшись к Амори, — вот кто настоящий художник. Он занимается тем, что принято называть столярничанием, потому что должен зарабатывать себе на хлеб, но он мог бы создавать такую же красоту, как вот эта, здесь на старой панели. Если вы собираетесь когда-нибудь отделать одну из зал замка скульптурными украшениями, вам, право, стоит взглянуть на его рисунки. Он их делал для собственного удовольствия в часы досуга, но, думаю, даже знатоки не отвергли бы их.
— В самом деле? — спросил граф, глядя на Амори, который никак не ожидал, что Пьер заговорит о нем, и теперь стоял красный как рак. — Это что ж, ваш брат?
— Нет, господин граф, но все равно что брат.
— Ну что ж, постараемся найти применение и его талантам и вашим, сударь. Искренно рад был познакомиться с вами. Всегда к вашим услугам.
На этом граф учтиво, даже с некоторым оттенком уважения, попрощался с Пьером и направился к выходу вместе со своей внучкой, которой он вполголоса высказывал свое восхищение здравым смыслом и скромными ответами Пьера.
Первым, кого они встретили при выходе из часовни, был Изидор, который, проведав, что они пошли именно сюда, подстерегал их, чтобы узнать, какие последствия имели его наговоры на Пьера. Ему было невдомек, что старый граф, обладавший тем врожденным свойством, какое френологи называют нынче чувством созидания , лучше его знает толк в строительных работах и что его не так легко ввести в заблуждение. Изидор рассчитывал на внезапную вспышку гнева со стороны графа (ему несколько раз случалось наблюдать у него такие вспышки), на заносчивый характер старого Гюгенена. Один, надеялся он, выскажет сомнение в чем-либо, другой выйдет из себя и ответит без должного уважения… Но граф, который в это утро выслушал от архитектора всю историю с отвергнутым планом лестницы, отлично понимал теперь, какие чувства движут Изидором, и относился к нему презрительно.
— Мне очень понравилось все, что я видел, — громко сказал старый граф, строго глядя Изидору прямо в лицо, — это превосходные работники, и я весьма обязан вашему батюшке за то, что он нанял именно их. А кстати, кто это уверял меня вчера вечером, будто они плохо работают? Архитектор, что ли? А может, вы, господин Изидор?
— Не думаю, чтобы архитектор мог говорить нечто подобное, — вмешался господин Лербур, — он очень доволен работой Гюгененов.
— Так, значит, вот кто! — насмешливо произнес граф, указывая на Изидора.
— Но ведь мой сын даже не видел их работы, к тому же он плохо в ней разбирается. Науки, которые он изучил, отношения к этому не имеют, они более сложные, и хоть пословица и говорит: «Кто с большим справляется, тому малое нипочем» — это не всегда верно. Да кто же это мог нажаловаться вашему сиятельству на моих рабочих? Не иначе как кюре. Он зол на меня за то, что я обыгрываю его в бильярд.
— Не иначе как кюре! — повторил граф. — Вот тихоня-то! Надо будет при встрече сказать ему, чтобы он больше не совал нос, куда не просят.
Изидор ровно ничего не понял в уроке, преподанном ему графом. Он подумал, что у того просто плохая память, и решил при случае начать все сызнова. Он принадлежал к той породе людей, которых решительно никто не может убедить в том, что они неправы, и твердо был уверен, что сделанный им план лестницы превосходен, а план Пьера — никуда не годится. Он искренно удивлялся несправедливому, как ему казалось, суждению архитектора и только ждал часа, чтобы противника его постигла неудача и он смог бы унизить его. Тщетно предусмотрительный его родитель советовал ему молчать об истории, чтобы о ней совсем забыли; делая вид, будто он следует его совету, Изидор продолжал лелеять планы мести.
В тот вечер, когда в домике Гюгененов все сидели за ужином, в дверь постучался графский слуга и передал Пьеру просьбу явиться в замок. При этом он держался столь учтиво, что дядюшка Лакрет, тоже сидевший за столом, был поражен.
— Сроду не видывал, чтобы их лакеи разговаривали так вежливо, — прошептал он куму.
— Говорил я тебе, в моем сыне есть что-то особенное, — так же тихо отвечал тот. — Никто не смеет вести себя с ним запанибрата.
Пьер ненадолго поднялся в свою комнату и вскоре вернулся, тщательно, по-воскресному одетый и причесанный. Отец хотел было отпустить какую-то шутку по этому поводу, но не отважился.
— Фу-ты ну-ты! — начал берриец, как только Пьер вышел за дверь. — Принарядился-то как молодой наш хозяин, а? Коли дальше так пойдет, держись, земляк Коринфец, маленькая графиня скоро и смотреть на тебя не захочет…
— Хватит паясничать! — сердито прервал его старик Гюгенен. — Такие шутки до добра не доводят, а сыну моему это может только повредить. Если вы желаете ему добра, Амори, не позволяйте этому парню болтать.
— Я и сам не любитель праздных слов, хозяин, — отвечал Коринфец. — Так вот, дружище, больше ни слова об этом. Договорились?
— Ладно, молчу! — сказал Сердцеед. — Мне ведь что? Я ведь так, чтобы посмешить, а раз никто не смеется…
— Ты у нас мастер смешить, это мы знаем, мой мальчик, — сказал папаша Гюгенен. — Ладно, посмешишь нас ужо как-нибудь иначе.
— Да мне-то все едино, — сказал берриец. — А славные люди эти господа из замка, ей-богу! Не гордые, а уж дамы их — ну загляденье, да и только!
Когда Пьер Гюгенен переступил порог графского кабинета, он почувствовал вдруг страшное смятение. Никогда прежде не случалось ему разговаривать с людьми столь высокого общественного положения. Перед богатыми буржуа, с которыми до сих пор ему приходилось иметь дело, он никогда не испытывал робости; он всегда чувствовал себя ровней им, даже по манерам. Но в этом старом вельможе ему чудилось какое-то иное превосходство, нежели превосходство общественного положения. Он знал, что граф будет с ним безукоризненно вежлив, но в соответствии с неким кодексом правил, которому и он, Пьер, вынужден будет подчиняться, даже если правила эти будут противны его убеждениям. Согласно этому странному кодексу, простолюдина, который вздумал бы держаться так же, как держится человек из светского общества, сочли бы наглецом. Рабочему не полагается, например, кланяться слишком низко, — этим он словно требует, чтобы ему отвечали подобным же образом, а на такое он не имеет права. Пьер достаточно прочитал всяких романов и комедий и знал, как ведут себя в этом обществе, которого он никогда не видел воочию. Но как будут они вести себя с ним и как должен вести себя с ними он? Как равный с равными? Его сочтут за дурака. Как низший с высшими? Это унизительно. Все эти несколько наивные мысли, быть может, и не пришли бы ему на ум, если бы при свете лампы, слабо освещавшей кабинет, он не заметил в глубине, за столом, мадемуазель де Вильпрё, писавшую что-то под диктовку деда. И сразу же эти сомнения нахлынули на него и больно сжали ему сердце — он сам не мог бы объяснить почему, да и я, признаться, затрудняюсь объяснить это.
При его появлении Изольда встала. Хотела ли она поздороваться с ним или уступить ему место? Пьер снял картуз, не смея даже посмотреть в ее сторону.
— Садитесь, сударь, прошу вас, — произнес граф, указывая ему на кресло.
Но Пьер от смущения взялся за стул, на котором лежали какие-то бумаги и книги. Изольда немедленно пришла ему на помощь: она придвинула ему другой и сразу же куда-то отошла — Пьер не видел даже, куда она села, — так боялся он встретиться с ней взглядом.
— Прошу прощения, что побеспокоил вас, — сказал граф, — но я стар, у меня подагра, и ходить мне затруднительно. Нынче утром я убедился, что восстановление панели в часовне движется довольно быстро, и хотел узнать, не сочли бы вы возможным взять на себя еще и скульптурные украшения.
— Это не совсем по моей части, — отвечал Пьер, — но, полагаю, с помощью моего товарища (а он, я своими глазами видел, умеет делать очень тонкие и сложные работы такого рода) я, пожалуй, мог бы сделать копии с тех украшений, о которых идет речь.
— Значит, вы согласны взять на себя этот труд? — спросил граф. — Сначала, признаться, у меня было намерение нанять для этих работ резчиков по дереву. Но после утреннего нашего разговора и того, что я увидел в мастерской, мне вдруг пришло на ум — а не поручить ли вам также и скульптурные работы? И я решил поговорить сперва только с вами, чтобы не обижать напрасно вашего товарища, если вы, хорошенько подумав, найдете все же, что такая работа ему не по силам.
— Я полагаю, господин граф, вы останетесь им довольны. Но должен заранее предупредить, работа эта потребует немало времени, — ведь ни один из наших учеников нам в этом деле помочь не сможет.
— Ну что ж, будете работать столько, сколько нужно. Только можете ли вы обещать мне, что никакие другие заказы не отвлекут вас на это время от работы в моем замке?
— Могу, господин граф. Но у меня есть одно сомнение. Осмелюсь задать вам вопрос: не вели ли вы уже переговоры с кем-нибудь из резчиков по дереву?
— Нет, пока ни с кем. Я только еще собирался просить своего парижского архитектора прислать мне кого-нибудь по его выбору. Однако позвольте узнать, в свою очередь, почему вы спрашиваете об этом?
— Потому что браться за работу, не имеющую прямого отношения к моему ремеслу, в то время как есть люди, которые, кроме этого, ничего другого не умеют, противно духу нашей корпорации, да и вообще, я думаю, было бы непорядочно. Это значило бы нарушить чужие права и лишить этих работников заработка, на который они имеют больше прав, чем мы.
— Подобного рода опасения свидетельствуют только о вашей честности и ничуть не удивляют меня в ваших устах, — отвечал граф. — Но вы можете успокоиться, я ни к кому еще не обращался. К тому же я-то волен поступать по собственному усмотрению. Выписывать сюда столичных рабочих для меня слишком дорого. Можете считать причиной хотя бы это (если уж вам непременно нужно какое-то оправдание). А я поступаю так просто потому, что мне приятно поручить вам работу, которая вам по душе и всю красоту которой вы так тонко чувствуете.
— Но прежде чем начать, — сказал Пьер, — вам необходимо представить образец нашего умения. Если вам не понравится, вы сможете еще отказаться.
— И вы можете представить такой образец в ближайшие дни?
— Думаю, что да, господин граф!
— А можно мне попросить вас кое о чем, господин Пьер? — спросила мадемуазель де Вильпрё.
Пьер чуть не упал со стула, услышав ее голос. Она обращалась к нему! Пьеру всегда казалось, что если когда-нибудь такое чудо и произойдет, то это будет в каких-то совершенно особенных, романтических, невероятных обстоятельствах. Обыденное всегда кажется таким малым разгоряченному воображению! Он молча поклонился, не в силах произнести ни слова.
— Я хочу попросить вас, — продолжала Изольда, — навесить дверь в моем кабинете. Господин Лербур, по его словам, уже много раз напоминал вам об этом, но, говорят, ее никак не найдут. Будьте так добры, поищите ее и навесьте, в каком бы виде она ни была.
— Да, в самом деле, я совсем забыл, — сказал граф, — она любит работать в своем кабинете, а теперь это стало невозможно.
— Завтра все будет сделано, — ответил Пьер.
И он вышел совершенно подавленный. Он сам был испуган этой вновь охватившей его мучительной тоской.
«Я сошел с ума, — говорил он себе по пути домой. — Завтра же дверь должна быть на месте. Так надо. Надо, чтобы отныне между ней и мною дверь всегда была закрыта…»

павел карпец

19-11-2015 10:29:29

Скрытый текст: :
ГЛАВА XVIII
Придя домой, Пьер улегся рядом с Амори (он и здесь, в отчем доме, спал с ним в одной постели, подобно тому как это велось в старину между боевыми товарищами) и рассказал ему о предложении графа. Чувство радостной надежды охватило юного художника. Резьба по дереву издавна влекла его к себе; у него были тонкий вкус, искусные пальцы; он чувствовал, что это его призвание. Но, начав свой жизненный путь столяром и рано став членом товарищества, объединяющего людей этого ремесла, он побоялся, что не сумеет достаточно скоро пробить себе дорогу на новом поприще. У него не хватало добрых советчиков. Один только Пьер в свое время уговаривал его отправиться в Париж, чтобы обучаться там любимому искусству. Но в ту пору Коринфца удерживала в Блуа любовь к Савиньене. И он, отказавшись от заветной мечты, довольствовался теми орнаментами, которыми украшаются деревянные части зданий. Особенно хорошо, по мнению товарищей, удавались ему сложные орнаменты на сводах ниш; никто лучше его не умел вырезать тонкие лепестки греческой капители. Этому обстоятельству и был он обязан своим изящным прозвищем.
— Ах, друг мой, — вскричал он, — какое счастье, что судьбе угодно послать мне это утешение в моей печали! Я не рассказывал тебе — не мог просто! — что со мной было, когда я впервые увидел эту чудесную резьбу; я надивиться ей не мог. Более всего поразила меня необыкновенная гармония целого и то мудрое распределение частей, о котором я слышал от тебя еще в Блуа. Все здесь величественно, даже мельчайшие детали. Вот тут-то я по-настоящему понял, что ты имел в виду, когда объяснял мне, что впечатление величия зависит вовсе не от размеров, а от пропорций, и колоссальное архитектурное сооружение может выглядеть жалким, в то время как небольшая модель, высотой всего в несколько дюймов, производит впечатление чего-то мощного и возвышенного. Но скажу тебе всю правду: когда я увидел все эти арабески, размещенные с такой щедростью, а вместе с тем с таким чувством меры (ведь это все тот же принцип: большой эффект достигается малыми средствами!), эти медальоны, вставленные в панель, откуда, словно из окошечек, выглядывают прелестные головки (подумай только, ведь у каждой из них свой убор и свое выражение лица — у одних строгое, словно у мыслителей, у других — веселое и лукавое, будто у хитрых монашков; тут тебе и горделивый воин в низко надвинутом на глаза шлеме, и красивая святая в венке из цветов и жемчуга, и чудесный серафим с распущенными кудрями, и старая сивилла, вытягивающая свою тощую шею из-под покрывала… а вокруг — чего-чего только нет: и птички, порхающие среди гирлянд цветов, и адские чудища, преследующие души, которые, обезумев от ужаса, спасаются бегством сквозь переплетенные стебли плюща; и огромные головы львов по углам, — кажется, вот-вот они зарычат на тебя, — и всякие барельефы, фигурки, венки!) — так вот, когда я увидел это множество разнообразнейших существ, бегущих, пляшущих, поющих, размышляющих, сделанных из бездушного дерева, а вместе с тем таких живых! — все эти чудеса, созданные в те далекие времена, когда ремесло было облагорожено искусством, — я почувствовал себя в каком-то другом мире и горячие слезы навернулись мне на глаза. «Каким счастливым, — сказал я себе, — был тот мастер, которому позволено было по прихоти собственной фантазии вложить в эту панель часть собственной жизни, извлечь из мертвых дубовых досок этот живой мир любимых образов, взлелеянных его мечтой!» Сгущались уже вечерние сумерки, и вдруг мне померещилось, будто вокруг меня движется великое множество каких-то маленьких существ, вроде гномов, они ползут по панели, цепляются за карнизы и вступают в драку с теми, другими, созданными старинным мастером. Парят в воздухе маленькие архангелы со своими трубами, семь смертных грехов в виде страшных чудищ копошатся среди колючих акантовых листьев, прекрасные христианские девы чинно гуляют среди лилий, а греховодники монахи, словно пьяные сатиры, тянут за бороды степенных богословов… Я сам был как пьяный, я словно с ума сошел!.. Чем больше старался я овладеть своими чувствами, тем яснее виделись мне эти существа, тем проворнее кружились они вокруг меня. Голова моя была как в огне. Мне казалось, будто маленькие эти духи выползают у меня отовсюду, из рук, из карманов, и я готов был уже броситься им вслед, догнать их, схватить, запечатлеть в дереве, а потом расставить их, безгласных и покорных, рядом с их предками, в пустые ниши, на места, уготованные им рукой времени… Но тут голос беррийца вернул меня к действительности. Он оттащил меня от той стены, он протянул мне пилу и рубанок — грубые орудия грубого ремесла. И я покорно пошел за ним и, встав к верстаку, стал работать, следуя своему долгу, но не призванию. И подумай, Пьер, этот сон наяву, выходит, был пророческим! Наконец-то и я смогу сказать — я тоже художник! Я буду, буду скульптором! Я буду создавать живые существа! Живые! И мое воображение, бывшее мне доселе мукой, станет отныне моим блаженством, моим могуществом!
Это неистовство чувств несколько удивило Пьера. Он и не представлял себе до сих пор всей меры восторженности юноши, который в пору своего хождения по Франции прочитал немало книг и не раз тешил себя честолюбивыми грезами. Полурастроганный-полувосхищенный, Пьер обнял его, советуя успокоиться и отдохнуть. Но Амори так и не смог уснуть в эту ночь. Чуть свет он был на ногах, не стал даже завтракать, и, когда Пьер вошел в мастерскую, он нашел Коринфца уже за работой.
— Я решил начать с самого трудного, — объяснил он ему, — потому что за остальное я спокоен. Только вот получится ли у меня эта головка? Я понимаю, что мне не удастся сделать ее в точности похожей на модель. Но если будет в ней хоть какая-то правдивость, выразительность и изящество, она все равно будет иметь право на жизнь. В этой панели самое восхитительное, по-моему, как раз то, что здесь нельзя найти двух одинаковых орнаментов или фигурок. Безграничная фантазия и разнообразие при безукоризненной гармонии и точности форм. О, друг мой, если бы и мне удалось найти прекрасное, если бы мог я выразить то, чем наполнена моя душа, воплотить то, что я чувствую!
— Но где ты научился этому? — спросил Пьер, с удивлением следя, как из-под резца Амори появляется человеческая голова.
— Нигде и всюду, — отвечал юноша. — Меня всегда неудержимо влекли к себе статуи и барельефы. Я никогда не мог спокойно пройти мимо памятника — всегда, бывало, остановлюсь и часами рассматриваю его лепные украшения и орнаменты. Но более всего предавался я тайным радостям созерцания, о которых никому не посмел бы сознаться, в музеях больших городов. Все мы заходим туда поглядеть на эти собрания красивых вещей, увидеть что-то новое, диковинное. Правда, мы видим там и разные аллегории, узнаем кое-что из истории и мифологии, но большинство все же ходит туда просто так, без всякой цели, из любопытства — я же, можно сказать, ходил туда, чтобы утолить свою страсть. Я даже сделал несколько рисунков с тамошних образцов. В Арале я попробовал срисовать древнюю Венеру и еще набросал контуры двух-трех ваз да нескольких саркофагов; я мечтал сделать это потом в дереве и использовать для какого-нибудь орнамента. Но разве я понимал, так ли я это делаю? Да и сейчас разве я знаю это? Быть может, это не более как грубая пародия? Да, я геометрически точно определил пропорции, но удалось ли мне передать грацию, тонкость, движение — одним словом, всю ту красоту, которая есть в оригинале?.. Откуда я знаю, послушна ли эта рука моему замыслу? И если даже глазам моим и кажется, будто они узнают на бумаге то, что обнаружили в камне и мраморе, где порука, что они не обманывают меня? Может, все это сплошная путаница, так что и говорить не о чем! Я видел детей, которые чертили на стенах всякие уродливые, ни на что не похожие рожи, воображая, будто рисуют то, что видят в природе. Они не умели рисовать, а были уверены, что рисуют хорошо. Но я видел и других детей, которые, словно повинуясь некой таинственной внутренней силе, удивительно легко и поразительно верно рисовали человеческие лица и фигуры, придавая им верные положения и совершенно точно выдерживая все пропорции. И они тоже не понимали, что рисуют лучше тех, других. К какому же разряду должен отнести себя я? Не знаю. Может, ты скажешь мне это, милый мой Пьер?
Говоря все это, Коринфец продолжал увлеченно работать. Глаза его увлажнились и горели, лоб блестел от пота. Какая-то сладостная, мучительная тревога томила его сердце. Пьер волновался вместе с ним. Наконец головка была закончена, но в это время в мастерскую вошел папаша Гюгенен вместе с учениками, и Амори, вытерев пот со лба, запрятал в уголок свое творение и инструменты, которыми работал над ним. Он опасался мнения людей, невежественных в этом деле, и насмешек, которые могли отбить у него охоту творить дальше. Он даже не взглянул на сделанную им головку, страшась обнаружить свое бессилие и лишиться сладостной надежды. В полдень, когда рабочие отправились завтракать, Амори остался в мастерской и попросил Пьера принести ему кусок хлеба. Однако когда хлеб был принесен, он даже не притронулся к нему.
— Пьер! — воскликнул он. — Мне кажется, что-то у меня получилось. Боюсь даже показывать тебе. Если ты найдешь, что это никуда не годится, не говори мне пока об этом, прошу тебя. Не лишай меня надежды еще до вечера.
Когда наступил час ужина, он завернул головку в свой носовой платок и, протягивая ее Пьеру, сказал:
— Вот, возьми, но посмотри тогда только, когда будешь один. Если это плохо, сломай ее и не говори мне больше о ней ни слова.
— Э, нет, — сказал ему Пьер, — я тут плохой судья, но я знаю кое-кого, кто должен понимать толк в такого рода вещах. Через час я скажу, продолжать тебе или бросать. Иди домой и жди меня там. Да смотри поужинай, ведь у тебя за весь день крошки во рту не было.
На этот раз Пьер и не подумал о том, что ему следовало бы переодеться. Он совсем забыл о том чувстве смущения, которое овладело им накануне в присутствии графа и его внучки, он помнил лишь о мучительных сомнениях друга и тут же попросил позволения поговорить с графом де Вильпрё.
Так же, как и накануне, его провели в кабинет. На этот раз Изольды там не было, и Пьер вошел туда без всякого волнения.
— Вот, — сказал он, — я принес показать то, что сделал на пробу мой друг. Мне кажется, что это удачно, но я недостаточно разбираюсь в этом, чтобы иметь право судить.
— Как, фигурка? — воскликнул граф. — Но ведь я вовсе этого не просил, вернее — вовсе на это не рассчитывал, — поправился он, с удивлением рассматривая головку.
— Но разве это не входит в число скульптурных украшений, которые господин граф предполагал поручить нам?
— Черт возьми, я совсем забыл вас предупредить, что я собирался послать некоторые из этих фигурок в Париж, с тем чтобы их скопировали там настоящие скульпторы. Я никак не предполагал, что ваш друг отважится взять на себя столь сложные работы. Признаться, я несколько удивлен его смелостью, но еще более удивлен тем, что у него, кажется, это неплохо получилось… По-моему, сделано превосходно. Однако в таких делах я не лучший судья, чем вы, и хочу показать это своей внучке, которая весьма недурно рисует; у нее хороший вкус.
И граф позвонил.
— Что, барышня сейчас в гостиной? — спросил он у вошедшего слуги.
— Нет, ваше сиятельство, барышня в башенке, в своем кабинете, — отвечал тот.
— Попросите ее ко мне, — сказал граф.
«В башенке!.. — подумал Пьер. — Значит, она была там и тогда, когда я работал в мастерской. А дверь все еще не поставлена!»
Сердце его бешено забилось, когда Изольда вошла в комнату.
— Взгляни-ка, дитя мое, — сказал граф, протягивая ей головку, — что ты об этом скажешь?
— Очень хороша! — ответила мадемуазель де Вильпрё. — Вероятно, это одна из головок со старой панели, которую рабочие очистили?
— Она вовсе не со старой панели, — торжествующе ответил Пьер, — эту головку сделал мой товарищ.
— А не вы? — сказала Изольда, глядя на него.
— У меня нет к этому таланта, — ответил он ей. — Сделать бордюр, орнамент из листьев, вырезать отдельных животных я еще могу. Но человеческую фигуру… это умеет только мой друг. Будьте добры, сударь, скажите, какого вы мнения…
От смущения Пьер нечаянно сказал «сударь» вместо «сударыня» и еще больше смутился, увидев, что Изольда улыбнулась его оговорке. Впрочем, она сразу же вновь стала серьезной.
— Знаете, дедушка, — сказала она, — ведь это очень любопытно и сделано просто замечательно. Здесь есть та наивность чувств, которая ценнее всякого мастерства. Настоящий скульптор никогда не уловил бы так стиля подлинника, как сумел это сделать ваш рабочий. Тому захотелось бы здесь что-то исправить, что-то улучшить: и то, что в этой головке как раз наиболее пленительно — ее безыскусственность, показалось бы ему недостатком. Она получилась бы у него жеманной, ему никогда не удалось бы сделать ее такой простой, естественной и изящной, несмотря на ее безыскусственность. Она кажется таким же творением неизвестного мастера пятнадцатого века, как и ее модель, — тот же характер, то же незнание правил, то же простодушие и бесхитростность замысла. Право же, она выполнена в превосходном стиле, и совершенно незачем искать другого скульптора для реставрации фигур в часовне. Нужно только положить этому рабочему хорошую оплату, он вполне того стоит, ибо головка эта свидетельствует о подлинном мастерстве. Вам удивительно везет, дедушка, вот вам еще новое доказательство.
Пьер слушал Изольду, и слова ее музыкой звучали в его ушах. Эти похвалы, которые она расточала его другу, каждое ее слово, каждое выражение — все это было словно прекрасный сон. Перед ним была та самая женщина — умная, тонко чувствующая, вызывавшая его восхищение еще до того как он увидел ее воочию, еще в те часы, что он провел среди ее книг, в тиши ее кабинета. Пока она разговаривала с дедом, он осмелился взглянуть на нее, и теперь она показалась ему прекрасной, совсем такой, какой он ее и воображал. С каким жаром говорила она о том, что переполняло сердце Чертежника, который был к тому же другом Коринфца! Он чувствовал себя равным ей, когда она говорила таким образом об искусстве.
«Так, значит, мы можем представлять для нее какой-то интерес, — думал он, — и если бы даже оказалось, что она презирает нас за отсутствие манер и грубое платье, все же ей приходится признать, что для создания прекрасных вещей рабочему, кроме рук, нужен еще и талант».
Он был так горд, так счастлив успехом Коринфца, словно это был его собственный успех — да и то, вероятно, он радовался бы меньше, — и от радости совсем осмелел:
— Как мне хотелось бы, чтобы Коринфец был сейчас здесь и слышал, что вы говорите о его работе, — сказал он. — Я старался запомнить все слова, которые вы здесь произносили, чтобы в точности передать их ему, но не все из них понял и, боюсь, не сумею их повторить.
— Черт возьми, да я и сам многих не понимаю, — сказал граф, — язык наш теперь что ни день обогащается всякими хитрыми словечками. Дитя мое, не можете ли вы растолковать своему старику деду, что вы хотели этим сказать?
— Дедушка, — отвечала Изольда, — ведь бывают — не правда ли? — в жизни вещи, которые чем менее они совершенны, тем лучше. Разве простодушный смех ребенка не в тысячу раз пленительнее, чем любезная улыбка титулованной особы? Самое трудное в искусстве — это сохранить природную грацию, и именно ею мы так дорожим в творениях прошлого. Конечно, не все они бывают одинаково хороши. По деревянным скульптурам, которыми украшена наша часовня, видно, что создатель их не имел почти никакого понятия о принципах и правилах искусства. А между тем на них смотришь с интересом, они доставляют удовольствие. И это происходит потому, что ремесленники тех далеких времен, и в частности тот неизвестный мастер, который делал резьбу на этой панели, обладали чувством красоты и жизненной правды. Да, там встречаются слишком большие головы, неестественно повернутые руки и ноги, неверные пропорции, и все же головы удивительно выразительны, руки изящны, ноги словно движутся. В них есть сила, есть движение. Орнаменты просты и сделаны очень смело. Одним словом, во всем чувствуется врожденный талант и та святая безыскусственность, которая составляет прелесть ребенка и силу художника.
Старый граф поглядел на Изольду, затем невольно бросил взгляд на Пьера, движимый неодолимым желанием с кем-нибудь поделиться удовольствием, которое доставили ему столь разумные речи внучки. Счастливая, понимающая улыбка озаряла красивое лицо молодого рабочего, делая его еще привлекательнее. Заметила ли это мадемуазель де Вильпрё? Граф увидел, что Пьер все понял, и окончательно убедился в этом, услышав, как он воскликнул:
— Вот теперь я смогу слово в слово повторить все это Коринфцу!
— Недаром, видно, прозвали его Коринфцем, — сказал граф, — он оправдывает свое прозвище. Меня интересует этот юноша. Где он учился?
— Там же, где и мы все, — на больших дорогах, — отвечал Пьер, — мы ходим из города в город и в каждом останавливаемся — работаем и учимся. У нас есть свои мастерские и свои школы, где одни обучают других. Что же до особых талантов Коринфца, свидетельством которых является эта головка, здесь ему учиться было не у кого. В один прекрасный день он обнаружил их у себя и сам стал совершенствоваться в ремесле.
— Может быть, он сын какого-нибудь художника, впавшего в нищету? — спросил граф.
— Его отец был столяр, так же как и он.
— И, по-видимому, он беден, этот славный Коринфец?
— Да нет, не так уж беден — он молод, силен, усерден в труде и верит в свое будущее.
— Но ведь у него ничего нет?
— Ничего, кроме собственных рук и инструментов.
— И таланта, — прибавила Изольда, задумчиво разглядывая статуэтку.
— Ну что ж, стоит, значит, развивать этот талант, — сказал граф. — Надо бы послать его в Париж в какую-нибудь художественную мастерскую, а позже определить к дельному скульптору. Кто знает, может, он станет ваятелем и когда-нибудь прославится? Мы подумаем насчет этого, не правда ли, дитя мое?
— Еще бы, конечно, — отвечала Изольда.
— А пока скажите ему, чтобы он продолжал, — сказал граф Пьеру. — Я как-нибудь приду взглянуть, как он работает, мне это будет интересно, а ему, быть может, придаст бодрости.
Пьер слово в слово передал другу весь этот разговор, и Амори всю ночь снилось, что он уже скульптор. Что до Пьера, то ему снилась мадемуазель де Вильпрё. Она являлась ему разной — то холодной и презрительной, то ласковой и простой, и не знаю уж почему, но во всех этих снах фигурировала дверь в башенку. Снилось ему, будто молодая хозяйка замка стоит на'пороге своего кабинета и манит его к себе, а он будто поднимается к ней совершенно непонятно как — без всякой лестницы, одним усилием воли. И она показывает ему какую-то толстую книгу, в которой начертаны фигуры и таинственные знаки. Но в тот самый миг, когда, вдохновленный улыбкой юной сивиллы, он пытается прочитать их, дверь резко захлопывается и на ее створке вдруг появляется лицо Изольды — только оно деревянное. И он говорит себе: «Безумец, как я мог принять скульптуру за живое существо!»
Пробудившись от этого тягостного сна, удрученный невольным смятением, вновь охватившим его душу, еще недавно столь ясную, он решил навесить наконец дверь, чтобы раз и навсегда избавиться от подобных сновидений. Первой же его заботой по приходе в мастерскую было вытащить ее из дальнего угла, куда она была спрятана. Петли на ней оказались в порядке, и он, приставив лестницу к хорам и поднявшись туда, тотчас принялся за дело.
Он стоял лицом к мастерской и громко стучал молотком, когда в комнату вошла мадемуазель Изольда, которой нужно было найти какой-то счет, внезапно понадобившийся ее деду; и когда Пьер повернулся, он вдруг увидел ее. Она стояла около стола и, не обращая на Пьера ни малейшего внимания, перебирала свои бумаги. И, однако, не могла же она не заметить его — ведь он так громко стучал молотком!
Но вот стук прекратился. Пьеру понадобилось измерить величину куска, недостающего в верхнем наличнике, и для этого ему пришлось повернуться к кабинету лицом. Стоя на площадке, где он чувствовал себя более уверенно, Пьер, не отрываясь, смотрел на мадемуазель де Вильпрё, рассчитывая, что она этого не заметит. Она стояла к нему спиной, но он видел ее хрупкий, тонкий стан, ее прекрасные черные волосы, к которым она относилась так равнодушно, что попросту стягивала их лентой на затылке, хотя в ту эпоху была мода на взбитые коки, придававшие их носительницам заносчивый, воинственный вид. Есть нечто трогательное в женщине, лишенной кокетства, и Пьер обладал достаточно тонким вкусом, чтобы понимать это, и умилялся он, как видно, довольно долго, если судить по тому, что наступившая тишина заставила мадемуазель де Вильпрё оторваться от своих занятий. Так бывает иной раз с теми, кто, заснув при сильном шуме, внезапно пробуждается, как только шум прекратится.
— Вы смотрите на этот алтарный столик? — оглянувшись на него, спросила она самым естественным тоном, совершенно не предполагая, что он может смотреть на нее.
Пьер смутился, покраснел и почему-то произнес «нет», хотя собирался сказать «да».
— Так взгляните на него поближе, — сказала Изольда, даже не расслышав его ответа, и, сев за свой стол, снова принялась за бумаги.
С решимостью отчаяния Пьер шагнул в кабинет. «Никогда больше не увижу я этой комнатки, где пережил столько блаженных часов, — думал он, — попрощаюсь по крайней мере с этими стенами, взгляну на них в последний раз».
— Прекрасная вещь, не правда ли? — сказала Изольда, не поднимая головы.
— Это Рафаэлева мадонна? — спросил Пьер, совершенно теряя голову и не понимая уже, что он говорит. — О да! Она просто удивительна!
Изольда, пораженная тем, что этот столяр больше интересуется гравюрой, чем столиком, подняла на него глаза. Она заметила, что он взволнован, но не поняла почему и приписала это застенчивости — черте, которую уже успела в нем заметить; с присущей ей доброжелательностью, унаследованной от деда, она решила приободрить его.
— Так вы, значит, любите гравюры? — спросила она его.
— Люблю, а эта в особенности мне нравится, — отвечал Пьер. — Как счастлив был бы мой друг, если бы мог увидеть ее.
— Хотите, я вам ее дам, чтобы показать ему? — предложила Изольда. — Возьмите.
— Но я не смею… — пробормотал Пьер, вконец смущенный этой добротой, которой он не ожидал от нее.
— Берите, берите. Снимите же ее, — сказала Изольда, вставая. И, собственноручно сняв гравюру со стены, она протянула ее Пьеру. — А могли бы вы скопировать вот это? — добавила она, показывая на деревянную резную рамочку, в которой заключена была гравюра.
— Это работа краснодеревщика, — ответил он, — но мне кажется, я сумел бы сделать что-нибудь в этом роде.
— В таком случае я попрошу вас сделать их несколько, у меня есть еще другие старинные гравюры, тоже очень хорошие. — И, говоря это, она открыла папку с гравюрами и стала показывать их Пьеру.
— Вот эта нравится мне больше всего! — сказал он, задерживаясь на гравюре Маркантонио .
— Вы правы, это самая лучшая, — отозвалась Изольда. Ей доставляло все большее удовольствие обнаруживать в этом ремесленнике здравый смысл и тонкость вкуса.
— Боже, до чего прекрасно! — воскликнул он. — Я ничего не понимаю в этом, но чувствую, сколько здесь величия. Какое счастье иметь возможность часто смотреть на такие красивые вещи!
— Не так-то уж часто они и встречаются, — сказала Изольда, желая утешить его в той тайной горечи, которая почудилась ей в этом восклицании.
Пьер продолжал смотреть на гравюру, вызвавшую у него чувство восхищения, но думал он уже не о ней. В этой атмосфере обманчивой близости с той, которая все более властно овладевала всем его существом, каждое мгновение протекало для него будто век блаженства, и он наслаждался этим мгновением, трепеща от счастья. Реальность времени словно исчезла для него, вернее — мгновения эти были вне реальной действительности, как это иногда случается с нами во сне.
— Раз она так вам нравится, я могу подарить вам ее, — сказала Изольда, — вот, возьмите ее себе. — Своим восторгом Пьер затронул ее артистическую душу.
Пьер предпочел бы, чтобы она сказала «пожалуйста», и он вынудил ее сказать это, отказавшись не без гордости от ее подарка.
— Возьмите, пожалуйста, — сказала Изольда, — вы доставите мне этим большое удовольствие. И не бойтесь лишить меня ее, я достану себе такую же.
— Ну хорошо, — сказал Пьер, — за это я сделаю вам рамку.
— За это? — переспросила мадемуазель де Вильпрё, находя такое выражение несколько фамильярным.
— А почему бы не «за это»? — сказал Пьер, который в затруднительных случаях всегда проявлял то чувство собственного достоинства и тот такт, которые так присущи избранным натурам. — Я не обязан ведь принимать ее в подарок.
— Вы правы, — сказала Изольда с внезапной искренностью. — Я возьму у вас рамку, и с большим удовольствием. — И, увидев, какой гордостью озарилось вдруг лицо молодого рабочего, она прибавила. — Если бы дедушка был здесь, он был бы доволен, что я подарила вам эту гравюру.
Эта беседа, невинная и опасная, быть может, продолжалась бы и далее, если бы не маленькая маркиза Дефрене, внезапно впорхнувшая в комнату. Увидев Пьера, беседующего с Изольдой, она как-то странно вскрикнула.
— Что с вами, дорогая моя? — спросила Изольда таким внезапно холодным тоном, что кузина смешалась.
— Я думала, вы здесь одна… — пролепетала она.
— Ну и что же? Разве здесь кто-нибудь есть? — ответила ей Изольда, понизив голос, чтобы рабочий не услышал жестоких этих слов. Но он услышал их, услышал скорей сердцем, нежели ухом. Оскорбительный ответ Изольды смертельным ударом поразил это сердце, переполненное любовью и блаженством. Он бросил гравюру в папку, швырнул папку на стул с выражением отвращения, которое не ускользнуло от мадемуазель де Вильпрё, и, схватив свой молоток, с лихорадочной быстротой навесил дверь. Затем, не простившись, даже не взглянув на обеих дам, он вышел из мастерской с сердцем, полным ненависти к своему кумиру и презрения к самому себе за то, что поддался безрассудным своим мечтам.
ГЛАВА XIX
Когда дамы остались одни, между ними произошел довольно странный разговор.
— Вы произнесли фразу, весьма оскорбительную для этого бедного юноши, — сказала маркиза, глядя вслед Пьеру Гюгенену.
— Он не расслышал ее, — отвечала Изольда, — а если и расслышал, то не понял.
Но Изольда знала, что сама себя обманывает. Она заметила, в каком негодовании выбежал из ее комнаты этот столяр. И так как, несмотря на все светские предрассудки, внушенные ей средой, в глубине души она была доброй и справедливой, ее охватило теперь глубокое раскаяние и какая-то непонятная тоска. Только гордость мешала ей сознаться в этом.
— Говорите что хотите, — настаивала Жозефина, — но этот рабочий очень обиделся, сразу видно.
— А если обиделся, то напрасно, — сказала Изольда, стараясь оправдаться в собственных глазах, — я сказала это без всякого намерения обидеть его. Я ответила бы вам совершенно так же, будь здесь любой мужчина, кроме моего дедушки или брата.
— Ну, положим, дорогая кузина, — возразила ей Жозефина, — никогда бы вы не позволили себе ответить так, будь на месте этого бедняги подмастерья кто-нибудь другой; но с таким мужчиной можно не стесняться, все сойдет!
— А если даже я и виновата, то в этом прежде всего виноваты вы, Жозефина, — немного раздраженно сказала мадемуазель де Вильпрё. — Если бы не ваше неуместное восклицание, я никогда не ответила бы так глупо!
— Господи боже мой, да что же я такого особенного сказала? Я и вправду была поражена, увидев, как оживленно вы беседуете со столяром. Каждый бы удивился на моем месте. Вот я невольно и вскрикнула; а когда заметила, что этот юноша покраснел как маков цвет, то очень пожалела, что вошла так внезапно. Но откуда же мне было знать…
— Дорогая кузина, — резко оборвала ее Изольда с раздражением, которого никогда в жизни еще не испытывала, — позвольте сказать вам, что все эти ваши объяснения, догадки и сами ваши выражения нелепы и весьма дурного тона. Сделайте одолжение, перемените тему разговора. Если бы я попросила дедушку разобраться в этом, он, возможно, лучше меня понял бы, что вы имеете в виду, но, полагаю, вряд ли пожелал бы объяснить мне это.
— Вы говорите со мной очень оскорбительным тоном, — отвечала Жозефина, — никогда еще я не слыхала от вас подобных выговоров, дорогая Изольда. Видно, я в самом деле сказала что-то в высшей степени неуместное, раз вы так на меня обиделись. Все дело в том, что я получила дурное воспитание. Но меня удивляете вы, кузина, при вашем уме вы могли бы быть ко мне снисходительнее. Однако, если я чем-то вас задела, простите меня…
— Нет, это я прошу, умоляю простить меня! — взволнованно воскликнула Изольда и крепко обняла Жозефину. — Я неправа, неправа во всем. Одна вина влечет за собой другую. Я произнесла недостойные слова, от этого мне стало больно, и вот теперь я заставляю страдать другого. Поверь, мне сейчас больнее, чем тебе…
— Ни слова больше об этом! — воскликнула маркиза, целуя кузине руки. — Достаточно одного твоего слова, Изольда, и я все готова забыть.
Изольда попыталась улыбнуться, но на сердце у нее было по-прежнему тяжело. Она думала о том, что, если в самом деле этот рабочий слышал те жестокие слова, за которые она теперь так корит себя, ей уже никогда не удастся заставить его забыть их. Было ли это чувство собственного достоинства или любовь к справедливости, но что-то во всем этом ее мучило. Она не привыкла к угрызениям совести.
Маркиза попыталась развлечь ее.
— Хочешь, — сказала она, — я покажу тебе рисунок, который вчера закончила? А ты мне его поправишь, хорошо?
— С удовольствием, — ответила Изольда. — Тебе пришла очень удачная мысль, — добавила она, взглянув на рисунок, — изобразить часовню в нынешнем ее виде, пока здесь еще чувствуется атмосфера упадка и заброшенности. А я, по правде говоря, так привыкла к виду запустения, которое придают часовне пыль и паутина, что мне жаль будет расстаться со всем этим. Я уже и теперь сожалею, что здесь не стонет ветер, проникавший прежде через расщелины стен и выломанные окна, и не слышно крика сов и таинственной беготни мышей при лунном свете, напоминающей пляски духов. Спору нет, когда рабочие приведут все в порядок, в этой мастерской мне будет удобно, но как все, что создается ради пользы и благополучия человека, это помещение потеряет тогда всю свою поэтичность, весь свой романтический колорит.
Внимательно рассмотрев рисунок, Изольда нашла, что он очень мил, исправила некоторые погрешности в перспективе, посоветовала раскрасить его китайской тушью и помогла кузине установить ее мольберт на площадке хоров. Быть может, была у нее тайная надежда, что, приходя сюда время от времени взглянуть на работу кузины, она найдет удобный случай сказать Пьеру что-нибудь ласковое, чтобы заставить его забыть эту, как она сама мысленно называла ее, дерзость.
Изольда в самом деле искренно хотела ее загладить, и всякий раз при виде Пьера ей становилось немного стыдно. В этом тайном желании была и большая душевная честность и как бы жажда искупления вины. Даже самый строгий духовник не отыскал бы в нем ничего предосудительного, хотя нашлись бы среди светских дам такие, которые подняли бы ее на смех, а может быть, даже пришли в негодование.
Как бы там ни было, но случай, на который она надеялась, так и не представился, ибо Пьер, едва завидев ее, тотчас же выходил из мастерской или же забирался в самый дальний угол и так погружался в свою работу, что невозможно было обменяться с ним ни словом, ни поклоном, ни даже взглядом. Изольда поняла, что он не простил ей обиды. Она уже не решалась выходить на хоры и за все то время, что там рисовала Жозефина, ни разу больше не вышла к ней. Итак, — странно, не правда ли? — между мадемуазель де Вильпрё, внучкой владельца замка, и Пьером Гюгененом, столяром-подмастерьем, существовала отныне тайна весьма тонкого свойства, еще вряд ли ясно постигнутая рассудком, но уже робко прячущаяся в глубинах сердца; и каждый из них смутно чувствовал, что занимает мысли другого, хотя ни он, ни она и самим себе не решились бы сознаться в этом безотчетном, мучительном тяготении друг к другу.
Совсем иные чувства волновали тем временем сердце маркизы, и я, право, не знаю, любезная читательница, как и с чего мне начать, чтобы подготовить вас к этому. Маркиза все рисовала и рисовала, и конца этому не было видно. Изольда, бывшая страстной любительницей чтения, ежедневно проводила несколько часов в своем кабинете, занятая знакомством с трудами, пожалуй слишком серьезными для столь юной девицы; дверь на хоры продолжала оставаться открытой, но была завешена ковром, так что из мастерской Изольду видно не было. На хоры она больше не выходила и видела рисунок Жозефины, только когда та приносила ей показать его. А Жозефина стала ей показывать свою работу все реже и реже, потом и вовсе перестала. Изольда этому удивлялась и однажды вечером сказала:
— Ну, кузина, как твой рисунок? Должно быть, это будет шедевр, вот уже неделя, как ты над ним работаешь.
— Ах нет, он получился ужасным, ничего у меня не выходит, просто никуда не годная мазня! — ответила Жозефина, вспыхнув. — Я и показать тебе его не могу, мне стыдно. Хочу разорвать его и начать все сызнова.
— Меня восхищает твое терпение, — сказала Изольда, — но если это не слишком большая для тебя жертва, умоляю, остановись на этом! Рабочие так стучат и поднимают такую пыль, что я не могу сосредоточиться. А я уже так привыкла к своему кабинету, что не смогу, мне кажется, заниматься ни в каком другом месте. Но придется отсюда уйти, если надо будет и дальше держать дверь в мастерскую открытой.
— А если мне рисовать с закрытой дверью?.. — несмело предложила маркиза.
— Право, не знаю даже, как объяснить это, — отвечала Изольда, немного помедлив, — но, по-моему, это будет не совсем прилично, как ты думаешь?
— Не совсем прилично? Странно слышать это от тебя, Изольда.
— О, я понимаю, что ты имеешь в виду. Да, я сказала тогда, что быть в комнате с рабочим — все равно что быть одной. Но я была неправа, слова мои были дерзкими, и ты знаешь, что я раскаиваюсь в них. Нет, ты не будешь одна среди шести рабочих.
— Каких рабочих? Да боже меня упаси! Разве я собираюсь устраиваться с мольбертом в середине мастерской? Там вовсе неподходящий угол зрения!
— Я знаю, мастерская — внизу, на расстоянии двадцати футов от хоров, и можно считать, что рабочие находятся совсем в другом помещении, но все-таки… Не знаю… Подумай сама, Жозефина. Тебе лучше, чем мне, должно быть известно, что прилично, а что нет.
— Я сделаю так, как ты хочешь, — отвечала маркиза с гримаской, которая отнюдь ее не портила.
— Тебя это, кажется, очень огорчает, бедняжка моя? — спросила Изольда.
— По правде говоря, да. Я рисовала с таким удовольствием! Это могло выйти очень красиво, и в конце концов что-нибудь у меня получилось бы.
— Никогда еще я не видела, чтобы ты так увлекалась рисованием, Жозефина.
— А я никогда не видела, чтобы ты была так озабочена приличиями, Изольда, словно чопорная англичанка…
— Ну хорошо, если это так для тебя важно, продолжай. Что делать, потерплю еще и этот стук молотков, от которого голова раскалывается, и отвратительную эту пилу, от которой у меня начинается зубная боль, и эту мерзкую пыль, которая портит книги и мебель.
— Нет, нет, этого я не допущу. Но какая тебе разница, сижу я за ковром или за дверью?
— Какая разница? Я и сама не знаю… Мне просто кажется, что за ковром ты как бы не одна, а если затворена дверь — это выглядит иначе.
— Неужели ты думаешь, что эти люди обращают на меня внимание, да еще на таком расстоянии? Нет, в самом деле, как ты думаешь, я что-нибудь значу для них?
Изольда покраснела и рассмеялась.
— Жозефина, вы лицемерка, — сказала она. — Почему же в таком случае вы изволили вскрикнуть, когда застали здесь со мной Пьера Гюгенена?
— Ах, сама не знаю почему. Нет, в самом деле не знаю, Изольда. Это была просто глупость с моей стороны.
— А с моей стороны было глупостью считать, что в таком разговоре наедине нет ничего предосудительного.
Потом я это поняла. Мужчина всегда мужчина, что бы ни говорили. Ведь не стала бы я, например, беседовать в своем кабинете наедине с Изидором Лербуром…
— Но это потому, что он надутый дурак, невежа!
— Выходит, что подмастерье вроде Пьера Гюгенена, которого никак уж не назовешь ни невежей, ни надутым дураком, больше мужчина, нежели Изидор?
— О, разумеется!
— И все-таки не стала бы ты рисовать, сидя в мастерской, где находилось бы несколько Изидоров?
— Нет, конечно. А впрочем, уж тогда-то я чувствовала бы себя в совершенном одиночестве. Посели меня на каком-нибудь необитаемом острове с самым красивым из таких Изидоров…
— Ты предпочла бы рисовать самых противных зверей, нежели такого Изидора? Охотно верю… Но позволь, это что такое?
Разговаривая с кузиной, Изольда открыла ее папку для рисования и, прежде чем увлеченная разговором Жозефина успела помешать этому, вытащила из нее рисунок, изображавший часовню; она взглянула на него и сразу же заметила изящную фигурку на невысоком постаменте.
Жозефина слабо вскрикнула, бросилась к рисунку, хотела вырвать его из рук кузины, но та, ловко увернувшись, стала бегать по комнате, а Жозефина за ней; игра эта длилась несколько минут, пока наконец маркиза, рассерженная, вся красная от досады, не рванула к себе рисунок, оставив половину его в руках Изольды — как раз ту, на которой была изображена человеческая фигура.
— А я все равно видела! — сквозь смех воскликнула Изольда. — Но ведь это очень мило, уверяю тебя! Почему ты так рассердилась? Да ты никак плачешь? Что за ребячество! Ты же все равно собиралась разорвать свой рисунок — вот он и разорван. Тебе стало жалко его? Я его так склею, что и незаметно будет. А в самом деле, жалко его рвать, он совсем недурен.
— Это нехорошо с твоей стороны, Изольда, право! Я не хотела тебе его показывать.
— С каких это пор ты стала стесняться меня? Ты же моя ученица, а разве ученики прячут свои работы от учителя? Но скажи-ка мне, Жозефина, кто это здесь изображен?
— Ты же сама видишь — средневековый паж, просто так, фантазия.
— Средневековый паж? Тогда это анахронизм. Будь эта часовня не разрушена, паж был бы здесь как раз к месту, но средневековый паж, стоящий среди развалин, — это противоречит истории. Ведь трудно предположить, не правда ли, чтобы этот бедный юноша простоял здесь целых триста лет все в той же одежде, не утратив при этом своей юношеской прелести?
— Вот видишь, теперь ты надо мной смеешься! Этого я как раз и боялась…
— Если ты будешь так сердиться, я не скажу больше ни слова… Но позволь, позволь…
— Ну что? Говори уж, не стесняйся, раз начала…
— Жозефина, этот средневековый паж как две капли воды похож на Коринфца.
— Да ты с ума сошла! Коринфец в камзоле с разрезами на рукавах и в берете с пером?
— Ну и что же? Между камзолом и курткой, несомненно, есть сходство, а что до берета — право же, он родной брат той шапочки, которую носит Коринфец и которая, кстати сказать, довольно мило выглядит и весьма ему к лицу! У Коринфца такие же длинные волосы, как у этого пажа, и совершенно так же подстрижены. Наконец, у него точно такая же изящная фигура. Ну ладно, допустим, это его прапрадедушка, и дело с концом.
— О Изольда! — проговорила Жозефина, разражаясь слезами. — Не думала я, что вы можете быть такой жестокой!..
От удивления Изольда выронила рисунок. Слезы Жозефины и тон, которым она произнесла эти слова, поразили ее. Она принялась успокаивать кузину, так и не понимая, на что та могла обидеться; ибо, поддразнивая ее Коринфцем, Изольда делала это без каких-либо задних мыслей, лишь повторяя шутку, не раз уже бывшую в ходу между ними. Не решаясь додумать до конца, что могут означать эти слезы, она поспешила отмахнуться от смутной догадки, показавшейся ей нелепой и оскорбительной для кузины. А та, видя ее искренность, утерла между тем слезы, и размолвка их кончилась, как кончалась обычно, поцелуями и звонким смехом.
Ну, теперь-то вы, конечно, уже догадались, проницательная читательница? Жозефина, начитавшись романов (да послужит это предостережением и вам!), испытывала непреодолимое желание сочинить и в жизни какой-нибудь роман, главной героиней которого являлась бы она сама. И вот был найден и его герой. Он был здесь, рядом — молодой, красивый, как полубог, а умом и целомудрием способный затмить добродетельнейшего героя наиблагопристойнейшего романа. Но только он был столяром, подмастерьем, что, признаться, противоречит всем канонам; зато его чело, не говоря уже о чудесных кудрях, было увенчано ореолом художника. Сей столь неожиданно обнаруженный и обласканный гений служил предметом ежевечерних бесед в гостиной замка и всячески превозносился старым графом, который немного гордился тем, что первым открыл его, и это ставило Коринфца в совсем особое положение. Нас нынче не удивишь новоявленным гением из народа — мы стольких уже видели, что даже немного устали от них. К тому же в наши дни уже все усвоили ту истину, что народ есть великое средоточие разума и вдохновения. Но тогда, на заре Реставрации, заметить подобный талант было великим новшеством, признать его — изрядной смелостью, а поддержать — поистине царским великодушием. Вспомним, что в ту пору, о которой я повествую, уже столь далекую от нашего 1840 года своими нравами и понятиями, порядочные люди вовсе не желали, чтобы народ был грамотен, и не без оснований. В глазах соседних мелкопоместных дворян старый граф де Вильпрё был самым неистовым либералом; просвещенных юношей либерализм этот пленял своей оригинальностью и хорошим тоном. Что ж удивительного, если восторженная Жозефина в доступных ей пределах тоже отдала дань моде. В своем герое она видела некоего будущего Джотто или Бенвенуто. И к тому же ведь его звали не Тюльпаном или Розой, не Радостью, не Пламенем Любви или каким-нибудь другим оскорбляющим слух прозвищем, которое лишило бы столяра его «поэтического ореола», как принято нынче говорить. Нет, у него было прозвище, которое всем так нравилось и так удивительно шло к нему — его звали Коринфец.
Почему внимание Жозефины привлек Коринфец, а не Пьер Гюгенен? Ведь последний пользовался в гостиной не меньшим успехом, чем его друг; всякий раз, когда в беседе упоминалось имя Коринфца, добрая половина расточаемых ему похвал неизменно приходилась на долю Пьера. Граф восхищался его красивой осанкой, воспитанностью, манерами, врожденным чувством собственного достоинства, рассудительностью и прямотой его речи, особенно же его горячей и такой поэтичной привязанностью к молодому скульптору. Но ведь скульптор наделен был небесным огнем искусства, тогда как на друга его, столяра, падал лишь его отблеск. И когда в гостиной заходил обо всем этом разговор, личико маркизы вспыхивало ярким румянцем, и она начинала ходить не с той карты, играя с дядей в реверси, или роняла мотки шелка, сидя за пяльцами; и тогда она исподтишка бросала взгляд на кузину; ей казалось, что рано или поздно удастся поймать ее на таких же чувствах к Пьеру Гюгенену, и этот еще один придуманный ею роман немало приободрял ее. Однако Изольда говорила о Пьере таким невозмутимо спокойным тоном и так искренно, что у маркизы не было ровно никакой возможности подтвердить свою догадку. Но хотя Жозефина и понимала, что Пьер может и вполне достоин стать предметом подобных чувств, она предпочла ему все же юного Амори. С этим было гораздо проще сблизиться, все относились к нему как к ребенку. Его называли «маленьким скульптором»; обсуждали его будущее и строили планы; каждый день все отправлялись в мастерскую «посмотреть, как он работает»; граф говорил ему «ты», называл «дитя мое» и, когда в замке бывали гости, водил их в мастерскую и, собственными руками взяв Коринфца за голову, демонстрировал высоту и ширину его лба; один местный врач, поклонник Лафатера и Галля, собирался даже снять слепок с головы юного скульптора. Словом, он пользовался куда более блистательным успехом, чем мастер Пьер, которым невозможно было бы забавляться подобным образом. А ведь большинству светских женщин (как ни грустно, приходится в этом сознаться), прежде чем отдать предпочтение мужчине, необходимо выслушать приговор, вынесенный ему в гостиных, и тот, кто предпочтен в свете, скорей найдет путь к их сердцу. Жозефина была в свое время слишком чувствительна к соблазнам света, чтобы не поддаться этой слабости. И вот, вообразив себя без памяти влюбленной, она не могла уже скрывать своих чувств к красивому юноше, и дело дошло до того, что над ней стали подтрунивать в семейном кругу. Казалось, это ей нравится. Она даже нарочно давала повод к подобным шуткам, что было не так глупо с ее стороны, ибо не позволяло догадываться о том, что за этим кроется нечто серьезное. Вот почему Изольда разрешала себе иной раз вместе с ней посмеяться над ее чувствами к Коринфцу, отнюдь не предполагая, что это может обидеть ее, и вот почему она так удивилась, увидев ее внезапные слезы. Однако эти слезы еще ничего не открыли ей, ибо Жозефина объяснила их своим самолюбием художницы, мигренью и всем тем, что сумела в эту минуту придумать.
Все эти ласки, щедро расточаемые Коринфцу в замке, пока еще не успели вскружить ему голову. Отношение к нему старого графа свидетельствовало, несомненно, о доброжелательстве и великодушии, однако действовал он весьма неосмотрительно: так легко было сбить с толку этого юношу, после мирного и безвестного своего существования внезапно ввергнутого в жизнь, полную успехов и тщеславных помыслов. К счастью, Пьер Гюгенен, словно добрый гений, неустанно пекся о друге и проницательными своими суждениями помогал ему удерживаться в рамках благоразумия. Со своей стороны и папаша Гюгенен, хоть и выражал свое восхищение сноровкой и вкусом молодого скульптора, тоже не раз по-отечёски предостерегал его, советуя не обольщаться всеми этими похвалами. У старика не было причин быть недовольным новыми обязанностями, возложенными отныне на его подмастерья, ибо тот, верный данному слову, пока занимался резьбой только по воскресеньям или часок-другой вечером, для пробы, все же остальные дни недели честно трудился, заканчивая работу по восстановлению панели, для которой и нанял его старый Гюгенен. Всецело заняться скульптурной работой он имел право лишь после того, как его обязательства перед хозяином будут полностью выполнены. Но если старый столяр отнюдь не осуждал Амори за его смелую попытку (он даже сочувствовал тому, что сын помогает товарищу, ибо на этом поприще не могло быть речи о какой-либо цеховой зависти или соперничестве талантов), ему все же не очень нравились те близкие отношения, которые завязались между гостиной и мастерской.
— Конечно, — говорил он, — на старого графа я жаловаться не могу. Человек он справедливый и хоть обычно прижимист, умеет быть и щедрым, если есть за что. С нами он не спесив, говорит запросто. И внучка тоже ничего — девица добрая, учтивая, хоть и держится так, вроде бы ей все на свете безразлично. Молодой барин (он имел в виду Рауля, брата Изольды) — малый ленивый, звезд с неба не хватает и вообще, как говорит наш берриец, «ни богу свечка, ни черту кочерга», но так-то парень не злой, и если случается когда его борзым разорвать в деревне курицу, бьет их за это нещадно. Да и по тому, как разговаривает с нами управляющий, видно, что ему наказали быть вежливым и добрым с простым народом. Все это так, да вот не могу я ни с того ни с сего взять вдруг да и полюбить этих людей так, как полюбил бы кого-нибудь из нашего брата. Вот и дядюшке Лакрету они не по душе — его-то и в замке не больно жалуют, потому что держится он с ними без церемоний и не скрывает, что хочет побольше заработать, а что тут, спрашивается, дурного? И сколько бы господин граф ни старался показать, как он любит народ, не верю я ему, хоть и слывет он либералом, а иные дураки считают его даже якобинцем. Да, верно, он снимет шляпу перед тем из нас, кто поумнее, а скажи-ка ему что наперекор, сразу вспомнит тебе, что ты деревенщина неотесанная, и заговорит свысока. Верно, он пожалует червонец из своего кармана какому-нибудь горемыке, чтобы тот выпил за его графово здоровье, а попробуй выпить за республику — посмотришь, что он запоет! Спору нет, барышня эта делает разные там добрые дела, навещает болящих, ходит за ними словно сестра милосердная и всякое такое, говорит одинаково и с бедняком и с богачом, платья на ней похуже, чем у ее горничной, уж про нее не скажешь, чтобы она кого притесняла в деревне, напротив, всякому помочь готова… А предложи-ка ей выйти за сына крупного фермера — будь он даже не хуже ее образован и так же богат, — небось скажет: «Нет, он мне не пара!» Да за это я ее и не осуждаю: что буржуа, что аристократы — все они одного поля ягода. А только зарубите себе на носу, дети мои: великие мира сего — они всегда так великими и будут, а малые — так малыми и останутся. Эти-то, в замке, вроде бы хотят заставить вас забыть об этом. Но попробуйте, поддайтесь только на эту приманку, увидите, как они поставят вас на место. Да, да, уж поверьте мне, достаточно я на своем веку повидал и знаю, чего стоит господская ласка.
Особенно не нравились папаше Гюгенену ежедневные появления в мастерской маркизы, которая, устроившись на хорах, рисовала там, в то время как внизу работали подмастерья. По-видимому, он боялся, как бы его сын не стал обращать на нее слишком большое внимание.
— И что только нужно здесь этой красотке? — ворчал он, когда она уходила. — И что это за новая мода такая для маркизы — торчать наверху, что твоя курица на жердочке, чтобы такие вот шалопаи, как вы, снизу пялили глаза на ее ножки. Ножки у нее маленькие, спору нет. Но и у толстухи Марты они, поди, были бы не хуже, доведись ей всю жизнь носить узкие туфельки, а не деревянные башмаки. Да и что в них такого особенного, в этих ножках? Дальше уйдешь на них, что ли? Или выше прыгнешь? И кого она тут думает прельстить? Замуж, что ли, собралась? Так ведь у нее вроде бы муж есть. А и не будь она замужем, на кой ей ляд ремесленники? Да и вообще, что она там делает, на своем насесте? Надзирательницей ее над нами поставили, что ли? Или портреты с нас пишет? Нечего сказать, нашла с кого, то-то нарядные господа в рабочих куртках да жилетах! Слыхивал я, будто в Париже есть такие люди, которым деньги платят за то, что они срисовывать себя дают, особливо ежели у кого борода. Так то ведь бездельники какие-то… Нам это не к лицу.
— А что, хозяин, — сказал берриец, — мне бы таким ремеслом, пожалуй, вовек не прокормиться. Красотой меня бог обидел, так что спросу бы на меня большого не было — разве что кто вздумал бы обезьяну изобразить. Вот тут уж я пригожусь! И знаете, что я вам скажу, дорогой мой хозяин, этой самой маленькой баронессе или графине, или как ее там, еще здорово повезло, что она напала на таких честных малых, как мы, — ругаться не ругаемся, а если и поем, так ведь только пристойные песни. Потому как не всякий мастеровой потерпел бы, чтобы на него так вот пялились; такое бы загнули, что пришлось бы ей убираться подобру-поздорову.
— Ну, такого, я надеюсь, мы никогда себе не позволим, — сказал Амори, — к женщине следует относиться с уважением, все равно — маркиза она или нищенка. Кроме того, мы слишком уважаем самих себя, чтобы позволить себе какую-нибудь грубость. Сюда мы Пришли работать — вот и надо работать. А дама эта тоже работает, — не знаю уж, что она там такое делает, но, надо полагать, что-нибудь красивое или же нужное, — иначе зачем было бы ей сидеть здесь среди нас, вместо того чтобы оставаться в гостиной со своими?
Никаких иных мыслей маркиза у Коринфца не вызывала. Правда, он заметил, что она хороша собой, тем более что об этом все кругом говорили; но ему и в голову не приходило, что она бывает здесь ради него, как это втайне полагали берриец и ученики. Впрочем, у него была одна только резьба на уме, а в сердце — лишь одна Савиньена.

павел карпец

19-11-2015 10:40:16

Скрытый текст: :
ГЛАВА XX
В селении Вильпрё владельца замка знали мало. Старый граф получил это имение только после революции и бывал в нем лишь изредка, наездами, никогда не оставаясь здесь более трех месяцев. Это было наиболее скромное из всех его поместий и наиболее уединенное, затерявшееся в мирной тиши, в самой глубине Франции. В те времена Солонь не была еще, как ныне, покрыта молодыми дубравами и изрезана сетью проезжих дорог. Этот край, где и теперь еще так много предстоит сделать, был тогда настоящей пустыней, и жители нищих деревень влачили здесь самое жалкое существование, но людям с капиталом представлялись широкие возможности для всякого рода выгодных нововведений. И вот старый граф, якобы желая всецело посвятить себя сельскому хозяйству, прибыл в свое поместье и принялся устраиваться в нем, явно намереваясь поселиться здесь надолго. Затеянные им работы по восстановлению замка и прибывавшие каждый день сундуки, книги, прислуга — все говорило о том, что граф вступает во владение по всем правилам. Это, само собой разумеется, вызывало многочисленные толки. В провинции ведь не любят объяснять что-либо просто и во всем ищут какие-то тайные причины. Одни говорили, будто старый вельможа приехал сюда писать свои мемуары, недаром же он целыми часами диктует что-то своей внучке и они проводят большую часть дня вдвоем в графском кабинете; другие склонны были предположить, будто эта самая внучка, в которой граф, видимо, души не чает, там, в Париже, в кого-то без памяти влюбилась, и теперь ее привезли в эту глушь, чтобы она исцелилась от своей несчастной любви среди тишины и безмолвия полей. Постоянная бледность молодой девушки, ее серьезный вид, привычка к уединению, чтение допоздна — все это было настолько необычно в глазах местных жителей, что они не могли объяснить это иначе, как любовными огорчениями.
Подобные слухи доходили порой и до Пьера Гюгенена и не казались ему столь уж невероятными. В самом деле, мадемуазель де Вильпрё так не походила на других девиц этого возраста и составляла столь разительный контраст со своей свеженькой и жизнерадостной кузиной, да и к тому же он слышал столько всяких небылиц о «странностях» обитательницы замка, что готов был верить всему. А какое ему, собственно, было до всего этого дело? Он и сам задавал себе этот вопрос. И все же, когда ему случалось слышать разговоры о предполагаемой ее страсти к кому-то, сердце его почему-то сжималось и он тщетно старался заглушить в себе мысли, которые сам считал нездоровыми и вредными для себя.
За короткое время граф де Вильпрё сумел удивительнейшим образом снискать расположение всей деревни. В замке для многих нашлась работа, и платил он со щедростью, которую прежде в нем не подозревали. Он, как хотел, вертел строгим кюре и с помощью богатых даров то для его церкви, то для его винного погреба внушил ему большую терпимость и уговорил не мешать молодежи танцевать по воскресеньям. Во время рекрутского набора он наперекор префекту договаривался с врачами, проводившими осмотр новобранцев. Наконец он отдал приказ, чтобы каждое воскресенье парк был открыт для всех жителей деревни, и даже оплачивал скрипача, так что молодежь могла теперь потанцевать на круглой лужайке в заповедной части парка под сенью старого дуба, который носил имя Рони , как и другие вековые деревья этого почетного происхождения.
В эти дни подмастерья папаши Гюгенена, принарядившись, тоже отправлялись в парк, где танцевали с бойкими горничными из замка, которых предпочитали крестьянским девушкам. Берриец тоже не ударял здесь лицом в грязь и даже сумел снискать всеобщее одобрение своими антраша. Коринфец участвовал в этих увеселениях вместе со всеми и равно танцевал с каждой, никому не отдавая предпочтения и скорей из ребяческого желания немножко порисоваться; он в самом деле очень был хорош в своей куртке из серого холста с зеленым шитьем, а беарнская шапочка, которую он принес из своих странствий, так была ему к лицу, что он привлекал всеобщее внимание и девицы за честь считали с ним танцевать.
К вечеру, когда садилось солнце и спадал дневной жар, приходил сюда и старый граф в сопровождении всего своего семейства полюбоваться деревенскими плясками и почтить добрых поселян своим присутствием. А тем было лестно, что ему так по душе их веселье и что он каждому готов сказать что-нибудь приятное. Никто не позволил бы себе сесть рядом с ним на дерновую скамейку под дубом, где он восседал со своей внучкой, но вокруг нее охотно собирались старики; бывал здесь даже папаша Гюгенен, который хоть и напускал на себя независимый вид республиканца, однако, как и все другие, поддавался чарам графа. Правда, он никогда не сознался бы в этом.
Приходил вначале на танцы и молодой Рауль де Вильпрё; он выбирал себе самых хорошеньких крестьянских девушек и, не стесняясь, во время танцев срывал с их губок поцелуи, что заставляло суженых этих красоток бросать на него сердитые взгляды — на большее они, впрочем, не решались. Но однажды дядюшка Лакрет, стоя неподалеку от дерновой скамьи, то ли шутя, то ли всерьез сжал кулак и стал клясться всеми богами, которых только мог припомнить, что во времена его молодости никто, будь то хоть сам наследник французского престола, не посмел бы целовать его возлюбленную. Дядюшка Лакрет был недоволен архитектором замка, который, по его мнению, не доплатил ему, и теперь состоял в открытой оппозиции к владельцам Вильпрё.
Графу не хотелось компрометировать себя в глазах поселян, и он сделал вид, будто не заметил этой выходки старого слесаря, однако слова эти не прошли мимо его ушей, и молодой барин перестал появляться на танцах под дубом.
А господин Изидор танцевал, да еще с каким победным видом, с какими претензиями! Крестьянские девушки были от него без ума, но горничные, которые всегда знают толк в вежливом обхождении, и дочка помощника мэра, которая держалась принцессой, находили его излишне фамильярным. Госпожа Дефрене первое время танцевала с кузеном Раулем, отнюдь не считая для себя зазорным вложить свою ручку в руку крестьянского парня, танцующего против нее в «английской цепочке», но ручка эта была в перчатке, и большинству танцоров это казалось несколько оскорбительным, так что ее никто не приглашал; между тем она просто изнывала от желания танцевать и танцевала действительно прелестно — маленькие ее ножки так и порхали по зеленому лугу, а красивой женщине всегда любо покрасоваться, будь вокруг одни только мужланы.
Когда Рауль по приказу свыше перестал бывать на сельских балах, маркиза не выдержала и приняла приглашение Изидора. Но после Изидора никто уже не приглашал ее, на что она простодушно и пожаловалась графу, когда тот спросил ее, почему она не танцует.
— Вот что значит быть модницей! — пошутил граф. — Ну, подожди, сейчас я найду тебе кавалера. Пойди-ка сюда, мой мальчик, — обратился он к Коринфцу, стоявшему неподалеку, — ты, я вижу, горишь желанием пригласить мою племянницу, только не смеешь. Так вот, она с удовольствием потанцует с тобой, поверь мне. Ну, ступай, предложи ей руку и становитесь для контрданса. Я сам буду объявлять фигуры.
Коринфец так свыкся со своим положением всеобщего баловня, что не был ни удивлен, ни озадачен этой честью. «Первый раз в жизни танцую с маркизой, — думал он, — впрочем, какая разница? Буду танцевать с ней так же, как танцевал бы и всякий другой. И не понимаю, что тут такого особенного?» — мысленно произнес он, обращаясь к танцевавшему против него беррийцу, который, вытаращив глаза, с изумлением смотрел на него.
Порхая по зеленому лугу вместе со своей дамой, Коринфец, который, несмотря на всю свою уверенность, все же не осмеливался взглянуть ей в лицо, вдруг заметил, что эта царица бала до того смущена, что не в состоянии следить за фигурами. Сначала он не понял, что с ней, и, опасаясь, как бы не задел ее неистово прыгающий берриец, хотел помочь ей и осмелился легонько поддержать маркизу под локоток, не испытывая при этом никаких иных чувств, кроме естественного чувства почтения. Этот обнаженный локоток, белевший между коротким рукавом и высокой черной митенкой, был таким круглым, нежным и мягким, что Коринфец вначале даже не почувствовал его в своей руке, но так как берриец, делая свои антраша, чуть было не сбил маркизу с ног, ему пришлось сильнее сжать этот локоток, чтобы она не упала. И прикосновение это оказалось подобным электрической искре. Жозефина вдруг стала красной, как вишня, а на Коринфца напало непреодолимое смущение. Как только контрданс кончился, он поспешил проводить маркизу на место и поскорее отошел от нее с каким-то непонятным чувством испуга. Однако не успел скрипач подать знак к следующему танцу, как, словно по какому-то колдовству, он снова стоял подле госпожи Дефрене, а ее ручка уже была в его руке. Какие слова произнес он, приглашая ее вновь, и как осмелился на это — он и сам не знал. Он был в каком-то тумане, он действовал точно во сне.
С этого дня каждое воскресенье Коринфец танцевал с маркизой, и всякий раз не один танец, а не меньше трех. Его пример придал решимости и всем остальным, и теперь Жозефина не пропускала уже ни одного танца. Но даже если Коринфец и не танцевал с ней, он неизменно бывал ее визави, и руки их то и дело соприкасались, и дыхание смешивалось, а взоры искали друг друга, но, встретившись, отворачивались и вновь искали. Все эти удивительные вещи творятся как-то сами собой, когда любишь танцы, так что не удосуживаешься отдать себе в них отчет, а окружающие не успевают их и заметить.
Маркиза немного стыдилась своего увлечения деревенскими балами, и ей очень хотелось вовлечь в этот вихрь сельских удовольствий и свою кузину, но Изольда, несмотря на уговоры деда, никогда не танцевала. Почему? Из гордости или равнодушия? Стоя в толпе или медленно прохаживаясь за кустарниками, окаймляющими танцевальную лужайку, Пьер Гюгенен издали следил за ней, стараясь разгадать, какие мысли прячутся за непроницаемым этим челом, чья томная бледность скрывает такую душевную стойкость. У мадемуазель де Вильпрё всегда был усталый вид — она словно берегла свои силы, пока не настало еще время для каких-то больших деяний. Пьер Гюгенен изучал ее лицо, словно книгу, написанную на некоем незнакомом языке, где стараешься отыскать хотя бы одно слово, которое могло бы помочь открыть тайный ее смысл. Но книга эта была за семью печатями, и не было ни единого знака, который позволил бы догадаться, что скрыто за ними.
Между тем, казалось, она вовсе не скучала на этих балах. Время от времени она перекидывалась несколькими словами с какой-нибудь крестьянской девушкой со свойственной ей учтивой простотой, и в простоте этой был особый, едва уловимый оттенок — казалось, она намеренно избегает той подчеркнутой снисходительной доброты, которая сквозила в каждом жесте старого графа, а вместе с тем это была настоящая спокойная благожелательность. Люди чувствовали себя с ней просто, и разговаривала ли она с дедом или кузиной, папашей Гюгененом или деревенскими ребятишками, в ее манерах и выражении лица невозможно было обнаружить какую-либо разницу. И хотя бедный Пьер носил в своем сердце неизгладимую, как ему казалось, обиду, он порой думал о том, что владелица замка обладает чувством или же инстинктом равенства в самом высоком и настоящем смысле этого слова. Но для жителей деревни подобные наблюдения были слишком сложны. Они относились к «барышне», как называли ее, без всякой неприязни, но она не вызывала у них того восхищения, которое умел вызвать к себе граф. «Показывать она этого не показывает, — говорили они, — а только видно, что гордячка».
Однажды Амори нашел в парке книгу, забытую маркизой, — с некоторого времени та не приходила больше рисовать в мастерскую, — и, зная, как любит Пьер читать, отнес ему свою находку.
И в самом деле, уже один вид книги вызвал у Пьера сладостный трепет. Уже много дней был он лишен этого любимого своего занятия и теперь надеялся, что чтение поможет ему избавиться от обуревающих его печальных мыслей.
Это был роман Вальтера Скотта, не знаю точно, какой именно, один из тех, где герой, простой горец или бедный искатель приключений, влюбляется в какую-нибудь знатную даму, королеву или же принцессу, в свою очередь втайне любим ею и после ряда приятнейших или ужасающих приключений становится ее возлюбленным и супругом. Подобная интрига, несложная и волнующая, является, как известно, излюбленной у этого короля романистов. Вальтер Скотт был поэтом лордов и королей, но в то же время и поэтом, воспевшим крестьянина, солдата, изгнанника и ремесленника. Правда, оставаясь верным своим аристократическим симпатиям и будучи слишком англичанином, чтобы обладать подлинной смелостью мысли, он неизменно обнаруживает у своих благородных сердцем бродяг знатное происхождение, или награждает их богатым наследством, или же заставляет со ступеньки на ступеньку подниматься по лестнице богатств и почестей, дабы, кладя в конце романа этих героев к ножкам их дам, не подвергать последних мезальянсу, заставляя выходить за них замуж по одной только любви. Но мы, несомненно, должны быть благодарны ему: он в поэтических красках живописал народ, сумев обнаружить в нем величественные, суровые образы людей, смелостью, умом и красотой нередко не только соперничающие, но превосходящие, а порой и затмевающие главного героя. Нет сомнений в том, что он понимал и любил народ — вовсе не в силу своих убеждений, а чисто инстинктивно, и предрассудки джентльмена не властны были ослабить зоркие глаза художника.
При всей своей тонкой и прелестной целомудренности, романы эти опасны для юных умов и подрывают старые устои именно в той мере, в какой это и требуется от романа, чтобы считаться истинно романическим и быть жадно читаемым во всех слоях общества. В сущности, не кто иной, как сэр Вальтер Скотт, был повинен в той сумятице, которая воцарилась, если можно так выразиться, в головке Жозефины. Она воображала себя какой-нибудь дамой пятнадцатого или шестнадцатого века, в которую влюблен молодой художник, безвестный отпрыск некоего знаменитого рода, вынужденный до поры до времени избрать себе поприще искусства, пока его титул не будет ему возвращен или же пожалован за великие заслуги и громкую славу. И разве не были выходцами из народа большинство великих художников? Какая же маркиза, даже из тех, кто имеет родословную, не была бы польщена, чувствуя себя кумиром и идеалом прославленного плебея вроде Жана Гужона , Пюже , Кановы и еще сотни других, имена которых мы то и дело встречаем в истории изящных искусств?
Что до обоих друзей, то они проглотили первый том романа Вальтера Скотта в течение одного вечера, и этот том вызвал у них такое желание прочитать продолжение, что, не осмеливаясь обратиться за вторым томом в замок, они вынуждены были взять его в кабинете для чтения в соседнем городке. Роман произвел на обоих большое, но различное впечатление. Пьера привлек в нем идеальный образ женщины, Коринфцу же почудилось в нем предсказание собственной его судьбы — неизвестным наследником знаменитого рода он быть не мог, но разве не мог он завоевать славу в искусстве? Он простодушно признался Пьеру в своих честолюбивых помыслах и надеждах.
— Счастлив же ты, мой друг, — отвечал ему Пьер, — что можешь предаваться этим несбыточным мечтам. А впрочем, почему бы, собственно, им и не сбыться? Искусство ныне единственное поприще, где необязательны титулы и привилегии. Работай же, милый брат мой, и не унывай. Бог был так щедр к тебе, он дал тебе в дар и талант и любовь. Мне кажется, тебе на роду написано добиться блестящего будущего; ибо в том возрасте, когда большинство из нас прозябает в грубом невежестве, с унылой грустью вопрошая грядущее, ты уже нашел свое призвание, ты уже отмечен людьми, способными оценить твой талант и помочь тебе. И это еще не все. Ведь ты любим, любим самой прекрасной, самой благородной женщиной, лучше которой нет, быть может, на всем белом свете.
Последнее время, всякий раз когда Пьер начинал разговор о Савиньене, Амори впадал в глубокую печаль, которую друг его тщетно пытался рассеять.
— Полно, можно ли так печалиться из-за разлуки, если тебе известен ее предел, — говорил он ему, — если ты знаешь, что любим верно и мужественно. Право же, я готов позавидовать такому горю!
В ответ на эти укоры Амори обычно говорил, что грядущее скрыто от нас непроницамой завесой, а надежды, которыми он прежде тешил себя, быть может, слишком прекрасны, чтобы верить в их осуществление.
— Ты думаешь, Романе так легко откажется от сокровища, которое я у него оспариваю? Он проведет подле Савиньены целый год, он каждый день будет видеть ее, она что ни час будет чувствовать его преданность и любовь, — и в конце концов станет рассуждать разумнее, чем рассуждала тогда, в минуту смятения и восторга. Когда ты говорил с ней, все мы были словно в каком-то бреду. Это было сразу после тех страшных волнений, после рокового убийства, которое я свершил, мстя за нее, и воспоминание о котором не перестает преследовать меня еще и поныне, бросая мрачный отблеск на саму любовь мою. Сегодня, быть может, она уже раскаивается в том, что сказала тебе, и, еще прежде чем кончится ее траур, пожалеет, что сама обиняком дала мне слово, как жалела тогда об обещании, которым муж связал ее с Надежным Другом.
Подобные сомнения, столь не вяжущиеся со смелым и доверчивым характером Коринфца, немало удивляли Пьера, тем более что почему-то с каждым днем они становились все сильнее; и, приписав уныние друга угрызениям совести за свершенное им невольное убийство, он попытался отвратить его от этого тягостного воспоминания и оправдать Коринфца в собственных его глазах.
— Нет, совесть меня не мучает, — ответил ему на это Амори. — Каждое утро и каждый вечер молюсь я богу. Я знаю, что душа моя верна его заветам, ибо я ненавижу насилие, во мне нет злобы, вспыльчивости, мстительности, и распри компаньонажа вызывают у меня теперь лишь отвращение и жалость. Я увидел, как падает Савиньена, сраженная ударом, я думал, что он смертелен, и сразил ее убийцу; я убил, защищая ту, кого люблю, — и это более справедлив а, чем когда убиваешь на войне, защищая себя. Но эта кровь, пролитая мною, оставила неизгладимый след. Она — словно страшное предзнаменование, вспоминая о ней, я содрогаюсь.
— Поверь, разлука с ней делает эти воспоминания еще более тягостными. Будь Савиньена здесь, ты так счастлив был бы видеть ее, слышать ее голос, что эти преследующие тебя тягостные картины скоро забылись бы.
— Да, несомненно, но тогда, быть может, я чувствовал бы себя еще виновнее. Пьер, помнишь, ты недавно говорил мне, что разочарован в компаньонаже и чувствуешь потребность покончить со всем тем, что имеет хоть какое-то отношение ко всей этой бессмысленной, преступной борьбе? Ныне я испытываю такое же отвращение, и у меня для этого гораздо больше оснований, чем было тогда у тебя. Подумать не могу о том, чтобы вернуться к этой жизни, и мне непереносима мысль, что я оставляю в этом болоте ту, которую люблю… Нужно было бы Савиньене бросить жалкое это ремесло. Как хотел бы я вырвать ее из этого разбойничьего вертепа — нет, никогда более не смогу я переступить его порог без чувства смертельной тоски…
— И все же я надеюсь, — сказал ему Пьер, — что время изгладит из твоей памяти эти скорбные воспоминания. Они понятны мне, но ты, быть может, поддаешься им больше, чем это бы следовало. Вспомни о счастливых днях, проведенных под благочестивым и гостеприимным этим кровом, в доме, освященном присутствием Савиньены. Более сильная, более стойко, чем ты, перенесшая разразившуюся грозу, она сохранила и веру свою и свое милосердие, всегда готовая прийти на помощь тем новым жертвам неистовств компаньонажа, которые, быть может, обагрят еще своей кровью камни ее очага. Поверь мне, у нее высокое назначение, и чем больше опасностей окружает ее, тем более в моих глазах достойна она уважения и любви, эта женщина, остающаяся целомудренной и кроткой средь бурлящих вокруг нее страстей. Меж нас, подмастерьев, она словно королева среди приближенных, но только, кажется мне, долг, взятый ею на себя, еще более высок. Искать спокойной и приятной жизни значило бы для нее отречься от того, что возложено на нее самим небом.
— О Пьер, — растроганно воскликнул Коринфец, — ты так умен, ты так умеешь облагородить самое низменное, а высокое сделать еще возвышеннее! Да, ты прав, Савиньена — святая женщина. Но я не любил бы ее, если бы не хотел вырвать из ада, в котором она живет.
— Ты и сделаешь это когда-нибудь, — сказал Пьер. — Когда удастся тебе в поте лица своего завоевать счастливое будущее, ты сможешь соединиться с твоей подругой. Но до того ей придется еще немало трудиться и немало страдать за многочисленных своих сыновей-подмастерьев, странствующих по Франции. И тогда перемена в ее судьбе будет наградой, а не отречением от долга.
— Но через сколько же лет все это будет? — воскликнул Коринфец с таким отчаянием в голосе, что Пьер был поражен.
— О милый мой мальчик, — сказал он ему, — никогда еще не видел я, чтобы ты так жадно стремился жить. Как! Неужто изменяет тебе мужество, теперь, в такой момент твоей жизни, в самом расцвете твоих сил, когда перед тобой такие возможности!
Коринфец закрыл лицо руками. Сидя на сваленном дереве в глубине парка, они беседовали уже более часа. Было воскресенье; за оградой слышно было пиликанье скрипки, веселый смех и песни. Это шли на круглую лужайку музыканты в сопровождении деревенской молодежи.
Коринфец вдруг вскочил.
— Полно грустить, Пьер! — сказал он. — Хватит на сегодня. Пойдем-ка на лужайку, потанцуем. Пойдем?
— Я никогда не танцую, — отвечал Пьер, — и очень рад этому; не такое уж это хорошее лекарство от печали, как я погляжу.
— Почему ты так думаешь?
— Да потому хотя бы, что не слишком веселый у тебя вид.
— Твоя правда, странное это, в самом деле, удовольствие, вроде вина, — задумчиво сказал Коринфец и снова сел. — Только на время туманит голову, заставляя забыть о том, что назавтра становится еще мучительнее.
— Ну что ж, в самом деле, пойдем, — сказал Пьер, в свою очередь вставая, — все средства хороши, лишь бы чувствовать, что живешь… Забыть — это не так плохо, есть хотя бы потом что вспоминать. Забвение спасительно, воспоминание радостно. Пойдем, я провожу тебя до лужайки.
— Тебе следовало бы помешать мне идти туда, Пьер, — ответил Коринфец, продолжая сидеть. — Ты сам не знаешь, на что толкаешь меня. Ты сам не знаешь, куда меня зовешь.
— Ты, значит, что-то скрывал от меня? — сказал Пьер, вновь усаживаясь подле друга.
— А ты, значит, ни о чем не догадывался? — отвечал Амори. — Значит, ты не заметил там, на лужайке под дубом, женщину… Нет-нет, я не люблю ее, конечно, ведь я совсем ее не знаю, но я глаз не могу оторвать от нее, потому что она красива, а красота неодолима. Разве искусство не есть обожествление красоты? Так можно ли, встретив взгляд прекрасных глаз, не смотреть в них? Ведь это же выше человеческих сил, Пьер! А между тем я не люблю ее, не могу любить ее, не правда ли? Все это так нелепо…
— О чем это ты? Не понимаю… О какой женщине ты говоришь? И как может казаться тебе красивой кто-нибудь, кроме Савиньены? Если бы я, как ты, любил и был любим, для меня существовала бы одна только женщина на всем белом свете. Я не вспомнил бы даже, что есть другие.
— Пьер, ты ничего не смыслишь в этом. Ты никогда не любил и, должно быть, воображаешь, что когда любишь, то обладаешь какой-то сверхъестественной силой, а ведь это вовсе не так. Слушай, я хочу открыть тебе свое сердце, я расскажу тебе, что случилось со мной, и если ты сумеешь разобраться в этом, посоветуй, как мне быть, я послушаюсь тебя. Я уже сказал: там, под дубом, сидит женщина, и я смотрю на нее с волнением, а когда не вижу ее, думаю о ней, и с еще большим волнением. Помнишь, несколько дней тому назад ты сказал, что женская фигурка, которую я вырезал в одном из медальонов, что она…
— Да, помню. Я сказал, что головкой, прической, пожалуй даже чертами лица она удивительно напоминает госпожу…
— Не произноси этого имени. Но ты был неправ, нет, они вовсе не похожи, эти две женщины — эта, созданная холодным резцом, и та, другая, живая. Ты стал уверять, будто я хотел изобразить живую, я отрицал это и не лгал, у меня в самом деле не было такого намерения — изящные ее очертания помимо моей воли выступали из-под резца. Ты продолжал утверждать, что это она, и даже позвал Гийома, чтобы он разрешил наш спор. Может быть, мы говорили слишком громко, не знаю, может быть, в башенке слышно все, что говорится в мастерской. Помнишь, мы ушли домой, а потом, уже поздно вечером, я пошел в мастерскую за книгой, которую мы там забыли.
Нам не терпелось дочитать ее, ты ждал меня дома, и ждал довольно долго. Вернувшись, я сказал, что прошелся немного по парку, потому что у меня разболелась голова, и не соврал тебе, голова моя в самом деле горела как в огне, и, выйдя из мастерской, я еще долго ходил по парку.
— Но что же произошло в мастерской? Невероятно! Как? Дама! Маркиза! И ты, ты, простой рабочий, подмастерье? Коринфец, друг мой, не пригрезилось ли тебе что-нибудь часом?
— Мне ничего не пригрезилось, да и ничего такого особенного, в сущности, не произошло. И все же послушай. Вхожу я в мастерскую, свечи не захватил, потому что хорошо помнил, куда положил книгу. И вдруг вижу в глубине мастерской свет и женскую фигуру со свечой в руках, рассматривающую резьбу — и как раз ту головку. Увидев меня, женщина вскрикивает, роняет свечу, и вот мы оказываемся с ней вдвоем в полной темноте. Но я хоть и не совсем уверен, что это она, все же, сам не знаю зачем, начинаю ощупью пробираться к ней и спрашиваю: «Кто здесь?», и протягиваю руки, и вдруг неожиданно оказываюсь так близко от нее… А она ни слова не отвечает, хотя я уже держу ее в своих объятиях. Разум у меня совсем помутился, темнота придает мне смелости, я притворяюсь, будто ошибся, шепчу «мадемуазель Жюли» и дрожащими губами касаюсь ее волос, и запах их совсем опьяняет меня. А она отталкивает меня, но не очень сильно, и говорит: «Это вовсе не Жюли, господин Амори, вы ошибаетесь, это я…» И при этом она даже не старается освободиться из моих объятий, ну, а я не решаюсь разжать их. «Кто это „я“? — шепчу я, — я не узнаю голоса». И тогда она вдруг вырывается, а я не смею ее больше удерживать, и бросается прочь от меня, а я остаюсь на месте, и она налетает в темноте на верстак, вскрикивает и падает. Я — к ней, поднимаю ее, думая, что она ударилась.
«Нет, нет, ничего, — шепчет она, — но вы так напугали меня, я чуть не расшиблась».
«Почему вы так испугались меня, сударыня?»
«А как же вы не узнали меня, сударь?»
«Если бы госпожа маркиза назвала себя, я не позволил бы себе приблизиться к ней…»
«Вы надеялись, что это Жюли? Она обещала вам прийти сюда?»
«Вовсе нет, сударыня, но я думал, что ваша горничная просто хочет подшутить надо мной, и… Я никак не мог подумать…»
«Я искала книгу, мне казалось, что я оставила ее на хорах, а потом я увидела ее здесь, около вашей скульптуры».
«Так это книга госпожи маркизы? Если бы я знал…»
«Нет, нет, очень хорошо, что вы читаете ее, раз вам этого захотелось. Хотите, я вам ее оставлю?»
«Ее сейчас читает Пьер…»
«А вы — разве вы не читаете книг?»
«Нет, читаю, и очень много».
Тогда она стала спрашивать, какие книги я прочел, а пр-том принялась говорить со мной, ну совсем так же, как говорит во время танцев. Через открытое окно проникал лунный свет, слабо освещая мастерскую; и я видел ее так близко от себя — она была словно белая тень, и ветер шевелил ее волосы, казалось, будто они распущены. И вдруг мной овладело такое смущение, что я едва мог отвечать ей. Раньше, когда она бежала от меня, я чувствовал себя как-то смелее. А теперь, когда она стала меня расспрашивать, я все время чувствовал свое ничтожество, я краснел за свое невежество, я боялся сказать что-нибудь не то… Я был так робок, что мне самому было стыдно, мне казалось, она презирает меня за это. И, однако, она не уходила, и голос у нее стал каким-то совсем другим, и она задавала мне вопросы таким тоном, словно разговаривала с ребенком, которому покровительствует, и почему-то была такая взволнованная… И тогда я сказал, чтобы переменить разговор: «Я чувствую, что вы ушиблись, когда падали». Я знаю, я должен был сказать не так, я должен был сказать: «что госпожа маркиза ушиблась», но почему-то мне не хотелось этого говорить, ни за что на свете я не сказал бы так… «Нет, я вовсе не ушиблась, — ответила она, — только я страшно испугалась, сердце у меня до сих пор еще бьется, я думала, что за мной гонится кто-нибудь из рабочих».
Эти слова просто поразили меня, Пьер. Что она хотела этим сказать? А я, что же, не рабочий? Или она думала польстить мне, говоря, что не ставит меня на одну доску с остальными? А может быть, это она просто проговорилась, и в этом сказывается ее скрытое презрение ко всем нам? Да и потом, ведь она превосходно знала, что это я, раз с самого начала назвала меня по имени. Затем она сказала, что уходит, и ее платье зацепилось за стоящую там пилу, и я стал помогать отцепить его, и вдруг от прикосновения к этому мягкому шелку какой-то трепет пронзил внезапно все мое существо. Я почувствовал себя ребенком, который держит в руках своих бабочку и боится попортить ей крылышки. Потом она ощупью направилась к лестнице, чтобы взобраться на хоры, а я опять не осмеливался ни идти за ней, ни уйти. А когда она стала взбираться по лестничке, она вдруг снова вскрикнула, и тут я подумал, что она снова упала, и в два прыжка очутился около нее. И тогда она начала смеяться и все говорила, что ушибла ногу, и еще — что она не знает теперь, как ей взобраться наверх, как бы ей опять не оступиться. Я предложил сходить за свечой. «Ах, нет, не надо, — закричала она, — не надо, чтобы кто-нибудь знал, что я здесь!» И она все-таки решила подняться наверх. С моей стороны было бы просто невежливо не помочь ей, не правда ли? Ведь, в самом деле, по такой лестничке и при ярком-то свете женщине неловко взбираться, а впотьмах и подавно, это же опасно. Так что пришлось мне подниматься вместе с ней и все время ее поддерживать. И вот уже на последней перекладине она снова чуть не упала, и тут вынужден был я просто прижать ее к себе. Когда мы стояли уже наверху, она поблагодарила меня — и так нежно, таким вкрадчивым голосом, что я был растроган. Но едва она закрыла за собой дверь в башенку, как внезапно мной овладел какой-то приступ безумия. Я грудью бросился на эту дверь, словно хотел высадить ее, но потом опомнился и побежал прочь оттуда, в парк… Только мне кажется, я и сейчас еще не совсем пришел в себя. Впрочем, минутами все это представляется мне совсем иначе. И я начинаю думать, что нужно быть бездушной кокеткой, чтобы кружить голову мужчине, полюбить которого не считаешь для себя возможным. Ведь это же просто подло. И если у маркизы были именно такие намерения… Уважающие себя женщины так не поступают… Скажи мне, Пьер, что ты думаешь обо всем этом?
— Не такой это простой вопрос, — отвечал Пьер, которого рассказ друга поверг в изрядное волнение. — Предположим, что женщина этого круга серьезно полюбила простолюдина… Разве такая женщина не благородна, не мужественна? Сколько придется ей преодолеть преград! И разве не вынуждена она в подобных обстоятельствах сделать сама, так сказать, первый шаг? Ибо какой же простолюдин посмеет первым сказать ей о своем чувстве, не испытывая того же недоверия, которое испытываешь ты? Так что, видишь ли, если бы в самом деле она тебя полюбила, я не мог бы осуждать ее. Но не знаю почему, мне не очень верится, что тут настоящая любовь. Эта маркиза — дочь буржуа и, однако, не вышла за кого-нибудь из равных себе, а позволила выдать себя за шалопая только потому, что у того титул. Она надеялась этим браком еще больше отдалиться от народа, из которого вышла, и только унизила себя…
— Но ведь ее поступок можно объяснить тем, что она тогда была еще совсем девочкой, не понимала, что делает? — сказал Амори. — Может быть, это родители плохо ей посоветовали?.. И кто знает, теперь, возможно, она задумалась над этим, раскаялась в своем заблуждении и, получив столь жестокий урок от судьбы, обрела чувства более благородные?
— Что ж, возможно, — отвечал Пьер. — Я готов согласиться со всем, что может оправдать такую несчастную женщину, и рад поверить в это. Но не все ли нам равно, искренно ли это чувство или это кокетство? Разве смеешь ты даже подумать о том, чтобы ответить на ее чувство? О друг мой, поверь — любовь к женщине, не равной тебе, — это любовь безнадежная! И если подобное чувство вдруг овладеет тобой, ты сломаешь свою жизнь, загубишь свою душу. Берегись же опасных этих мечтаний, не поддавайся обману воображения. Ты не знаешь, какую муку испытывает тот, кто хоть раз позволил промелькнуть в чистом зеркале своего разума обманчивым призракам, которым нет и не может быть места в несчастной нашей, обездоленной жизни.
— Ты говоришь об этом так, словно и тебя, столь благоразумного и сильного духом, когда-нибудь манили подобные призраки, — сказал Амори, пораженный скорбной нотой, прозвучавшей в последних словах друга. — Тебе уже приходилось встречать примеры подобной любви?
— Да, я знаю такой пример, — с горечью ответил ему Пьер. — Быть может, когда-нибудь я расскажу тебе об этом, пока же мне это трудно. Еще свежа рана в сердце того честного человека, которому нанесен был жестокий удар. Он не заслуживал его, конечно; но в ране этой — его спасение, и он благодарен за нее богу.
Амори смутно почувствовал, что Пьер говорит о самом себе, и не посмел его более расспрашивать. Однако, помолчав немного, он все же не удержался и спросил, не маркизу ли он имеет в виду.
— Нет, мой друг, — отвечал Пьер, — и маркиза, я полагаю, лучше той, о которой ты невольно заставил меня вспомнить. Но какова бы ни была она, Амори, разве может эта маркиза, живущая в разводе с мужем, легкомысленная, не способная владеть своими чувствами, — разве может она быть столь прекрасной, столь чистой перед господом, как благородная Савиньена, такая мужественная, безропотная, стойкая, столь свято блюдущая свою честь, столь преданная мать? Да, конечно, шелковое платье, маленькая ножка, нежные ручки, волосы, убранные как у греческих богинь, — все это, признаться, пленительно, тем более для нашего брата, которому прекрасные эти дамы предстают как бы стоящими на возвышении, подобно тем богато убранным статуям святой девы, какие мы видим в наших церквах. А их ласковые речи, их снисходительно-добрый вид, их ум, более тонкий и развитой, чем у нас, — ведь это тоже невольно ослепляет, и нам начинает казаться, будто женщины эти из другого теста, чем матери наши или сестры — эти слабее нас, эти требуют нашей защиты, а те — перед теми мы сами чувствуем себя детьми. И все же поверь, Амори, наши женщины добрее, они более достойны уважения, чем все эти важные дамы, которые хвалят тебя, но в душе презирают, которые протягивают тебе руку, но при этом попирают ногами. Они живут среди золота, они одеты в шелка. И мужчины им нужны такие же разряженные и надушенные, как и они сами, иначе они их и за мужчин-то не считают. А мы, в грубой нашей одежде, с обветренными руками, с всклокоченными волосами, мы для этих женщин — только машины, вьючные животные, домашний скот. И та из них, кто хоть на мгновение могла бы позабыть об этом, минутой спустя уже устыдилась бы своего избранника и покраснела бы от стыда за себя…
Пьер говорил это со все большей горечью, и невольно голос его зазвучал громче. Вдруг он замолк — ему почудилось, будто сзади, в кустах, кто-то шевелится. Коринфец тоже обратил внимание на странное шуршание и задрожал от ужаса при мысли, что маркиза или кто-нибудь из служанок замка слышали его признания. Пьер подумал о другом, но тут же отогнал от себя мелькнувшее у него подозрение и не высказал его. Он удержал Коринфца, который готов был уже броситься в кусты вслед за этой неизвестной любопытной ланью, и посмеялся над его безрассудством. Однако подозрения их усилились, когда, пройдя несколько шагов, они заметили вдруг какую-то легкую, стройную фигурку, которая тенью скользнула в крытую аллею и словно растворилась в темноте.
Друзья поспешили к лужайке, чтобы посмотреть, кто из обитателей замка опередил их. Маркиза только что появилась в сопровождении своей горничной Жюли, молодой, смазливой и довольно кокетливой девицы, о которой дядюшка Лакрет насмешливо говорил: «Со скотного двора да в барские покои». Графа под дубом не было, его внучки — тоже. И, однако, вполне возможно, что именно она была в кустах в ту минуту, когда Пьер, не называя ее имени, выносил ей столь жестокий приговор. Он знал, что Изольда занимается ботаникой, и не раз видел ее в чаще парка, где она собирала мхи и лишайники для своей коллекции. Впрочем, это могла быть и маркиза, прокравшаяся сюда, чтобы подслушать их разговор. Каждый из них втайне был весьма сконфужен. И вдруг Коринфец резким движением выпустил руку Пьера и, то ли надеясь раскрыть эту тайну, то ли увлекаемый непреодолимым порывом, бросился к Жозефине и пригласил ее танцевать. У Пьера невольно сжалось сердце, когда он своими глазами увидел, как властно тянет их друг к другу. Он стал в стороне, чтобы наблюдать за ними, и еще раз убедился, как велика опасность, угрожающая Коринфцу, его покою и разуму. Впрочем, и маркиза вызывала у него не меньшее сострадание. Она была упоена — и в то же время растеряна. Танцуя с Амори, она никого, кроме него, не видела, но стоило ему отойти от нее, как она начинала бросать вокруг себя испуганные и смущенные взгляды. «Должно быть, она действительно очень любит его, — говорил себе Пьер, — если приходит сюда почти одна и танцует с этими крестьянами, которые для нее, конечно, не более чем „мужичье“». Впрочем, насчет этого Пьер ошибался: у «мужичья» были глаза, и глаза эти восхищенно смотрели на беленькую, свеженькую Жозефину Клико, любуясь легкими, изящными ее движениями. И своими наблюдениями танцоры делились друг с другом. Коринфец слышал эти простодушные восторги, и Жозефина прекрасно видела, что слушает он их отнюдь не хладнокровно. Так что она была полна желанием пленить всех своих кавалеров, дабы еще больше пленить того, кого она предпочитала всем.

павел карпец

19-11-2015 16:45:56

Скрытый текст: :
ГЛАВА XXI
Напрасны были все попытки Пьера увести Коринфца с лужайки.
— Позволь мне еще немного побезумствовать, — отвечал юноша на все его уговоры, — не бойся, я не совсем еще потерял голову. И потом, это в последний раз; в последний раз хожу я вот так, по краю пропасти. Ты видишь сам: она здесь совсем одна, среди всех этих крестьян, а ведь среди них есть и пьяные. Эта малютка Жюли для нее не защита. И что, если она в самом деле ради меня пришла сюда, в эту грубую толпу, разве не обязан я охранять и защищать ее? Что ни говори. Пьер, женщина остается женщиной, ей всегда необходима защита мужчины, кто бы он ни был.
И Чертежник вынужден был прекратить свои уговоры. Ему становилось все грустнее при виде этого столь чреватого опасностью, но такого пьянящего счастья, зрелище которого невольно будило в его сердце жившую в нем мучительную, от самого себя скрываемую боль. И он подумал, что не вправе осуждать слабость друга, когда и сам в тайных мыслях своих еще так недавно готов был поддаться такому же точно недугу — недугу, от которого и сегодня еще, если смотреть правде в глаза, он не может считать себя излеченным окончательно. И, охваченный странной тревогой, он пошел прочь от лужайки, все более и более углубляясь в парк.
Некоторое время он шел куда глаза глядят, как вдруг, повернув в одну из аллей, заметил впереди какую-то пару, идущую на некотором расстоянии от него. Он сразу узнал темное платье мадемуазель де Вильпрё и ее какой-то особенный голос, гармонировавший со всем ее внешним обликом — голос красивый, чистый, но без модуляций и слишком уж ровный. Но кто же был человек, на руку которого она опиралась? Он был в черном плаще, из тех, которые назывались в те времена кирогой , и широкополой шляпе а-ля Морильо . И этот костюм и уверенная походка не могли принадлежать графу. Но это не мог быть и его внук: Пьер только что встретил его — в охотничьей куртке, фуражке и с ружьем юный Рауль отправился охотиться на кроликов. Может быть, это какой-нибудь родственник, недавно прибывший в замок? Пьер продолжал следовать за ними на некотором расстоянии. В аллеях было темно, и он плохо видел их, но, когда они вышли на полянку, обратил внимание на оживленные жесты незнакомца. Тот горячо что-то доказывал; время от времени до Пьера доносился его голос, почему-то вдруг показавшийся ему знакомым.
Заинтригованный и обеспокоенный, Пьер не смог побороть любопытства и ускорил шаг, чтобы услышать, о чем они говорят. Идя вслед за ними по тенистой аллее, где было так темно, что он их не видел, он вдруг услышал, что голос незнакомца приближается, и понял, что они повернули обратно. Не считая нужным прятаться от них, Пьер продолжал идти к ним навстречу, мучительно вспоминая, где и когда доводилось ему уже слышать этот голос, и вдруг вспомнил: то были голос, походка и отрывистая речь господина Лефора, вербовщика патриотов.
Пара поравнялась с Пьером в ту самую минуту, когда Ашиль говорил:
— Само собой разумеется, я не теряю надежды и убежден, что господин граф… — Тут он увидел Пьера Гюгенена и замолчал.
Мадемуазель де Вильпрё остановилась и, вся подавшись вперед и немного вытянув шею, как это обычно делают, когда пытаются что-то разглядеть в темноте, сказала:
— А вот вам как раз тот самый человек, с которым вы хотели увидеться. Оставляю вас вдвоем.
Она высвободила свою руку и, кивнув в ответ на молчаливый поклон Пьера, сделала шаг, чтобы уйти.
— Как ни счастлив я видеть мастера Пьера, — сказал коммивояжер, собираясь следовать за ней, — я все же не могу допустить, чтобы вы возвращались в замок одна.
— Вы забываете, что я деревенская жительница, — отвечала Изольда, — и привыкла обходиться без провожатых. Пойду к дедушке! Должно быть, он уже отдохнул после обеда. До свидания.
И, словно намеренно избегая Пьера, она стремительно повернула в противоположную сторону и побежала прочь, но затем сдержала шаг и дальше пошла уже своей обычной легкой, но спокойной и ровной походкой.
Пьер, до крайности взволнованный этой неожиданной встречей, стоял, прислушиваясь к легкому хрусту песка под ее ногами, и до его сознания не сразу дошли учтивые фразы, с которых обходительный Ашиль Лефор начал свой разговор с ним. Затем он услышал их и понял, что тот говорит с ним в высшей степени любезно, и в душе упрекнул себя, что не может ответить ему тем же. Но он ничего не мог поделать с собой: этот человек, снова выросший перед ним как из-под земли, да еще в разгар своей оживленной беседы наедине с Изольдой, был ему более неприятен, чем когда-либо.
— Ну как, любезнейший, — говорил ему между тем Ашиль, — надеюсь, вы еще не забыли нашу веселую встречу в «Колыбели мудрости»? Достойнейший человек этот самый Швейцарец — умный, мужественный. Вот уж кто истинный патриот! А как здоровье слесаря, этого старого якобинца, который привел в такое негодование вашего бывшего ученика — капитана? Ну, а как живет и здравствует ваш старейшина? Вот уж к кому я отношусь с истинно сыновним почтением. И вообще расскажите-ка мне о всех своих друзьях. Я не спрашиваю о Коринфце — мне столько давеча наговорили о нем в замке, что я не удивлюсь, если в самом скором времени он сделает блестящую карьеру. Все семейство Вильпрё от него просто без ума. Мне показывали его работу, и я в восторге от нее, хотя ничего неожиданного для меня в этом не было. Еще только увидев его, я уже понял, что это большой художник, человек гениальный…
— Вы так усердствуете в своих похвалах, — сказал Пьер, — что можно подумать, что смеетесь надо мной, хотя какой, собственно, вам в этом толк? Бросьте-ка лучше все эти комплименты и скажите попросту, чем я могу быть полезен лично вам здесь, в этих краях. Вряд ли вы прервали свою прогулку только для того, чтобы болтать со мной о всяких пустяках. А что до политики, вы же знаете, я ничего в этом не смыслю.
— Вы, я вижу, мастер пошутить, дорогой мой Пьер, и будь я несмышленым ребенком, вы бы, пожалуй, поставили меня в тупик. Но я привык читать в человеческих душах; ведь я в своем роде духовник, и, разрешите сказать вам, мне случалось исповедовать людей и более недоверчивых, чем вы. Так вы утверждаете, будто ничего не смыслите в политике? Разумеется, если судить о нас по тем нелепым разглагольствованиям, которые мы слышали с вами не так давно за ужином у Швейцарца, вы должны относиться к нам с презрением. И, однако, мне хочется надеяться, что вы все же видите разницу между мной и всеми остальными.
— Эти «все остальные» — ваши друзья, ваши товарищи, я сказал бы — «сообщники», будь я роялистом. Как же можете вы так отзываться о них, да еще в разговоре со мной, человеком, которого вы совершенно не знаете?
— Ошибаетесь, я превосходно вас знаю. Прежде чем познакомиться с вами, я разузнал все о вас, о вашем характере, ваших взглядах. Я знаю, и во всех подробностях, какое положение вы занимали в Блуа, среди ваших собратьев гаво. Мне известно, что, выступая на ваших собраниях, вы выказали себя превосходным оратором, философом, даже политиком. Я мог бы пересказать вам отдельные части той речи, которую вы произнесли, когда пытались отговорить своих товарищей от проведения состязания. Так вот, мастер Пьер, на этом собрании с вами случилось именно то, что могло бы случиться и со мной, будь я, как вы полагаете, причастен к какому-нибудь политическому Союзу долга. Вас не поддержали, вы оказались в одиночестве; несмотря на ваш здравый смысл и лучшие намерения, вы остались один среди людей, разумеется, достойных и вашего уважения и дружбы, но полных предрассудков, заблуждений и пагубных страстей. Вот что могу я ответить вам на то, что вы сказали мне по поводу моих так называемых сообщников.
— Послушайте, сударь, — сказал Пьер, немного помолчав. — Возможно, что то, что вы сказали мне, и правда. Но если вы хотите, чтобы я разговаривал с вами, будьте же и вы со мной откровенны. Я не настолько прост, чтобы поверить, будто вы искали со мной встречи из чистой симпатии ко мне. Вашими комплиментами вы мне голову не вскружите. Я не прошу, чтобы вы открыли мне имена ваших сообщников, ибо полагаю, вы, как и мы в наших товариществах, связаны данным обетом. Я готов поверить, что люди, с которыми вы свели меня тогда, чужды какому-либо заговору. Но я хочу, чтобы вы прямо сказали мне, что делаете вы — именно вы. Потому что одно из двух — либо вы принимаете меня за простофилю, которого можно вести за собой с завязанными глазами (и в этом случае, должен предупредить вас, вы ошибаетесь), либо верите, что я не способен на презренное ремесло доносчика, а если так — перестаньте говорить со мной загадками. У меня нет времени разгадывать их.
— Ладно, дорогой мой, спрашивайте, я отвечу откровенно на все ваши вопросы. А вот я не считаю даже нужным предупреждать вас, чтобы вы — по легкомыслию или забывчивости, которые могут стоить мне свободы, а то и жизни, — не проболтались кому-нибудь о нашем разговоре. Я заранее уверен в вас, ибо знаю, что Другого такого серьезного и честного человека, может быть, и на свете нет. К тому же я рискую здесь лишь собственной головой, а в этих случаях я не имею привычки пренебрегать долгом ради осторожности. Так что же угодно вам знать?
— Я хочу знать истинные ваши убеждения, сударь, ваши принципы и политические взгляды. Я не прошу вас открывать мне, какими средствами собираетесь вы достигнуть своей цели; этого, я знаю, вы мне сказать не можете. Но я хочу знать вашу конечную цель. Потому что иначе вам никогда не сдвинуть меня с места, как не сдвинуть с места гору.
— Ну, вера, как известно, горами движет, достойный мой друг. Вот почему я уверен, что мне все же удастся сдвинуть вас, ибо вера у нас с вами одна: я республиканец.
— А что вы разумеете под республикой?
— Странный вопрос! То же, что разумеете вы.
— А что, по-вашему, разумею под этим я? Вам это известно?
— Полагаю, что да, к тому же, очевидно, вы это мне скажете.
— Ну нет! Сначала я хочу услышать от вас, о какой республике идет речь, — ведь вы-то, без сомнения, это знаете, иначе не начинали бы действовать. Ну, а я с утра до поздней ночи пилю да обстругиваю доски, так что мне, может, и недосуг было подумать о путях переустройства общества.
— Позвольте вам заметить, любезный друг, что вы задаете довольно коварные вопросы. Хорошо, если наши понятия республики совпадают. А если нет? Тогда ничто не помешает вам воспрепятствовать осуществлению моих идей, в то время как я, не зная ваших, буду лишен этой возможности.
— Совершенно верно, потому что я-то не знаю, как их осуществлять. Ведь если я скажу вам, какой представляю себе республику, а вы собрались воспользоваться мной для собственных своих целей, вы можете сказать, что думаете точно так же.
— На это я отвечу вам вашими же словами: или вы доверяете мне, или…
— А почему, собственно, должен я вам доверять? Ведь не я же вас искал, а вы меня. Я и понятия о вас не имел, когда вы заговорили со мной на берегу Луары. Вы, может быть, воображаете, что я размышлял о формах республики, когда вы давеча подошли ко мне в этой аллее? Разве я требую от вас, чтобы вы приобщили меня к своим тайнам? Если я нужен вам — говорите, а не то прекратим разговор.
— Поистине, у вас беспощадная логика, я вижу, что имею дело с достойным противником. Что же, извольте, отвечу на ваш вопрос, иначе спор наш становится просто смешным, и если я вам не уступлю, нам придется говорить обоим одновременно, а таким способом не договориться. Итак, мы произнесли слово «республика», и тут же вынуждены остановиться, ибо какая именно республика? Республика Платона? Или республика Иисуса Христа? Древнеримская ли республика или республика древней Спарты? Или же Республика тринадцати кантонов? А может быть, республика Соединенных Штатов или, наконец, республика Французской революции, в которой можно было бы насчитать от пятнадцати до двадцати различных форм, одна за другой испробованных, изжитых, а затем отброшенных?
Здесь Ашиль Лефор остановился и перевел дух. Милейший юноша находился в некотором затруднении. Ему нужно было дать определение республики, и он надеялся избежать этого, ошеломив собеседника потоком своей эрудиции. Однако Пьер слушал его с большим вниманием, и было очевидно, что все, что говорит Ашиль, ему совершенно понятно.
— Разумеется, республика, которую вы имеете в виду, не может походить ни на одну из тех, которые вы только что упомянули, — сказал он, — вы достаточно сведущий человек и не можете не понимать, что республика Платона, так же, как и римская республика, и так же, как республика Спарты, немыслима без илотов, что Республика тринадцати кантонов может существовать только в горах, что республика Соединенных Штатов зиждется на рабстве негров, а все разновидности республики времен нашей революции невозможны без тюрем и палачей. Следовательно, остается только одна — республика Иисуса Христа, и мне хотелось бы знать, как вы к ней относитесь.
— Она могла бы иметь более всего сторонников, если бы люди правильно понимали Евангелие, — ответил Лефор, — но ведь и она немыслима без священников. Так что в каждой из этих республик есть нечто неприемлемое для нас, и нам необходимо найти новые формы.
— Ну, вот мы и дошли до сути дела, — произнес Пьер, усаживаясь на склоне оврага и скрещивая руки на груди. «Теперь-то я узнаю, кто ты такой — мудрец или дурак», — мысленно прибавил он.
Ашиль Лефор не был ни тем, ни другим. Это был молодой человек своей эпохи, один из тех юношей — предприимчивых, отважных, самоотверженных, но невежественных и безрассудных, — которых в великом множестве извергала тогда из своих недр распростертая в родовых муках Франция. Обуреваемая одной лишь патриотической идеей — изгнать Бурбонов из Франции и добиться более либеральных законов, эта мужественная молодежь жила сегодняшним днем, нимало не заботясь о том, чтобы подкрепить свои действия какой-либо теорией. Ничего не видя кругом, кроме этой непосредственной цели, которую в ту пору они прикрывали словом идеал (не слишком понимая, говоря по правде, что это такое), эти молодые люди волей-неволей подчинялись закону прогресса, властно увлекавшему за собой каждого из них вместе с собственным его небогатым скарбом, состоявшим из начатков школьной философии и личных политических симпатий: Вольтер, Адам Смит, Бентам , учредительное собрание, конвент, Хартия; Бриссо , Лафайет, герцог Орлеанский и tutti quanti . Чтобы пополнить свои тайные общества, эти юноши вынуждены были вовлекать в них недовольных из лагеря приверженцев императора, сих воинов с героическим сердцем и недалеким умом, заставляя их играть в некотором роде роль Бертрана из басни о каштанах, за что те ныне и мстят им, обращая пушки и ружья своих карательных отрядов против мятежной республики. В своих взаимоотношениях друг с другом все эти заговорщики различных толков и оттенков вынуждены были прибегать к разного рода хитростям, лживым обещаниям и всяческим уловкам, несколько смахивающим на практику иезуитов. Все это делалось из лучших побуждений; и если мы и позволяем себе ныне говорить обо всем этом в несколько шутливом тоне, то не следует забывать об исконной насмешливости французского ума .
Припертый к стене этим простолюдином, требовавшим от него, чтобы он приоткрыл пред ним завесу, скрывающую завтрашний день, загнанный в тупик его несгибаемой логикой, чистотой нравственных понятий и страстной жаждой истины, Ашиль Лефор все же с грехом пополам выпутался из своего трудного положения. И хотя Пьер Гюгенен обладал беспощадным здравым смыслом и не так легко было его провести, Ашилю удалось всё же сделать это, не слишком уронив свое достоинство. Искусно притворясь, будто он вслух размышляет над поставленными перед ним вопросами (и, поскольку случай стоил того, Ашиль разыграл все это всерьез), он незаметно заставил своего собеседника выложить все, что было у того на сердце — его симпатии, антипатии, мечты, — и открыть перед ним весь тот заветный мир вопросов, на которые Пьер тщетно искал ответа; то были великие вопросы бытия, которые одни только и достойны подлинно жаждущего сердца и ищущего истины ума. Молнии, неожиданно вырвавшиеся из глубины этой души, озарили своим светом и душу нашего карбонария. Этот мальчишка, полный недостатков — самонадеянный, высокомерный, дурно воспитанный, — обладал при всем этом редкостной чистотой души. Восторженный и легко возбудимый ум его сразу же воспламенился, соприкоснувшись с этим мастеровым, который в течение часа успел поставить перед ним больше вопросов, чем ему, Ашилю, приходило в голову за всю его жизнь. Он понял, что перед ним человек незаурядный, и снисходительное отношение вербовщика к будущему новообращенному сменилось истинно дружеским расположением и безграничным доверием.
А Пьер со своей стороны тоже понял, что, хотя собеседник его отнюдь не тот мудрец, который может разрешить его сомнения, это, во всяком случае, натура добрая и самоотверженная. Он увидел и дурные его черты, не постеснялся тут же сказать ему о них, и Ашиль не посмел оскорбиться. Он не мог не чувствовать превосходства этого рабочего, хотя сознаться в этом даже самому себе ему не позволяло самолюбие. Правда, он заявил Пьеру, что считает себя отныне его учеником, и в глубине души понимал, что в некоторых отношениях это действительно так, но все еще изо всех сил старался поразить его, всячески выставляя напоказ свою моральную силу и гражданскую доблесть.
Беседа их затянулась далеко за полночь. Ушли из парка скрипачи, в деревне все затихло, в замке постепенно погасли все огни. Пробило уже два часа, когда они вспомнили, что пора разойтись. Договорились назавтра встретиться снова. Ашиль направился к замку, и Пьер проводил его до самой двери башни, где гостю была приготовлена комната. Только теперь решился он спросить своего собеседника, в качестве кого он бывает у Вильпрё и вообще каковы его отношения с этим семейством.
— Я давненько уже знаком с ними, — отвечал Ашиль с тем оттенком фамильярности, которая была ему весьма свойственна, — веду дела со стариком.
— И знакомство это началось с того, что он покупал у вас вина? Вы что, в самом деле их продаете?
— Разумеется, как мог бы я иначе повсюду бывать и путешествовать по всей Франции, не подвергаясь преследованиям полиции? Да, я продаю вина, и притом разных сортов. С помощью хереса и мальвазии я проникаю в замки, водка и ром открывают мне двери кофеен и даже деревенских кабачков. Знаете, как я познакомился со Швейцарцем?
— Об этом я вас не спрашиваю. И давно вы бываете здесь, в замке?
— Уж лет пять-шесть. Я поставляю им вина.
— А в Париже? Там вы тоже поддерживаете отношения с семейством де Вильпрё?
— Да, конечно. А что, вам это кажется странным?
— Нет, почему же, упаси бог, — ответил Пьер с легким оттенком иронии. — Это хороший предлог. Зачем вам придумывать новый?
— Что значит «придумывать»? Что вы хотите этим сказать? Уж не вообразили ли вы, будто я связан с хозяином замка какими-нибудь политическими делами? Это было бы просто неправдоподобно. Впрочем, вряд ли вы стали бы расспрашивать меня о вещах, касающихся не только меня!
— Нет, это мне и в голову не приходило. Но вы так запросто ведете себя с барышней из замка, что я думал…
— Ну-ка, ну-ка, что ж вы замолчали? Что вы думали? Неглупа, совсем неглупа эта самая Изольда, как на ваш взгляд? Она мне сказала, что беседовала с вами, и очень вас расхваливала… Впрочем, как всегда, в двух-трех словах, коротко, но ясно. Странная девица! Как, по-вашему, хорошенькая она?
Такой способ говорить и судить о той, о ком Пьер даже думать не мог без трепета, привел его в такое смятение, что несколько минут он не в состоянии был произнести ни слова. Но так как Ашиль почему-то настаивал на ответе, он в конце концов пробормотал, что не очень разглядывал ее.
— Ну, так поглядите на нее хорошенько, — сказал Ашиль, — а потом я вам о ней кое-что расскажу.
— Лучше расскажите сейчас, чтобы мне не забыть посмотреть на нее, — ответил Пьер, стараясь не обнаружить внезапно овладевшего им острого и томительного любопытства.
В ответ Ашиль взял Пьера под руку с шутливо-таинственным видом, вызвавшим у того мучительное чувство, и повел прочь от башни.
— Так вы ничего о ней не слышали? — шепотом спросил он, когда они отошли на порядочное расстояние.
— Нет, ничего, — отвечал тот, но так как больше всего он боялся, как бы Ашиль не прекратил своей болтовни, тотчас добавил, чтобы заставить его продолжать: — Впрочем, как же, слыхал, будто она влюблена в какого-то молодого человека, за которого ее не хотят выдать…
— Да ну, в самом деле? Первый раз слышу! А что, может быть… Почему бы и нет? Но вот этого-то я как раз и не знал.
— А что же вы собирались рассказать мне?
— Нечто совершенно невероятное. Знаете, кого считают ее отцом?
— Нет.
— Императора Наполеона, ни более ни менее!
— Каким же это образом?
— А очень просто: ее отец, сын старого графа, был женат на молодой даме из свиты императрицы Жозефины, и вот говорят, будто первый ребенок от этого брака родился несколько раньше, чем следовало, а еще говорят, будто, если взглянуть на нее в профиль, можно обнаружить сходство с корсиканским орлом. Вам не кажется?
— Да нет, никогда не замечал этого. Впрочем, она так высокомерна, что можно, пожалуй, поверить, будто и в самом деле в ее жилах течет кровь какого-нибудь деспота.
— Высокомерна? Ведет себя презрительно или же насмешливо?
— Об этом надо спросить вас — ведь вы-то хорошо с ней знакомы, а я ее совсем не знаю. В моем положении…
— Но ее, что, считают здесь надменной?
— Пожалуй, да.
— А вы сами? Какой она кажется вам?
— Странной.
— Да, да, престранная особа, не правда ли? Серьезная — и в то же время какая-то взбалмошная; умная — и вместе с тем что-то есть в ней загадочное; холодная, гордячка… Словом, вылитая принцесса.
— О, вы, как я вижу, долго изучали ее!..
— Я? И не думал! Мне, знаете ли, милейший, некогда долго терять время возле одной женщины. Я веду такой образ жизни, что не могу уделять внимание еще и тем, которые не стараются привлечь меня. Я за дочку Наполеона и гроша ломаного не дам, если вместо того, чтобы привлекать меня женскими прелестями, она будет пытаться поражать меня своим умом. Зато есть здесь одна красотка… Вот она, дай я себе только волю, пожалуй, могла бы вскружить мне голову. Я имею в виду прелестнейшую маркизу. Но, черт побери, ведь я все равно вынужден был бы через неделю бросить ее. Так уж лучше оставить ее в покое, не правда ли? Вы такой добродетельный…
— А вы… Вы пошляк! — решительно прервал его Пьер с таким искренним негодованием, что коммивояжер расхохотался.
Подобные легкомысленные разговоры претили этому рабочему, его страстной, серьезной натуре. Окончательно распрощавшись с новым приятелем, он медленно побрел через парк по направлению к деревне.
Однако все калитки оказались запертыми. Пьеру не представило бы никакого труда перелезть через ограду, но какая-то странная вялость внезапно овладела им, и ему стало решительно все равно, провести ли ночь в парке или в своей постели. В случае грозы (погода явно хмурилась) он мог укрыться в мастерской, ключ от которой был всегда при нем. Овладевшее им странное томление более располагало к раздумью, чем ко сну. Он углубился в самую чащу парка и медленно побрел вперед. Время от времени он присаживался на мох, чтобы дать отдохнуть ногам, и снова шел дальше, гонимый каким-то странным беспокойством.
ГЛАВА XXII
Вначале мысли его были смутны и печальны. Он все еще находился под впечатлением новости, а может быть, и сплетни, сообщенной ему Ашилем Лефором относительно происхождения мадемуазель де Вильпрё. Невольно он мысленно стал перебирать все прочитанные им романы и не нашел среди них ни одного, который хоть сколько-нибудь походил бы на тот, что он только что сочинил в тайниках своего сердца и в котором он был влюблен в дочь цезаря и чуть ли не ревновал ее. «Какая странная у нее судьба, — думал он, — быть плотью от плоти великого человека (если в самом деле она его дочь или считает себя ею) и оказаться предметом беседы между каким-то ремесленником, дерзающим ею восхищаться, и коммивояжером, позволяющим себе отзываться о ней с пренебрежением. Как оскорблена была бы ее гордость, если бы она узнала об этом!»
И, однако, у него не шли из ума слова, сказанные ей Ашилем в тот момент, когда разговор их был прерван… «Может быть, он хитрее, чем кажется? — думал Пьер со все возрастающей тревогой. — Может быть, именно он-то и есть тот человек, которого она тайно любит, вопреки запретам родных, а он просто-напросто притворяется, говоря о ней с безразличием, чтобы не обнаружить своего счастья?» И Пьер тотчас же отыскал тысячу доказательств того, что это именно так. Но какое право имеет он, Пьер, пытаться проникнуть в тайну этой любви, быть может настоящей и достойной уважения? «Если в самом деле она любит этого человека, незнатного и бедного, как он утверждает, — думал Пьер, — не есть ли эта ее кажущаяся гордость и внешняя холодность не что иное, как равнодушие ко всем, кроме предмета своей любви? И тогда в этом есть нечто очень тонкое, очень романтическое, и все, что казалось в ней странным, оказывается таким поэтичным, таким трогательным. И не должен ли я в этом случае простить обиду, которую она нанесла мне, может быть вовсе не желая, даже не замечая этого?» Стараясь как можно дружественнее думать о предполагаемом счастье Ашиля Лефора, Пьер чувствовал, как его охватывает все большее отчаяние. Именно в эту тревожную бессонную ночь он впервые ясно отдал себе отчет в том, как страстно любит Изольду, и в полной мере осознал свое безумие.
Между тем ужас, в который повергло его это внезапное открытие, постепенно рассеялся; он почувствовал, как просыпаются в нем воля и способность бороться против пустого призрака, рожденного его воображением. Так ясное сознание грозящей опасности заставляет человека собрать все свои силы и будит в нем чувство благоразумия. Он твердо решил отогнать от себя это наваждение и обратиться мыслью к более серьезным материям, о которых весь вечер толковал ему Ашиль.
Наконец ему удалось, и он весь отдался новым мыслям; однако с ними пришли и новые страдания. Все, что говорил ему давеча молодой карбонарий, было так неясно, так неопределенно, что после беседы с ним в голове у Пьера стояла сплошная неразбериха. Он потратил столько умственной энергии, стараясь разобраться в том хаосе теорий, которые, словно банкомет, разметал перед ним Ашиль, что чувствовал себя совершенно обессиленным. Он весь горел, мысли его путались. Смутное чувство тревоги, охватившее природу перед наступлением нового дня, казалось, проникло и в него. В отчаянии бросился он ничком на мягкий мох, и все существо его пронзила сладостная и великая мука, та мука, которую знали Рене и Чайльд-Гарольд и к которой закон истории приобщал теперь и его, простого рабочего, на равных началах с ними, словно общество предназначило его не для одного лишь тягостного физического труда, но еще и для тягот духа.
Занялся день, бледный рассвет озарил все вокруг, и Пьер почувствовал, что муки его если и не исчезли, то, во всяком случае, немного утихли. Гроза прошла стороной. В душном, сухом воздухе повеяло утренней прохладой, и предрассветный ветерок словно разогнал все ночные заботы. Тем, кто вырос в здоровой народной среде, присуща непосредственность чувств, и эта способность, когда она сочетается с силой разума, делает их людьми более совершенными. Долгие часы, проведенные во мраке ночи, немало способствовали печали Пьера. И теперь, когда взошло солнце, он почувствовал, будто вновь рождается к жизни, и, оглянувшись вокруг, залюбовался, всматриваясь глазами художника в прекрасный этот парк, — эти громадные деревья с трепещущей свежей листвой, ровно подстриженные газоны, неизменно зеленые как ранней весной, так и в разгар лета, эти дорожки без единого камешка или колючки — роскошную, разукрашенную, холеную природу современных парков.
Но любуясь ее красотой, он мало-помалу вновь вернулся к вопросу, который мучил его всю ночь напролет.
Не раз приходилось ему читать у философов и поэтов прошлого столетия, будто «хижина землепашца», «луг, усеянный цветами», и «поле, поросшее лебедой», прекраснее цветников, прямых аллей, подстриженных деревьев, прилизанных газонов и украшенных статуями бассейнов, коими окружены «дворцы вельмож», и он дал убедить себя в этом, потому что мысль эта пришлась ему тогда по вкусу. Однако позднее, странствуя по Франции пешком и во всякое время года, он понял, что на ее земле, бесконечно раздробленной и безжалостно уродуемой ради выгоды отдельных лиц, этой столь превозносившейся в восемнадцатом веке природы нигде не существует. Если и случалось ему с вершины какого-нибудь холма залюбоваться расстилающимся перед ним пространством, то только потому, что на расстоянии раздробленность эта была незаметна. Издали отдельные участки производят впечатление чего-то единого, создают видимость обширности и гармонии. Красота естественных очертаний земли и яркая окраска зелени — то, что человек не властен исказить, преобладают здесь над всем и позволяют земле скрывать позорные увечья, которые ей нанесли. Но стоило ему спуститься с холма, как его постигало жестокое разочарование. То, что издали выглядело девственным лесом, вблизи оказывалось несколькими рядами неровно растущих деревьев, окаймлявших уродливые огороженные участки. Да и деревья эти были в самом жалком состоянии и лишены лучших своих ветвей. Пресловутые живописные хижины оказывались грязными лачугами, стоявшими среди вонючих болот и ничем не защищенными от солнца и дождя. Все было здесь как-то несогласованно друг с другом. Прелесть сельской простоты нарушалась видом дома деревенского богатея. Старинный замок терял свой величественный и уединенный вид рядом с убогой хижиной бедняка. Великолепные луга высыхали без капли влаги, потому что у их владельцев не было ни средств, ни прав подвести сюда воду из близлежащего ручья. Нет, она не была живописной, она не была прекрасной, а главное, она не была плодородной, эта земля, отданная во власть алчности и невежества, истощавших ее, вместо того чтобы сделать изобильной, или же предоставленная бессилию бедняка и чахнущая в вековечной засухе. Каждую тропинку путнику приходится здесь либо отыскивать по памяти, либо пролагать ее себе, так сказать, силой, пуская в ход ловкость, ибо всюду, куда ни бросишь взгляд, — одни заборы, всюду вход воспрещен, все кругом щетинится колючими изгородями, окружено рвами и частоколами. Каждый кусочек земли — это крепость, и закон готов покарать всякий шаг, который только осмелится сделать человек по неприязненной, негостеприимной земле — земле, являющейся собственностью другого человека. «Так вот она, природа, преобразованная нами, — не раз думал Пьер Гюгенен, проходя этими пустынями, созданными человечеством. — Может ли бог узнать в ней свое творение? Неужто это тот самый земной рай, который он доверил нам, дабы мы сделали его еще прекраснее и расширили пределы его по всей земле?»
Случалось ему переправляться через горы, идти вдоль бурных потоков, блуждать в непроходимых лесах. Только там, где природа остается непокорной, где она противится вторжению человека, где она не поддается ему, только там сохраняет она свою красоту и силу. «Почему, — спрашивал себя Пьер, — рука человека словно несет какое-то проклятие, и лишь там, куда она не властна проникнуть, земля сохраняет свое плодородие и величие? Может быть, труд противен божественным законам? Или же законы эти требуют, чтобы он был безрадостен, чтобы он рождал лишь уродство да нищету, чтобы он иссушал почву, а не возделывал ее, чтобы он разрушал, а не строил? И ли мир этот в самом деле лишь юдоль слез, как учит христианство, и нам суждено было прийти сюда только затем, чтобы искупить преступления, свершенные здесь до нас?»
Пьер Гюгенен часто задавал себе эти горькие вопросы и терялся в поисках ответа. Лучше других охраняет и блюдет природу владелец крупного поместья, — думал он, — здесь человеческий труд, вооруженный знанием, вершится с наибольшим размахом. Но разве крупная собственность не чудовищное нарушение извечных прав человечества? Она делает достоянием немногих то, что принадлежит всем; она нагло губит жизнь слабого и обездоленного, который тщетно взывает к небу, моля о возмездии.
А между тем, — рассуждал он далее, — чем больше делят землю между людьми, тем гибельнее это для нее; чем больше пекутся о благосостоянии каждого человека, тем больше чахнет и страдает все человечество. Замки сеньоров были разрушены, на месте их парков посеяли хлеб, и каждый захватил себе клочок общей добычи, думая, что теперь-то он спасен. Но из-под каждого камня стали выходить новые толпы голодных, и земли уже не хватает на всех. Напрасно разоряются и исчезают богачи — никому от этого не легче. Чем меньше части, на которые делят хлеб, тем больше рук тянется за ними, а чудо Христово не повторяется: никто не сыт; земля хиреет, а вместе с ней и человек. Тщетно промышленность пускает в ход чудотворную свою силу, она рождает потребности, которые оказывается неспособной удовлетворить, она приносит в дар человечеству наслаждения, достичь которых ему удается ценой таких лишений, о которых прежде оно не имело понятия. Всюду рождает она потребность в труде — и всюду растет нищета. Пожалеешь, того и гляди, о временах феодализма — там работник был подневолен, но его хоть кормили, не позволяя ему дойти до полного истощения сил; ему-то хоть неведомы были муки тщетной надежды, доводящие до отчаяния, до самоубийства.
Все эти противоречивые мысли и мучительные сомнения все больше овладевали им, по мере того как при свете приближающегося дня перед ним вырисовывались очертания великолепного парка графов де Вильпрё. Глядя на эту природу, столь разумно и заботливо преобразованную, Пьеру невольно пришло на ум, что ее можно сравнить с человеком, чей ум и характер преображены воспитанием. У этого дерева отрезали лишние ветви, и вот оно обрело ту стройность, силу и величественность, которыми обладало бы от природы, родись оно в более благоприятном климате. Эти газоны так часто поливают и подстригают, что трава приобрела здесь такую же восхитительную свежесть, как если бы росла подле водопада, низвергающегося со склона горы. Благодаря обдуманному воздействию на них света, тени и воздуха здесь прижились цветы и плодовые деревья самых разных широт. Это природа, созданная искусственно, но которую стремятся сделать как можно более похожей на естественную, не забывая, однако, о том, что, предназначенная служить местом прогулок и отдохновения цивилизованного человечества, она должна быть исполнена удобств, порядка и очарования. В ней сохраняется красота творения божьего и чувствуется рука человека, любовно властвующая и разумно охраняющая. И Пьер подумал, что под нашими небесами именно такой искусно созданный сад более всего напоминает подлинное создание бога и более всего соответствует понятию Природа , как понимали его философы, начертавшие это слово на своем знамени, и что, напротив, нет ничего более далекого от этого понятия, чем та культура, которая вызвана нуждами земельного раздела и раздробления мелкой собственности. На больших, вырубленных среди парка полянах, часто перекапываемых, посеяны зерна, дающие обильные всходы. Благодаря умной предусмотрительности хозяина дичи здесь водится лишь столько, сколько необходимо для его стола, и она не угрожает его посевам. Природу тут совершенствуют, а не уродуют. Уразумев ее законы, их расчетливо используют, а если нужно, приходят ей на помощь. Utile dulci , доступное одним патрициям и которому следовало бы стать принципом существования всего цивилизованного человечества.
Итак — нельзя было отрицать этого — семья, которой принадлежит это поместье, живет здесь простой и нравственной жизнью, отнюдь не противоречащей велениям божьим. И, однако, любой обездоленный при виде этого благоденствия неизбежно будет — не может не быть — охвачен чувством ненависти и зависти. И если бы закон с оружием в руках не охранял богатого, и мирный этот приют был бы осквернен, и поместье разгромлено, каждый бедняк увидел бы в этом акт справедливости. Как же согласовать это между собой: право счастливого оставаться счастливым и право нищего положить конец своей нищете?
Казалось бы, и тот и другой одинаковые дети господни, посланцы его на земле, коих облек он правом неограниченно владеть этой землей и возделывать ее. Этот богатый старец убелен сединами, в тени посаженных им деревьев он мирно воспитывает детей своих — разве не преступлением было бы исторгнуть его из его владений и вышвырнуть на улицу нищим и нагим? А между тем вот нищий, он тоже стар и тоже отец семейства, — а он, протягивая руку, стоит у дверей этого вельможи, — так не преступление ли дать ему погибнуть на улице от холода, голода, болезней?
Мне скажут: довольно богачу наслаждаться своим счастьем, настал черед бедняка занять место его на жизненном пиру. Но может ли забыть бедняк пережитые им годы лишений? Разве изгладит их из его памяти поздно пришедшее к нему благоденствие? Вознаградит ли оно его за прошлое, возместит ли выстраданные муки, исправит ли вред, нанесенный разуму его?
Мне скажут: довольно бедняку страдать — настало время богачу уступить ему свое место на жизненном пиру. Но разве из того, что до сих пор он наслаждался земными благами, непременно следует, что теперь его надобно отторгнуть от них и ввергнуть в нищету? Разве та потребность в радости, которую предвечный вложил в сердце человека и которая является его правом, а может быть, и долгом, разве потребность эта — преступление, заслуживающее кары, и другие люди вправе требовать от него за это искупления?
Да и к тому же, если в самом деле бедняк имеет право на счастье, то ведь и богач, которого вы превратите в бедняка, тоже вправе будет, в свою очередь, требовать причитающуюся ему долю счастья, и право этого новоявленного богача будет, следовательно, зиждиться на несправедливости и грубой силе, совершенно так же, как то было у его предшественника. Жалобы и возмущение того, кто стал бедняком, придется, таким образом, вновь подавлять с помощью насилия, и война эта может кончиться одним — уничтожением вчерашнего богача. Но даже если пойти на эту бесчеловечную меру — она ничему не поможет: земля будет очищена лишь от ничтожного меньшинства, на ней останется еще великое множество нуждающихся, которых она уже не в силах удовлетворить на прежних условиях. И те, кого эта грабительская война сделает богатыми (их снова будет меньшинство), в свою очередь услышат у своих дверей стоны или проклятия тех, которым не досталось ничего, — а их-то снова будет большинство! Какое-то время недовольных еще удастся удерживать силой, но их будет становиться все больше и больше, они станут все умножаться, как умножаются зерна в поле, нарастать, как нарастают волны морские, так что каждое поколение лишь будет менять господ, и никогда не сомкнется та разверстая бескрайная бездна, откуда днем и ночью доносится неумолчный голос страждущего человечества, громкие крики отчаяния, злобы, проклятия и мщения! Так что же делать? Отдаться во власть этому роковому движению человечества, в котором казни будут сменяться казнями, разрушения — разрушениями, одни жертвы — другими? Или же покориться, оставить все как есть, дать навечно воцариться несправедливости, навеки узаконить неравное распределение богатств, право одних, бесправие других, возвести повсеместно на незыблемый престол привилегированную касту, обрекая народы на нищету или же на каторгу и эшафоты?
Но вернемся к вопросу о разделе земли, о котором некогда мечтали наши отцы. Они поделили ее между собой, разделим ее и мы. Потомки наши станут делить ее и дальше, до бесконечности, ибо они будут становиться все многочисленнее; каждое новое поколение станет требовать нового раздела, и, переходя к потомкам, владения предков станут все дробиться и дробиться, пока на каждого не придется лишь какая-нибудь ничтожная полоска земли, если только голод и все те средства уничтожения людей, которые порождаются жестокостью, не придут здесь на помощь, своевременно сокращая каждое столетие народонаселение земли. А поскольку неизбежным результатом раздела земли и полного индивидуализма является жестокость, будущее человечества — это чума, войны, катаклизмы и все те неисчислимые бедствия, которые постепенно возвратят его к первобытному состоянию и приведут к безграничной власти природы, к вырождению, к рассеянию по всей земле, к грубой жизни дикарей. Немало умов девятнадцатого века в поисках решения этого вопроса (не важно, рассматривали ли они его с позиции социалистической доктрины или с точки зрения индивидуализма), приходили — и они не были ни извергами, ни безумцами — к этому нелепому и бесчеловечному выводу.
Перед лицом этих обступивших его со всех сторон гипотез, одна другой страшней и безнадежней, Пьером овладело вдруг бурное отчаяние. И, позабыв о том, что время движется и солнце, высоко поднявшись над горизонтом, уже отмеряет часы его рабочего дня, он залился слезами и, ломая руки, упал на траву.
Так пролежал он довольно долго. Наконец он поднял голову, чтобы взглянуть с тоской на небо, и вдруг перед ним возникло видение, которое он в расстройстве своих чувств принял вначале за лесную фею. Легкие ножки воздушного создания едва приминали траву, в руках у нее была охапка чудесных цветов. Пьер поспешно вскочил, а Изольда (ибо это была она), безмятежно собиравшая поэтическую утреннюю дань, от неожиданности выронила свою ношу. Бледная, испуганная, стояла она перед ним среди цветов, рассыпанных у ее ног. Придя в себя и узнав ту, которая заставила его столько страдать, Пьер хотел спастись бегством. Однако Изольда приблизилась к нему и, положив ему на руку свою свежую, словно утро, ручку, сказала с волнением в голосе:
— Как видно, вы очень больны, сударь, или у вас какое-нибудь большое горе? Скажите мне, что с вами, или, хотите, пойдемте к дедушке, вы расскажете ему, что с вами случилось, и он постарается вам помочь. Он сможет дать вам добрый совет, и дружба его немного утешит вас.
— Дружба? Ваша дружба, сударыня! — с горечью вырвалось у Пьера. — Какая может быть дружба между вами и мной?
— Я говорю не о себе, сударь, — ответила ему Изольда с грустью, — я-то не имею права выразить вам свое участие… Я понимаю, это было бы вам неприятно.
— Да разве я жаловался кому-нибудь? — воскликнул Пьер растерянно. Однако к его смущению все более примешивалось чувство гордости. — Откуда вы взяли, что я несчастлив!
— Но ваше лицо еще мокро от слез, и пришла я сюда потому, что услышала ваши рыдания.
— О, вы добры, вы, право, очень добры, милая барышня! Но между нами целая пропасть. Ваш дедушка, которого я от всей души уважаю, никогда не поймет меня, точно так же, как не поймете меня и вы. Будь у меня долги — он заплатил бы их за меня. Нуждайся я в куске хлеба или работе — он дал бы мне их. Будь я болен или ранен — ваши благородные руки не погнушались бы оказать мне помощь. Но если бы я потерял отца — ваш отец никогда не заменил бы мне его…
— Боже мой! — вскричала Изольда с такой искренностью, которой Пьер не мог даже предположить в ней. — Как, папаша Гюгенен умер? О, бедный вы, бедный, как я вам сочувствую!
— Нет, вы не поняли меня, дорогая барышня, — просто и мягко ответил ей Пьер. — Отец мой, слава богу, жив и здоров. Я просто хотел сказать, что если бы я потерял друга или брата, ваш уважаемый дедушка не заменил бы мне его…
— А вот в этом вы как раз ошибаетесь, мастер Пьер. Мой дедушка мог бы стать вам лучшим другом. Вы ведь нас совсем не знаете, не знаете и того, что дедушка лишен всяких предрассудков, и если он видит человека достойного, с возвышенными чувствами и мыслями, он признает его равным себе. Если бы вы только слышали, как он говорит о вас и вашем друге-скульпторе, вы перестали бы относиться к нам с теми недоверием и неприязнью, которые я сейчас чувствую в вас, — вы и представить себе не можете, как это меня огорчает.
Пьер многое мог бы ответить ей при других обстоятельствах, но эта удивительная встреча, это проявление сочувствия в момент, когда сердце его, казалось, разорвется от боли, настолько противоречили всем привычным его понятиям, что он не в силах был противиться очарованию, и слова Изольды сладостным бальзамом проливались ему в душу. Обессиленный слезами, почти испуганный ее добротой, он в изнеможении прислонился к дереву. Она все еще стояла перед ним, ожидая, чтобы он успокоился; могла ли она оставить его, не сказав чего-нибудь, что смягчило бы последние ее слова. И видя его опущенные глаза, вздымающуюся от волнения грудь, эту позу безмерно уставшего человека, у которого нет сил вновь взвалить на себя тяжкое бремя жизни, она сказала:
— Я вижу, мое сочувствие тяготит вас и как бы даже унижает. Должно быть, я сама в этом виновата, я заслужила это…
Пьер, пораженный этими словами, поднял на нее глаза и увидел, что она то краснеет, то бледнеет, явно борясь с собой и пытаясь преодолеть свою гордость. И все же в том, что она решилась сказать их, было такое благородство и мужество, что Пьер почувствовал, как бесследно исчезает из его сердца всякое чувство обиды. Но он не хотел лгать ей.
— Я понимаю, что вы хотели сказать, сударыня, — произнес он с той прямотой, которая всегда сочеталась у него с чувством собственного достоинства, — да, это правда, вы понапрасну ранили душу, и без того израненную. Вам не следовало напоминать мне о разнице между вами и мной, а ваш ответ госпоже Дефрене отнюдь не разубедил меня в том, что я человек. Нет, нет, рабочий и доска, обработанная его руками, не одно и то же. Тогда, в башенке, вы были не одна — вы были с человеком, который понимал, как вы добры, и благоговел перед вами. Но, клянусь вам, горестное это воспоминание не имеет никакого отношения к тому порыву тоски и безумия, в котором вы застали меня.
— А теперь, — сказала Изольда, — прошу вас, простите меня, хоть я и знаю, что мне нет оправдания.
Пьер, окончательно побежденный таким смирением, снова поднял на нее глаза. Она стояла перед ним, сложив в мольбе руки, опустив голову, и две крупные слезы катились по ее щекам. И в порыве великодушия он бросился к ней.
— О, да благословит вас бог, а я… я бесконечно вас уважаю!.. Я прощаю вас… — вскричал он, простирая руки над этой склоненной девичьей головкой. — Ах нет, это слишком, это уже слишком, этого мне не выдержать! — прошептал он и, закрыв глаза, рухнул на колени.
И в самом деле, пережитые волнения сломили его. Могла ли предвидеть Изольда, какую борьбу строгого целомудрия и любовной экзальтации вызвала она в этой восторженной душе? Она вскрикнула, увидев, как он, став белее лилий в ее букете, задыхаясь от счастья и непосильного волнения, падает к ее ногам. Несколько минут он лежал без сознания, затем беспамятство сменилось сильнейшим нервическим припадком, исторгнувшим из глаз его новые потоки слез. Рыдания рвались из его груди.
Придя в себя, он увидел в нескольких шагах от себя мадемуазель де Вильпрё. Испуганная, растерянная, еще более бледная, чем он, она сначала хотела бежать за помощью, но потом осталась, смутно понимая, должно быть, что эта страдающая душа более всего нуждается в помощи нравственной, которую она одна способна оказать ему. Смущенный своей постыдной слабостью, Пьер, едва только пришел в себя, стал умолять Изольду уйти, не беспокоиться более о нем, но она не уходила. Молча стояла она около него. Взгляд ее был сумрачен, лицо печально.
— У вас большое горе, — повторяла она, — и я ничем не могу вам помочь!
— Нет, нет, не можете! — ответил ей Пьер.
Тогда Изольда сделала шаг к нему и, поколебавшись немного, спросила, глядя, как он вытирает свое лицо, мокрое от слез и холодного пота:
— Мастер Пьер, скажите мне по чистой совести, вы в самом деле не можете сказать мне, почему вы плакали? Если вы скажете, что не можете, я не буду больше спрашивать вас об этом.
— Клянусь вам, я сам не знаю, почему я плакал. Должно быть, просто так, без причины. Я и сам не понимаю, почему мне так ужасно тяжело, и не мог бы это объяснить.
— Но давеча, — с усилием произнесла Изольда, — я застала вас в таком же состоянии, как сейчас. Что же было с вами тогда? Или это тайна, которую вы не можете мне открыть?
— Нет, могу. Если бы я рассказал вам, о чем я думал, вы убедились бы, что эти мысли достойны и вашего внимания.
— А вы не хотели бы поделиться ими с моим дедушкой?
— Я мог бы рассказать о них, не таясь, решительно перед всем миром, но не знаю, найдется ли во всем мире человек, который поможет мне разобраться во всем этом…
— А вот я уверена, что такой человек существует, и это именно тот, о ком я вам говорю. Он лучший из всех, кого я знаю, — самый справедливый, самый просвещенный и смелый, и потому вы не должны удивляться, что я советую вам обратиться к нему. Знаете что, через два часа он будет здесь, под этой липой, у входа в оранжерею. Он всегда приходит сюда в хорошую погоду, здесь он завтракает, читает газеты и беседует со мной. Хотите, приходите тоже, и вы с ним поговорите. Если я буду стеснять вас, я уйду.
— О, благодарю вас, — ответил Пьер, — вы хотите мне добра, вы полны милосердия, я знаю это. Знаю я и то, что дедушка ваш — человек ученый, умный, великодушный. Но, должно быть, слишком глубоко проник в меня мой недуг и слишком я безумен, чтобы этот человек мог избавить меня от того, что так жестоко терзает мне душу. К тому же у меня есть лучший советчик; я часто вопрошаю его и верю: когда-нибудь он вразумит меня. Этот советчик — бог.
— Да поможет он вам! — отвечала Изольда. — Я буду молиться за вас.
И, застенчиво кивнув ему на прощание, она пошла прочь, но еще несколько раз останавливалась и оборачивалась, чтобы убедиться, что ему снова не стало плохо. Тронутый этой мягкой, нескрываемой заботой о нем, Пьер, чтобы успокоить ее, встал и пошел по направлению к мастерской. Но не успела Изольда войти в замок, как он быстро вернулся на то же место и, подняв с травы несколько уроненных ею цветов, словно священную реликвию спрятал их у себя на груди. Затем он отправился в мастерскую. Однако работать он не мог. Не говоря о том, что со вчерашнего дня у него крошки во рту не было (а идти домой завтракать ему не хотелось), он чувствовал себя совершенно разбитым, и если бы не любовное упоение, которое еще поддерживало в нем силы, он тут же ушел бы домой.
— Что с тобой сегодня? — спросил папаша Гюгенен, заметив, как он вяло работает и как осунулся в лице. — Болен ты, что ли? Тогда надо пойти домой, отдохнуть.
— Отец, — отвечал бедный Пьер, — я нынче слаб, как женщина, а ленив, как невольник. Позвольте, я немного посплю здесь на стружках. Вот увидите, после этого я буду совершенно здоров.
Амори и берриец, пообещав сделать его часть работы, соорудили ему вместе с учениками из своих курток и блуз мягкое ложе, и Пьер сразу же погрузился в сон под лязг пилы и стук молотков, которые были для него так привычны, что никогда не мешали ему спать.

павел карпец

19-11-2015 16:52:39

Скрытый текст: :
ГЛАВА XXIII
В жизни каждого из нас есть незначительные на первый взгляд события, которые навсегда остаются связанными с воспоминанием о каком-либо кризисе в духовном нашем развитии, с преображением всего нашего нравственного существа; и как бы ни было подчинено наше существование самым трезвым житейским интересам, нет человека, который не пережил бы такого часа восторга и просветления, когда душа достигает самого высокого своего горения и грядущее словно по наитию открывается нашим духовным очам. Внутренний мир, который мы носим в себе, сокрыт от нас самих, он полон неразгаданных пророчеств, и мы лишь смутно читаем в нем. Но наступает время, бьет час, иногда это всего мгновение, когда — идет ли речь о вере в бога, о проблемах общества или о любви — божественный свет, словно молния, прорезающая тьму, ярко озаряет наш разум. У натур возвышенных и склонных к самосозерцанию такие душевные переломы совершаются торжественно и знаменуют собой всякий раз новую фазу их жизненного пути, проводя решительную грань между горестным «вчера» и победным «завтра». Философам и геометрам, погруженным в мир абстракций, эти минуты внезапного озарения знакомы так же, как фанатикам веры, как поэтам или влюбленным. Что ж удивительного, если и Пьер Гюгенен с самоотверженной его любовью к ближним, с его умом и сердцем, неутомимо стремящимся к истине, тоже был осенен этим духом божьим, который действительно парит над всеми душами человеческими, дивным огнем своим проникая сквозь каменные своды темниц и келий, крыши мастерских и мансард, стены дворцов и храмов.
Всю свою жизнь с глубоким волнением вспоминал Пьер Гюгенен тот час, который он проспал в мастерской на стружках. Все было как обычно. Как обычно двигались рубанки и зубила, победоносно врезаясь в сопротивляющееся, стонущее дерево. Блестели от пота обнаженные мускулистые руки, звучала песня, подчиняя своему ритму работу и рождая поэзию среди напряжения и усталости. Но в то время как все шло здесь своим чередом, над головой нашего апостола-пролетария разверзались небеса, и душа его устремлялась ввысь, в сферы идеального. Ему привиделся странный сон. Будто под ним вовсе не стружки, а цветы, и цветы эти всё растут и, раскрывая свои чашечки, становятся все более прекрасными и нежными, и тянутся все выше и выше к высокому небу. И уже не цветы это вовсе, а гигантские какие-то деревья, насыщающие воздух своим ароматом и своими ветвями образующие вокруг него сплошную зеленую беседку, потолок которой уходит в сияющий эмпирей. И будто душа его, гордая, счастливая, возносится вместе с цветами в этом их бескрайном бурном цветении все выше и, наконец, достигает высоты, откуда открывается ему некая новая земля, и земля эта — тоже бескрайное море зелени, цветов и плодов. Все самое поэтичное, что довелось Пьеру видеть, проходя высокими горами и солнечными долинами в пору своих странствий по земле людей, все это собрано здесь, но только еще разнообразнее, еще прекраснее, еще величественнее. Многоводные ручьи, чистые, словно хрусталь, сбегают с горных вершин и устремляются дальше по склонам и низинам, перекрещиваясь друг с другом и весело журча. Изящнейшие здания, изумительные памятники зодчества, украшенные истинными шедеврами искусства, возвышаются в бескрайнем этом саду. И живут здесь существа, похожие на людей, но словно бы прекраснее, чище людей, и все они веселы, и сад оглашен их песнями, и каждый занят делом, и каждый трудится. И снится Пьеру, будто быстрее птицы проносится он над неведомой этой землей и повсюду видит счастье, мир, процветание, изобилие. И рядом с ним парит одно из этих прекрасных существ — только он никак не может понять, кто это? — и говорит ему: «Наконец-то ты здесь, на небе, к которому так стремился. Теперь ты ангел. Ибо свершилось: новая вечность сменила ту, прежнюю, а когда ты достигнешь ее края, тебе откроются новые чудеса, новое небо, новые ангелы». И Пьер внезапно понимает, где он и кто с ним. Он в парке графа де Вильпрё, а существо, что говорит с ним, — Изольда. Только парк этот не имеет границ и соединяет он землю и небо, а Изольда — ангел, сияющий красотой и мудростью. И, вглядевшись в лица других проносящихся мимо ангелов, он узнает среди них своего отца и деда Изольды под руку друг с другом, он видит Амори и Романе, дружески беседующих между собой, Савиньену и маркизу, собирающих цветы и колосья в одну и ту же корзинку, — словом, всех, кого он знает, кого любит, но только все они — в каком-то новом, преображенном, идеальном обличье. И он спрашивает себя: что за чудо произошло с ними, почему все они так прекрасны, так сильны, так полны любви? А Изольда отвечает: «Разве ты не видишь, что все мы теперь братья, все богаты, все равны между собой? Мы сломали межевые столбы между участками, мы срубили колючие изгороди, и земля вновь стала раем. Мы теперь ангелы, ибо мы уничтожили все различия между людьми и навеки отказались от ненависти и злобы. Люби, верь, трудись и будешь ангелом средь ангелов».
— Да он никак спит с открытыми глазами? Что это с ним? Похоже, у него бред… А ну-ка, просыпайся, просыпайся, сынок, это полезнее, чем эдак охать да трястись словно в лихорадке!
Так говорил папаша Гюгенен, тормоша сына, чтобы заставить его проснуться. Пьер послушно приподнялся на своем ложе, но небеса все еще оставались разверстыми для него. Он уже не спал, но прекрасные образы все еще носились перед его глазами, а в ушах продолжали звучать сладкие звуки священных лир. Он уже стоял на ногах, а видение все не рассеивалось; особенно поражало его благоухание, которое преследовало его и сейчас — наяву.
— Вам не кажется, будто здесь пахнет розами и лилиями? — спросил он отца, который с беспокойством наблюдал за ним.
— Еще бы не пахло! — отвечал тот. — Да ведь у тебя вся рубашка набита цветами. Не иначе как ты решил сделать из себя алтарь ко дню праздника тела господня.
В самом деле, цветы Изольды, соскользнув с груди Пьера, упали к его ногам.
— Ах, — сказал он, поднимая их, — так вот откуда этот дивный сон! — И, ни словом не упрекнув отца, так внезапно прервавшего волшебное видение, Пьер, исполненный новых сил, усердно принялся за работу.
Однако за ним сразу же пришли. Граф де Вильпрё требовал его к себе, чтобы отдать какие-то распоряжения, и Пьер отправился к нему, совершенно не подозревая, что это лишь предлог и что старый вельможа горит желанием спокойно и не компрометируя себя поговорить по душам с этим человеком из народа. Но чтобы фантазия графа стала понятна читателю, ему следует узнать о прошлом этого необычного человека.
Сын одного из тех аристократов, которые связали свою судьбу с судьбой Филиппа Орлеанского , он в годы революции был косвенно причастен к заговору на всех его стадиях, но вовремя сумел скрыться, избежав таким образом участи своего отца, который собственной головой заплатил за свою связь с принцем Эгалите. Засим очень осторожно и на редкость удачно он вышел из игры, а после Девятого термидора окончательно приободрился. Во времена Империи был префектом, но не на лучшем счету, ибо, никогда не споря против свирепых декретов правительства, он, в силу врожденной податливости и благодушия, вел себя значительно мягче и гуманнее, нежели то полагалось ему по должности. Он был смещен в расцвете сил, но от этого только выиграл, получив назначение в более крупную префектуру с помощью господина де Талейрана , который ценил его ум и сумел в должном свете представить смерть Эжена де Вильпрё (сына нашего графа и отца Изольды), погибшего на поле брата во время Испанской войны . Должности эти, так же как удачные спекуляции, к которым он проявлял вкус и способности, приумножили его состояние. После возвращения Бурбонов он вновь был смещен: ему не могли забыть ни его поведения во время революции, ни его возвышения при Империи. Тогда он ударился в либеральную оппозицию. Не попав в палату пэров, он стал презирать ее (или делать вид, что презирает) и добился избрания в депутаты .
Его аристократическая родня и окрестные дворяне отзывались о нем как о человеке мелком, коварном и честолюбивом, между тем как либералы приписывали ему и величие души, и чисто республиканскую твердость, и прозорливость в политике. Поспешим оговориться, что сей почтенный вельможа, острослов и очаровательный салонный собеседник, отнюдь не заслуживал
Ни сих похвал чрезмерных, ни хулы .
Его оппозиция была весьма умеренной и хорошего тона. Он так мило, так остроумно и всегда кстати умел подшутить над правительством, королевской фамилией, фаворитками и преуспевающими прелатами, что слушать его было истинным удовольствием. Казалось, сам Вольтер воскресал тогда во всем его облике и язвительных речах, и среди избирателей либерального толка вряд ли нашелся бы хоть один, кто решился бы отказать в своем голосе кандидату, в доме которого ему довелось так вкусно пообедать и так весело посмеяться.
Более всего обязан он был своей славой либерала той истории, которая и привела его сюда, в поместье де Вильпрё, где мы застаем его теперь мирно занимающимся чтением книг и восстановлением старинной часовни. Он был шестьдесят третьим депутатом, который четвертого марта этого же года в полном облачении встал со своего места, чтобы в числе других покинуть заседание палаты, после того как, по выражению господина виконта де Фуко и согласно его приказу, был «схвачен» Манюэль . Он был в числе тех, кто подписал протест, врученный пятого мая президенту палаты депутатов. Все это дает нам ясное представление о том, какой он избрал политический курс, однако отнюдь не говорит не только о его убеждениях, но и о том, дело какой партии он, собственно, защищал, ратуя за неясное и весьма расплывчатое понятие «конституционализма». В числе парламентских деятелей, принявших участие в достойном акте, о котором мы только что упомянули, были самые уважаемые и знаменитые во времена Бурбонов имена. Как жаль, что мы не можем назвать их среди достойнейших имен и в наши дни! Однако, как это бывает во всякой оппозиции, объединяющей под своим знаменем самые различные элементы, среди тех, кто в едином стихийном порыве выразил тогда свой протест против незаконных и жестоких действий правительства, были люди, движимые разнообразными интересами. У парламентской левой был свой общепринятый официальный язык, но за словами ее крылись какие-то тайны, а крайнее ее крыло имело даже, как говорят, какое-то отношение к обществу карбонариев, о котором главный прокурор Белляр высказался следующим образом: «Если в отношении первого пункта программы, требующего „уничтожить то, что есть“, все враги королевского трона полностью согласны между собой, то по всем остальным пунктам, в том числе и по вопросу о том, „что должно быть“, они расходятся друг с другом. Наполеон Второй, некий иностранный государь, республика и еще великое множество других нелепейших и противоречивых идей,которые вызывают разногласия среди наших „уравнителей“ относительно уготавливаемого ими будущего, — достаточно только перечислить все это, чтобы не только верноподданным, но и любому здравомыслящему человеку стало ясно, какое великое счастье ожидало бы Францию после первого же переворота, которому суждено было бы стать роковым началом новых переворотов» . С кем именно втайне связывал свои мысли и поведение граф де Вильпрё — с Наполеоном Вторым, неким иностранным принцем, упомянутым господином Белляром, республикой или известной особой, которую господин Белляр счел нужным скрыть под странной перифразой «множество нелепейших идей», — об этом читатель узнает, быть может, несколько ниже. Пока же нас занимает только характер графа и его образ мыслей.
Человек, несомненно, неглупый, но обладавший скорее тонкостью и проницательностью в вопросах политики, нежели глубокомыслием в области социальной теории, и, однако, совершенно уверенный, что он решительно все на свете знает и понимает, граф де Вильпрё являлся, быть может, наиболее передовым представителем аристократии своего времени. Он любил Лафайета; с почтением относился к д’Аржансону; втайне оказывал услуги не одному высокородному изгнаннику; был даже одно время в восторге от системы Бабефа, отнюдь не являясь, однако, ее приверженцем. Восхищался господином де Шатобрианом и одновременно Беранже. Ум его жадно схватывал все высокое и прекрасное, но душа его, непостоянная душа вельможи, ничего не принимала всерьез. Он готов был уверовать в каждую новую социальную теорию, с поразительной легкостью в течение какой-нибудь четверти часа усваивая все ее положения, и с легкостью тут же переходил к другой. И в этом не было ни вероломства, ни непоследовательности — таков уж был его характер, ибо это был истинный дилетант. Ему свойственны были все достоинства и недостатки и артистической натуры и вельможи; он мог быть скупым и щедрым, требовательным и снисходительным, восторженным и недоверчивым, смотря по настроению и обстоятельствам. Легко горячился и легко прощал. Никто лучше его не умел устроить свою жизнь — он был богат, независим и обладал тем счастливым практическим умом, который помогает человеку жить в обществе по-своему, не слишком, однако, с ним ссорясь. Этому немало способствовала подлинная доброта, любезная предупредительность, природное великодушие; но сквозь эти патриархальные добродетели проглядывали беспримерное легкомыслие, откровенный эгоизм и глубокая беспринципность, которые проявлялись в этой его способности легко увлекаться общими вопросами и социальными идеями, не думая при этом ни об их последствиях, ни об их применении.
Спокойно прошел он сквозь все события, скрестив руки на груди, с острой эпиграммой на устах, иной раз и со слезой умиления во взоре. Всякое благородное деяние вызывало у него сочувствие, но любая теория пленяла его ровно столько времени, сколько требовалось, чтобы ознакомиться с ней. Люди и события его времени были для него вроде тех книг, которые он читал ради развлечения. Удовлетворив свою любознательность, он с улыбкой засыпал на последней странице, предоставляя каждому думать по-своему, лишь бы не был при этом нарушен общественный порядок и теория не вздумала бы притязать на то, чтобы быть претворенной в жизнь.
Благодаря таким своим наклонностям и складу ума, он почти не занимался воспитанием своих детей, хотя и был человеком нежного сердца и в каком-то смысле заботливым семьянином, а внуки и вовсе росли как попало. Он уделял им немало внимания, пользуясь всякой возможностью, чтобы образовать их ум, однако в тех противоречивых и случайных сведениях, которыми он загромождал их юные головы, не было ни последовательности, ни ясности, ни цельности. И поскольку его не однажды предупреждали об опасности, таящейся в подобном воспитании, он внушил себе, будто действует так в соответствии с определенной педагогической системой. Сия система, заимствованная из «Эмиля» и лишь слегка подновленная, состояла в отсутствии какой бы то ни было системы — весьма удобный способ оправдаться в собственных глазах, скрыв от самого себя свою неспособность чего-либо добиться на этом поприще. Да и как мог бы он внушить своим ученикам стройность и последовательность мысли, если их не было у него самого? Порой он отдавал себе в этом отчет, но утешался тем, что по крайней мере ничто не помешает внукам воспринять уроки, которые преподнесет им жизнь.
Такой метод воспитания произвел совершенно различное действие на столь противоположные натуры, как Изольда и ее брат Рауль. Изольде — девушке вдумчивой, умной, настойчивой, в высшей степени справедливой и впечатлительной, жадной до знаний, склонной к поэзии — он явно пошел на пользу. Она сумела извлечь немало ценного из наставлений деда, намереваясь и в самом деле пополнить их со временем уроками, которые преподаст ей эпоха и грядущие события. Мало бывая в свете, она успела усвоить лишь немногие его предрассудки, но достаточно было бы малейшего столкновения с правдой, чтобы развеять их. На нее воспитание по Жан-Жаку оказало превосходное воздействие — впрочем, любое, самое дурное воспитание не способно было бы испортить эту прямую, в высшей степени благородную натуру.
Что до Рауля, то к нему, как это полагалось, были приставлены соответствующие учителя, но, ввиду проявленного им упорного нежелания учиться, они никогда ничего с него не спрашивали, дабы не доводить ребенка до слез, а дед с его эгоистически мягкой душой не способен был противостоять его детским капризам. Благодаря этому Рауль научился лишь одному — развлекаться. Он превосходно ездил верхом, метко стрелял, плавал, танцевал, играл на бильярде. Хотя и хрупкого сложения на вид, он был неутомим во всякого рода физических упражнениях, и это было наибольшим предметом его гордости, если не считать родового имения, которым он стал кичиться с тех пор, как свел знакомство с молодыми великосветскими хлыщами. В этом отношении старый граф, говоря по правде, был несколько обескуражен плодами своей системы «свободного воспитания». Молодой человек не проявлял ни малейшей склонности к либеральным идеям. Даже напротив, в угоду своим товарищам по светским забавам, он избрал себе образ мыслей «ультра». В свете его охотно принимали и хвалили за благонамеренный образ мыслей. В обществе деда он смертельно скучал и исподтишка осуждал его за то, что тот водится «со всяким сбродом». Пределом его честолюбивых замыслов было попасть в королевскую гвардию. Но здесь он натолкнулся на решительное сопротивление деда, и между ними по этому поводу в свое время происходили весьма бурные объяснения. Однако на этот раз старый граф не побоялся дать волю гневу и сумел настоять на своем. Ибо речь шла о собственных его интересах: служба внука царствующим государям могла повредить его репутации либерала, а тем, самым и его популярности. Со своей стороны Рауль был чрезвычайно недоволен тем, что дед в угоду «черни» позволяет себе высказывать убеждения, которые способны закрыть ему путь к монаршим милостям, и с нетерпением ждал совершеннолетия, чтобы открыто заявить о своих взглядах и выступить на ином поприще. Граф между тем тщетно ломал себе голову, как помешать его намерениям, не видя к этому никаких реальных способов. А в глубине души они любили друг друга, ибо дед был добр и отходчив, да и внук обладал неплохими задатками. Он являлся просто жертвой общего духа, царившего в этом доме, где отсутствие твердого догмата веры приводило к разрыву всякой связи между нравственными устоями и политическими убеждениями; при другом воспитателе и он был бы другим — в нем не совсем умолк голос совести и теплилось нравственное начало, которое еще сдерживало его.
Изольда любила старого графа более глубокой и сознательной любовью. Душа ее способна была только на большие чувства; не располагая достаточным жизненным опытом, чтобы постичь все легкомыслие своего деда, она слепо ему верила. Каждое его слово, каждое высказанное им мнение она принимала за истину и, стремясь примирить противоречия, которые смутно в них ощущала, держалась середины между пылким либерализмом и инстинктивным почтением к светским приличиям. Однако ей случалось произносить по поводу этих светских правил и весьма смелые речи, которые граф вынужден был выслушивать снисходительно: спорить с ними было ему не к лицу; и тогда, чтобы выйти из положения, он говорил внучке, что ум ее еще недостаточно искушен, а потому и недостаточно гибок в своих выводах, но что он не станет опровергать их, не желая раньше времени стеснять ее благородные порывы. Бедной Изольде волей-неволей приходилось довольствоваться подобным ответом; и, предоставленная сама себе, она о многом мечтала, не зная, удастся ли ей когда-нибудь осуществить эти мечты.
ГЛАВА XXIV
Пьер Гюгенен нашел своих благородных хозяев в парке. Сидя в плетеном кресле, в тени любимой своей липы за скромным завтраком, граф просматривал газеты, в то время как его внучка длинным позолоченным ножом разрезала полученную с последней почтой политическую брошюру. Любимая собака графа лежала у его ног. Старый слуга неслышно ходил взад и вперед, готовый предупредить малейшее их желание. Изольда, не отводя глаз, пристально смотрела на Пьера, приближавшегося к ним по аллее. Она показалась ему смущенной, почти испуганной. Он же в каком-то восторженном состоянии чувствовал себя словно обновленным неведомой силой, бодрым и уверенным.
— Подойдите, подойдите-ка поближе, любезный мой мастер Пьер! — воскликнул граф, откладывая газету и снимая очки. — Искренно рад вас видеть, и позвольте поблагодарить вас, что вы откликнулись на мое приглашение. Садитесь, пожалуйста. — И он указал ему на плетеный садовый стул слева от себя. Изольда сидела от деда справа.
— Вам угодно что-то приказать мне? — спросил Пьер, не решаясь сесть.
— О каких приказаниях может идти у нас с вами речь! — ответил граф. — Таким, как вы, не приказывают. Мы уже, слава богу, отказались от всех этих устаревших форм обращения между хозяином и работником. Да и, собственно, разве вы не хозяин себе, не мастер в своем искусстве?
— Мое искусство не более как ремесло, — отвечал Пьер, не чувствуя особой охоты к излияниям.
— Вы мастер во всем, за что беретесь, — продолжал граф, — и если вы чувствуете в себе желание добиться чего-то большего…
— Нет, у меня нет такого желания, господин граф, — спокойно и уверенно прервал его Пьер.
— И все же давайте-ка потолкуем с вами, мой милый юноша, сядьте здесь, подле меня, отбросьте свою гордость и всякое недоверие и поговорите по душам со старым человеком, который дружески просит вас об этом.
Побежденный доброжелательностью, которой проникнуты были слова графа, а может быть, и под влиянием печального и тревожного взгляда мадемуазель де Вильпрё, Пьер послушно сел на указанное ему место напротив нее. Он полагал, что она тотчас же встанет и уйдет, как это обычно бывало во время его бесед с графом. Однако на этот раз она не ушла и даже не отодвинула своего стула от узенького столика, разделявшего их; ее лицо было теперь совсем близко от лица молодого подмастерья, а колени их почти соприкасались. Страшась дотронуться до нее, Пьер не смел придвинуть свой стул ближе к столу. Он чувствовал себя спокойно, вполне владел собой, и все же ему казалось, что, коснись он ее платья, земля тотчас же разверзнется под ним и тот волшебный сон начнется сызнова.
— Пьер, — продолжал граф отеческим, но властным тоном, — будьте со мной откровенны. Сегодня утром внучка встретила вас здесь, в парке, — вы были чем-то удручены, подавлены, вне себя. Она подошла, стала расспрашивать вас — и правильно поступила. Она предложила вам от моего имени помощь, обещала мою дружбу и поддержку, как это сделал бы я сам. Вы отказались с гордостью, которая внушает мне еще большее уважение к вам и вызывает желание вам помочь. Несмотря на ваш отказ, я считаю это своим долгом. Смотрите, Пьер, не будьте несправедливым! Я ведь наизусть знаю все, что мог наговорить вам такой старый республиканец, как ваш отец, чтобы настроить вас против меня. Я чрезвычайно уважаю вашего батюшку и не намерен опровергать его ошибочные представления; но между ним и мной есть разница — он человек прошлого, в то время как я хоть и старше его, тем не менее человек сегодняшнего дня и, смею думать, понимаю лучше, чем он, что значит равенство, и лучше, чем вы, — что значит братство, вынужден я буду заявить, если вы и теперь откажетесь довериться мне и рассказать, что с вами приключилось.
Мог ли молодой рабочий не ощутить восторга, слыша подобные речи, мог ли он отказать в доверии этим людям? Чувство благодарности и симпатии к ним переполняло его. В то время как граф говорил, Изольда поставила перед Пьером чашку севрского фарфора, граф налил ему кофе, и все это делалось так просто, так естественно, что он понял — отказываться неучтиво и ему следует вести себя с ними так же, как они ведут себя с ним, просто и без церемоний. Но когда Изольда, привстав немного на своем стуле, предложила ему сахару, Пьер окончательно смешался. Он только взглянул на нее, и выражение ласкового внимания, которое он увидел на ее лице, причинило ему радость и вместе с тем какую-то боль. Он покраснел, словно ребенок, и стал усердно пить и есть, не очень понимая, что делает, но послушно проглатывая все, что она ему предлагала, не смея отказать ей и боясь только одного — как бы она не заговорила с ним в эту минуту. Однако по мере того как он ел (а ему это было необходимо, ибо не ел он со вчерашнего дня), самообладание стало возвращаться к нему. От крепкого, ароматного мокко, к которому у него к тому же не было привычки, мозг его сразу заработал быстрее. Он почувствовал, что язык его развязывается, что кровь быстрее течет в жилах и мысли становятся яснее. И страх показаться смешным уступил место чувствам более серьезным.
— Так вы хотите, чтобы я рассказал, что со мной? — обратился он к графу, после того как отрицательно ответил на все высказанные им предположения о причинах его отчаяния. — Что же, извольте, расскажу. Должно быть, это будет совершенно напрасно, и мне кажется, если бы вот эта красивая собака, такая холеная и сытая, что ей многие люди могли бы позавидовать, способна была бы понимать меня, она первая отнеслась бы ко мне с презрением.
— Но ведь мы-то люди, — смеясь, заметил граф, — мыто вас, надеюсь, понять способны. А презирать мы никого не презираем, а то как бы самих нас не стали презирать. Ну, смелее, юный гордец, начинайте.
И Пьер простодушно стал говорить о том, о чем думал все утро в парке. Он излагал свои мысли совершенно просто, не конфузясь, без ложного стыда. Он не постеснялся высказать графу, что считает несправедливым самый факт его богатства, ибо тут же оговорился, что считает также священным его право на счастье. Он сумел изложить сущность мучившей его социальной проблемы так ясно и даже красноречиво, что граф окончательно понял, как необычен этот сидящий перед ним человек, и, слушая его, то и дело бросал на внучку взгляды, полные удивления и восторга, на которые она отвечала сочувствующей улыбкой. Не знаю, заметил ли это Пьер. Полагаю, он боялся взглянуть на Изольду, опасаясь увидеть на ее лице выражение недоумения и жалости, которое помешало бы ему высказаться до конца. Полагаю также, что даже если бы он и осмелился взглянуть на нее, то сразу же потерял бы голову и, уж во всяком случае, — нить своих мыслей, увидев эту улыбку и влажные, полные сочувствия глаза.
Рассказав о том, в какую бездну сомнений и отчаяния ввергли его эти размышления, какую боль, какой ужас заставили пережить, Пьер чистосердечно признался, что у него бывают минуты невыносимого отвращения к жизни, когда он испытывает желание бежать в иной, лучший мир, что он не раз уже бывал близок к тому, чтобы покончить с собой, и только мысль о сыновнем долге удерживала его и что только она приковывает его к этому существованию, которое кажется ему мучительным испытанием в мире страданий и беззаконий.
Когда, побледнев от волнения, он дрогнувшим голосом произнес эти последние слова, Изольда вдруг порывисто встала и несколько раз прошла взад и вперед по аллее, делая вид, будто что-то ищет. И когда она вернулась на свое место, лицо ее словно осунулось, а глаза блестели — не от слез ли?
Граф де Вильпрё не мог прийти в себя от изумления. Он испытующе смотрел на вдохновенное лицо молодого пролетария и мысленно спрашивал себя, каким образом этот человек, всю жизнь имевший дело только со своим рубанком, пришел к таким глубоким мыслям, откуда в нем эти возвышенные стремления.
— Знаете, что я вам скажу, мастер Пьер, — произнес он, выслушав его до конца с большим вниманием, — из вас вышел бы превосходный оратор, а может быть, и превосходный писатель. Говорите вы как истый проповедник, а рассуждаете словно настоящий философ!
Хотя это замечание, брошенное в столь важном разговоре, и показалось Пьеру несколько несерьезным, он все же был польщен, что его так хвалят в присутствии Изольды.
— Я не мастер говорить и не мастер писать, — ответил он, покраснев, — и, поскольку я умею только ставить вопросы, но отнюдь не разрешать их, из меня вышел бы скверный проповедник — разве что вы, господин граф, согласились бы подсказать мне выводы и помочь мне определить мой догмат веры.
— Черт побери! — воскликнул граф, стукнув по столу своей табакеркой и глядя на внучку. — Нет, подумать только, как он об этом говорит! Он переворачивает тут вверх дном всю вселенную, копается в тайнах бытия почище, чем это делали древние мудрецы, и он, видите ли, ждет от меня, чтобы я открыл ему тайну всевышнего! Да за кого вы меня принимаете — за дьявола или за папу римского? Неужели вам не ясно, что для того, чтобы ответить на подобные вопросы, нужно было бы к мудрости, которую накопило человечество за все прошлые века, присоединить еще ту, которую ему предстоит накопить за следующие два столетия? Пока же ни один человек, будь он хоть семи пядей во лбу, не в состоянии ответить вам. Любой из них скажет на это: «Какого дьявола вы так волнуетесь? Постарайтесь разбогатеть и научитесь не помнить о том, что другие бедны»; или же: «Голубчик мой, да вы просто спятили, вам лечиться нужно». Да, мой бедный Пьер, уж поверьте мне — я мог бы перечислить вам еще сто тысяч всяких социальных систем, одна другой прекраснее и одна другой неосуществимее, но ни одна из них не стоит того жизненного принципа, которого придерживаюсь я.
— Что же это за принцип, сударь? — жадно спросил Пьер. — Ведь именно этого я от вас и жду.
— Восхищаться вашими высокими идеями — и спокойно взирать на то, что творится на сей грешной земле.
— Как? И это все? — вскричал Пьер и взволнованно вскочил. — Право же, не стоило вам расспрашивать меня, если это все, что вы можете мне ответить. Ах, ведь говорил же я вам, мадемуазель, — прибавил он, взглянув на Изольду и совсем позабыв о давешнем своем любовном смятении, настолько поглощен он был сейчас более высокими мыслями, — говорил же я вам, что ваш дедушка ничем не может мне помочь.
— Но разве такое отношение не подсказано жизненным опытом? Разве терпение не есть высшая мудрость? — с некоторым усилием проговорила Изольда.
— Да, когда речь идет только о себе, терпение необходимо человеку, и не так уж трудно проявлять его, если есть у тебя некоторое чувство собственного достоинства, — ответил Пьер. — Что до меня, то я заявляю — собственная моя бедность и невежество не так уж меня тяготят, но я чувствовал бы себя во сто крат несчастней и еще больше мучился бы сознанием несправедливости, если бы был рожден в богатстве, как вы, сударыня. Мириться со страданиями, которые испытывают твои ближние, гнетом, под которым стонут невинные люди, наблюдать, как скверно устроен мир, не пытаясь даже искать другой правды, другого устройства жизни, другой морали, — о, это, должно быть, ужасно… ужасно! Как можно спокойно жить, спать, веселиться, чувствовать себя счастливым? Здесь есть отчего потерять мужество, разум, жизнь!
— Ну, что ж вы? Ответьте же ему, дедушка!.. — воскликнула Изольда, устремляя на старого графа горящие влажные глаза, полные нетерпеливого ожидания.
Но напрасно ждала она, чтобы умудренный опытом старец веским своим суждением поддержал проповеднический пафос молодого рабочего. Граф улыбнулся, поднял глаза к небу и нежно привлек внучку к себе, протягивая свободную руку Пьеру.
— Ах вы, мои юные, благородные сердца, — проговорил он после минуты молчания, — не раз еще будете вы предаваться подобным мечтам, прежде чем поймете, что все они — лишь нескончаемая игра ума, высокие проблемы, не имеющие реального разрешения в сем грешном мире. Желаю вам как можно позже познать разочарование и пресыщение, кои суть удел лишь седовласой старости. А пока мечтайте, выдумывайте новые системы, придумывайте их, сколько вашей душе угодно, и постарайтесь как можно дольше сохранить способность верить в них. Мастер Пьер, — добавил он, вставая и снимая перед изумленным юношей свою черную бархатную шапочку, — склоняю перед вами свою седую голову. Я уважаю вас, я восхищаюсь вами, я вас люблю. Приходите почаще беседовать со мной. Ваш юный пыл, быть может, согреет и меня, старика. Будем с вами мечтать, и кто знает, не станет ли от этого гора, тяжко давящая на наш идеал, легче на целую песчинку?
С этими словами он взял под руку Изольду и удалился, унося с собой свои брошюры, свои газеты и очки со спокойной уверенностью человека, для которого любая самая высокая идея и самое святое чувство — не более как забава.
Сначала Пьер был ошеломлен, затем ему стало горько, смешно, и им овладело чувство негодования, смешанное с презрительным сожалением. И как же смешон он был, открывая самые заветные свои мысли этому старцу, поседевшему в своем исконном безверии, позволяя ему осквернять их своим леденящим дыханием! Он с трудом подавил в себе чувство презрения к нему.
«Как же так? — говорил он себе. — Знать все эти идеи (он ведь не может, да и не хочет отрицать, что в каждой из них есть правда) — и хранить их в себе, как хранят в каком-нибудь ларце совсем ненужные тебе дорогие вещи, не понимая ни их назначения, ни ценности. Этот вельможа богат, влиятелен, он дожил до старости среди социальных битв, пережил республику, монархов — и у него нет никакого идеала, никаких убеждений, нет воли к борьбе или хотя бы каких-либо надежд! Лицемерный совет образумиться, пустые сетования, насмешливое сострадание — и это все, на что способен этот старец, стоящий уже на краю могилы? Но если таков один из самых умных и просвещенных людей их касты, каковы же другие? И чего же, спрашивается, можно ждать от таких живых трупов, облеченных властью и славой — высшими отличиями жизни?»
В праведном своем гневе Пьер был не совсем справедлив. Он недостаточно отдавал себе отчет в том, как велико влияние, оказываемое на человека первоначальным его воспитанием, и как живучи предрассудки, впитанные с молоком матери. Нет ничего труднее, чем становиться на точку зрения, противоположную той, с которой взираешь на мир ты сам. Если бы Пьер представлял себе общество таким, каково оно в действительности, а не таким только, каким оно должно быть, он, несмотря на свой страстный порыв добродетельного негодования, все же сумел бы сохранить какую-то долю уважения и симпатии к старому графу, который, несомненно, стоял выше своей среды, обладал добрым сердцем и непосредственностью чувств. Но Пьер шел к нему, уповая на помощь, обещанную Изольдой, и была минута, когда, обманутый сочувствием, с каким ему внимали, он поверил, что решение, которого он ищет, будет ему немедленно подсказано. И велика была его душевная боль, когда он понял, что в этом сочувствии была также и жалость к нему и что, хваля его проповеднический пыл, граф вместе с тем относился к нему словно к какому-то юродивому.
И одно только еще придавало ему силы вернуться к работе, то есть вновь взвалить на себя тяжкое бремя жизни — это воспоминание о выражении лица Изольды в ту минуту, как она, уходя, обернулась к нему. Во взгляде этой благородной девушки он прочел удивление, разочарование, растерянность — все то, что испытывал сам. Что-то торжественное почудилось ему в этом взгляде — был ли это молчаливый обет или прощание навек? И при воспоминании об этом мимолетном тайном общении с ней вся душа его содрогалась от какой-то сладкой боли. Теперь он знал, что любит, любит страстно; но он не мог бы сказать, отчего так трепещет душа его — от счастья или отчаяния.
ГЛАВА XXV
Пьер уже подходил к мастерской, когда его догнал старый слуга: нужно было починить стол, за которым только что завтракал граф. Это был красивый столик наборной работы с выдвижной доской для письма и вместительным ящиком. Пьер вернулся с полпути и с философическим спокойствием принялся за дело. С помощью слуги он перевернул стол и нашел место поломки. Вместе они опорожнили ящик. Затем слуга сложил в корзину вынутые оттуда газеты и бумаги, после чего Пьер поднял стол на плечо и отнес его в мастерскую.
Закончив починку, он, прежде чем вставлять ящик на место, стал вытряхивать из него пыль и вдруг заметил какой-то кусочек картона, наполовину высовывающийся из его щели. Он вытащил его и уже собрался было отшвырнуть прочь, когда ему бросилась в глаза его необычная форма. Это было нечто вроде визитной карточки, вернее — половинка карточки, в нескольких местах изрезанная по краям какими-то зубцами, в расположении которых угадывалась определенная симметрия. Пьер, знавший, что граф силен в математике, стал внимательно рассматривать карточку со всех сторон, заподозрив было, что это итог решения какой-нибудь хитроумной геометрической задачи, но так ничего и не разобрав, сунул карточку в карман. «Не Изольда ли, — подумалось ему, — в минуту раздумья машинально изрезала ее таким образом? Кто знает, какие мысли волновали ее, когда она предавалась этому занятию? В конце концов, на свете нет ничего случайного — и не скрывает ли форма этих зубцов какой-нибудь символ ее сердечных тайн?»
Ашиль Лефор накануне предупредил его, что собирается провести в замке еще несколько дней — ему якобы необходимо проверить с управляющим счета за прежние доставки вина для графского погреба. Они условились с Пьером назавтра вновь встретиться в парке. Было еще светло, когда Пьер пришел в условленное место. В ожидании Ашиля он снова стал внимательно разглядывать карточку, и вдруг у него мелькнула смутная догадка. В прошлом году он с интересом следил по газетам за судебным процессом сержантов Ларошели. Он читал и фанатичные речи прокурора Белляра и напыщенные речи обвинителя Маршанжи; его тогда поразили некоторые подробности, связанные с тайной деятельностью карбонариев. И теперь, увидев подходившего к нему Ашиля Лефора, он вдруг, словно по наитию, протянул ему карточку и уверенным тоном спросил:
— Знакомо вам это?
— Как! Что я вижу! — воскликнул коммивояжер. — Так мы с вами кузены, оказывается, и вы до сих пор скрывали это? Ну, ну, нечего сказать, разыграли вы меня. Но кто бы мог подумать? Так, значит, вы проверяли меня? Вам было поручено наблюдать за мной, прощупать меня? Что же, выходит, мне не доверяют? Нет, мне решительно кажется, что это сон… Да говорите же, отвечайте!
— Если мы еще с вами и не кузены, то находимся на пути к этому, — отвечал Пьер, который едва удерживался от смеха при виде искреннего изумления Ашиля. — Этот знак вручил мне граф де Вильпрё, чтобы нам скорей сговориться с вами.
— Но если вы не посвященный, — проговорил Ашиль, все больше изумляясь, — это против всех правил.
— Как видно, — сказал Пьер, — он имеет право так поступать.
— Да ничего подобного! — воскликнул Ашиль Лефор. — То, что он член Верховной венты , вовсе не дает ему право разглашать наши тайны и открывать наши условные знаки. Ах, понимаю: старый трус решил выйти из игры; а может, он со страху совсем рехнулся и уже сам не знает, что творит? Впрочем, после всего того, что он наговорил мне вчера вечером, ничто меня уже не удивляет. Известие о Трокадеро окончательно его доконало, и он, видно, вообразил, что теперь всему конец. С самого начала войны он сам не свой. Он ведь и в этот старинный замок запрятался, чтобы в случае чего остаться в стороне от событий, а теперь небось рад бы забраться, как филин, в какую-нибудь расщелину своих аристократических стен. Ох, уж эти мне люди! Даже если и случится им когда-нибудь проявить мужество, то в следующую же минуту они становятся еще трусливее. Не понимаю я, ей-богу, руководящий комитет; это же чистое безрассудство — надеяться на всех этих старых аристократов! Как будто они могут забыть эпоху террора, как будто они способны на что-нибудь путное. Срывать наши планы да тормозить все дело, только на это они и способны. Простите меня, мастер Пьер, все это я говорю не потому, что не доверяю лично вам. Я знаю, что вы не менее осторожны и честны, чем лучшие люди из наших. Но все же никто из нас не имеет права нарушать обет и раскрывать наши тайны.
— Успокойтесь, господин Лефор! — ответил Пьер. — И вообще не надо волноваться. Никто этой карточки мне не давал, я сам нашел ее давеча на дне ящика. А если кто и раскрыл мне тайны организации, то это вы сами. Вы рассказали мне гораздо больше, чем я хотел узнать.
— Что?! Так, значит, вы просто дурачили меня? — проговорил Ашиль тоном, в котором чувствовалось подчеркнутое высокомерие, и глаза его сердито сверкнули.
— Потише, потише, сударь мой, — ответил на это Пьер. — Возьмите эту карточку, мне она ни к чему, а что до ваших тайн, не думаю, чтобы им грозила такая уж большая' опасность оттого, что я обнаружил эту детскую игрушку. Забавляйтесь и дальше подобными пустяками, я не имею права смеяться над ними, поскольку и сам связан такими же ребяческими условностями с другой организацией, члены которой больше верят в свое дело и лучше хранят свои тайны, чем вы.
— Вы, кажется, позволяете себе читать мне мораль, мастер Пьер? — сказал Ашиль, окончательно рассердившись. — Я отношусь к вам с уважением, но этого права вам не давал. Будь вы человеком невежественным и грубым, как большинство вам подобных, я мог бы из снисходительности не обращать внимания на ваши скверные шутки. Но я считаю вас равным себе и по уму, и по знаниям, а потому, имейте в виду, не стану терпеть такие шутки, как не стал бы терпеть от любого из моих товарищей.
— Господин Лефор, — совершенно невозмутимо отвечал ему Пьер, — благодарю вас за комплименты, которыми сопровождаете вы свои угрозы, но в них чувствуется высокомерие человека, надевающего перчатки, прежде чем дать пощечину. Ну, а я проявлю еще большую гордость — я протяну вам руку и попрошу прощения за то, что вас обидел.
— Пьер, — сказал Ашиль, растроганно пожимая рабочему руку, — я искренно люблю вас, но прошу, постарайтесь, чтобы наша дружба не расстроилась из-за гордыни одного из нас.
— Я прошу вас о том же, — улыбаясь, ответил Пьер.
— Но мне труднее, чем вам, мой друг, — продолжал Ашиль. — Ведь вы — это народ, то есть аристократ, властелин, которого мы, заговорщики из третьего сословия, пришли умолять принять участие в нашей борьбе за дело справедливости и истины. Вы говорите с нами свысока, недоверчиво, устраиваете нам чуть ли не допрос, требуете ответа, кто мы — безумцы или интриганы. Вы заставляете нас вытерпеть тысячу оскорблений. А когда мы, потеряв наконец терпение, оказываемся уже не в силах даже во имя дела проявлять христианское смирение, и кровь закипает от гнева в наших жилах, и мы требуем, чтобы вы относились к нам как к равным, — вы заявляете, что мы-де раньше притворялись, что это мы относимся к вам свысока и затаили против вас злобу, одним словом, что все мы самозванцы и подлецы и, моля вас о помощи, лишь хотим использовать в собственных интересах. А ведь именно такого рода клевету поддерживает правительство, чтобы разлучить нас с народом — нас, его единственных истинных друзей. И вы клюете на эту приманку, попадаете на эту удочку. Не умно и не великодушно.
— То, что вы говорите, безусловно верно, если смотреть на все это с вашей колокольни, — ответил на это Пьер. — Я многое мог бы сказать в наше оправдание. Я мог бы сказать, что даже те из вас, кто искренно сочувствует нам, как вы, например, никогда не задумывались всерьез о нашем положении и хотя сожалеют о нем, не знают, как его изменить. Да и не господь же бог поручил вам вести среди нас агитацию и поднимать восстание! Я мог бы добавить к этому, что в вашем ремесле (а это ремесло, уж простите мне это слово!) вы пользуетесь такими же иезуитскими приемами, как и вводящее нас в заблуждение правительство, которое вы обвиняете в этом. Вы с легкостью даете нам обещания, заранее зная, что не в состоянии их выполнить, вы наблюдаете нас, проникаете в нашу среду, узнаете наши недостатки, наши ошибки, пороки и, выдержав некоторое время это тяжкое для вас испытание — общение с народом (ибо нет у вас ни желания просветить его, ни истинного духа милосердия и озабочены вы идеями политическими, а не нравственными), бежите прочь от нас, говоря: «Теперь я знаю народ, он дик, он груб, и пройдут еще многие века, прежде чем он будет способен управлять собой сам. Остерегайтесь народа, друзья мои, не будем торопиться. Народ у нас за спиной, готовый поглотить нас, и горе нам, если мы спустим это взбесившееся животное с цепи».
— Этого мы не говорим! — закричал Ашиль.
— Неправда, говорите. Вы это пишете и печатаете. Ваши газеты полны речами ваших адвокатов и ораторов, они отрекаются от нас, они презирают нас. Вы что ж думаете, мы не читаем ваших газет? «Народ, — заявляете вы, — это не та презренная чернь, не та воющая толпа, что жаждет крови и грабежей, которая требует милостыни, угрожая вам палкой, и готова убить того, кто не отдаст ей своего кошелька. Народ — это здоровая часть населения, это те, кто честно зарабатывает свой хлеб, кто с уважением относится к нашим правам, стараясь добиться таких же прав для себя, но не насилием, не анархией, а усердным трудом, стремлением к просвещению и уважением к законам своей страны». Вот каким изображаете вы народ. Вы рядите его в воскресное платье и в таком виде выводите перед судами, перед парламентом, перед теми, у кого есть средства подписываться на ваши газеты. А то грубое платье, что он носит в будни, а ужасающие его язвы, а постыдные болезни; а взрывы негодования, когда он доведен до крайности; а его угрожающие вопли, когда он видит себя угнетенным и обойденным; а эти приступы исступленного безумия, когда воспоминание о вчерашних горестях и страх перед будущим заставляет его «искать в вине забвения всех печалей» , по выражению одного вашего пиита; а постепенное падение, обнищание, потеря человеческого облика, рождаемые нищетой, — все это вас не касается, здесь вы умываете руки, вы устыдились бы одной мысли о том, что их можно оправдать, и говорите: «Эти тоже наши враги, они позор общества, они его бесчестье». А между тем и эти тоже народ! Смойте с них грязь, излечите их от недугов, и вы увидите, что это презренное стадо — такое же творение божье, как и вы. Напрасно хотите вы разделить народ на разные группы и категории — двух народов не существует, есть лишь один. Те, которые работают в ваших домах, все эти улыбающиеся, степенные, чисто одетые люди — такой же народ, как и те, что в жалких рубищах, в злобном исступлении кричат, толпясь у ваших дверей. Разница только в том, что одним вы дали работу и хлеб, а для этих у вас ее не нашлось. Почему, например, вы, господин Лефор, расточая мне свои похвалы, всякий раз выделяете меня из народа? Вы полагаете, что это так лестно для меня? Отнюдь, я не хочу подобной чести. Последний нищий — такой же, как и я. Я не стыжусь его, как многие из наших, которые, переняв у вас привычки благополучной жизни, усвоили вместе с ними и ваше чванство и неблагодарность. Нет, нет, этот нищий, этот несчастный принадлежит к той же касте, что и я. Он брат мой, и его уничижение заставляет меня стыдиться своего благополучия. Запомните же, господин Лефор; до тех пор, пока есть на свете человеческие существа, пораженные язвой нищеты, до тех пор я буду твердить: грош цена всем вашим заговорам, буржуазным хартиям и сменам убеждений.
— Дорогой мой Гюгенен, — с волнением сказал Ашиль, — чувства ваши благородны, но все же вы слишком торопитесь обвинять нас. Вы думаете, легко быть лекарем нравственных недугов человечества? Вы полагаете, это так просто сразу найти верное средство от такого их множества?
— Но можно ли найти это средство, если лекарь, с ужасом отворачиваясь от больного и зажимая себе нос, кричит, что в больнице одна лишь зараза и гниение? Что сказали бы вы о лекарском ученике, который при виде пораженного гангреной больного падал бы в обморок от отвращения? Уместно ли говорить в этом случае о его преданности делу? Или хотя бы о любви к науке? Или об истинном призвании? Так имейте же мужество спуститься в этот лепрозорий человеческой нравственности, как вы говорите, отважьтесь погрузить руки свои в наши гнойные раны и не тратьте время на разговоры о том, что невозможно смотреть на это без отвращения. Ищите средства излечить нас, ибо никогда еще не приходилось мне видеть лекаря, даже самого нерадивого и недалекого, который отказывается пользовать больного на том основании, будто он так гадок, что его и лечить не стоит.
Но оставим таких республиканцев, как вы, — искренних, хотя и поверхностных. Поговорим теперь о тех, кого не назовешь ни тем, ни другим, — где найти слова, чтобы заклеймить их? Я, знаете ли, встречался с некоторыми из них, хотя всегда более всего держался общества рабочих. Например, тот врач, с которым вы свели меня тогда на ужине у Швейцарца, — ведь этот господин небось уже приберег на случай революции какую-нибудь влиятельную особу, может быть и принца крови, чтобы поскорее посадить его на место того, кого свалят с трона. Да зачем далеко ходить, возьмите хотя бы вашего карбонария-депутата, члена Верховной венты, старого графа де Вильпрё, с которым у вас дела скорее политические, нежели коммерческие, в этом я не сомневаюсь, — разве не вы сами давеча нарисовали точный его портрет?
— Может быть, я здесь и пересолил: ведь в сердцах я обвинил его в том, в чем, оказывается, он вовсе не был виноват.
— Не пытайтесь оправдывать его, я разговаривал с ним нынче утром целый час, он раскрыл мне всю сущность свою и уважения мне больше не внушает. Поверьте, этот человек не пропадет, он всегда сумеет без забот и опасности плыть по течению.
И Пьер рассказал о своем разговоре с графом, умолчав, однако, о тех романтических обстоятельствах, которые вызвали это свидание. Его рассказ заставил доброго Ашиля задуматься; мысленно он спрашивал себя, способен ли он сам ответить на вопрос, который рабочий задал старому вельможе, но не мог, однако, не признать права этого рабочего ставить таким образом вопрос о собственности.
— Да, конечно, — сказал он, — вопрос этот очень серьезный, и разрешение его потребует от людей еще немало времени и усилий ума.
— Оно потребует еще сердца, — добавил Пьер, — одним разумом решения не найти.
— Но без разума, без знаний какой толк в самоотвержении? Ведь для того чтобы народ мог понять, в чем его подлинные интересы, ему нужно помочь, и это могут сделать люди, которые благодаря своим знаниям, своим размышлениям стоят выше его.
— Не произносите вы этих слов, господин Ашиль! Наши подлинные интересы! Господи! Будто мы не знаем, что понимают под этим те, кто будет писать законы!
— Но в конце концов, Пьер, вы что же, не доверяете мне?
— Нет, почему же, доверяю. Только я в вас не верю. Ибо знаете вы не больше моего, я же ничего не знаю.
— Значит, надо довериться тому, кто знает больше, — людям, которые стоят над нами.
— Но где они, эти люди? Что они сделали? Кого и чему научили? Как же так? Они разговаривали с вами, вы действуете по их указке, вы работаете на них, и вам нечего сказать мне от их имени? У них есть тайна, и они не открывают ее даже вам, своим сторонникам? А уж о народе и говорить нечего. Да что это, индийские брахманы, что ли?
— В ваших словах есть жестокая логика, мастер Пьер, и бодрости духа они не внушают. Но что же делать, если приходится действовать вслепую? Прикажете сложить руки и ждать, пока народ сам себя освободит? Вы полагаете, он сумеет добиться чего-либо своими силами, без советчиков, без вождей, без знания законов борьбы?
— Сумеет. Все это у него будет. Законы эти он создаст себе сам. Вожди выйдут из собственных его недр. Что до советов, то их он почерпнет в духе божьем. Надо же надеяться немного и на провидение.
— Итак, вы готовы отринуть истину, если только услышите ее из уст вождей либерализма? Выходит, если человек знаменит, одарен талантами и пользуется влиянием среди средних классов, народ отнесется к нему с недоверием?
— Пусть такой человек придет к нам и скажет: «Да, меня превозносят, моими знаниями восхищаются, все подчиняются мне, а я вам вот что скажу, дорогие мои: никогда не употребляю я свои знания, свои силы, свой талант во зло вам. Самый незаметный из вас имеет такое же право на благосостояние, на свободу, на образование, как и люди моей среды. И самый слабый из вас будет иметь право обуздать меня, если я стану злоупотреблять своей властью, и самый невежественный — не соглашаться с моим мнением, если оно противно законам нравственности. Словом, чтобы иметь право называться великим деятелем, великим ученым, великим поэтом, я хочу на деле доказать и себе и вам свою добродетель и свое милосердие». О, пусть те, кого называют великими людьми, придут к нам и скажут это. И мы пойдем за ними, мы предадимся им, как предались бы богу. Ибо бог творит с помощью не только силы и знаний, но еще и любви. Но до тех пор, пока эти люди, презирая нас за грубость наших умов, станут по-прежнему держать народ в загоне, словно скот, которому негде даже пощипать травку, там, где теснота заставляет нас давить и душить друг друга и откуда мы не в силах выбраться, потому что кругом понаставлены солдаты, дабы оберегать от народа прекрасные плоды земли, — до тех пор мы будем отвечать им: «Оставьте нас в покое и дайте нам выбраться отсюда собственными средствами. Все советы ваши — предательство, а ваши успехи оскорбляют нас. Не переступайте с высокомерным видом через сковывающие нас цепи, не ходите меж наших растерявшихся рядов со словами фальшивой жалости на устах. Мы ничего не хотим делать для вас, даже преклоняться перед вашими талантами, ибо вы-то, хоть и низенько нам кланяетесь, когда боитесь нас или нуждаетесь в нас, не испытываете ни малейшего желания отдать нам в руки ваши богатства, вашу власть, вашу славу». Вот что скажем мы им, вашим умникам.
— Но ведь именно эти слова, которые вы вложили только что в уста человеку, ищущему у народа и свою силу и славу, выражают то, что я чувствую. А если такие чувства испытываю я, смиренный слуга дела освобождения, почему вы не допускаете, что люди более высокого ума испытывают их в еще большей степени?..
— Потому что пока я этого что-то не наблюдал; потому что я прочел все, что только мог, и нигде даже намека на это не нашел, потому что все решения социального вопроса, выдвинутые вашими великими умами прошлого и настоящего, полны высокомерия, жестоки и бесчеловечны.
— Но дело еще и в том, что вы слишком многого от них хотите; вы требуете от людей невозможного. Вы хотели бы таких вождей и советчиков, которые соединили бы в себе отвагу Наполеона со смирением Иисуса Христа. Нельзя требовать всего этого сразу от человеческой натуры. Впрочем, даже если бы такой человек вдруг и явился, его никто бы не понял. Вы-то рассуждать умеете, а народ не умеет.
— Умеет лучше, чем вы думаете, и тому доказательство — что вам не удается поднять его на восстание. Он понимает, что час его еще не пробил. И предпочитает потерпеть еще немного, ибо знает, что, разогнись он сейчас, он рискует удариться своим и без того израненным телом о нависший над ним свод. Он ждет, чтобы свод этот приподнялся и он мог бы встать во весь свой рост. А знаете, что это за свод? Он состоит из двух слоев. Нижний — это буржуа, верхний — аристократы. Если вам невтерпеж, буржуа, столкните-ка их с себя, этих давящих на вас аристократов. Это уж ваша забота. А мы — мы поможем вам, если будет доказано, что от этого станет легче и нам. Но если груз, давящий на наши плечи, не станет от этого легче — берегитесь: мы стряхнем, в свою очередь, и вас.
— А что же будете вы делать до тех пор?
— То, что вы нам советуете. Будем работать изо всех сил, чтобы не умереть с голоду, да еще при этом поддерживать друг друга. Мы, рабочие, сохраним наш компаньонаж, ибо, несмотря на все его заблуждения, на все крайности, принципы, которыми он руководствуется, все же достойнее тех, на которых зиждется ваша организация карбонариев. Наша цель — возродить равенство между нами, в то время как вы стремитесь сохранить в мире неравенство.

павел карпец

19-11-2015 17:00:04

Скрытый текст: :
ГЛАВА XXVI
В тот же день маркиза не вернулась к обеду. Она еще с утра отправилась с визитом к одной своей родственнице, жившей неподалеку, в соседнем городке. Родственница эта была небогата, и, чтобы не задеть ее самолюбия, маркиза предусмотрительно (правда, по совету Изольды) выбрала самый скромный из имевшихся в замке выездов — легкий, открытый экипаж, запряженный одной только лошадью. Сопровождал маркизу слуга, который был и за кучера. Это не помешало, однако, обитателям городка высовываться из всех окон и дверей и язвительно говорить друг другу, глядя вслед коляске: «Нет, вы только полюбуйтесь на эту маркизу в собственном выезде и с собственным кучером. А ведь это дочка папаши Клико, красильщика, только и всего!»
Родственница уговорила Жозефину остаться у нее обедать, и было уже почти темно, когда она собралась в обратный путь. Садясь в экипаж, она с некоторым беспокойством заметила, что Вольф — так звали слугу — красен как рак и что-то слишком уж разговорчив. Беспокойство ее еще усилилось, когда он быстро погнал вниз по немощеной улице подпрыгивающий на ухабах экипаж; не налетал он на фонарные столбы, очевидно, только благодаря тому удивительному везению, которое столь часто сопутствует пьяным. Все дело было в том, что Вольф «повстречал дружков» — объяснение, к которому обычно прибегают все пьяницы, оправдываясь в очередной провинности. У этих молодцов такое количество дружков, что они не знают им счета, и куда бы вы с ними ни отправились, они непременно повстречают кого-нибудь из них.
Проехав шагов двести, Вольф, а вместе с ним коляска и маркиза успели поистине каким-то чудом избежать уже стольких опасностей, что были все основания бояться, как бы провидению в конце концов не наскучило охранять их. Напрасно Жозефина и умоляла и приказывала Вольфу ехать потише — он не слушал ее. У его кроткой лошадки словно выросли крылья. К счастью, небо, очевидно, сжалившись над Жозефиной, внушило ему мысль привязать к бичу новую веревку, для чего он вдруг резко остановил лошадку перед дверью небольшого домика, расположенного у самого выхода из городка и на котором была следующая вывеска: «Кузница дядюшки Лабрика. Привал путешественников. Продажа отрубей, овса, сена и прочего».
Темнота все сгущалась, и Жозефине становилось все страшнее. Между тем ее Автомедон слез с козел и принялся разглагольствовать перед служащими заведения дядюшки Лабрика, которые в придачу к веревке уже успели притащить ему стаканчик водки. И тогда она внезапно решила выйти из коляски, добраться как-нибудь обратно к своей родственнице и попросить дать ей провожатого либо приютить до завтрашнего утра. Надеяться на то, что Вольф, который, как и полагается пьяному, считал себя трезвым как стеклышко, захочет внять ее просьбам, не приходилось, и она стала громко звать кого-нибудь, чтобы ей открыли дверцу коляски.
— Сударь, — окликнула она наудачу какого-то человека, стоявшего неподалеку, — будьте добры, помогите мне выйти отсюда!
Но не успела она докончить фразу, как дверца открылась и какой-то мужчина почтительно и заботливо подал ей руку. Это был Коринфец.
— Вы здесь! Каким это образом? — радостно вскричала она, забыв всякую осторожность.
— Я ждал вас, — вполголоса произнес Амори.
Маркиза, уже поставившая ножку на ступеньку, в смущении остановилась; рука ее так и осталась в руке Амори.
— Что это значит? — спросила она дрогнувшим голосом. — С какой стати вам было ждать меня? Зачем?
— Я еще днем пришел сюда купить кое-что для своей работы. Обедал в кабачке и встретил там господина Вольфа, вашего кучера, — он столько пил, что я испугался, как же он теперь довезет вас домой. Не вывалил бы он вас…
— Он до ужаса пьян, — сказала маркиза, — и если бы вы были любезны проводить меня обратно в город…
— А почему же не в замок? — возразил Коринфец. — Правда, я еще никогда в жизни не правил коляской, но одноколкой править мне приходилось. Думаю, не такая уж это большая разница.
— А не противно вам будет сесть на козлы?
— При других обстоятельствах было бы очень противно, — отвечал Коринфец и улыбнулся, — но сейчас — напротив.
Жозефина поняла, что он хочет этим сказать, и сама испугалась чувств, которые вызвали в ней его слова. Ей вдруг непреодолимо захотелось согласиться на предложение Амори (не только из страха перед Вольфом), и желание это взяло верх.
— Но как же мне быть? — сказала она. — Двоим на козлах не уместиться, а Вольф в жизни не согласится уступить вам свое место: он страшно самолюбив и пьяным себя не считает, того и гляди устроит скандал. Ужас, до чего я боюсь этого человека. Право, я готова вернуться в замок пешком, только бы не ехать с ним!
— Пешком? Пять лье? Да я готов сам впрячься в коляску, только бы не допустить этого! — ответил Коринфец.
— Знаете что, оставим его здесь, — сказала Жозефина, и щеки ее запылали. — Давайте удерем от него.
— Давайте! — отвечал ей Коринфец. — Смотрите, он входит в кабачок; когда он оттуда выйдет, нас уже и след простынет.
И, не дав маркизе времени опомниться, он поспешно захлопнул дверцу, одним движением вскочил на козлы, схватил вожжи и бич и пустил лошадь в галоп.
Как он решился на такое? Откуда я знаю? Вам, читатель, легче это понять, нежели мне объяснить. Бывают характеры нерешительные, как у Пьера Гюгенена, сдержанные, как у Изольды. А есть натуры не рассуждающие, как маркиза, пылкие, как Коринфец. И еще есть юность, есть красота, властно ищущая и притягивающая к себе красоту, есть любовное влечение, которое не знает сословных различий и смеется над тем, что принято. И есть случай, который придает смелости, и ночь — покровительница влюбленных.
Коринфец пустил лошадку под гору не менее отважно, чем это сделал бы Вольф, однако Жозефина не испытывала никакого страха. А между тем, по правде говоря, этот злосчастный Вольф отнюдь не был самым пьяным из них троих.
Коляска съехала вниз, затем вскоре дорога опять пошла в гору; теперь лошадке невозможно уже было бежать рысью. К тому же они отъехали настолько далеко, что несчастному животному можно было бы, пожалуй, дать немножко и передохнуть. Но маркиза все еще не могла успокоиться. А вдруг этот пьяница погонится за ними, потребует от узурпатора свой бич и место на козлах, к которым относится столь же ревниво, как король к своему трону и скипетру, а то еще попытается силой отнять их? Маркиза содрогалась при мысли о подобной сцене, и нет поэтому ничего удивительного, что она металась в коляске, пересаживаясь с одного конца сиденья на другой и даже на переднюю скамейку, чтобы посмотреть, нет ли за ними погони. Нет ничего удивительного и в том, что Коринфец то и дело оборачивался к ней и перегибался через козлы назад, чтобы успокоить маркизу и ответить на все ее вопросы. Да и вообще эта неожиданная их встреча, и внезапное решение, и стремительное бегство — все это было так необычно. Как было тут обойтись без восклицаний, как не обменяться впечатлениями?
И у Жозефины — ей так никогда и не удалось окончательно избавиться от той непосредственности буржуазки, которая в высшем свете считается признаком невоспитанности — вырвались слова, сразу же давшие обильную пищу их разговору.
— Боже мой, — воскликнула она, — но ведь он там начнет сейчас бегать и кричать в кабачке и по всему предместью, что я его бросила и удрала. Что станут говорить обо мне в городе? А что подумают в замке, когда увидят, что я приехала без кучера, с вами?
Будь на месте Амори Пьер Гюгенен, он не преминул бы с горечью ответить на это, что никому и в голову не придет этому удивляться. Однако Амори, не столь гордый и в то же время не столь скромный, был озабочен только тем, чтобы успокоить маркизу.
— Я довезу вас до ворот замка и слезу, никто меня и не увидит. А вы сядете на козлы, возьмете в руки вожжи и, когда слуги откроют ворота, скажете, что Вольф напился и вы, побоявшись ехать с ним, оставили его в кабаке и приехали одна.
— Да никто этому не поверит. Все знают, какая я трусиха.
— А страх иногда придает смелости. Из двух опасностей выбирают меньшую. Видите, сударыня, я говорю с вами пословицами, словно Санчо , в надежде что вы улыбнетесь, а вы все не улыбаетесь и все еще боитесь…
— Вам не понять этого, господин Амори, ведь мы, женщины, так несчастны, мы ведь рабыни; так легко скомпрометировать себя в свете, в котором я живу.
— Это вы-то несчастны? Вы рабыни? Да что вы? Я всегда думал, все вы королевы!
— Почему это вы так думали?
— Вы все такие красивые, такие нарядные, а вы, сударыня, всегда такая веселая и, мне казалось, такая счастливая!
— В самом деле? Я выгляжу счастливой?
— Ваши губки всегда улыбаются, личико такое беленькое, и вся вы такая изящная. Я говорю вам это, госпожа маркиза, и не знаю, прилично ли я выражаюсь, и все жду, что вы станете смеяться надо мной, как герцогиня над Санчо.
— Не говорите со мной так, Амори, это вы словно смеетесь надо мной. Вы не Санчо, а я не герцогиня и даже никакая не маркиза. Я дочь простого ремесленника и вовсе не собираюсь скрывать это.
— Но ведь… Впрочем, раз вы не хотите, чтобы я вел себя, как Санчо, мне уже не пристало говорить первое, что приходит мне на ум.
— О, я прекрасно понимаю, что вы хотели сказать… То, что я вышла за дворянина, да? Меня достаточно корили за это и среди своих и там, у них… И я достаточно уже наказана, господь мог бы и простить меня.
При этих словах Амори, который до сих пор старался разговаривать веселым тоном, почувствовал такое волнение, что не в силах был притворяться дальше; однако заговорить серьезно у него не хватало смелости. Он ничего не ответил; замолчала и маркиза, и молчанием этим все было сказано. Что нового могли они открыть друг другу? И без того каждый теперь знал, что любит и любим. Амори чувствовал, что им остается сказать еще одно только слово, но на это у обоих недоставало мужества.
— Боже мой, господин Амори, — воскликнула вдруг маркиза, которая сидела теперь в глубине коляски, — кажется, мы едем не той дорогой! Нам надо было свернуть налево. Вы хорошо знаете дорогу?
И маркиза снова пересела поближе к нему.
— Сегодня утром я шел по ней впервые, — ответил Коринфец, — но я надеюсь на то, что лошадь сама приведет нас домой; разве что и она здесь в первый раз.
— То-то и есть, что в первый; эта лошадь недавно доставлена из Парижа, надежда на нее плохая.
— По-моему, нам надо ехать прямо.
— Ни в коем случае, надо свернуть с этой дороги и поехать через равнину.
Следы колес перерезали равнину во всех направлениях многочисленными колеями, и трудно было решить, по которой из них ехать. Все колеи выглядели совершенно одинаковыми, и только местные жители умели различать их по тому или иному признаку — холмику или кусту. Жозефине не раз приходилось ездить по этим еле заметным тропкам, но как могла она поручиться, что не ошибется, указав на какой-нибудь куст или столб? Кроме того, становилось все темнее; сквозь легкие тучи, затягивающие небо, и без того слабый свет звезд становился еще слабее; легкий туман, дремавший над болотами, поднимаясь вверх, постепенно заволакивал все вокруг, так что невозможно было уже что-либо различить.
Такое блуждание наугад в густом тумане было небезопасно. Солонь, эта обширная низина, тянущаяся через самые плодородные и живописные места центральной Франции, представляет собой совершенно пустынную местность, где причудливо перемежаются зоны сухие, покрытые цветущим вереском, с зонами сырыми, где дремлет среди камышей неподвижная заводь. Такие илистые болота, сплошь поросшие растительностью какого-то сероватого оттенка, порой более опасны, чем трясины или стремительные водовороты. Наши путники долго блуждали в этом лабиринте, не находя из него выхода. Приняв какую-нибудь колею за проторенную дорогу, Амори всякий раз попадал в топкое место и вынужден был поворачивать лошадь назад. Время от времени коляска застревала в зыбком песке, который невозможно было заметить в темноте, и так кренилась, что маркиза в страхе всякий раз хваталась за плечо Амори, испуская крики ужаса, тут же сменявшиеся смущенным смехом. Амори рад был бы, чтобы такие опасные места попадались почаще, однако они стали встречаться теперь на каждом шагу, так что положение в самом деле становилось опасным и приходилось отказаться от мысли ехать дальше. Этого требовала маркиза, которой становилось страшно уже не на шутку, потому что совсем нельзя было теперь поручиться за то, что возница не вывернет ее в каком-нибудь болоте. Но тут лошадка, вконец измученная двухчасовым блужданием то среди колючего дрока, то по глине, в которой она то и дело увязала по колена, сама остановилась и принялась пощипывать кустарник.
Тогда маркиза со смехом заявила (вероятно, больше для того, чтобы хоть что-нибудь сказать), что она проголодалась.
— У меня в мешке есть ржаной хлеб, — сказал Амори. — Если бы я мог превратить его в пшеничный, я предложил бы его вам. Но увы…
— Ржаной хлеб? — радостно вскричала Жозефина. — Какая прелесть! Я ведь так люблю его и так давно его не ела. Дайте кусочек, это напомнит мне то счастливое время, когда я не была маркизой.
Амори открыл свой мешок и вытащил из него ржаной хлеб. Жозефина разломила его пополам и, протянув половину ему, сказала:
— Надеюсь, вы тоже будете есть?
— Вот уж не думал, не гадал, что придется когда-нибудь ужинать с вами, госпожа маркиза, — заметил Амори, с удовольствием принимая хлеб из ее ручек.
— Ах, не называйте меня маркизой, — сказала она с печальным видом, делавшим ее еще очаровательнее. — Мы с вами сейчас вдали от света, неужели нельзя хоть на один час забыть о моем рабстве? Ах, если бы вы только знали, как много воспоминаний пробудилось во мне здесь при виде этого вереска — детство, первые игры, милая свобода, которая была принесена в жертву, когда мне было шестнадцать лет и которой я лишилась навсегда… Я была простой крестьянской девчонкой, бегала босиком, гонялась за бабочками, за птичками. Я была такой глупенькой, гораздо глупее тех маленьких пастушек, с которыми играла, — они-то по крайней мере умели прясть и вязать, а я совсем ничего не умела, и если возьмусь, бывало, помогать им пасти овечек, всегда у меня одна непременно потеряется. Можете ли вы поверить, что в двенадцать лет я еще не умела читать?
— Конечно, могу, я-то и в пятнадцать не умел.
— Но вы с тех пор чему только не научились, и в какой короткий срок! Дядюшка говорит, что вы образованнее его внука, а уж меня-то и подавно! Ведь вы ужас как много читали, об этом легко догадаться даже по тем немногим словам, которые вы говорили во время танцев.
— Слишком мало, чтобы быть образованным, но достаточно, чтобы чувствовать себя несчастным.
— Несчастным? Как, вы тоже? Но почему?
— А вы разве не были счастливее, когда бегали в деревянных башмаках?
— Но вы-то ведь не потеряли своей свободы!
— Кто знает, может, и потерял. Но если бы даже и обрел ее вновь — на что она мне?
— Как на что? Весь мир открыт перед вами, дорогой мой Коринфец, вам улыбается будущее, у вас талант, вы художник, может быть, вы будете очень богатым, и, уж во всяком случае, знаменитым!..
— А если бы даже мечты эти осуществились, вы думаете, я стану счастливей?
— Ах, понимаю, вас мучают социальные идеи, так же как и вашего друга Пьера. Дядюшка сказывал вчера вечером, что голова Пьера наполнена философскими мечтаниями, только я не понимаю, что это значит. Видите теперь, я не такая образованная, как вы!
— Мучают социальные идеи? Меня? Философские мечтания? Ну нет, об этом я уже не думаю. Сердце терзает меня куда больше, чем ум!
И снова они умолкли. Эта братская трапеза еще больше сблизила их. Разделив ее с этим рабочим, маркиза словно вступила с ним в некую таинственную связь. Ни один любовный напиток, будь он самого искусного изготовления, не произвел бы такого волшебного действия на двух робких влюбленных, как этот ржаной хлебец.
— Я чувствую, что вам холодно, — сказал Амори, заметив, как дрожит маркиза, прижавшись к его плечу.
— Нет, только немножко озябли ноги, — отвечала она.
— Еще бы не озябнуть в атласных туфельках!
— Откуда вы знаете, в каких я туфлях?
— Когда вы давеча позвали меня и я открыл вам дверцу, вы собрались выйти из кареты и высунули ножку.
— Что это вы собираетесь делать?
— Снять куртку, чтобы закутать ваши ножки. Ничего другого у меня нет.
— Но вы же простудитесь. Я ни за что этого не допущу. Такой холодный туман. Нет, нет, я не хочу!
— Не отказывайте мне, это ведь, может быть, единственная милость, которую я попрошу у вас за всю свою жизнь, госпожа маркиза.
— Посмейте только еще раз назвать меня маркизой — я не стану вас слушать.
— А как же мне вас называть?
Жозефина ничего не ответила. Сняв свою куртку, Коринфец спрыгнул с козел и подошел к дверце, чтобы закрыть ей ноги.
— Сядьте-ка поглубже, — сказал он, — тогда над вами будет поднятый верх и это лучше защитит вас от тумана.
— А вы как же? — спросила Жозефина. — Так и останетесь без куртки, на таком холоде, да еще в мокрой траве?
— Я сейчас снова взберусь на козлы.
— Но тогда вы будете слишком далеко, и мы не сможем больше разговаривать.
— Ну хорошо, я сяду на подножку.
— Нет, садитесь тоже в коляску.
— А если лошадь затащит нас в трясину?
— Привяжите вожжи к козлам, вы тогда сразу же сможете схватить их.
— Впрочем, она занята, — сказал Амори, заметив, что животное мирно щиплет травку, не помышляя о чем-либо другом.
— Она ест папоротник с таким же удовольствием, как я давеча ржаной хлеб, — смеясь, сказала Жозефина. — Наверно, ей тоже равнина напоминает время, когда она была молода и свободна.
Амори сел в коляску, но не рядом с Жозефиной, а напротив, — и это была последняя дань почтения к маркизе, которую ему суждено было в тот вечер воздать. Но ночь была так холодна — а ведь это из-за нее, Жозефины, он был без куртки, — и она заставила его сесть рядом с собой, чтобы он по крайней мере был защищен от тумана. Правда, в глубине души Жозефина понимала, что наносит последний удар этому, в сущности, уже побежденному человеку. Но меньше всего рассчитывала она вызвать этим какие-либо решительные действия с его стороны. Робость и неопытность юноши казались Жозефине достаточной порукой ее безопасности (ведь он так мужественно защищался целых два часа!), и она надеялась, что все дело сведется к наслаждению некой чистой и невинной любовью. Однако в глубине души ей было страшно при мысли, что станут обо всем этом говорить. Коринфца же преследовала мысль о Савиньене. Обоих мучили угрызения совести, а радости чистой любви возможны лишь, когда спокойна совесть. Какая-то странная дрожь напала на них обоих. Сначала они объясняли это холодом, пытались болтать, смеяться, но постепенно им не о чем стало говорить. Все большая грусть овладевала Коринфцем, постепенно переходившая в чувство горечи. Все более тягостным и пугающим становилось его молчание, и Жозефина почувствовала, что нужно либо бежать искушения, либо поддаться ему.
— Как вы думаете, — произнесла она испуганным голосом, — может, все же попытаться найти дорогу?
— А где ее найдешь, дорогу? — ответил Коринфец, у которого все внутри кипело.
Маркиза почувствовала, как он страдает, и это решило все.
— Да, в самом деле, — сказала она, — мы, пожалуй, еще хуже заблудимся. Придется уж набраться терпения и подождать до утра. Ночи сейчас такие короткие!
Она нажала на пружинку своих часиков, и они прозвонили двенадцать раз. Тогда она сказала, чтобы заставить Амори заговорить:
— Через два часа начнет светать, правда?
— Да, скоро рассвет, не беспокойтесь, — ответил Амори, и отчаяние прозвучало в его голосе.
И Жозефина вздрогнула при звуке этого голоса — она почувствовала в нем затаенную страсть. Снова воцарилась тишина. Только время от времени жалобно ржала лошадь да в прудах квакали лягушки.
И вдруг Амори услышал, что Жозефина плачет. И упал к ее ногам…
Прошло еще два часа. В сладостном упоении забыты были и светские приличия и любовь к Савиньене. Они не помнили о том, что ждет их завтра… Они не заметили, как занялась заря и как лошадка, которой наскучило стоять на месте, решила сама двинуться в путь.
Громкий крик ужаса вырвался из груди маркизы, когда в открытой дверце неожиданно появилось чье-то лицо. То, что она так испугалась, было вполне естественно, но этот крик вернул Коринфца к действительности. И когда впоследствии он вспоминал об этой минуте, то всякий раз думал, что она, пожалуй, была бы не так испугана и сконфужена, если бы ее застали в объятиях дворянина.
Впрочем, и сам Амори испытал немалое чувство смущения, узнав свидетеля своего счастья. Это был Пьер Гюгенен.
— Успокойтесь, госпожа маркиза, — сказал Пьер, видя мертвенную бледность и испуганное личико Жозефины, — я один, и бояться вам нечего. Но надо немедля возвращаться в замок. Вас ждали до поздней ночи. Кузина ваша очень беспокоится и послала нарочных в город; возможно, вас ищут и с другой стороны.
— Послушай, Пьер, — сказал Коринфец. — Вот что надо будет сказать: меня ты не видел, я ночевал в городе. Ты нашел маркизу одну, около полуночи, лошадь понесла…
— Но это неправдоподобно, полчаса тому назад я был в замке.
— Где же это мы находимся?
— Неподалеку от замка, в четверти мили, не больше. Так что же все-таки мне говорить?
— Скажи, что вчера вечером Вольф напился пьян — и это будет чистая правда, — что он погнал лошадь во весь опор, раз десять чуть не опрокинул коляску, у городских ворот остановился, зашел в кабачок…
— Ну ладно, — сказал Пьер, — значит, так: лошадь понесла и всю ночь бегала по равнине. А теперь ступай отсюда, Амори, спрячься там, в зарослях дрока, и смотри не возвращайся в замок раньше полудня. И не забудь — ты ночевал в городе.
Коринфец поспешил выпрыгнуть из коляски и исчез в кустах. Маркиза не в силах была вымолвить ни слова. В полуобмороке откинулась они вглубь коляски; она и в самом деле была в таком нервном состоянии, что история, которую готовился рассказать Пьер, выглядела вполне правдоподобно.
Он взял лошадку под уздцы и осторожно, на каждом шагу пробуя ногой почву, вывел ее из болота. Когда они добрались до замка, первой выбежала им навстречу Изольда, которая всю ночь не ложилась и с самого рассвета сидела у окна.
Пьер рассказал ей, что нашел маркизу в коляске одну, без кучера, лошадь, видно, закусила удила и всю ночь где-то носилась, а теперь возвращалась наугад; в первую минуту у госпожи маркизы еще достало силы рассказать, как все это случилось, а дальше Пьер рассказал историю, которую они сочинили с Коринфцем. Затем он помог мадемуазель де Вильпрё внести кузину в ее комнату, между тем как слуги разглядывали упряжь, которую Пьер предусмотрительно в нескольких местах спутал и порвал, чтобы легче было поверить, что лошадка и в самом деле понесла. Так на безответное это создание всё и свалили. Никто так ни о чем и не догадался. Вольф, который Коринфца не видел и вообще не помнил, как все это произошло, ничего не мог сказать в свое оправдание. И если бы не маркиза, которая, придя в себя после нервного припадка, попросила за него графа, Вольфа прогнали бы со двора. Пьера граф поблагодарил в самых изысканных выражениях. Но тому хотелось одного — услышать хоть слово от Изольды. Так и не дождавшись его, он уже с грустью собрался идти к себе в мастерскую, как вдруг она подошла к нему и на глазах у всех протянула ему руку. В крепком ее рукопожатии было то же нескрываемое дружеское чувство, которое светилось на ее лице. И Пьер почувствовал себя счастливым. Иначе, чем Коринфец, но, вероятно, не меньше.
ГЛАВА XXVII
С каждым днем известия, поступавшие с театра военных действий в Испании, становились все благоприятнее для регулярной французской армии и все тревожнее для тайных отрядов карбонариев.
Вслед за победой при Трокадеро произошла капитуляция Малаги . Риего еще держался, но уже недалек был день, когда король, тот самый, что не так давно дрожащей рукой подавал ему зажженную сигару, отправит его на казнь, привязав к ослу. Баллестерос уже вел переговоры с герцогом Ангулемским. Либерализм в Испании доживал последние дни. Либералы во Франции совсем пали духом.
Граф де Вильпрё, которому в течение ряда лет очень нравилось играть в оппозицию, почувствовал, что игра эта грозит превратиться в нечто серьезное, и в глубине души уже раскаивался, что не ограничил своей политической деятельности одной парламентской борьбой. Ашиля Лефора он встретил менее радушно, чем обычно; он бывал с ним даже груб, стараясь насмешками отбить у него охоту заниматься пропагандой. Но не тут-то было. Ашиль был одержим одной идеей — создать в Вильпрё венту. Неудача с Пьером не останавливала его; едва выслушав его решительные возражения, он тотчас же забывал о них и снова принимался за свое. Ему уже удалось завербовать пять-шесть человек, до требуемого числа оставалось еще девять или десять, но он не терял надежды набрать их, несмотря даже на то, что последние телеграфные сообщения были довольно мрачны. Он принадлежал к тем слепо преданным делу, безудержно смелым натурам, которые так уверены в себе, что не сомневаются в успехе своих предприятий. Чем большее опустошение производил страх в рядах карбонариев, тем упорнее вербовал он новых людей, уповая на то, что пополнение окажется более стойким. Он разыскивал их всюду, где только мог, выказывая при этом больше усердия, нежели благоразумия. Славному малому было невдомек, что немного больше хитрости и осмотрительности принесли бы делу куда больше пользы, чем это его бестолковое рвение и пылкие речи.
Рассчитывая на то, что господин де Вильпрё, будучи членом верховной венты, не посмеет ему в этом препятствовать, Ашиль под предлогом продажи вин и расчетов с покупателями (предлогом этим он весьма злоупотреблял) устроил в его замке свой штаб, терпеливо снося желчные выходки графа и никогда не позволяя себе в его присутствии выражать свои мысли с тем жаром, с каким в парке перед Пьером Гюгененом метал громы и молнии против «парламентских тупиц».
Графа присутствие его изрядно раздражало, но все же он щадил «этого наглеца», которому немало был обязан своей популярностью здесь, в провинции. И если ему случалось быть с ним слишком уж резким, он тотчас же старался загладить свою резкость тонкой лестью, преподносимой под видом отечески грубоватой откровенности. В ту пору старые либералы заискивали перед молодежью — той самой молодежью, которую позднее, взойдя, в свою очередь, на скамьи пэров, они будут сажать в тюрьмы за участие в тайных обществах, считавшееся в эпоху Реставрации делом достойным и священным, а при Луи-Филиппе — тяжким преступлением, наказуемым законом.
По вечерам, вернувшись из очередного тайного похода и дождавшись, чтобы все в замке — и свои и чужие — удалились, Ашиль являлся к графу с отчетом: он оказывал ему эту честь, как старшему по венте, и тому волей-неволей приходилось играть навязанную ему роль. Изольда обычно присутствовала при этих беседах. Дед полностью ей доверял, да и беспрерывные толки о судебных процессах против карбонариев, которых она наслушалась за последние годы, достаточно приучили ее хранить тайны. Еще девочкой мечтала она быть причастной к борьбе за свободу; и юный ее ум, подобно всем юным умам, воспламененным этой мечтой, достигал в своей экзальтации поистине мужского бесстрашия, сохраняя при этом то романтическое устремление к идеальному, которое отличает возвышенные женские натуры. Не знаю, действительно ли была она дочерью Наполеона, как об этом ходили слухи.
Во всяком случае, и в складе ее ума и в независимом ее характере было нечто героическое и в высшей степени своеобразное. При такого рода наклонностях она, естественно, чаще держала сторону Ашиля Лефора, и чем больше сгущалась опасность, тем смелее становились ее надежды. Она была для них обоих — и старого графа и молодого карбонария — своего рода чистым зеркалом истины, на гладкой поверхности которого каждый из них ясно мог видеть отражение своего слабодушия или нечистой совести. Деда она всегда слушала с почтением и, уловив в его словах нотку нерешительности, готова была приписать ее чему угодно, только не отсутствию мужества; и эта простодушная вера в него заставляла старого графа робеть перед внучкой. Когда самонадеянному Ашилю случалось прихвастнуть, она тотчас же делала из этого вывод, что ему удалось добиться каких-то особых успехов, и юноше стыдно становилось, что он обманывает это наивное доверие. Граф предпочел бы, чтобы она не присутствовала при их разговорах, но Ашиль, понимая, какое влияние Изольда оказывает на деда, являлся к нему, только когда был уверен, что застанет там и ее, и господину де Вильпрё поневоле приходилось скрывать досаду и раздражение.
Несколько раз во время этих бесед речь заходила о Пьере Гюгенене. Ашиль утверждал, что считал бы великой своей победой обращение Пьера. Завербовать его, говорил он, дело нелегкое, но уж, раз дав присягу, этот человек станет истинным карбонарием. Изольда высказывала о нем самое лестное мнение и говорила, что была бы очень рада, если бы он почаще встречался с ее дедушкой, из общения с которым, считала она, он сможет почерпнуть те истины, которых так жаждет этот недюжинный ум. Девушка по-прежнему полагала, что ее дед таит в себе некие готовые решения тех социальных вопросов, которые так мучили ремесленника-философа.
— Ваш Пьер Гюгенен просто сумасшедший, — сказал им как-то граф, выйдя из терпения, — блаженный, какой-то, такой же сумасброд, как и вы, господин Лефор, вы два сапога пара. Очень хорошо, разумеется, когда люди из народа читают Жан-Жака Руссо и Монтескье. Я вовсе не смеюсь над этим — слышишь, девочка моя? Я убежден, что когда-нибудь это принесет пользу. Но надо же дать им время переварить все это, черт возьми! Не успели они проглотить манну небесную, как их уже тащат искать землю обетованную! Народу Моисея понадобилось для этого сорок лет, а на языке Библии, да будет вам известно, это может означать и сорок веков! Оставьте вы их в покое. Ничего другого им от вас не нужно. С их ли умственным развитием заниматься политикой? Это уж наша забота — искать, что им лучше подходит, и создать для них сносные условия существования. А их об этом спрашивать нечего: они не способны еще защищать свое дело. Им пришлось бы тогда выступать одновременно и судьей и истцом.
— А разве с нами не происходит то же самое? — спросила Изольда.
— Да, но мы люди образованные. Наши представления о справедливости зиждутся на определенных знаниях, которых у них нет и которыми они не так скоро еще овладеют. Надо дать им время подняться до нас и не быть столь безрассудными, чтобы спускаться до них. Нам вовсе нет надобности пачкать свои руки, чтоб понравиться им. Это им нужно отмыть свои, чтобы стать похожими на нас.
— Но ведь для того чтобы у них появилось стремление к образованию и время для занятий, нужен коренной политический переворот! — воскликнул Ашиль.
— Вот потому-то, сударь мой, мы и произведем этот переворот в свое время и в своем месте, но постараемся при этом не слишком прибегать к их помощи. А не то они завтра же захватят все в свои руки, а это приведет нас к варварству.
— Но, дедушка, — сказала Изольда, — мне кажется, можно было бы пока все же учить их и помогать им образовываться.
— Само собой разумеется! — воскликнул граф. — Во всем, что не имеет прямого отношения к политике, мы должны протягивать им руку помощи, всячески поощрять, давать им работу, помогать получать образование, поддерживать в них чувство человеческого достоинства. И разве я не веду себя именно так? Разве не обращаюсь с ними как с равными? Не предлагаю им сесть всякий раз, как случается разговаривать с ними? Разве не стараюсь развить малейший зародыш разума, который обнаруживаю у них?
— Несомненно, господин граф, — сказал Ашиль, — лично вы ведете себя с ними великодушно, как истинный либерал. Но почему вы не допускаете, что для дельных и умных плебеев некоторое участие в политическом движении является тоже своего рода средством воспитания? Вы полагаете, Пьер Гюгенен хуже меня понимает, что мы делаем?
— Ну, это не такая уж большая похвала, — смеясь, сказал граф, — да и до вас даже ему далеко, судя по тому, что вам никак не удается его уговорить.
Несколько дней спустя Изольда, гуляя с Ашилем по парку, вновь заговорила с ним о Пьере Гюгенене и вдруг увидела его самого: он направлялся через парк в мастерскую.
— Мне очень хочется попытаться самой побеседовать с ним, — сказала она. — Кто знает, может, я окажусь счастливее вас? А я была бы очень горда, если бы мне удалось обратить его на путь истины и я вечером могла бы сообщить об этом дедушке.
— Боюсь, что графа уже мало интересует чье-либо обращение на путь истины, — заметил Ашиль, который в тот день был настроен не слишком уверенно.
— Вы ошибаетесь, сударь, — живо возразила Изольда, которая все еще продолжала видеть в своем дедушке некоего патриарха революции. — Я лучше вашего знаю его отношение ко всему этому. У него бывают минуты печали, но любое радостное известие, всякий мужественный поступок, проявление патриотизма, да вот даже если бы Пьер Гюгенен согласился участвовать в наших делах… и дедушка сразу станет прежним, таким, каким мы его знаем, исполненным благородного огня. Может быть, вы позовете Пьера и я поговорю с ним? Как вам кажется, стоит?
— Почему бы и нет? — отвечал Лефор, которому уже просто из самолюбия хотелось восторжествовать наконец над своим несговорчивым противником. — Женщина кого угодно убедит.
И он побежал звать Пьера. Однако, передав ему желание мадемуазель де Вильпрё, он сам не вернулся вместе с ним, как она того ожидала; он предпочел оставить их вдвоем, опасаясь, как бы в его присутствии Пьер снова не стал спорить, а он очень рассчитывал на то, что, оказавшись так неожиданно с глазу на глаз с юной хозяйкой замка, рабочий от смущения не в состоянии будет ей возражать. Но и сама Изольда, очутившись внезапно наедине с Пьером, почувствовала вдруг не свойственную ей робость и некоторое время растерянно молчала, не зная, с чего начать. А Пьер со своей стороны так был смущен и у него так шумело от волнения в ушах, что ему сначала показалось, будто он просто не слышит ее слов. Наконец постепенно им удалось все же овладеть собой, и оба обрели способность слышать и понимать друг друга. Изольда заговорила, и речь ее была исполнена того восторженного патриотизма, для выражения которого в ту историческую эпоху существовал определенный набор фраз, отличающихся скорей красивыми словами, нежели глубоким смыслом. Однако Изольда с ее тонким вкусом и изящным умом сумела придать этим избитым фразам какое-то особое благородство, а ее красивая, певучая интонация, этот взволнованный, проникновенный девичий голос, чистое, глубокое чувство, которое вкладывала она в свою проповедь, сообщили этой декламации такое очарование, что Пьер был покорен и слезы восторга брызнули из его глаз. Здесь надо еще иметь в виду и неискушенность слушателя и любовь, которая незаметно вонзила сюда свою трепещущую тонкую стрелу. Перед подобным нападением он был безоружен. Его гордость плебея бессильна была противиться такому обольщению. Разум его отступал. Пьер был неопытен и находился в том возрасте, когда человек весь подчинен своим чувствам; поражение его было неизбежным. Изольда, бывшая вся во власти двусмысленных теорий старого графа, которые воспринимала лишь с их показной стороны, ни минуты не сомневалась в его обещаниях и высказываемых намерениях, изо всех сил старалась преодолеть предубеждение Пьера, внушая то, во что свято верила сама, — будто граф лишь из предосторожности до времени скрывает свои пламенные республиканские убеждения, ожидая часа, когда сможет применить их на деле.
«Значит, я был неправ, — говорил себе Пьер, слушая ее. — Я был несправедлив. Да разве может дед и наставник подобной девушки быть предателем и трусом? Мог ли бы он воспитать эту героическую натуру, смелую, словно Жанна д’Арк, красноречивую, как госпожа де Сталь ? Да, это так, я отвращал свои глаза от истинного света, гордыня ослепила меня, внушила мне неприязнь к нему. У народа есть друзья в высших классах, а он, глухой и грубый, не понимает этого и отталкивает их от себя. И я первый. Я не услышал небесного этого призыва, я противился этой высшей силе, вместо того чтобы подчиниться ей…»
Душа его была охвачена таким восторгом, такой любовью, что он, сам того не замечая, шептал все это вслух.
— Значит, вы не доверяли нам? — говорила ему между тем юная патрицианка. — Вы не поняли моего дедушку, самого правдивого, самого благородного человека на свете! Может, вы и мне не верите, мастер Пьер? Неужели вы думаете, что я, в моем возрасте, способна на обман? Разве вы не чувствуете, какая неутоленная жажда справедливости и равенства живет в моем сердце? Ведь я воспитывалась на тех же книгах, которые воспитали и ваш ум, неужто не понимаете вы этого? Как могла бы я прочитать Жан-Жака, Франклина и не проникнуться истиной? Вы думаете, дедушка не рассказывал мне — я всегда просила его об этом — о тех великих годах революции, когда избранники судьбы провозгласили принцип народовластия и защищали его, жертвуя и своей жизнью, и добрым именем, и собственным сердцем, из которого во имя спасения человечества ценой великих усилий вырывали всякое чувство человечности? Да, дедушка это понимает, и он восхищается ими всеми, от Мирабо до Робеспьера, от Барнава до Дантона. А кроме того, разве я ничего не извлекла и из христианства? Мы, женщины, независимо от того, какой философии придерживаются наши отцы, вырастаем в католической вере. Так вот, Евангелие дает нам такие уроки равенства и братства, которые, быть может, и неведомы мужчинам. Мне дорого в Христе и то, что он вышел из народа, и смирение и скромность его апостолов, и то, что он был бедным и чужд был гордыни человеческой; я бесконечно люблю эту поэтическую повесть его жизни, народную и божественную, завершающуюся его мученичеством. И если я неохотно бываю в церкви, то потому лишь, что священники ныне стали слугами деспотизма, опорой светской власти, тем самым изменив учению своего вероучителя, исказив самый дух его. Но я, я готова следовать ему, ни в чем не отступая от его заповедей. Никакие страдания, никакая нужда, никакой труд не устрашат меня, если понадобится разделить страдания народа. Ни тюрьмы, ни пытки не остановили бы меня, если бы мне довелось бороться за свои убеждения. Знаете, Пьер, клянусь вам — мне всегда стыдно становится за свое богатство, когда я подумаю о бедных, за свою свободу, когда вспоминаю о тех, кто томится в тюрьмах. У меня были и ошибки и заблуждения, не всегда умела я побороть в себе привычку к роскоши, я повторяла суждения, освященные в свете обычаем и предрассудками. Но если бы нужно было свершить что-то великое, если бы понадобилось отдать свою жизнь, чтобы искупить эти часы равнодушия и неведения, поверьте, я возблагодарила бы бога за то, что он освобождает меня от презренных уз, в которых томится моя душа и которых я горько стыжусь. Я говорю вам о себе не для того, чтобы похвалиться, а чтобы вы поняли, в каком духе воспитал меня дедушка, какие чувства он вложил в меня. Теперь вы верите, что они искренни?
Пьер слушал, опьяненный ее словами, не помня себя от восторга. Лихорадочное волнение, сжигавшее Изольду, бушевало и в его крови. Обоим казалось, будто этот овладевший ими восторг есть восторг перед правым делом, что их связывает в эту минуту лишь общность высоких чувств. А меж тем то была любовь. Это она зажгла в их сердцах огонь революционного воодушевления.
— Делайте со мной все, что хотите, — прошептал Пьер, — моя жизнь отныне принадлежит вам. Да что жизнь — этого мало, распоряжайтесь моей совестью, я верю вам, как богу. Ведите меня, за вами я пойду с завязанными глазами. Только скажите еще несколько слов, чтобы вернулась ко мне моя вера, моя надежда…
— Вера, надежда, милосердие, — отвечала ему Изольда, — таков девиз той организации, в которую вам предлагают вступить. Может ли быть девиз прекраснее?
Пьер на все был согласен, и, когда явился Ашиль, Изольда представила ему новообращенного брата. Но еще больше удивился и обрадовался коммивояжер, когда Пьер сам подтвердил ее слова.
— Ай да мадемуазель де Бонапарте! — потирая руки, воскликнул Лефор, когда Изольда ушла. — Я начинаю верить, что она и в самом деле преумная баба. Я изменил свое мнение о ней, мастер Пьер, клянусь богом! Во всех наших схватках с ее почтенным дедушкой она ведет себя просто восхитительно. Монтаньярка, да и только! Вся семья не стоит одного ее мизинца. Черт меня подери совсем, если бы я не влюбился в нее на вашем месте!
Пошловатые шутки Ашиля на эту тему всякий раз коробили Пьера.
— Пожалуйста, перестаньте смеяться надо мной, — сказал он, — и не говорите подобным тоном о той, которая стоит выше нас обоих и по уму и по душевным качествам.
— Прекрасно сказано, я совершенно того же мнения, — отвечал Ашиль, пораженный волнением, прозвучавшим в голосе молодого рабочего. — Но с чего вы взяли, что я смеюсь над вами, друг мой Пьер? Разве век наш не вступил наконец на стезю разума и философии? Почему бы ей, убежденной республиканке, и в самом деле не относиться к вам как к человеку, равному себе? Можете мне поверить, она самого высокого мнения о вас, у нее нет даже тени какого-либо предубеждения, тем более теперь, когда вы входите в наш круг и общие дела организации заставят вас то и дело общаться друг с другом, и вопросы политики…
— Вы из всего готовы извлечь выгоду! — вскричал Пьер, глубоко возмущенный тем, с какой легкостью играет Ашиль тайной его сердца. — Да, из всего, даже из самых священных чувств! Чтобы добиться своего, вы готовы возбудить во мне самые безумные, самые нелепые надежды. Неужели вы думаете, я так глуп, что поверю вам?..
Этот гордый порыв не смутил Ашиля, и, невзирая на сопротивление Пьера, он заставил его слушать себя, подробно повторив ему все благосклонные слова, сказанные о нем Изольдой.
Изольда действительно говорила их; только Ашиль рассказал об этом грубо и истолковывал их невероятно дерзко. Пьер страдал, слушая его, и все же слушал. И неудержимая радость, безрассудные надежды помимо воли овладевали им, грозя окончательно сокрушить его разум. Всю ночь и несколько следующих дней он был словно в бреду. И Ашиль, который считал своим долгом ежедневно вести с ним воспитательные беседы, вскоре заметил, что Пьер его вовсе не слушает, что ни политика, ни философия больше не занимают его. Весь отдавшись своей страсти, Пьер был словно мягкий воск в его руках.

павел карпец

19-11-2015 17:08:29

Скрытый текст: :
ГЛАВА XXVIII
Стремясь набрать нужное число людей для венты, Ашиль одно время подумывал было о Коринфце, но Пьер, знавший, как ненавидит Амори юного карбонария, отговорил его от этого намерения.
Коринфец, не подозревавший, что коммивояжер связан со старым графом узами политики и занимается в Вильпрё делами карбонариев, вообразил, будто того удерживают в замке красивые глазки маркизы. По правде говоря, как ни был поглощен Ашиль своими революционными заботами, прелести красавицы маркизы все же немного вскружили ему голову. Ради нее он даже принялся наряжаться, и почти так же нелепо, как Изидор, хоть и в несколько ином духе. Он старался придать своей физиономии более значительный вид, и это удавалось ему благодаря густой шевелюре и черным бакенбардам а-ля Бергами . Собой он был недурен, в провинции вполне мог сойти за красивого мужчину, у него был неплохо подвешен язык, и его застольное красноречие вполне способно было произвести впечатление на такую малопросвещенную особу, как Жозефина; так что, появись он в замке неделей раньше, мы не поручились бы за то, что его старания пропали бы даром. Но Жозефина находилась в таком состоянии, что боялась взглянуть на кого-либо. Потрясенная своим падением, испуганная всем происшедшим, она после ночного приключения почти не покидала своей комнаты. А Коринфца меж тем обуревали самые противоречивые чувства: то предавался он благодарным воспоминаниям и пылкой надежде, то терзался ревностью и любовной тоской и не знал даже, дозволено ли будет ему когда-либо еще встретиться с Жозефиной. Видеть ее ему удавалось теперь только издали, сквозь ветви апельсиновых деревьев, росших в кадках на террасе, где все семейство обычно собиралось после обеда пить кофе. Эту террасу было хорошо видно из мастерской, и у Амори в эти часы неизменно оказывалась работа у самых окон. Стоя здесь на лестнице, он, не отрываясь, следил за томными движениями маркизы и превосходно видел, какое внимание оказывает ей Ашиль Лефор. Он жаждал поделиться своими горестями с Пьером и спросить у него совета; Коринфцу это было бы тем легче, что не нужно было открывать другу тайну своего сердца, уже известную тому по воле случая. Однако Пьер, казалось, избегал его излияний. Он сам жил словно в каком-то смутном сне, от которого боялся пробудиться, и искал уединения. Едва закончив работу в мастерской, он уходил в парк и бродил там один вблизи тех мест, где встречал Изольду, не смея надеяться на новую встречу и почти всякий раз вновь встречая ее. Иногда она бывала с Лефором, и тогда они прямо направлялись навстречу Пьеру; иногда она бывала одна; не то чтобы она нарочно искала встречи с молодым рабочим, но явно и не избегала его. По-прежнему разговоры их касались общих тем. Хотя между ними не возникало внешних признаков сближения, внутренняя близость их все росла, взаимное уважение и восхищение друг другом получали все новую и новую пищу.
В этой части парка деревья росли особенно густо, и можно было не опасаться пересудов любопытных. Обнесенный невысокой оградой небольшой участок предназначался для выращивания редких цветов, которые любила Изольда. Все домашние и гости привыкли относиться с почтением к этому заповеднику и никогда не входили в него, даже когда калитка бывала открыта. Здесь был устроен вольер для птиц. Среди зеленой лужайки, окаймленной цветочными клумбами, бил фонтан. Вкруг нее шел двойной ряд деревьев и кустарников, образуя замкнутую аллею, и все это отгораживалось от остальной части парка решетчатой деревянной оградой. Обычно Пьер встречал мадемуазель де Вильпрё неподалеку от ее садика, и, если при этом бывал и Ашиль, она тут же предлагала обоим войти за ограду. Когда же Ашиля не было, то, разговаривая с Пьером, она некоторое время ходила с ним взад и вперед перед калиткой, а затем, сочтя, что они достаточно уже поговорили, желала ему доброй ночи и удалялась в свои владения; и это делалось так просто, мило и с таким тактом, что у Пьера всякий раз возникало чувство благоговейной благодарности к ней. Тогда он быстро уходил в конец аллеи и, спрятавшись там, ожидал минуты, когда она пойдет домой, и чувствовал себя счастливым от одной мысли, что сможет сегодня еще раз увидеть ее. А если она задерживалась допоздна и он не мог уже разглядеть в темноте ее воздушную фигуру, он бывал счастлив и тем, что слышит, как шуршит по траве ее платье. Но у него не было желания подойти к ней в такие минуты. Ему достаточно было доверия, которое она выказывала ему, когда сама так ласково заговаривала с ним при встречах. Чувство приличия и меры было присуще Пьеру в значительно большей степени, нежели иным людям, которых общение со светом не научает ни тому, ни другому. Так, во время этих прогулок и встреч он замечал такие тонкости, которые впору было бы заметить человеку самого изысканного воспитания. Он заметил, например, что мадемуазель де Вильпрё никогда не входит с ним в свой садик, когда они бывают вдвоем, но не делает этого и в тех случаях, когда остается вдвоем с Лефором. В те дни, когда Пьер являлся на их свидания, якобы случайные, последним (что бывало довольно редко), он всегда заставал Изольду и Ашиля гуляющими перед оградой; после этого они еще некоторое время гуляли втроем, и только тогда Изольда говорила веселым тоном: «А теперь пойдем, поглядим на птиц». И они входили в ее садик, и если Пьер при этом проявлял нерешительность, она настаивала на том, чтобы вошел и он.
Однажды вечером Пьер, который все же не окончательно отделался от ревнивых подозрений, сидел в обычном своем убежище. Это был большой ветвистый клен, выступавший вперед из стройного ряда деревьев и нависший своими ветвями над аллеей, на которой происходили обычно их встречи. Забравшись между этими ветвями, можно было, оставаясь незамеченным, видеть и слышать все, что происходит внизу. Пьер видел, как появилась Изольда вместе с Ашилем, как они ходили взад и вперед по аллее, слышал их разговор — речь, как всегда, шла о конспирации, революции, конституции… Потом Ашиль, остановившись под самым кленом, сказал:
— Как видно, мы так и не увидим сегодня нашего друга Пьера.
— Странно, — отозвалась Изольда. — Обычно он приходит каждый вечер. Он ведь так жаждет ваших наставлений.
— Вернее, ваших, мадемуазель!
— Моих? Да чему же могу научить его я? Мне кажется, напротив, это я многое могла бы почерпнуть, беседуя с этим человеком из народа. Он по-настоящему умен, мне сдается, и способен на великие дела. Вы не согласны со мной, господин Лефор?
Ашиль разгадал секрет Изольды и, притворяясь, будто ничего не замечает, поощрял ее тайную склонность к Пьеру. Такое поведение объяснялось не только интересами дела, но и его искренней симпатией к Пьеру, не говоря о том, что в подобного рода романических обстоятельствах всегда есть нечто притягательное для юного ума; к тому же он, вероятно, испытывал некоторое удовольствие, мстя таким образом старому графу за его тайное презрение к народу. В романе Изольды и Пьера — самом целомудренном и серьезном и в то же время самом нелепом и невозможном — он выступал в роли некоего чувствительного сводника. Роман этот можно было рассматривать с двух сторон: в свете философии и естественного права он представлялся как нельзя более нравственным и возвышенным, с точки зрения общепринятых социальных условностей в нем было нечто возмутительное и нелепое. Ашиль видел обе стороны — одной он втайне восхищался, над другой злорадно посмеивался с той неистребимой враждебностью, которую каждый буржуа питает к аристократии.
Итак, Ашиль делал все возможное, чтобы способствовать сближению внучки графа де Вильпрё и молодого подмастерья. Это он во время послеобеденного отдыха графа, занимая Изольду политическими разговорами, всякий раз незаметно увлекал ее на аллею, ведущую в заповедник, так что именно благодаря Ашилю Пьер услыхал столь лестный отзыв о себе; его удивила горячность, с которой Лефор вторил похвалам Изольды, и он обратил также внимание, что в этот раз не возникало даже вопроса о том, чтобы пойти посмотреть птиц: они прождали Пьера до наступления сумерек, после чего отправились в замок. А Пьер, избавленный наконец от своих ревнивых догадок и себя не помня от радости, поспешил домой и уселся за ужин вместе с беррийцем, которого он нашел на сей раз удивительно остроумным, и папашей Лакретом, показавшимся ему чуть ли не гением — до того расположен был в этот вечер молодой столяр ко всем на свете.
— Ну, в добрый час! — сказал папаша Гюгенен. — Какой ты у нас нынче добрый да покладистый. А то знаешь, Пьер, ты ведь что-то теперь частенько стал важничать с нами. Больно уж ты много якшаешься с аристократами, сынок. От этого один только вред и уму и сердцу.
В замке в ту пору, кроме Лефора, не было никого постороннего. Господин Лербур не отходил от давильных чанов, наблюдая за брожением вина нового урожая; Рауль проводил целые дни у соседних помещиков, где ему было веселее, чем дома, и не приходилось все время сдерживаться, чтобы не надавать оплеух этому философу поганому, уличному филантропу, кабацкому законодателю, словом — этому учителишке Лефору.
Благодаря такому стечению обстоятельств обе дамы семейства де Вильпрё оказались полностью предоставленными самим себе. В жизни дворянских поместий порой выпадают дни такой неправдоподобной свободы, потворствующие полному забвению светских условностей и делающие возможными самые невозможные мечты. Как-то вечером Жозефина сидела у окна в своей комнате и горько плакала. Она томилась желанием вновь увидеться с Коринфцем, но не смела его осуществить; ей казалось, что все тогда догадаются о ее тайне. И в растерянности она вопрошала себя: что же хуже — быть презираемой светом или этим юношей, которого она отвергала теперь, после того как первая бросилась ему на шею. Внезапно ей послышался какой-то глухой стук за дверцей, находившейся в алькове ее спальни. Дверца эта, прорезанная в панели, вела в узкий коридор, пробитый в толще стены и делающий несколько поворотов. Возможно, во времена Священной лиги этот потайной ход в отсутствие отправившегося на войну сеньора не раз способствовал любовным утехам его супруги с каким-нибудь осчастливленным ею пажом. С тех пор за ненадобностью ход этот был заложен. Но как-то раз Амори, работая в часовне, обнаружил в панели потайную съемную дверцу, за которой открывался узкий проход. Предприимчивый Коринфец залез туда и через груды щебня и обломков добрался до преградившей ему путь глухой стены. Осмотревшись и поразмыслив, он сообразил, что, очевидно, именно сюда ведет и та потайная дверь в покоях маркизы, о которой он несколько раз слышал в людской от ее горничной, мадемуазель Жюли, уверявшей, будто за ней водятся привидения. Он взял лампу, вооружился молотком, долотом и незаметно скользнул в лабиринт. Целых три дня трудился он, пробивая толстую стену. Это был тяжкий и вместе с тем захватывающий труд — так трудится узник, готовя побег из тюрьмы. Стены были толстые, и в первые дни стук его молотка не доносился до спальни маркизы. Но когда стена наконец была пробита, стук стал слышен совершенно явственно. Жозефина, не менее суеверная, чем ее горничная, так напугалась, что стремглав бросилась вниз по лестнице, собираясь позвать на помощь, но какой-то инстинкт удержал ее. Ни словом не обмолвилась она о таинственном стуке и тогда, когда спустилась в гостиную, где в этот вечер, как обычно, вся семья после отдыха графа проводила время от десяти часов до полуночи.
А за это время Амори успел пробить в стене отверстие, расширить его и пробраться к дверце, ведущей в спальню маркизы. Она оказалась запертой изнутри. Амори дернул ее и, убедившись, что не привлек ничьего внимания, открыл ее отмычкой; затем он запер дверцу на два поворота и, положив ключ в карман, тем же путем отправился обратно, не сомневаясь теперь в своей победе.
Вернувшись в мастерскую, он поспешил исправить панель и поставил на место дверцу, секретное назначение которой знал теперь он один. Все это он совершил сам, чтобы не делать никого соучастником своей тайны. Съемный кусок панели он пристроил таким образом, чтобы легко снимать его, когда ему это вздумается. Он уже предвкушал испуг маркизы при его появлении. Кончив свою работу, он отправился разыскивать Пьера, заранее торжествуя победу над Ашилем или хотя бы над его надеждами. Пьера он застал дома выслушивающим в сотый уж раз совет отца не слишком доверять аристократам со всеми их благодеяниями.
Так начались для Коринфца блаженные дни любовного упоения, решившие будущую его судьбу. Потайной ход открыл ему возможность бесстрашно предаваться безумству любовных наслаждений; он познал все тонкости сладострастия. Впервые Жозефина была столь страстно любима, в первый и последний раз любила и она так самозабвенно. Да, разумеется, в их взаимной страсти не было того идеального, ангельски-чистого начала, которым проникнуты были отношения Изольды и Пьера. В то время как у тех взаимное тяготение и сама мысль о любовном влечении заглушалась горением разума и суровой верою в идеал, Коринфец и маркиза, порабощенные неистовством своих желаний и сжигавшим их пламенем чувственности, безудержно упивались молодостью и красотою друг друга. Но, во всяком случае, они были искренни, страсть их была по-своему чиста, ибо они верили друг другу и верили самим себе. Они клялись один другому в верности, и клятвы их были непритворны. Бывали даже минуты, когда Жозефина достигала в своих мечтах высокой степени мужества, представляя себе, как она объявит Амори своим возлюбленным, своим супругом в тот день, когда маркиз Дефрене падет наконец жертвой своих преждевременных недугов и даст ей возможность связать себя новыми брачными узами. Коринфцу будущее рисовалось совсем иначе. Будет ли господин Дефрене жив или нет, получит ли Жозефина возможность примириться с обществом и церковью — все это мало его заботило. Он и не помнил о том, что она богата, и с презрением отверг бы мысль о богатстве, которым был бы обязан ей, а не собственному таланту. Для него она была только женщиной — блистающей юностью, обольстительной, страстной, такой он боготворил ее и умолял, чтобы она любила его вечно, клялся стать достойным блаженства, которым она его дарила, оправдать ее веру в его счастливую звезду. Благодарная любовь к Жозефине нераздельно сливалась в его душе с честолюбивыми помыслами — он весь был во власти самонадеянной мечты о славе.
В честолюбивых этих помыслах не было ничего безнравственного или безрассудного, но с ними вскоре случилось то, что неизменно происходит в тех случаях, когда жажда преуспеяния не связана с моральным или религиозным идеалом. Каждый из нас имеет право быть счастливым, стремиться создавать великие творения, мечтать о всеобщем признании. Никому не возбраняется быть гордым своей любовью, возлагать надежды на свой разум и волю. Но одного этого мало, чтобы заполнить жизнь человека. И если честолюбие не связано с любовью к ближним, если им движет один лишь эгоизм, стремление к славе (которое способно преодолеть любые преграды и препятствия, когда думаешь не только о себе!) постепенно слабеет, чахнет и с каждой минутой готово угаснуть. Любовь, ограничивающаяся слиянием двух существ в одно (тот же эгоизм!), не властна долго питать его. Любовь — прекрасное, божественное чувство, когда она движущая сила, когда она служит щитом и поддержкой; будучи единственной целью, средоточием всех желаний, она жалка и ничтожна.
Коринфец отнюдь не был эгоистом в том скверном, жалком значении, которое вкладывается обычно в это понятие. Другом он был нежным и преданным. Он был внимательным, великодушным товарищем, благодарным и скромным любовником. Он хранил в своем сердце почтительную память о Савиньене, его мучила совесть при мысли о ней, но в душе его было больше пылкости, нежели твердости, и жажда жизни преобладала в ней над всем. Опасное любопытство, неутолимые желания юности теснили его грудь. Потому-то столь пагубной оказалась для него встреча с Жозефиной, происшедшая в пору расцвета всего его существа, в том возрасте, когда мы, будучи еще не способны ни разобраться в обстоятельствах, ни управлять ими, ни противостоять им, подпадаем под их власть. Кто знает, выдержал ли бы подобный искус даже добродетельный и стойкий Пьер Гюгенен. Кто знает, была ли бы столь возвышенной его любовь, не встреть он Изольду с ее апостольской душой и окажись он перед лицом тех же соблазнов, жертвой которых стал его друг. Как бы то ни было, счастье разделенной любви быстро развращало душу Коринфца. Бедняжке Жозефине с ее бесхарактерной, мягкой натурой, столь безудержно отдавшейся своей страсти, суждено было стать для него тем роковым яблоком, из-за которого ему предстояло быть изгнанным из райского сада молодости в пустыню суровой действительности.
Ашиль на некоторое время исчез из замка. Нашлось где-то вблизи Пуату местечко, где было легче организовать новую венту, и он отправился туда, спеша на призыв одного из своих собратьев, столь же ревностно, как и он, пытавшегося вдохнуть жизнь в совсем уже готовое угаснуть движение карбонариев. Впрочем, он собирался еще вернуться в Вильпрё, чтобы завершить наконец организацию здешней венты, которую, желая угодить мадемуазель де Вильпрё, намеревался назвать вентой «Жан-Жак Руссо».
Внезапный отъезд Ашиля вызвал в сердце Пьера глубокую тревогу. Он испугался, что у него не будет теперь поводов встречаться в парке с мадемуазель де Вильпрё. Но благосклонная судьба, а вернее сказать — любовь, эта робкая сводня, весьма кстати подарила Изольде новый предлог для их встреч.
Во время сильной грозы ветер опрокинул и сломал вольер в заповеднике. Изольда, как видно, крайне дорожившая своими птицами, обратилась к Пьеру с просьбой построить им новое жилище, и Пьер тотчас же сделал эскиз прелестного птичьего дворца из дерева и медной Проволоки. Здесь был и окруженный газоном бассейн с фонтаном, и мхи, и тростники для водяных птиц, и даже довольно высокий кустарник. Стены этой гигантской клетки покрывала сплошная сеть вьющихся растений, и увенчивалась она огромным куполом из цинка, призванным служить защитой от дождя или слишком яркого солнца для птиц, привезенных из иных широт.
Изольда так загорелась желанием поскорее увидеть сей орнитологический храм в натуре, что папаша Гюгенен вынужден был отпустить на некоторое время из мастерской своего сына и беррийца. По расчетам старого мастера, на это должно было потребоваться от силы две недели. Однако постройка вольера продлилась гораздо дольше.
Прежде всего оказалось вдруг, что берриец решительно ни на что не годен. Он-то, правда, уверял, будто Пьер стал к нему донельзя придирчив и что он просто несправедлив, заставляя его по многу раз переделывать работу, выполненную со всей тщательностью, но ничто ему не помогало: Пьер то и дело ласково, но твердо давал ему понять, что работа эта слишком тонка для него, и то посылал обтесывать доски в мастерскую, то заставлял целый день бегать в разные концы, давая ему по сто поручений зараз. Три раза гонял он его в соседний городок за проволокой. В первый раз она, видите ли, оказалась слишком тонкой, во второй — слишком толстой, а в третий — и недостаточно толстой и недостаточно тонкой. Так, во всяком случае, рассказывал об этом раздосадованный Сердцеед Коринфцу, к великой его потехе. А дело было в том, что в те дни, когда Пьер работал вместе с беррийцем, мадемуазель де Вильпрё приходила взглянуть на их работу всего раз или два; когда же Пьер работал в заповеднике один, она заходила раза три-четыре на дню и оставалась подольше. Вначале ее всегда сопровождали Жозефина или граф, к тому же в цветнике обычно работал садовник. Но постепенно она стала являться одна и оставалась даже после того, как становилось темно и садовник уходил домой. Пьер видел, как мало-помалу, сама того не замечая, она перестает быть рабой тех светских приличий, которых до этого строго придерживалась, причем Пьер был ей за это только благодарен, ибо видел в этом доказательство того, что он для нее не какой-то неодушевленный предмет, а мужчина, и понимал, что эта ее целомудренная осторожность вовсе не говорит о недоверии к нему, а напротив, подчеркивает уважение к его сословию, — этим она словно бы искупала всякий день оскорбительную фразу, сказанную тогда, в башенке. Но когда она перестала помнить об этом и безбоязненно стала оставаться с ним наедине, он почувствовал к ней еще большую благодарность — эта спокойная, ровная благожелательность была для него знаком святого доверия к нему, доверия сестры. Пьера не только не тяготили эти отношения — спокойные и чистые, напротив, он благословлял их, он бесконечно дорожил ими, ему не нужно было никаких других, он был далек от пагубных страстей, которые сжигали Коринфца. Слишком он любил, чтобы вожделеть. Изольда была для него небесным созданием, он побоялся бы осквернить ее даже прикосновением к складке ее платья. Правда, всякий раз как в глубине аллеи появлялась ее легкая фигура, какой-то трепет охватывал все его существо и рука его слабела, с трудом удерживая молоток или резец. Когда при нем произносилось ее имя, краска бросалась ему в лицо. Порой ее образ являлся ему в сновидениях, сквозь безотчетный любовный бред, и тогда наутро он в смятении низко склонял свою голову, не смея взглянуть ей в лицо. Но стоило Изольде заговорить с ним, и вся душа его трепетала, возвращаясь к тем высоким сферам, где не было для него ни стыда, ни страха перед ней, потому что он чувствовал себя связанным с ней духовными узами — бесспорными и нерасторжимыми.
Никому и в голову не приходило заподозрить в этих встречах что-либо дурное, вернее — их никто не замечал. Всем известно было, что граф с детства внушал своей внучке понятия о равенстве всех людей и что в соответствии с этим она держится просто с каждым. К тому же вся ее повадка, независимость, спокойная, естественная манера держаться, результат того данного ей дедом воспитания, которое одни называли английским, а другие — «по Эмилю», как-то отстраняли от ее имени всякие дурные предположения. Слуги, так же как и соседи, относились к ней кто с инстинктивным уважением, а кто просто с безразличием, но ее серьезность, ее любовь к уединению были им непонятны, и они охотно приписывали это некоему врожденному недугу. Свойственная ей бледность заставляла говорить о ней с первых дней ее жизни: «Эта девочка не жилица на белом свете», хотя она никогда не болела. Оттого, что в младенчестве она лишена была обычной ребяческой живости, никому теперь не приходило в голову, что в ней могут пробудиться страсти. Считалось, что, поскольку она никогда не была настоящим ребенком, она не сможет стать и настоящей женщиной. Так рассуждали люди, знавшие ее с самого детства. Что касается тех, кто видел в ней предполагаемую дочь императора, то они охотно сочинили бы на ее счет какую-нибудь более увлекательную историю, нежели роман с каким-то подмастерьем-столяром.
И вот случилось так, что Пьер во время одного деревенского праздника, нечаянно услышав на ее счет довольно нескромные предположения, не смог заставить себя промолчать.
Назавтра он, как обычно, работал у вольера, когда явилась Изольда. Поиграв с ручной косулей, жившей у нее в заповеднике, и покормив птенцов, которых она держала здесь в особой клетке, она взяла книгу и несколько раз прошлась вдоль цветника; только после этого она подошла к Пьеру, с которым в этот раз поздоровалась только издали, и решилась заговорить с ним. Пьер с самого начала заметил, что она держится как-то странно — обычно она подходила к нему сразу, осведомлялась о здоровье его отца и, пока он помогал ей отвязать косулю или запереть клетку, рассказывала новости из последних газет.
— Мастер Пьер, — сказала она, лукаво улыбаясь, — мне сегодня пришла одна фантазия. Я хотела бы узнать, что говорят обо мне в округе.
— Как же я могу сказать вам это, мадемуазель? — ответил Пьер, испуганный и удивленный этим требованием.
— Очень даже можете, — продолжала она веселым тоном, — ведь вам это хорошо известно. Оказывается, вы даже так добры, что иногда вступаетесь за мою честь. Жюли рассказала кузине, что вчера во время праздника вы заставили замолчать двух молодых людей, которые, как мне передавали, говорили обо мне довольно странные вещи. Но она так рассказывала, что госпожа Дефрене ровно ничего не поняла. Не можете ли вы рассказать мне толком, что такое обо мне говорили и почему это вам вдруг вздумалось защищать меня?
— Мне, вероятно, следует попросить у вас прощения за это, — смущенно сказал Пьер. — Есть особы, которые настолько выше всяких глупых разговоров, что защищать их — почти оскорбление для них.
— Неважно, — заметила на это мадемуазель де Вильпрё. — Я знаю, вы усердно заступались за меня, и благодарна вам за это. Но я хочу знать, в чем меня обвиняли. Пожалуйста, не отнекивайтесь и удовлетворите мое любопытство!
С каждым ее словом смущение Пьера все возрастало; он решительно не знал, как ему рассказать о том, что произошло накануне. А Изольда между тем настаивала со свойственным ей шутливым хладнокровием и, приготовившись слушать, степенно уселась на садовую скамейку; удивительное у нее было умение решительно во всех случаях жизни держаться и просто и величественно — добрая сестра и в то же время королева.
Все пути к отступлению были отрезаны. Почувствовав, что дальше молчать нельзя, что ему необходимо оправдаться во вчерашнем своем поведении и рассказать об обстоятельствах, в которых было произнесено ее имя, Пьер наконец решился и, стараясь говорить как можно более веселым тоном, хотя все дрожало в нем от волнения и внутренней боли, начал свой рассказ:
— Так вот, мы сидели за столиком — я, Коринфец и еще несколько товарищей. Какие-то молодые люди — не знаю, кто они, не то какие-то писцы, не то сынки соседних фермеров — уселись рядом с нами и стали пить пиво. Они с нами заговорили первыми и начали задавать всякие глупые вопросы, а потом спросили, правда ли, будто молодые дамы из замка танцуют на деревенских балах и можно ли их пригласить потанцевать. Как раз в это время вы вместе с графом и госпожой маркизой прошли мимо. Коринфец ответил им на это, что ни вы, ни маркиза не танцуете. Не знаю, правильно ли он поступил и не лучше ли было сказать, что он ничего не знает; я, во всяком случае, на его месте ответил бы так. Тогда один из этих парней сказал, что это неправда, потому что маркиза каждое воскресенье танцует с крестьянами под дубами, что ему это доподлинно известно и что танцует она, как говорят, на славу. Коринфцу не понравилась физиономия этого господина, и в самом деле, тон у него был пренаглый, и он все наваливался на наш стол локтями и сдергивал при этом скатерть, так что со стола все время что-нибудь валилось. Берриец три раза поднимал с полу свой ножик и выходил из себя не меньше Коринфца. А этот господин — кажется, это был какой-то маклер — все требовал ответа и все твердил, что Амори ему соврал, и тут же берриец вмешался в разговор и заявил, что если маркиза даже и танцует с нашими, деревенскими, это вовсе не значит, что она станет танцевать с первыми встречными… Но, право же, мадемуазель, не знаю, почему эта история так вас интересует.
— Очень даже интересует. Продолжайте же, очень прошу вас, — сказала Изольда и, так как Пьер все еще колебался, начала ему подсказывать. — И тогда эти франты сказали, что если мы не танцуем с чужими, значит, мы бесстыжие ломаки… Да говорите же! Вы ведь видите, это просто забавляет меня и я ни капли не сержусь.
— Ну да, так оно и было, они действительно так сказали, раз уж вы непременно хотите это знать.
— А что они сказали еще?
— Не помню уж.
— Ах, так вы меня обманываете, мастер Пьер! Они сказали, в частности, обо мне, что напрасно я строю из себя такую недотрогу, потому что все великолепно знают мою историю.
— Да, сказали, — покраснев, подтвердил Пьер.
— Но я ведь хочу услышать ее, «мою историю»! Она-то больше всего меня интересует. А эта глупая Жюли так и не захотела рассказать ее кузине!
Пьер испытывал нестерпимые муки. «История» эта интересовала его еще больше, чем Изольду. Чего бы ни дал он, чтобы знать правду! Наконец-то ему представлялся случай узнать ее из ответов мадемуазель де Вильпрё или догадаться о ней по ее поведению. Но ему все казалось: начни он повторять ее, его глаза и губы невольно выдадут тайну сердца и Изольда обо всем догадается. Наконец со смелостью отчаяния он решился:
— Хорошо, раз вы требуете, чтобы я повторил то, что они сказали, извольте. Они сказали, будто вы собирались замуж за одного молодого ученого, — наставника вашего брата, но его будто бы с позором выгнали, а вы после этого чуть не умерли с горя.
— И что не будь этой истории, — подхватила Изольда, слушавшая его с пугавшим его хладнокровием, — лилии и розы играли бы на моих ланитах не хуже, чем на щечках кузины?
— Да, что-то в этом роде.
— А вы? Пытались вы опровергнуть эту последнюю улику?
— Я мог бы это сделать, сказав, что видел вас в детстве и что вы в пять-шесть лет были такая же бледная, как и теперь, но мне было не до улик, я старался отвергнуть главный пункт обвинения.
— А что, вы в самом деле помните меня ребенком, мастер Пьер?
— Когда вы в первый раз приехали сюда, у вас были короткие волосы, как у мальчика, и такие же черные, как теперь. И вы всегда были в белом платье с черным поясом, потому что носили траур по своему отцу. Как видите, у меня хорошая память.
— А я тоже хорошо помню, как вы принесли мне двух диких голубков в клетке, которую сами сделали. А я вам подарила книжку с картинками, «Естественную историю для детей».
— Она цела у меня до сих пор.
— Нет, в самом деле? Однако мы отклонились в сторону, но не думайте, я вовсе не забыла, о чем спрашивала вас. И что же вы ответили этим господам?
— Что все, что они говорят, вздор и что во всей этой истории нет ни складу, ни ладу.
— И тогда они рассердились?
— Да, немножко. Но когда они поняли, что мы их не боимся, они вскочили из-за стола и сказали, что, они, мол, сами виноваты, нечего было садиться рядом с нами, что всегда так бывает, когда свяжешься с деревенщиной. Не удержи я беррийца, пожалуй, пришлось бы с ними драться. А я был бы в отчаянии, если бы это случилось из-за разговора, к которому было приплетено ваше имя.
Изольда ответила ему благодарной улыбкой и несколько минут молчала. Трудно передать, какую муку пережил Пьер, ожидая, что она скажет. Наконец она снова заговорила.
— Скажите, мастер Пьер, — серьезным тоном спросила она, — почему вас так возмутило то, что они сказали обо мне? Или желание выйти замуж за скромного учителя кажется вам настолько позорным и преступным, что вы готовы были даже пойти на ложь, лишь бы опровергнуть эту возможность?
Пьер побледнел и ничего не ответил. Он и не слышал последнего ее вопроса, он понимал одно: она кого-то любит, ведь она только что призналась ему в этом, и это сразу низвергло его с небес на землю.
— Ну же, — продолжала мадемуазель де Вильпрё отрывистым и немного властным тоном, напоминавшим, как уверяли некоторые, тон императора, — извольте отвечать мне, мастер Пьер. Я, знаете ли, дорожу своим добрым именем, особенно в глазах тех, к кому отношусь с уважением. Почему вы вздумали отрицать, что я была влюблена в учителя латыни?
— Ничего я не отрицал. Я сказал только, что подобного рода предположение просто наглость и не таким, как они, судить о такой особе, как вы…
— Сказано весьма аристократично, господин Пьер, но я меньше аристократка, чем вы. Я, как вы знаете, стою за свободу слова, свободу печати, совести, словом — за всякую свободу. Было бы непоследовательно с моей стороны требовать для себя каких-то особых привилегий.
— Должно быть, я был неправ, высказываясь таким образом, но если бы все это повторилось, я ответил бы им точно так же. Я просто слышать не мог, как эти дерзкие болтуны произносят ваше имя.
— Ну хорошо, вы оправданы, только с одним условием — ответьте на вопрос, который я давеча вам задала: что вы видите дурного в том…
— Боже мой, да ничего я в этом дурного не вижу! — воскликнул Пьер, у которого сердце обливалось кровью от этой игры. — Если вы собираетесь выйти замуж за ученого, это ведь не менее почетно, чем выйти за банкира, генерала или герцога…
— Значит, будь это правда, вы не стали бы вступаться за меня, а напротив, осуждали бы?
— Осуждать? Вас? Я? Да никогда! В вас так много возвышенного… Вам простительна небольшая причуда…
— Ну что ж, я удовлетворена вашим ответом, и мне нравится ваше суждение относительно «моей истории» с учителем. Никто из моих знакомых не способен был бы, пожалуй, возвыситься до подобного отношения к этим вещам. Как удивительно, мастер Пьер, вот вы никогда не видали так называемого света, а разбираетесь в нем лучше, чем те, кто его составляет. Опираясь на одну только логику и житейскую мудрость, вы верно уловили то, в чем заблуждаются большинство мужчин и женщин нашего времени.
— Что же это такое, позвольте спросить? Выходит, я заговорил прозой, сам того не ведая ?
— А вот слушайте. Нынче в моде романы. Светские дамы зачитываются ими, а затем, как могут, разыгрывают их в жизни; только в жизни все не так, как в книгах. На тысячу любовных историй, притязающих на пылкую страсть, вряд ли найдется хоть одна, где речь действительно шла бы о любви. Во всех этих скандальных историях — похищениях, дуэлях, браках, заключенных против воли родителей, — подлинной любви не больше, чем было у меня по отношению к наставнику моего брата. Тщеславие надевает всевозможные личины; люди губят свою карьеру, женятся, стреляются только для того, чтобы о них говорили. Поверьте мне, истинная любовь скрыта от всех, настоящие романы — это те, о которых никто не подозревает, истинные страдания переносятся молча и не нуждаются в сочувствии или утешениях.
— Так, значит, эта история с учителем… все это неправда? — вырвалось у Пьера, и в голосе его прозвучало такое мучительное беспокойство, что мадемуазель де Вильпрё улыбнулась.
— Если бы все обстояло в ней так, как рассказывают, — отвечала она, — поверьте, никто бы и не знал о ней. Потому что, если бы в самом деле я любила этого молодого человека, то одно из двух — либо он был бы достоин меня, и тогда дедушка не стал бы противиться моему выбору, либо мое чувство было бы заблуждением, и тогда дедушка открыл бы мне глаза. А уж в этом случае, я полагаю, у меня достало бы сил не выказывать ни ложного стыда, ни отчаяния, и никто не имел бы удовольствия наблюдать, как я бледнею и чахну. Но во всяком вымысле всегда есть частица правды, есть она и в этой истории, и об этом я вам сейчас расскажу. У моего брата действительно был учитель латыни и греческого, который, как уверяют, не был силен ни в латыни, ни в греческом, но это было неважно, поскольку мой брат не желал учить ни того, ни другого. Мне в ту пору было лет четырнадцать, не больше, и время от времени я просто из сострадания к этому несчастному учителю, зря терявшему у нас свое время, брала уроки вместо Рауля. Через год я знала немногим больше своего наставника, то есть не слишком много.
В один прекрасный день за обедом я заметила, что учитель, хоть и не страдает отсутствием аппетита, как-то странно вздыхает всякий раз, как я предлагаю ему какого-нибудь кушанья. Я спросила, что с ним, на что он ответил, что тяжко страдает; тогда я стала расспрашивать, что у него болит, не подозревая, что это было любовное объяснение. Назавтра я обнаружила в своей латинской грамматике странную записку, сплошь состоявшую из восклицательных знаков, и отнесла ее дедушке, который очень над ней смеялся и посоветовал мне сделать вид, будто я ее не читала. В тот же день он имел с учителем продолжительную беседу, после которой тот уехал. Уж не знаю, кто, то ли в свете, то ли в людской, сочинил по этому поводу целый роман, где речь шла о семейном скандале, жестоком и унизительном изгнании учителя и моем отчаянии. А дело объяснялось просто: дедушка дал этому молодому человеку небольшое политическое поручение в Испании; тот выполнил его, как выполнил бы всякий другой; по возвращении он был принят в нашем доме так же доброжелательно, как и прежде, словно и не сделал ничего такого, за что его не следовало принимать. Между нами никогда не было речи о той записке, а других он мне не писал. Я даже думаю, он просто забыл об этой истории, потому что не раз слышала, как он безжалостно высмеивает тех, кто отваживается ухаживать за женщинами. Впрочем, это очень славный молодой человек, я весьма уважаю его, хотя у него есть слабости, которые меня смешат, и, сдается мне, вы относитесь к нему совершенно так же.
— Да разве я его знаю? — спросил пораженный Пьер.
Тогда Изольда с лукавым видом провела пальцем по своим щекам, как бы рисуя на них густые бакенбарды Ашиля Лефора. Она не добавила к этому ни слова и только с хитрой, шаловливой улыбкой приложила палец к губам. В эту минуту искреннего веселья она предстала Пьеру в новом, неизвестном ему дотоле очаровании. Ему сразу стало тепло на сердце от дружеского доверия, которым она только что его одарила.

павел карпец

19-11-2015 17:16:31

Скрытый текст: :
ГЛАВА XXIX
Мы подошли в нашем повествовании к тому решающему моменту эпохи Реставрации, когда деятельность тайных обществ буржуазии уже приближалась к своему концу. Если читатель в свое время со вниманием отнесся к бегло набросанному нами портрету графа де Вильпрё, он, должно быть, уже догадывается, к какому из четырех лагерей карбонаризма примыкал этот прожженный политик; это позволит ему легче понять, как случилось, что этот скептик, этот хитрый, неверный и осторожный человек решился покинуть проторенную дорожку официальной политики и пуститься в заговоры.
Разумеется, граф был слишком тесно связан с историческими традициями Франции (будь то Франция старого режима или эпохи революции), чтобы стать приверженцем какого-либо иностранного принца, или, точнее говоря, принца Оранского (раз уж приходится называть по имени этого претендента на французский престол). Господин де Вильпрё предоставлял другим составлять заговоры в пользу этого персонажа. Некоторые из ныне здравствующих государственных мужей — пэров, министров, депутатов, — жившие в ту пору изгнанниками в Бельгии, вознамерились тогда присоединить последнюю к Франции, вручив скипетр конституционного монарха бельгийскому принцу. Они полагали свергнуть таким путем Бурбонов с помощью Севера. Когда-нибудь история познакомит нас с теми учеными записками, которые они слали русскому императору, расписывая достоинства своего кандидата. Голландец этот не вызывал, однако, симпатий графа, несмотря на огромные усилия, которые потратил некий профессор-эклектик , пытаясь уговорить его. Сей профессор, отправившись во время каникул на разведку в Германию, тоже вообразил тогда, что нашел в Голландии будущего французского короля.
Скорей уж граф склонен был бы записаться в сторонники Наполеона Второго. Бывшему имперскому префекту реставрация империи могла быть весьма на руку. Однако он был слишком умен, чтобы не понимать, что империя без императора, без «великого человека» — пустая химера.
И, наконец, хоть он и был любителем всяких утопий и в теории придерживался самых рациональных идей, самых передовых и радикальных принципов, он менее всего горел желанием, подобно Лафайету, отправиться на эшафот или добиваться республики, дальнейшие судьбы которой не были ему ясны. К этому лагерю карбонариев он тем не менее благоволил и всячески заискивал перед ним. В сущности, он видел в нем полезное для себя орудие, приманку, с помощью которой можно было привлечь отважных людей, временного союзника, способного воодушевить легковерных и заставить таскать для себя каштаны из огня. Лефор искренне считал его лафайетистом. Но сам граф великолепно знал в глубине души, что он орлеанист.
Он был точь-в-точь как господин де Талейран, его друг и покровитель. Как и Талейрану, ему важен был не человек, а верное дело, то есть человек, на которого можно было ставить наверняка. Дорогой читатель, это было то самое пресловутое «ведь он же из Бурбонов», которое с тех пор стало провозглашаться уже громогласно и на первых порах, должно быть, поразило вас своей неожиданностью. Да будет вам известно, что политики с тонким нюхом давно уже учуяли этот верный путь. Граф де Вильпрё совершенно естественно оказался в их рядах благодаря давним своим семейным связям с некой группировкой, действовавшей в революцию (об эти связях в свое время уже упоминалось). Человек талейрановской выучки, он с самого начала понимал, что ему следует до времени притаиться и действовать лишь чужими руками. Однако, сочтя сложившуюся историческую обстановку более благоприятной, чем она оказалась впоследствии, поверив в близкий исход событий, граф осмелел и сам ввязался в игру. К тому же он взял себе за образец тех, кто без всякой задней мысли, с подлинным бескорыстием (не в пример ему) руководил этой интригой. Вот каким образом оказался он замешанным в заговор, вспоминая о котором теперь всякий раз с досадой спрашивал себя, «какого черта понесло его на эту галеру» .
«Партия орлеанистов, — свидетельствует один историк, пишущий о карбонариях , — это та партия, которая, особенно в последнее время, принесла организации карбонариев наибольший вред. Вполне возможно, что Луи-Филипп на первых порах и в самом деле возлагал некоторые надежды на эту повсеместную подготовку восстания, но скоро, по-видимому, ясно понял, что его кузены достаточно сильны, что сломить их будет не так легко и что действия карбонариев способны только насторожить их и вызвать усиление реакции. И тогда он, предоставив карбонариям продолжать готовить заговоры в его пользу, сам отстранился, считая, что час его еще не пробил. Искусный политик — это не тот, кто старается создать благоприятные для себя обстоятельства, но тот, кто умеет примениться к любым. Испанские события нанесли тайным обществам последний удар. Революция, временно подавленная в Испании с помощью самого могучего и хитроумного способа из всех, какие когда-либо пускались в ход Бурбонами, была побеждена и во Франции. Сраженная с оружием в руках на том участке, где она успела закрепиться, могла ли она рассчитывать на победу там, где у нее не было других средств, кроме тайных обществ да заговоров? Весть о победе французских войск завершила процесс, уже начатый внутренними раздорами. Одна эта победа сделала то, чего нельзя было бы добиться ни судебными процессами, ни казнями».
Третьего ноября того же 1823 года, то есть приблизительно два месяца спустя после ночного приключения Коринфца и маркизы, в замке праздновался день рождения графа. К обеду приглашено было всего несколько соседей, однако многие приехали сами, желая лично засвидетельствовать свое почтение патриарху либерализма здешних мест. Графу не слишком льстили теперь все эти домашние почести. Последние политические события явно начинали влиять на его настроение и намерения, и еще утром, когда Рауль явился к нему с поздравлением, он завел с ним разговор, во время которого, отечески выговаривая внуку за различные провинности, прозрачно намекнул, что не намерен более препятствовать его пылкому стремлению к военному поприщу и в случае, если война с Испанией продлится и дальше, позволит ему вступить в действующую армию. Рауль, воодушевленный этим намеком, в котором почувствовал обещание, тут же вскочил на коня и помчался сообщать радостную весть приятелям из окрестных замков, которые как раз в то утро съехались в двух милях от Вильпрё, чтобы вместе позабавиться охотой. Все они принялись выражать свои восторги радостными кликами и громкими тостами; выпили они и за здоровье старого графа, заявив, что прощают ему прошлые грехи и, хоть семьи их с ним больше не водятся, готовы немедленно же ехать к нему — благодарить за намерение содействовать заветной Мечте его внука. А когда под вечер Рауль собрался домой, юным сумасбродам взбрело вдруг на ум отправиться вместе с ним на торжественный обед. Одних побудило к этому выпитое шампанское, других — коварная мысль своим визитом скомпрометировать старого графа в глазах его либеральных гостей. Что же до Рауля, то он вообразил, что это лучший способ отрезать деду всякие пути к отступлению, и отряд молодых ультрароялистов прибыл в замок в тот самый момент, когда гости садились за стол.
Появление этих дворянских сынков на торжественном обеде либерала графа де Вильпрё было подобно грому среди ясного неба. Гости и вновь прибывшие как-то странно мерили друг друга глазами. Некоторые из приглашенных возмутились и собрались немедленно уезжать домой, другие же — те, кто был связан с родителями этих юнцов разными поставками и подрядами, не осмеливались проявлять своей враждебности открыто, но чувствовали себя весьма неловко. В этой сложной обстановке граф сумел проявить искусство истинного дипломата, и безусые роя-листики вынуждены были отступить перед его выдержкой. Но это было только начало. Не успели поставить на стол первую перемену блюд, как в столовой неожиданно появился Ашиль во главе разношерстного отряда каких-то невзрачных, но весьма сурового вида республиканцев, которых он успел завербовать во время своей последней поездки и теперь притащил сюда, чтобы свести их с другими новообращенными, намереваясь под прикрытием дня рождения графа провести церемонию посвящения. С обычным своим апломбом он представил вновь прибывших хозяину дома, заявив ему на условном языке карбонариев, что это «кузены» и путей к отступлению больше нет. Граф и здесь не ударил лицом в грязь и принял непрошеных гостей с возможной любезностью. Но в то время как все с аппетитом ели и политические страсти сдерживались еще не утоленным голодом, он, продолжая разыгрывать гостеприимного хозяина, мысленно искал способа избавиться одновременно и от воинственных молодцов Рауля и от «кузенов» Ашиля. И, найдя его, успокоился. Однако, поскольку задуманный план мог быть осуществлен лишь после обеда, а до этого могли еще вспыхнуть горячие споры, в которых он вынужден был бы волей-неволей стать на ту или иную сторону, он надумал сопровождать появление каждого нового блюда торжественной фанфарой. Достаточно было ему шепнуть два слова своему старому, видавшему виды камердинеру, чтобы через пять минут под окнами столовой раздался ужасающий рев охотничьих рогов (которому тут же все собаки в усадьбе и деревне принялись вторить жалобным воем), способный заглушить самых пылких ораторов. Сначала присутствующие были слегка ошеломлены этой оглушающей серенадой; Ашиль Лефор, только было приготовившийся блеснуть красноречием, заявил своим соседям по столу, что это безобразие и ни на что не похоже. Зато Рауль, до глубины души ненавидевший своего бывшего наставника, с тех пор как тот начал говорить с ним свысока, был в восторге, увидев, что Ашиль не может сказать ни слова, и для поощрения трубачей велел отнести им вина. Однако изобретенное графом средство действовало недолго: постепенно голосовые связки либералов приспособились к звукам охотничьих рогов и стали успешно соперничать с ними. Но тут весьма кстати подоспело известие о событии в конюшне: лошадь Рауля сорвалась с привязи и теперь набросилась на лошадей его приятелей. Молодые люди повскакали из-за стола и бросились к месту происшествия разнимать дерущихся, что оказалось нелегким делом и заняло порядочно времени (Вольф, наученный графским камердинером, превосходно сумел содействовать намерениям графа). Вернулись они уже к десерту. Наступила весьма опасная минута. Но им усердно подливали — а провинциалы любят выпить, — и они занялись вином, позабыв обо всех политических разногласиях и предоставив Ашилю разглагольствовать перед своими «римлянами». К тому же, на счастье графа, у него оказалась могучая подмога в лице Жозефины Клико. В тот день на возлюбленной Коринфца был прелестный наряд, и она была так обольстительна, что способна была бы вскружить голову всем политическим партиям вместе взятым. Граф еще привлек к ней всеобщее внимание, предложив ей по местному обычаю спеть гостям одну из наивных баллад, которые поют солоньские пастушки. Жозефина выросла среди полей, она обладала мелодичным голоском, выразительной мимикой и эти немудреные песенки пела очень мило и очень кокетливо. Для начала она, правда, немного поломалась, но потом согласилась. С этой самой минуты очаровательная маркиза оказалась царицей вечера. Молодые роялисты, которых умышленно посадили поближе к ней, теперь наперебой добивались ее внимания, ловили каждое ее слово, взгляд, улыбку, спорили из-за каждого яблока или конфеты, которых коснулась ее ручка. После обеда все перешли в гостиную, там оказалась скрипка; Рауль умел играть кадрили, граф попросил внучку сесть за фортепьяно, и начался импровизированный бал. Так как дам не хватало, послали за дочерью помощника мэра, а также дочками богатых фермеров — теми, у кого были подходящие для такого случая наряды. А Лефор, негодуя на легкомыслие графа, покинул общество вместе со всеми своими «кузенами» и послал предупредить Пьера Гюгенена.
Еще утром этого дня Пьер получил от него с нарочным записку, в которой Ашиль, уведомляя его о своем возвращении, просил сообщить всем членам будущей венты, что нынче же вечером во время праздничных увеселений им надлежит собраться в мастерской. Пьер выполнил это поручение с глубоким унынием. Чем меньше времени оставалось до той минуты, когда он должен будет окончательно связать себя с предприятием, которое с самого начала казалось ему пустым и бесполезным, тем упорнее возвращались к нему прежние сомнения. Он сожалел теперь, что позволил уговорить себя, и те наивные иллюзии, которые поддерживала в нем мадемуазель де Вильпрё, более не властны были заглушить эти сожаления. Теперь наступала решительная минута, и Пьер уже готовился отказаться от данного им слова, если окажется, что программа общества и формула клятвы хоть в какой-то мере противоречат его собственным принципам и убеждениям.
Но судьбе угодно было избавить его от этого испытания. В тот момент когда Лефор в сопровождении своих прозелитов под покровом ночи пробирался в мастерскую, где должен был свершиться торжественный обряд посвящения, путь им внезапно преградил граф де Вильпрё; при-творясь, будто понятия не имеет, куда они направляются, он сообщил, что прибыл приказ об аресте Ашиля, что его уже ищут жандармы, а потому не следует медлить ни минуты, если он не хочет попасть к ним в руки. Все его планы раскрыты, утверждал граф, префект уже снесся с королевским прокурором, есть указание сурово карать за всякую пропаганду. Счастье еще, сказал граф, что один из чиновников префектуры, которому он в свое время оказал кое-какие услуги, великодушно предупредил его, советуя и ему тоже скрыться, в случае если он как-то скомпрометирован в этом деле. Сегодня ночью в замке, несомненно, будет обыск. Словом, интересы дела освобождения требуют, чтобы все немедленно разошлись, а Лефор срочно покинул Вильпрё. Уже оседлан быстрый конь, верному слуге приказано проводить его через болота до границы департамента Шер. Вся эта история была рассказана так искусно, граф так ловко разыграл эту комедию, что насмерть перепуганные республиканцы в одну секунду разлетелись, словно горсть сухих листьев, гонимых ветром. Лефор, который ничего так не жаждал, как подобного приключения, сразу же поверил, что его в самом деле — наконец-то! — преследуют, и предстоящее бегство среди ночи, мнимые опасности и вся эта тайна, о которой ему хотелось бы рассказать всему свету, наполнили его мальчишеской радостью. И он поспешил в мастерскую, чтобы предупредить Пьера и попрощаться с ним.
Пьер ждал его, и не один. С ним была Изольда. Будучи посвящена в тайну — дед возложил на нее некоторые обязанности по организации венты «Жан-Жак Руссо» (делая при этом решительно все, чтобы из этого ничего не вышло), — она незаметно убежала из гостиной, чтобы помочь Пьеру подготовить помещение для торжественного обряда. Она открыла ему свой кабинет, он перенес оттуда в мастерскую столы, стулья и подсвечники, и только начала она объяснять, каким образом расставить мебель для предстоящей церемонии, как раздался условный стук в ставню и появился Лефор. Торопливо рассказав о грозящей ему опасности, он тут же поклялся, что не отступит от дела карбонариев. Он еще сумеет сам, собственными силами, возродить его во Франции в новых формах, заявил Лефор и пообещал, что, наперекор всем тиранам и префектам, его вскоре вновь увидят в Вильпрё. Затем он обнял Пьера и так страстно начал заклинать его оставаться верным делу освобождения, что Пьер был потрясен его упорством и бесстрашием. Ашилю в самом деле незнакомо было чувство страха. Самолюбие и великодушие всегда увлекали его к самому переднему краю самых безумных предприятий. Изольда крепко пожала ему руку, и вдвоем с Пьером они проводили его по глухой тропинке до ограды парка, где уже ожидал проводник с лошадьми, после чего вернулись в мастерскую, чтобы поставить все на прежние места, уничтожив таким образом все следы гибели неродившейся венты «Жан-Жак Руссо».
Внося мебель обратно в башенку, Пьер был охвачен чувствами, которые не в силах был скрыть. Изольда заметила его волнение.
— Эта комната, — ласково сказала она, — напоминает вам, так же как и мне, один печальный случай; мне хотелось бы прогнать это воспоминание. Помните ту гравюру, которую вы сначала согласились принять от меня, а потом презрительно отвергли? Она еще здесь, и пока вы не возьмете ее, мне все будет казаться, будто мы не до конца еще с вами помирились.
— Так дайте мне ее поскорее, — ответил Пьер, — я ведь давно уже корю себя за то, что не смею просить ее у вас.
— Вот она, — сказала Изольда, — берите ее, а в придачу возьмите вот эту детскую игрушку, которую сегодня вечером вам предстояло получить не из моих рук. Примите ее теперь от меня в память нашей дружбы и в залог нашего политического единомыслия.
— Что ж это такое? — спросил Пьер, внимательно рассматривая превосходной чеканки кинжал, который она ему протягивала. — К чему он мне? Ведь это не столярный инструмент, насколько я понимаю.
— Это оружие гражданской войны, — отвечала Изольда, — залог которой вручают тем, кого принимают в карбонарии.
— Мрачный символ. Я слышал, будто на таком кинжале произносят клятву верности, только не думал, что это правда.
— Роялисты на этот счет произносили немало гневных слов, но карбонарии доказали, что в их руках кинжал — не более как мирный символ, как знак единства. Он фигурирует в наших таинствах, и в этом есть глубочайший смысл, — ведь он пришел к нам от итальянских карбонариев, а те знали битвы посерьезнее наших, и мучеников у них побольше, чем у нас. Этот кинжал — символ нашего братства с героями, павшими в той борьбе, с теми, чьи имена каждый из нас должен был бы ежедневно с благоговением повторять в своем сердце, подобно тому как католики поминают в своих молитвах святых мучеников; однако, в отличие от них, мы своих мучеников можем поминать только тайно. Потому-то, быть может, так важно всегда иметь перед глазами эту эмблему, напоминающую нам о мученической их смерти и высокой их вере.
— А знаете, — сказал Пьер с некоторой грустью, разглядывая кинжал со всех сторон. — У нас, подмастерьев, существует примета: дарить инструмент с острым лезвием — значит, резать дружбу. А еще говорят, будто это кому-нибудь из двоих приносит несчастье — или тому, кто дарит, или тому, кто берет.
— Это очень поэтично, но я в это не верю.
— Да и я тоже… И тем не менее… А что это за вензель на лезвии?
— Это вензель одного из моих предков, которому это оружие принадлежало. Его имя было Пьер де Вильпрё. А теперь это будет ваш вензель — ведь вас тоже так зовут, если присоединить имя, данное вам при крещении, к прозвищу, каким зовут вас среди подмастерьев.
— И в самом деле, — улыбнулся Пьер, — с одной только разницей — ваш предок назвал своим именем деревню, меня же назвали по этой деревне.
— Ваши предки были рабами, а мои — воинами, другими словами, вы происходите из семьи угнетенных, а я — угнетателей. У вас благородное происхождение, мастер Пьер, я очень завидую вам.
— Этот кинжал слишком хорош, — сказал Пьер, кладя подарок на стол, — надо мной станут подшучивать и спрашивать, где я его украл. И потом, я ведь в самом деле простолюдин, и мне свойственны суеверия. А я не могу отделаться от неприятного чувства при виде этого острого клинка. Нет, решительно мне не хочется брать его. Подарите мне лучше что-нибудь другое.
— Выбирайте, — сказала Изольда, раскрывая один шкаф за другим.
— А я не буду долго выбирать, — отвечал Пьер, — вон там, в томике Боссюэ , есть вырезанный вами прелестный картонный крестик в византийском стиле.
— Боже мой, да уж не колдун ли вы? Откуда вам это известно? Я и сама о нем забыла. Вот уже года два, как я не дотрагивалась до этой книги.
Пьер взял с полки томик Боссюэ, раскрыл его и показал ей крестик, который в свое время очень хотел взять себе, но не посмел.
— Откуда вы знаете, что это вырезала я? — спросила Изольда.
— На одном из узоров старинной вязью вы вырезали ваш вензель.
— Совершенно верно! Ну так возьмите его. А на что он вам?
— Я спрячу его и потихоньку буду смотреть на него.
— И больше ничего?
— А мне этого достаточно.
— Вы вкладываете в это какой-то тайный философский смысл? Вы предпочитаете эмблему милосердия той эмблеме мщения, которую я вам предназначала?
— Может быть. Но я предпочитаю этот картонный крестик роскошному кинжалу еще и потому, что вы вырезали его под влиянием каких-то кротких, благочестивых мыслей, а кинжал этот… Кто знает, не служил ли он уже кому-нибудь орудием ненависти?
— А теперь объясните мне, мастер Пьер, откуда вы так хорошо знаете мой кабинет и мои книги, что вам известно даже, что и где здесь лежит? Или вы обладаете даром ясновидения, или мне остается предположить, что вы их здесь читали.
— Я прочел все книги в этой комнате, — ответил Пьер. И он рассказал ей обо всем — даже о том, как старался ничего здесь не испортить и боялся, чтобы прикосновение его пальцев не оставило пятен на страницах книг. Признание это вызвало у Изольды улыбку. Она стала расспрашивать его о прочитанном, спросила, в каком порядке он читал, какое впечатление произвело на него то или иное сочинение. И по мере того как он отвечал на ее вопросы, ей становилось понятным многое, что прежде она не умела в нем объяснить. Ее поразило, с какой прямотой суждений, руководствуясь лишь строгой своей совестью и сердцем, исполненным милосердия, он опровергает все, что считает заблуждением, уличает в тщеславии ученых сего мира, восхищается в поэзии и философии лишь тем, что вечно прекрасно и подлинно значительно, признает в истории лишь то, что соответствует законам божественного разума и согласуется с человеческим достоинством, врожденным величием своего духа возносясь над теми, кого человечество нарекло великими. Изольда была покорена, растрогана, охвачена глубоким уважением и доверием к нему, и в то же время ей было совестно, как бывает совестно, когда вдруг узнаешь, что существо, к которому ты относился покровительственно, слишком высоко для твоего покровительства. Потупив глаза, сидела она на краю стола, вся переполненная тем особым чувством раскаяния, которое христиане называют сокрушением сердца. И когда Пьер умолк, она еще долго молчала.
— Вы устали, я утомил вас, надоел вам, — смущенно сказал Пьер, которому в этом молчании вдруг почудилась холодность. — Вы не прерывали меня, а я забылся. Пожалуй, вы теперь будете считать меня еще более самонадеянным, чем наш милый господин Лефор…
— Пьер, — прошептала Изольда, — я думаю вот о чем: достойна ли я вашей дружбы?
— Вы смеетесь надо мной? — простодушно воскликнул Пьер. — Нет, вы не об этом думали, не может быть, чтобы вы думали так…
Изольда встала. Она была еще бледнее, чем обычно, глаза ее горели каким-то таинственным огнем. В тусклом, неверном свете лампы, горевшей под зеленым колпаком в углу кабинета, черты ее были смутны, изменчивы, словно это был призрак. Казалось, она движется и говорит в каком-то бреду, но при этом движения ее были спокойны, голос ровен. Пьеру вдруг вспомнилась пророчица, которую он видел когда-то во сне, и ему стало жутко.
— О чем я думала? — медленно спросила она, устремляя на него пристальный взор, в котором светилась непоколебимая воля. — Если я скажу вам об этом сейчас, вы мне не поверите. Но когда-нибудь поверите. А пока молитесь за меня. Ибо судьбе угодно было возложить на меня великое дело, а я всего лишь слабая девушка…
Поспешно и вместе с тем очень тщательно она прибрала свой кабинет, хотя видно было, что мысли ее витают где-то далеко. Потом она спустилась в мастерскую и направилась к выходу, ни слова не говоря Пьеру, который следовал за ней с зажженной свечой в руке. Дойдя до двери, ведущей в парк, она остановилась.
— Молитесь за меня, — повторила она.
Взяв из его рук свечу, она задула ее и исчезла, вдруг растаяв в темноте, словно привидение.
Что она хотела сказать? Пьер не смел вдуматься в смысл ее слов. «Да, — сказал он себе, — совсем такая, как в тогдашнем моем сне: говорит загадками и предрекает нечто, чего я не понимаю». Мысли его путались, он крепко прижал руку ко лбу, словно боясь, что голова его сейчас разорвется.
Не в силах противиться своему волнению, словно увлекаемый магнитом, он крадучись шел вслед за Изольдой по парку, только чтобы подольше видеть, как мелькает впереди в темноте эта бледная тень, чтобы подольше дышать воздухом, который только что касался ее. Так он дошел до большой лужайки, разбитой перед входом в замок, и, остановившись под деревьями, стал смотреть в окна, надеясь еще раз увидеть ее, когда она войдет в гостиную. Вечер был теплый, танцующим было жарко, и окна были раскрыты настежь. Пьер видел проносящиеся в вальсе пары, видел маркизу, окруженную поклонниками — среди них были молодые люди из приличных семей, которые ухаживали за ней с оттенком той наглости, которая нравится таким пустеньким женщинам. Жозефина была упоена своим успехом. Так давно не было у нее случая покрасоваться, так давно не чувствовала она на себе восхищенных мужских взглядов. Она напоминала мотылька, который бездумно порхает и кружится вокруг огня. Потом вошла Изольда и сразу же села за фортепьяно, чтобы дать отдохнуть гостям, в очередь игравшим на скрипке. Пьер нашел такое место, откуда ему хорошо было ее видно. Глаза ее были устремлены вдаль. Казалось, она видит там нечто бесконечно далекое и чуждое всему тому, что окружает ее здесь. В игре ее чувствовалась внутренняя сила, страсть. Но пальцы, словно сами собой, без ее участия, автоматически, бегали по клавишам.
Из замка вышел Рауль с каким-то приятелем. Пьер слышал, как он сказал:
— Погляди на мою сестру. Играет, словно заводная кукла!
— Она всегда такая серьезная? — спросил его собеседник.
— Почти всегда. Неглупая девушка, но упряма, как мул.
— А знаешь, она пугает меня этим взглядом, устремленным в одну точку. У нее вид мраморной статуи, которой вздумалось вдруг сыграть сарабанду .
— Скорей уж богини Разума , — насмешливо заметил Рауль, — и кадрили она играет на манер «Марсельезы».
Они прошли мимо, и тогда Пьер вдруг заметил неподалеку от себя какого-то человека, безмолвно бродившего вокруг лужайки; все его движения, неровная походка выдавали глубокое душевное волнение. Незнакомец подошел поближе, и Пьер узнал Коринфца. Тогда он неслышно вышел из своего убежища и, схватив друга за руку, увлек под деревья.
— Что ты здесь делаешь? — спросил он его, прекрасно понимая его тайную муку. — Неужели ты не видишь, что тебе не подобает стоять здесь? Если даже тебе хочется посмотреть на нее, не надо, чтобы кто-нибудь видел тебя. Пойдем отсюда. К чему мучиться, ведь все равно ничего не изменишь.
— Нет, не пойду, — ответил Коринфец, — дай мне насладиться хотя бы своим страданием, пусть гнев и презрение иссушат мое сердце до конца, чтобы оно совсем очерствело.
— Кто дал тебе право презирать ту, которую еще вчера ты боготворил? Разве в тот день, когда ты влюбился в нее, Жозефина была менее кокетлива, менее легкомысленна, менее ветрена?
— Но она не была тогда моей! Теперь же она моя. Так пусть же принадлежит мне одному или пусть станет для меня совсем чужой. Боже мой, я не могу дождаться минуты, чтобы высказать ей все!.. Но этому балу не будет конца! Она всю ночь будет танцевать с ними, с этими мужчинами! Как бесстыдно ведет она себя! Нет ничего более бесстыжего у этих людей, чем их танцы. Ты только посмотри, посмотри, Пьер! Руки и плечи у нее голые, грудь почти обнажена, юбка такая короткая, что ноги видны чуть ли не до колен, и такая прозрачная, что можно различить все очертания ее тела. Женщина из народа никогда не позволила бы себе показаться в таком виде на людях. Она побоялась бы, что ее примут за девку. А посмотри на Жозефину: вся запыхавшаяся, она переходит из одних мужских объятий в другие, и каждый прижимает ее, приподнимает, пьет ее дыхание, мнет и без того уже помятый ее пояс, сладострастно глядит ей в глаза. Нет, не могу я больше видеть их. Уйдем отсюда, Пьер, уйдем поскорей. Или давай ворвемся в этот зал, разобьем люстры, опрокинем мебель, разгоним всех этих франтов. Пусть полюбуются эти женщины, как их кавалеры удирают со всех ног, как они защищают их от «наглой черни»!
Пьер понял, что друг уже не в силах более сдержать свое отчаяние, и поскорее увлек его прочь от замка. С трудом удалось ему уговорить его пойти домой. А дома их ждало письмо. Коринфец сразу же вздрогнул, увидев на нем почтовую печать Блуа. Письмо было адресовано Пьеру, и тот начал читать его вслух.
— «Дорогой земляк, — так начиналось письмо старейшины, — сообщаю вам, что Союз долга и свободы покидает Блуа, и город этот отныне исключается из числа наших городов. Гонения, которым мы так долго подвергались со стороны других обществ, нам опротивели, и мы решили, что лучше отказаться от наших прав, нежели продолжать эту нескончаемую войну. Решение это принято единогласно, и все мы уже начинаем разъезжаться». Далее старейшина подробно касался обстоятельств, связанных с делами союза, и излагал различные доводы в пользу принятого решения. Засим он переходил к собственным своим делам и сообщал бывшему сотоварищу, что Савиньена, лишенная теперь возможности содержать корчму, поскольку последняя служила пристанищем одним только гаво, Матерью которых она была, решилась бросить это ремесло и продать дом. «Я имел основание надеяться, дорогой земляк, — писал он, — что она посоветуется со мной по этому поводу. Будучи другом покойного Савиньена, пекущимся об интересах его вдовы больше, чем о собственных, я полагал, что в сложившихся обстоятельствах смогу служить ей советчиком и опорой. Но увы, ей угодно было поступить иначе. Она поставила свое заведение в торги от моего имени, заявив городским властям, что оно принадлежит не детям ее, а мне, поскольку деньги, которые я вложил в него, не были мне возмещены. Когда же я стал выговаривать ей за это, она ответила мне, что поступает так по велению своей совести, ибо не желает впредь вводить меня в заблуждение, поскольку не собирается выходить замуж вторично. Дорогой Вильпрё, она мне сказала, что о причинах этого решения написала вам, которому в свое время доверила и все то, что произошло между мной и ее мужем в час его кончины. Я ни о чем не спрашиваю вас, дорогой земляк. Когда человек имеет несчастье любить безответно, он должен уметь скрывать свое горе, не унижая себя жалобами. И если я решаюсь все же касаться этого вопроса, то на это есть особые причины. Я вижу, что Мать готовится покинуть Блуа, и полагаю, что она станет искать пристанища в ваших краях. Но я боюсь, что у нее недостанет для этого средств, хоть она и уверила меня, будто имеет сбережения. Она считает невозможным для себя взять в долг у человека, которого отвергла. Но это ложная гордость, и не следовало бы Савиньене выказывать ее по отношению ко мне. Я не заслужил того, чтобы она относилась ко мне с презрением, словно к жадному заимодавцу. Я безропотно стерплю от нее эту горькую обиду. Как видно, на мне лежит какой-нибудь грех, за который бог теперь карает меня, ниспосылая мне такое горе. Но я не могу стерпеть, чтобы эта женщина, которую доверил мне покойный мой друг, и ее малютки терпели бы нужду. Сами вы, земляк Вильпрё, как мне известно, небогаты, иначе я не стал бы так беспокоиться. Известно мне также, что у того, на чью поддержку, как видно, рассчитывают, нет ничего, кроме рук и таланта, но ведь этого недостаточно, чтобы содержать целую семью. Посему настоятельно прошу вас узнать всю правду у Матери об истинном ее положении и помочь ей во всем, в чем она только будет нуждаться. Можете располагать всем, чем я владею, пусть только она ничего об этом не знает; ибо мысль о том, что изъявление моей преданности может огорчить ее и показаться оскорбительным, глубоко огорчает и оскорбляет меня самого. Прощайте, дорогой земляк. Не осуждайте меня за краткость моего письма, вы, должно быть, понимаете, как нелегко мне было написать его. Ничего, даст бог, со временем я стану рассудительней. В заключение позвольте мне обнять вас.
Искренний ваш друг и земляк, Романе Надежный Друг, старейшина гаво в городе Блуа».
Это простодушное письмо, заставившее Пьера почувствовать всю меру страданий, испытываемых Надежным Другом, произвело на него такое впечатление, что слезы невольно брызнули из его глаз.
— Ах, Амори, Амори! — воскликнул он. — И как же ничтожны мы со всеми нашими книгами и красивыми фразами рядом с величием этой простой души, с этой скромностью и самоотверженностью!.. «Бог даст, со временем я стану рассудительнее»! Проявляя великую стойкость, он еще корит себя за слабость! А мы, маловеры, разве способны были бы мы с таким мужеством переносить подобные страдания? Мы стали бы изливаться в жалобах, роптать, мы негодовали бы, ненавидели, жаждали мщения…
— Молчи, Пьер! Я понимаю все, что ты хочешь сказать, — воскликнул Амори, поднимая голову, которую во время чтения письма крепко сжимал обеими руками. — Я знаю, все это ты говоришь для меня, потому что сам ты такой же, как Романе, — такой же добродетельный и так же стойко сумел бы перенести горе. Но ты хвалишь его за умение прощать обиду. Если ты делаешь это для того, чтобы примирить меня с маркизой, не трудись напрасно. То, что узнал я из этого письма, меняет все мои намерения и воскрешает во мне все былое. Что произошло с Савиньеной? Что означает ее поведение? Что она собирается делать? На что надеется? Я хочу знать все. Понимаю, ты получил от нее письмо и не показал мне его. Так дай мне его теперь. Я хочу его прочесть.
— Нет, ты не увидишь его. Возлюбленный маркизы Дефрене недостоин читать горькие сетования благородной Савиньены. Достаточно тебе будет узнать, к чему привело наше молчание — твое и мое. Я ведь тоже ничего не писал ей. Я не мог далее обманывать ее и не хотел писать правду. Мне казалось, что не все еще потеряно, и все оттягивал свой ответ со дня на день, надеясь, что ты еще опомнишься и вернешься к ней.
— К чему же привело твое молчание? Да говори же!
— Она угадала правду и, считая, что ты разлюбил ее, а может, никогда и не любил, увидев, что она покинута и обречена на нищету, захотела остаться честной хотя бы перед своей совестью и не принимать более благодеяний от старейшины. Я прочитаю тебе только одно место из ее письма:
«Я достаточно настрадалась, будучи женой Савиньена и тайно любя другого. Я не хочу так же страдать всю жизнь, став женой Романе. Это было бы не менее преступно с моей стороны. У меня есть за что винить себя в прошлом, и я не хочу, чтобы это повторилось в будущем. Пусть лучше любое другое испытание, только не это!»
— Бедняжка! Святая женщина! — скорбно прошептал Коринфец и встал. — Но что же дальше? Скажи мне все! Что она собирается делать теперь, отказавшись от помощи Надежного Друга?
— Вернуться к своему прежнему ремеслу белошвейки и, если тебя здесь больше нет, попытаться устроиться в этих краях. Здесь она надеется найти работу, а в том, что ты уехал, она не сомневается, поскольку я ничего не пишу о причинах твоего молчания.
— Что ж, это превосходная мысль, — задумчиво сказал Коринфец. — Здесь нет белошвейки; ее могут взять кастеляншей в замок. И она будет гладить прозрачные косыночки маркизы, — добавил он с едкой горечью. — Пьер, скорей дай мне перо и бумагу!
— Что ты задумал?
— Ты еще спрашиваешь? Конечно же, написать Савиньене, что мы ждем ее, что один из нас тотчас же отправится ей навстречу, а другой подыщет ей здесь, в деревне, работу и приют. Разве это не мой долг?
— Разумеется, Амори. Только досада — плохая помощница в таких делах. Лучше бы тебе написать это письмо завтра, хорошенько подумав.
— А я хочу написать сейчас же.
— Потому что чувствуешь, что завтра у тебя не хватит сил его написать.
— Хватит. Я напишу ей еще и завтра и послезавтра, если тебе это будет угодно. Я сильнее, нежели ты думаешь.
— Амори, ведь если ты напишешь, Савиньена поверит тебе и приедет. А я… Мне слишком хочется верить тебе, чтобы у меня достало мужества отговаривать ее. А что, если, приехав сюда, она застанет тебя у ног маркизы? Как назвать тебя тогда?
— Бесчестным или безумным.
— Берегись же поступить как безумец. Подожди пока писать!..
И все же Коринфец написал письмо Савиньене. Он написал его глубокой ночью, весь содрогаясь от ненависти и отвращения к маркизе. Едва рассвело, как он уже побежал сдать письмо на почту, и оно ушло прежде, чем проснулся измученный усталостью Пьер.

павел карпец

19-11-2015 17:21:35

Скрытый текст: :
ГЛАВА XXX
Уже несколько дней маркиза не видела Коринфца, и так как она не считала себя ни в чем виноватой перед ним, ибо кокетство было ее второй натурой, это чрезвычайно ее удивляло. Впрочем, сначала она не слишком страдала от этого. Блаженное состояние, в котором она пребывала после своего триумфа, продолжалось до самого дня ее поездки на охоту, которую друзья Рауля в тот же первый вечер решили устроить в ее честь. Изольда сначала пыталась отговорить кузину — ей не нравилось подобное сближение с людьми, которые, как она полагала, были несимпатичны ее деду и с которыми у нее самой не было ничего общего ни во взглядах, ни в образе жизни. Однако старый граф был теперь вовсе не прочь воспользоваться этим предлогом, чтобы завязать отношения с аристократическими семьями департамента, и когда соседняя помещица, блестящая, гордая графиня, приходившаяся сестрой одному из самых пылких поклонников Жозефины, самолично явилась в Вильпрё просить его дочь и племянницу принять участие в этой увеселительной прогулке, он охотно дал свое согласие. Визит этой знатной дамы носил дипломатический характер и имел целью нащупать возможности брачного союза между ее братом, уже упоминавшимся виконтом Амедеем, и богатой Изольдой де Вильпрё. Изольда была несколько удивлена любезностью, которую вдруг стала выказывать ей эта дама, еще недавно негодовавшая на ее республиканский образ мыслей, и отвечала ей довольно сдержанно. Но Жозефина так умоляла ее поехать, что она не решилась прямо отказаться. Жозефина не ездила верхом, за ней должны были прислать коляску. Изольда же была превосходной наездницей, она отлично правила лошадью, хладнокровно заставляя ее брать рвы и барьеры. Это ее искусство амазонки было единственным талантом, внушавшим Раулю и местным дворянским щеголям некоторое почтение к ней. Верховая езда была давнишней ее страстью; а так как под строгой ее внешностью в ней все еще живы были детские вкусы и увлечения, она постепенно дала себя уговорить. Уже довольно давно не приходилось ей садиться на лошадь, и ей захотелось поездить сначала одной в парке. Она мчалась во весь опор, когда вдруг заметила Пьера (а тот улучал всякую возможность лишний раз увидеть ее). Круто осадив перед ним лошадь, Изольда со смехом спросила его, не находит ли он такое развлечение слишком аристократичным для нее. Пьер улыбнулся ей в ответ, но такой кривой улыбкой и в глазах его была такая печаль, что Изольда поняла, что с ним происходит. Но ей захотелось удостовериться в своей догадке.
— Вы слышали, что завтра затевается большая охота? — спросила она.
— Да, мне говорили об этом, — отвечал он.
— А говорили вам, что я, может быть, тоже поеду?
— Да, говорили, но я этому не поверил.
Этим ответом Пьер высказал все, что так мучило его в глубине души, и Изольда поняла это. Минуту она молча внимательно смотрела на него, затем сказала дрогнувшим от волнения и нежности голосом:
— Спасибо, Пьер, что вы не усомнились во мне.
И, пришпорив лошадь, стремительно поскакала вперед, раза два объехала вокруг парка и вернулась к замку, где ожидали ее Рауль, Жозефина и граф. Пьер в нескольких шагах от них чинил садовую скамейку.
— Забирай свою лошадь, — сказала Изольда Раулю, легко спрыгивая на землю. — Мне она ничуть не нравится.
— Что-то я этого не заметил, — сказал граф, — напротив, мне показалось, что ты готова на ней скакать хоть за тридевять земель.
— Вы идете в мастерскую, мастер Пьер? — спросила Изольда, обращаясь в столяру, который собрался уходить. — Не будете ли так любезны сказать по пути Жюли, что мне не понадобится завтра моя амазонка. Я не поеду, — вполголоса сказала она Жозефине, но достаточно отчетливо, чтобы Пьер мог услышать ее.
Слово свое она сдержала. Тщетны были все мольбы и уговоры Жозефины. Граф предпочел бы, чтобы внучка была сговорчивее — это более отвечало его тайным планам сближения с соседними помещиками. Но он еще так недавно выказывал перед ней безразличие и философическое презрение к этим людям, что ему невозможно было открыто выразить свое желание.
А Пьер был наверху блаженства. Он не мог более скрывать от себя, что его любят, но любят особой любовью, на которую нельзя было отвечать открыто. Ничто не давало ему права высказывать свои чувства словами, да в этом у него и не было потребности. Это была любовь единственная в своем роде — беззаветная, глубоко преданная, полная восхищения друг другом, и вместе с тем любовь удивительная, целомудренная, робкая и бессловесная. Между ними словно существовало какое-то молчаливое соглашение. Тот, кто услышал бы те несколько слов, которыми они ежедневно тайком обменивались друг с другом, не усомнился бы, что между этими людьми существует близость, освященная торжественным обещанием о неразрывности связующих их уз. Никто не мог бы поверить, что слово «любовь» ни разу не сорвалось с их уст и дыхание страсти ни разу не коснулось девственных их чувств.
На охоту Жозефина отправилась в роскошной коляске, присланной за ней графиней. Но когда та поняла, что ее мечта о выгодном союзе брата с богатой наследницей лопается, словно мыльный пузырь, и все семейство де Вильпрё будет представлено одной Жозефиной Клико, да вдобавок еще увидела, как этот самый брат, гарцуя на лошади рядом с коляской, пожирает глазами пикантную мещаночку, графиня почувствовала, что играет преглупую роль, и разозлилась на весь свет. С гостьей она повела себя сухо и раздраженно. Оказавшись вынужденной посылать за ней коляску, принимать у себя, представлять другим знатным дамам, которых пригласила с единственной целью оказать больший почет наследнице графа де Вильпрё и получше обласкать ее, она не скрывала своей досады и обращалась с Жозефиной так презрительно, что бедняжка не знала, куда деваться от страха и унижения. Однако внимание представителей сильного пола, у которых молодость и красота всегда найдут признание и поддержку, немного ее приободрило. И мало-помалу проказница своими прелестями сумела покорить решительно всех мужчин, независимо от их возраста и состояния, сторицей отплатив всем этим гордым дамам за их презрение.
Первоначально графиня предполагала устроить вечером небольшой бал, чтобы дать возможность Изольде, которая слыла хорошей музыкантшей, быть в какой-то мере в центре внимания; теперь она решила отослать скрипачей и, сказавшись больной, заставить гостей разъехаться. Но тут вмешались мужчины. Брат ее устроил настоящий бунт, а друзья его поклялись, что не выпустят из замка ни одной хорошенькой женщины. Они подпоили всех кучеров и поснимали колеса почти у всех карет. Исключение было сделано только для эпипажей престарелых дам, но и тем, впрочем, пришлось немало побранить своих мужей, прежде чем они решились оторваться от созерцания блистательных плеч Жозефины.
Таким образом, она осталась в гостиной с несколькими молодыми дамами из мелкопоместных, которые веселились, невзирая ни на что, и менее всего склонны были смотреть на нее свысока. Но с приближением ночи мужчины, которые и без того были достаточно возбуждены целым днем охоты и вдобавок то и дело отлучались из гостиной в буфет, пришли в еще большее возбуждение и начали вести себя настолько бесцеремонно, что Жозефина испугалась. Остатки светских приличий уже с трудом сдерживали грубое мужское вожделение, и граница между тем и другим становилась все менее уловимой. Жозефина была легкомысленна, но до определенного предела. Она принадлежала к тем провинциальным кокеткам, которые, по существу сохраняя благоразумие и будучи вполне порядочными, позволяют себе некий коварный род кокетства, который считается безопасным и ни к чему не обязывающим. Сначала она была очень довольна и горда, что возбуждает все эти мужские желания, но когда ей пришлось отражать дерзкие поползновения, краска стыда бросилась ей в лицо. И ей захотелось домой. Графиня, которая обещала по окончании вечера отвезти ее в Вильпрё, увидев, что бал затягивается, а Жозефина охотно танцует, легла спать или же сделала вид, будто легла, — во всяком случае, удалилась в свои покои. Рауль был совершенно пьян и хоть все время и повторял, что готов в любую минуту сопровождать кузину, только пел и хохотал, совершенно не понимая ее плачевного положения. Остальные дамы постепенно разъезжались, и так как виконт Амедей уверил всех, что сестра собирается встать на рассвете, чтобы распорядиться коляской для маркизы, никто из них не сообразил предложить Жозефине подвезти ее. Однако графиня и не подумала встать. Измученные слуги храпели в передней. Рауль, окончательно захмелев, спал, распростершись на диване, и Жозефина осталась одна среди нескольких почти совершенно пьяных молодых мужчин, каждый из которых старался вытеснить остальных соперников и чуть ли не силой заставлял ее кружиться с собой в вальсе. Жозефина смертельно устала, она была глубоко оскорблена поведением графини, напугана дерзким обращением поклонников, возмущена их пошлой болтовней. Не зная, что предпринять, она наконец села. Ей стало холодно от утренней свежести, проникавшей в окна. Она попросила принести себе шаль; в ответ она услышала плоские, почти что непристойные шуточки по поводу своей стройной талии. В тусклом свете наступающего утра зал, в котором они находились, выглядел пыльным, отвратительным в своем беспорядке. Жестоко была наказана бедная Жозефина за свой вчерашний триумф. Каждый оскорбительный взгляд, каждое слово было словно возмездием. И тогда-то она вспомнила о Коринфце и в отчаянии мысленно воззвала к нему из глубины своей души. Но Коринфец был далеко. Он рыдал в эту минуту где-то в парке Вильпрё.
Наконец Жозефина овладела собой. Понимая, что не имеет никакого права сердиться на этих мужчин, поскольку сама же в известной степени во всем виновата, она решила во что бы то ни стало избавиться от их домогательств, уже не боясь прослыть в их глазах наивной дурочкой. Она встала и заявила, что пойдет пешком, если ей сейчас же не будет подан экипаж. Она сказала это так твердо и так решительно отклоняла все развязные уговоры, что добилась своего. В коляску она села вместе с Раулем, которого еле добудилась, и виконтом Амедеем, — его пришлось взять в провожатые, чтобы избавиться от остальных. Едва карета тронулась, как Рауль вновь впал в непробудный сон. И в течение двух мучительных часов вынуждена была Жозефина отбиваться словом, а то и действием от посягательств этого наглейшего из виконтов. Эта утренняя поездка в коляске вызвала в ее памяти другую, тогда было такое же раннее утро… Ей вспомнились сладостные безумства разделенной страсти, поэтическая заря; больно и стыдно стало ей при этом воспоминании, и, закрыв лицо вуалью, она вдруг разрыдалась. Виконта ее слезы только еще больше раззадорили. Жозефина была слаба и непоследовательна. Какое-то инстинктивное почтение к титулу Амедея мешало ей защищать свою честь так же решительно, как она сделала бы это, будь этот противный ей мужчина обычным буржуа. Она противилась ему, но так неуверенно, что ее наивные протесты он принимал за кокетство. На ее счастье, от холода проснулся Рауль, и в довольно мрачном расположении духа: действия виконта помешали ему вновь уснуть, он нашел, что тот ведет себя непристойно, и не постеснялся высказать ему это. Понемногу он вспомнил о своем долге — быть кузине защитником, долге, которым до того так позорно пренебрегал; виконт же, видя, что время ушло и случай упущен, обуздал понемногу свои страсти и овладел собой. В замок все трое приехали весьма недовольные друг другом. Жозефина тотчас же бросилась в свою комнату и заперлась там. Она чувствовала себя такой измученной и несчастной, что у нее недостало даже сил раздеться. Она упала на свою постель и тотчас же уснула.
Уже много ночей Коринфец не спал, а днем кое-как работал. Не столько чувство раскаяния, сколько желание как можно скорее забыть маркизу, уйти от самого себя заставили его написать письмо Савиньене, и теперь, ожидая ее ответа, он испытывал скорее страх, чем нетерпение, ибо тщетны были все его старания воскресить в своем сердце прежнюю чистую любовь, столь непохожую на ту, которую он познал с тех пор в объятиях маркизы. Пьер видел, что в глубине души друг его надеется, что Савиньена откажется приехать. Впрочем, он и сам желал того же; все больше понимая, что Коринфцу не вернуться уже к прежней любви, он решил, в случае если Савиньена все же ответит согласием, открыть ей всю правду — то ли написав ей, то ли отправившись в Блуа, чтобы все объяснить и поддержать в ней мужество.
Вина Коринфца была велика, но он любил Жозефину, любил страстно. Да и мог ли он не любить ее? Самой большой его ошибкой было то, что он не способен был отнестись снисходительно к кокетству этой получившей дурное воспитание мещаночки и захотел преждевременно вырвать из своего сердца страсть, еще трепетавшую, всех безумств которой он не успел еще исчерпать. Все мы привносим в любовь некоторую потребность властвовать над тем, кого любим, и это делает нас нетерпимыми к малейшей его вине. Легкомысленные поступки Жозефины были лишь следствием ее характера, ее привычек; только теперь, поплатившись за них пережитым унижением, она почувствовала всю меру своей вины. Тогда, после первого своего триумфального бала, она очень удивилась тому, что Коринфец перестал приходить к ней по ночам, и забеспокоилась, решив, что он болен. Но, прокравшись как-то утром через потайной ход и заглянув в щелку, она увидела его работающим в мастерской, и, обманутая напускным его рвением и деланной веселостью, решила, что он грубо ею пренебрегает. Она вспомнила о пылком внимании, которым окружали ее на балу все эти изящные господа, и, сравнив их с этим грубым простолюдином, устыдилась своей любви к нему. И тут же, одушевленная ожиданием новых побед сказала себе, что любовь эта была ошибкой, с которой она сумеет покончить, вычеркнув из памяти даже само воспоминание о ней. Теперь возвращаясь в карете с этого последнего бала, она немало передумала. Горестные мысли обуревали ее. И сон, сразивший ее, был беспокоен.
Коринфец видел ее накануне, когда она уезжала на охоту — такая увлеченная, такая гордая своими светскими успехами! Он понял, что она потеряна для него, и гнев в душе его сменился отчаянием. До той минуты у него все еще была надежда, что Жозефина не выдержит столь долгой разлуки и позовет его. Мысль, что она страдает вдали от него, наполняла его мстительной радостью. Но когда он увидел ее в карете, все позабывшую, сияющую, веселую, его охватило желание тут же броситься под колеса ее экипажа.
— С дороги, дурень ты этакий! — закричал на него в эту минуту чуть было не наехавший на него виконт Амедей, с трудом сдерживая коня.
Амори готов был кинуться на этого хлыща, стащить его с лошади, растоптать ногами, но породистый скакун уже далеко умчал обидчика, и рабочий остался стоять, с ног до головы осыпанный пылью. А Жозефина даже не заметила его.
Вне себя бросился Коринфец в парк; в исступлении раздирал он свою грудь ногтями, рвал на себе волосы — эти прекрасные волосы, которые так любила расчесывать и прыскать духами Жозефина. Потом ярость его иссякла, и он заплакал. Не успело наступить утро, как он уже был в мастерской. Всего несколько дней тому назад он наглухо забил потайной ход, поклявшись, что никогда нога его не ступит в него; теперь он лихорадочно вырвал все гвозди, которыми заколотил тогда дверцу, с грохотом, позабыв о всякой осторожности, бросился в лабиринт и, задыхаясь, ворвался в спальню Жозефины, посмотреть, не приехала ли она. Но комната была пуста, постель не смята. Обезумев от ярости, Коринфец сорвал с нее кружевное покрывало и разодрал в клочки. Затем он вернулся в парк, к ограде, и стал подстерегать возвращение изменницы. Наконец подъехала карета; он увидел в ней Жозефину и виконта. Рауля, который, закутавшись в плащ, дремал в глубине кареты, он не заметил. И он вспомнил о той ночи, когда Жозефина впервые ему отдалась, и уже не сомневался, что так же легко она уступила и желаниям виконта. Когда час спустя он возвращался в замок, навстречу ему попалась «вчерашняя скотница» Жюли, девица столь же кокетливая, как и ее госпожа, всегда умильно поглядывавшая на него своими большими черными глазами. Заставить ее разговориться не стоило большого труда. Услышав от нее, что маркиза приехала сердитая и заперлась у себя в спальне, не дав Жюли даже раздеть себя, Амори спросил, уехал ли виконт (он тщетно прождал его в парке, но еще надеялся, что тот уехал какой-нибудь другой дорогой).
— Куда там! — сказала Жюли. — Так скоро он теперь не уедет. Он попросил себе комнату и лег отдохнуть. Говорят, они танцевали до самого утра. Не иначе, как и в эту ночь будут танцевать, — верно, те господа еще вернутся сюда к обеду. Все они ужас как волочатся за моей госпожой, ну а виконт, тот совсем от нее без ума.
Не слушая дальше предположений и догадок Жюли, Амори резко повернулся и пошел прочь. Он направился в мастерскую, чтобы тут же потайным ходом пробраться к Жозефине. Но в мастерской он застал папашу Гюгенена, Пьера и всех остальных. Ничего не оставалось, как браться за работу, и он принялся за свои фигурки. Папаша Гюгенен был в то утро сильно не в духе. Работа, на его взгляд, двигалась плохо, куда хуже, чем прежде. Правда, Пьер работал по-прежнему на совесть, но больше месяца он потерял на этот самый барышнин вольер, да и теперь то и дело его отрывали от работы. Десять раз на день за ним прибегали из замка ради всякой чепухи — будто для того, чтобы починить стул или поправить покосившуюся дверь, непременно нужен такой мастер, как Пьер, и Гийому или беррийцу с этим не справиться! Коринфец, правда (ему до сих пор удавалось искусно скрывать свои отношения с маркизой), дневал и ночевал в мастерской, но какой-то он стал странный, невнимательный, всегда усталый, иногда среди бела дня нападет на него сон, и тогда его просто не добудиться. И в это утро, увидев, что Амори, вместо того чтобы взяться за рубанок, берет свой тонкий резец, папаша Гюгенен досадливо поморщился и спросил его, долго ли он еще собирается отделывать этих своих человечков.
— А по-моему, — сказал он, — не такое уж это первостепенное дело, чтобы ради него бросать недоконченной панель. Не пойму, чего это тебе так приспичило мастерить эти нюрнбергские игрушки . Особливо вот эти, на которые ты убил всю последнюю неделю, почтеннейший, всякие эти драконы да змеи — они у меня прямо уже в горле сидят. Дьявол, что ли, в тебя вселился, что ты во всех видах его изображаешь? Право, будь я женщиной, я побоялся бы и смотреть на подобные чудища, чтобы, не дай бог, не родить что-нибудь похожее.
— Вот это чудище, которое я сейчас обряжаю, — резким голосом сказал Коринфец, — самое очаровательное из всех. Это властительница мира — похоть, царица всех смертных грехов. Вот погодите, сейчас надену ей на голову корону. Это ведь покровительница всего женского пола, надо будет еще прицепить ей сережки и дать в руки веер.
Папаша Гюгенен невольно рассмеялся, но когда увидел, что убранству госпожи похоти не видно конца, снова рассердился и стал резко выговаривать Коринфцу, который и ухом не вел на его слова, так что в конце концов старик совсем разошелся, глаза его загорелись гневом и он повысил голос.
— Отстаньте от меня, хозяин, — сказал Коринфец, — нам с вами нынче не договориться, я сегодня злой, не хуже чем вы.
Папаша Гюгенен, привыкший, чтобы ему беспрекословно повиновались, рассвирепел и в сердцах попытался вырвать у Амори из рук резец. И Пьер, с тревогой наблюдавший за происходящим, увидел, как вспыхнуло в зрачках Коринфца дикое бешенство и как рука его потянулась к молотку. Быть может, он и обрушил бы его на голову хозяину, если бы Пьер не схватил его за руку.
— Опомнись, Амори! — вскричал он. — Брось этот молоток! Неужели мало мне видеть твои страдания? Ты хочешь причинить мне еще и это горе? — И слезы заструились по его щекам.
Увидев это, Амори вскочил и выбежал вон. Но, дождавшись в парке той минуты, когда рабочие ушли завтракать, он, крадучись, вернулся в мастерскую и бросился в лабиринт, не выпуская из рук молотка, — он был уверен, что дверь в спальню окажется запертой, и приготовился выломать ее. Кто знает, не было ли у него и другого, еще более мрачного умысла. Однако, нажав на ручку, которую сам же в свое время приделал, Амори убедился, что дверь легко поддается. Его стараниями она открывалась совершенно бесшумно (о чем только он не позаботился тогда, чтобы ничто не могло выдать тайну его счастливых ночей!), и в спальню он вошел так тихо, что Жозефина даже не проснулась. Она спала, раскинувшись на постели, полунагая, с распустившейся прической, не сняв даже своих колец и браслетов. Измятое, разорванное бальное платье небрежно обвивалось вокруг ее тела. В этом оскверненном наряде, выглядевшем еще непригляднее при ярком свете дня, она вызвала в нем сначала чувство, близкое к отвращению. Ему припомнились оргии Клеопатры, позорная страсть порабощенного египетской царицей Антония, о котором он где-то недавно читал. Долго смотрел он на эту женщину и мысленно осыпал ее проклятиями. Но, прокляв ее в тысячный раз, он понял вдруг, что она прекрасна, прекраснее, чем когда-либо. И желание затмило обиду. Но миновали первые минуты восторга, и обида стала лишь глубже и горше. А Жозефина, заливаясь слезами, между тем рассказывала ему о тех унижениях, которые пришлось ей претерпеть, не умолчав и о тех, которых ей все же удалось избежать. Она осыпала проклятиями этот высокомерный, развратный свет, в котором так мечтала блистать и который так жестоко насмеялся над ее мечтами, она клялась, что никогда больше не возвратится в него, что за вину свою готова снести любое наказание, которое ему, ее возлюбленному, угодно наложить на нее. Она была готова тут же остричь свои роскошные волосы и разодрать ногтями свою белоснежную грудь, когда обнаружила на груди и в кудрях Коринфца следы его неистовства и отчаяния. Бросившись к его ногам, она призывала на свою голову гнев божий и была так прелестна, так обольстительна в этом своем горе и бурном своем отчаянии, что Коринфец, обезумев от страсти, стал просить у нее прощения, покрывая поцелуями ее обнаженные ножки. Всем этим безумствам он предавался до тех пор, пока за дверью не раздался вдруг голос Изольды. Обеспокоенная тем, что кузина так долго спит, она пришла звать ее к обеду.
Вернувшись в мастерскую, Коринфец искренне попросил у папаши Гюгенена прощения. Тот немного поворчал, потом обнял его, утирая слезы рукавом. Затем Амори принялся за дело и работал в этот день так усердно и был так услужлив, что все грехи его были позабыты. Вместе с товарищами он пел песни, что давно уже с ним не случалось. Он не упускал случая посмеяться над беррийцем; тот сначала немного дулся на это, а потом развеселился, считая, что пусть уж лучше над ним подшучивают, нежели вовсе не замечают. Словом, этот день, начавшийся столь печально, заканчивался всеобщим весельем. Один только Пьер никак не мог отделаться от чувства тревоги и печали. Это внезапное и какое-то неестественное оживление Коринфца внушало ему беспокойство.
Под вечер Изольда, стараясь избавиться от виконта, который, получив решительный отпор от Жозефины, принялся теперь донимать ее своими любезностями — правда, не столь пылкими, но столь же пошлыми, — ускользнула из гостиной и пошла побродить одна в конце парка. Быть может, она рассчитывала встретить там Пьера; обычно в какую бы часть парка она ни забиралась, он неизменно встречался на ее пути. Подобное чудо ежедневно свершается со всеми влюбленными, и ни одна влюбленная парочка не посмеет в данном случае упрекнуть меня в том, что я грешу против жизненной правды. Но в этот вечер Пьера в парке не оказалось. Он побоялся оставить друга, ибо видел, что, несмотря на свой внешне веселый вид, Коринфец находится в каком-то странном состоянии. И хотя для Пьера не было большего счастья в жизни, чем провести эти несколько минут с Изольдой, он решился один раз пожертвовать ими ради Савиньены.
Стоя у ограды парка и всматриваясь в поворот дороги, откуда иногда появлялся Пьер, мадемуазель де Вильпрё увидела какую-то женщину, которая приближалась к ней неторопливой, плавной походкой. Женщина была довольно высокого роста и одета, как обычно одеваются простолюдинки, в коричневую холщовую юбку и легко наброшенный на голову синий шерстяной платок, который, падая на плечи мягкими складками, окутывал ее стан вроде того, как это изображают флорентийские мастера, рисуя своих мадонн. Прекрасные, правильные черты лица и строгое, чистое их выражение дополняли сходство с этими дивными женскими образами Рафаэлевой школы. Она вела под уздцы ослика, на котором, свесив ножки в одну из перекинутых через спину животного корзин, сидел прелестный златокудрый мальчик, закутанный, так же как и мать, в грубый шерстяной платок. Изольда была поражена этой очаровательной группой, напомнившей ей сцену бегства в Египет . Она остановилась, любуясь приближающейся к ней живой мадонной, которой не хватало только ореола.
Простолюдинка, в свою очередь, была поражена ясным и добрым выражением лица юной аристократки. По ее скромному, почти бедному платью она приняла ее за служанку и заговорила с ней.
— Голубушка, — сказала она, останавливая ослика у ограды парка, — не скажете ли вы мне, далеко еще до деревни Вильпрё?
— А вы почти что уже пришли, милочка, — ответила Изольда. — Идите вдоль ограды этого парка все прямо, и минут через десять вы увидите первые дома.
— Спасибо вам, и слава тебе господи, — произнесла женщина. — А то бедные мои детки очень устали.
В эту минуту Изольда увидела, как из второй корзины высунулась другая детская головка, еще прелестнее, чем первая.
— Тогда знаете что, — сказала она, — пройдите здесь, парком. Идите прямо вот этой аллеей, и вы попадете в деревню минут на пять раньше.
— А не заругают меня? — спросила женщина.
— Нет, не заругают, — с улыбкой отвечала мадемуазель де Вильпрё, идя ей навстречу и беря за повод ослика, чтобы повернуть его в парк.
— Вы, видать, очень добрая девушка. Так, значит, по этой аллее, все прямо?
— Лучше я провожу вас, а то как бы ваши малыши не испугались собак.
— Мне уже говорили, что люди здесь, в замке, отзывчивые; недаром, видно, говорит пословица: «каков хозяин, таков и слуга». Вы-то сами, простите, находитесь здесь в услужении? Здесь, в замке, значит, и живете?
— Здесь, значит, и живу, — смеясь, ответила Изольда.
— И уже давно небось?
— С самого рождения.
Как только дети очутились среди прекрасных деревьев и увидели зеленую травку, они сразу позабыли о своей усталости, слезли с ослика и стали весело резвиться на дорожках, между тем как ослик тоже не терял времени даром и, проходя по буковой аллее, время от времени позволял себе по дороге отщипнуть зеленую веточку.
— Какие прелестные у вас детки! — сказала Изольда; она поцеловала маленькую девочку, потом взяла на руки мальчугана, чтобы он мог дотянуться до яблока на дереве.
— Сиротки. Отца-то ведь нет, — вздохнув, ответила женщина. — Милый мой супруг скончался прошлой весной.
— Но, по крайней мере, он оставил вам на что жить?
— Ничего не оставил. Конечно, он-то в этом не виноват. Что-что, а сердце у него было доброе.
— И вы идете издалека вот так, пешком?
— До соседнего городка я доехала дилижансом. А там мне растолковали, как добраться, сказали, что надо идти все проселочной дорогой и дали вот этого ослика для моих малышей.
— А зачем вы сюда приехали?
— Я собираюсь пока поселиться здесь и пожить, если поживется.
— У нас родные в этой деревне?
— Нет, друзья… Вернее, — добавила путница, как видно опасаясь быть превратно понятой, — друзья покойного мужа; они написали мне, что тут можно устроиться, и обещали найти заказчиков.
— А что вы умеете делать?
— Шить, стирать, гладить тонкое белье.
— Это чудесно! У нас здесь как раз нет белошвейки. Вы получите столько работы, что вам и за год не переделать.
— И вы поможете мне найти ее?
— Непременно, обещаю вам.
— Сам господь посылает мне вас. Я не жадная до денег, но ведь детей-то кормить надо.
— Все будет хорошо, вот увидите. А ваши друзья знают, что вы едете? Они ждут вас?
— Ждут-то они ждут, да только не так скоро. Они написали мне лишь на прошлой неделе, а я, вместо того чтобы отвечать, взяла да и сама приехала. Я, видите ли, голубушка, была Матерью подмастерьев… Впрочем, вы-то ничего про такие дела небось не слыхали.
— А вот и слыхала, у меня есть знакомые подмастерья, они всё мне объяснили. Так, значит, вы покинули своих сыновей?
— Это они покинули меня. Им не удержаться было больше в городе, а я не могла переехать вместе с ними в другой — мне там не на что было бы открыть корчму. И вот была у меня как будто большая семья, и вдруг я совсем одна осталась… Легко ли это? Кажется, и жить-то больше незачем, а ведь мне надо еще вырастить моих малюток. Уж до того тяжко мне было уезжать из тех мест, что я постаралась сделать это как можно скорее. Все мы плакали, расставаясь, и сейчас даже как вспомню, слезы так и льются.
— Ну не горюйте, мы постараемся, чтобы вы скорее забыли о них. Ну, вот мы и дошли до замка. А к кому вы идете? Есть там где остановиться?
— Нет, навряд ли. А что, разве в этой деревне нет постоялого двора?
— Есть, только не очень хороший. Здесь бы вам было лучше. Если хотите, вы можете пожить здесь, пока устроитесь.
— Здесь, в замке? Да кто ж это меня сюда пустит?
— Не беспокойтесь, пустят. Идемте со мной.
— Но, милая девочка, подумайте только, ведь меня могут принять за какую-нибудь нищенку.
— Никому это и в голову не придет, люди здесь все добрые.
— Да уж куда добрее, если все такие, как вы. Пресвятая дева Мария! Да здесь просто рай!
Изольда привела Савиньену с детьми в старый флигель, который называли Квадратной башней и где была особая комната, предназначенная для бедных. Она позвала мальчика с конюшни, велела ему взять ослика, потом сказала служанке, чтобы та принесла детям и матери поесть. Изольда и всех своих слуг успела приучить к тому особому роду благотворительности, которую она осуществляла под видом дружеской помощи нуждающимся.
Путница немало была удивлена поведением этой девушки, которая так просто избавляла ее от всех дальнейших хлопот, решительно отклоняя при этом всякое изъявление признательности. Ее сердечный, искренний тон и вместе с тем очень решительная манера говорить и действовать как-то исключали возможность рассыпаться в благодарностях и льстивых словах. И простолюдинка тотчас же поняла это и была глубоко тронута.
— Ну спасибо вам, спасибо, — сказала Савиньена, прижимая мадемуазель де Вильпрё к своей груди немного чересчур крепко, быть может, но с такой искренней благодарностью, что Изольда, несмотря на свой принцип никогда не унижать бедных людей внешним проявлением сочувствия, не смогла скрыть своей растроганности. — Видно, и в самом деле, мне вас бог посылает.
— А теперь, — сказала Изольда, справившись со своим волнением, — скажите имена ваших друзей. Я сейчас же пошлю известить их о вашем приезде, и они придут к вам сюда.
Женщина поколебалась с минуту, затем решительно ответила:
— Пошлите сказать сыну моему, Вильпрё Чертежнику, иначе Пьеру Гюгенену, что приехала Савиньена.
Изольда вздрогнула; она взглянула на эту женщину, еще совсем молодую, прекрасную, словно ангел, которая приехала к Пьеру и собиралась жить подле него. И тотчас же решила, что заблуждалась и то, что казалось ей любовью, было лишь дружбой, а вот эта женщина и есть та, которую он, и давно уже, избрал себе в подруги. Она почувствовала, что еще немного, и лишится чувств. Но, усилием воли овладев собой, она сказала:
— Вы скоро увидите Пьера. Скажите ему, что я встретила вас радушно. Он будет благодарен мне за это.
И она быстро вышла из комнаты, распорядившись уведомить Пьера о приезде гостьи. Придя к себе, она упала на стул и просидела так часа два, закрыв лицо руками. Наступило время чая, дед прислал за ней. В гостиную она вернулась на вид совсем спокойная, будто ничего не произошло.
ГЛАВА XXXI
Услышав о том, что Савиньена в замке, Пьер тотчас же поспешил к ней. Он льстил себя надеждой, что уже найдет там Амори, к — как-то незаметно скрывшегося во время ужина, однако он еще не приходил, и Пьер напрасно ждал его и напрасно повсюду искал — Коринфца не было нигде.
Время шло к полуночи, а Коринфец не показывался. Пьер еще прежде, раздумывая о предстоящем приезде Савиньены, понимал, что первая же встреча ее с Амори решит судьбу обоих и что в зависимости от того, какие чувства проявит в эту первую минуту Коринфец — будет ли он с ней холоден или выкажет бурную радость, — Савиньена либо догадается обо всем, либо даст себя обмануть. Вот почему он был теперь в большом затруднении, — ведь Коринфца могло не быть здесь по каким-нибудь не зависящим от него причинам, и он чувствовал себя не вправе обвинять друга, не дав ему возможности оправдаться. А с другой стороны, Савиньена выглядела такой спокойной, казалось, она исполнена такой твердой веры в будущее, что Пьер, вспоминая о разочаровании, которое неизбежно ожидает ее, упрекал себя за то, что так долго оставляет ее в неведении. Она ничего не спрашивала о Коринфце — какое-то внутреннее целомудрие мешало ей произнести имя любимого; она ждала, что Пьер первый заговорит о нем, но Пьер только твердил: «Куда ж это Коринфец запропастился?», «Ну, я думаю, теперь он вот-вот явится!»
Она немного отвлеклась от своего напряженного ожидания, только когда Пьер, сразу же догадавшийся по ее описаниям, кто была та радушная «служанка», о которой она с первой же минуты рассказала ему, объяснил ей, что «служанка» эта не кто иная, как юная владелица замка. Савиньена стала подробно выспрашивать его об этой богатой благородной барышне, которая останавливает прохожих на дороге, чтобы дать им приют и ночлег, заботится об их дальнейшей судьбе и ведет себя при этом так просто, что с первого взгляда и не догадаешься, кто она такая, и не поймешь сразу, до чего она добрая, разве что сам так же добр, как она. Выслушав от Пьера подробнейший рассказ о мадемуазель де Вильпрё, Савиньена прониклась к этой знатной барышне каким-то особым благоговейным чувством, и велика была ее радость, когда она услышала, как высоко ставит мадемуазель де Вильпрё работы Коринфца, и узнала, что дед ее оказывает ему всяческое покровительство. Но когда Пьер стал рассказывать о намерениях Коринфца отправиться в Париж и переменить свое ремесло, она приумолкла и задумалась. Выслушав внимательно также и те доводы, что приводил Пьер в защиту планов своего друга, Савиньена покачала головой и сказала:
— Все это как-то удивительно, мастер Пьер; мне все кажется, будто я слушаю какую-то сказку вроде тех, которыми зачитывались по ночам наши подмастерья и которые они называли романами. Вы вот говорите, что Амори хочет стать художником. Но разве он и так не художник и, чтобы стать им, необходимо бросить столярное дело? А я думаю другое: просто он, как видно, задумал стать буржуа и порвать со своим сословием. Мне все это совсем не нравится. Когда человек стремится стать выше своих товарищей, ничего хорошего не получается. Ни разу еще я не видела, чтобы кому-нибудь это удалось; а кому и удается, того перестают уважать товарищи, и все равно нет ему счастья, потому что нет у него друзей. Что же Коринфец собирается делать в этом Париже? Откуда возьмет там средства на обзаведение? Вы вот говорите, пройдет несколько лет, прежде чем он достигнет чего-то на этот новом поприще, да еще несколько лет, прежде чем сможет прокормиться новым своим ремеслом. А до тех пор? Выходит, он собирается жить щедротами вашего помещика? Я верю, что человек он хороший, а только горек хлеб, который ешь из рук богача. И я никак не возьму в толк, как это человек, уже добившийся независимого положения, живущий собственным трудом, может согласиться пойти в подобную кабалу и жить милостями благодетеля.
Пьер попытался было защитить право таланта совершенствоваться любыми средствами, однако убедить в этом Савиньену так и не мог. Ей никогда не изменяли здравый смысл и врожденное чувство справедливости, пока дело касалось вещей, ей доступных. Но круг понятий ее был ограничен, и при всех своих высоких добродетелях она отличалась предубеждениями и предрассудками, которыми была связана с народом. Так неотделимо дерево от своего корневища.
Тайная досада и тревожное недоумение Савиньены с каждой минутой усиливались, и когда на замковых башенных часах пробило одиннадцать, она решила отложить свидание с Коринфцем на завтра. Дети уже давно спали, и сама она слишком была измучена, чтобы ждать его дольше. Она легла, но сон не шел к ней; недобрые предчувствия томили ее, и большую часть ночи она провела в молитве и слезах.
Когда маркизу позвали обедать, Коринфец с таким трудом выпустил ее из своих объятий, что она пообещала при первой же возможности вернуться в свою комнату. И вечером, едва проглотив последний кусок, Коринфец по тайному ходу вновь поспешил к заветной двери. Маркиза между тем, сославшись на жестокую мигрень, рано ушла из гостиной и, поднявшись к себе, заперлась в своей спальне. И здесь ей пришла в голову мысль надеть для возлюбленного самый лучший свой наряд, чтобы показаться ему еще желаннее и вознаградить его за пережитые муки ревности. У нее в картонке еще с прошлых времен хранился восхитительный маскарадный костюм, который чудо как к ней шел — бальный наряд дамы прошлого века. Завив и напудрив свои волосы и украсив их нитками жемчуга, цветами и перьями, Жозефина надела роскошное платье, все в лентах и кружевах, с длинным корсажем и фижмами. Не были забыты и туфельки на высоких каблучках, и большой веер, разрисованный Буше , и крупные перстни, и даже две мушки — одна над правой бровью, другая — в уголке рта. Что до румян, то в них нужды не было — цвет лица Жозефины затмил бы их, а ямочки на ее щеках были так прелестны, что какой-нибудь аббат тех времен не преминул бы сказать, что в них притаился сам Амур. Этот наряд, придававший ей вид одновременно и величественный и легкомысленный, был ей удивительно к лицу. В таком обольстительном облике маркизы эпохи Регентства она и предстала перед Коринфцем, и тот был совершенно ослеплен и чуть с ума не сошел от восторга. Эта женщина была настоящая маркиза, и мысль, что она, прекрасная, нарядная, величественная, принадлежит ему, человеку низкого происхождения, бедному, безвестному, плохо одетому, наполнила его чувством гордости, в котором была, пожалуй, и какая-то доля тщеславия. Всю ночь забавлялись они этой захватившей обоих детской игрой. Ведь вдвоем им не было и сорока лет; никакая глубокая мысль не рождалась в прелестной головке Жозефины, а что до Коринфца, то его так переполняли жизненные соки, он так обуреваем был желанием все испытать, всем насладиться, всем овладеть, что строгие правила, внушенные ему Савиньеной и Пьером Гюгененом, тотчас же исчезли из его сердца, подобно тому как исчезает на глади вод отражение только что промелькнувшей над ними птицы. Маркиза нарочно ничего не ела за обедом, чтобы иметь возможность попросить ужин к себе в комнату и разделить его с Коринфцем. Теперь она с удовольствием расставила все эти изысканные кушанья в позолоченных блюдах на небольшом столике, который украсила цветами, а в середине поставила большое зеркало, чтобы Коринфец мог любоваться не только ею, но и ее отражением. Затем она плотно закрыла ставни, задернула занавеси, зажгла свечи в канделябрах над камином, накурила в комнате ароматическим курением и стала в меру своих сил играть роль маркизы, пародируя манеры прелестниц былых времен. Но Коринфец эту насмешливую игру воспринял всерьез. Ничто не действует так на артистическую натуру, как ухищрения роскоши и сладострастия, и в эти минуты он уже неспособен был подвергать осмеянию те нравы старых добрых времен, которые воскрешала перед ним Жозефина, — не чувство осуждения вызывала в нем та полная неги жизнь, а элегическую грусть. Да и Жозефина отнюдь не выглядела смешной — она была слишком для этого красива. Этот изысканный ужин при свечах, это ночное свидание, эта комната, превращенная в будуар, эта мещаночка, преобразившаяся в великосветскую обольстительницу, — все это поразило его воображение и сыграло самую пагубную роль. Ибо до сих пор он любил Жозефину просто ради нее самой, искренне сетуя, что она не обыкновенная деревенская девушка, проклиная ее богатство и титул, воздвигавшие между ними преграды. Теперь его влекло к ней именно то, что было в ней суетного, все те пустяки, которые составляли сущность ее интересов. Сама тайна их встреч и сопряженная с ними опасность сразу же приобрели в его глазах какую-то особую, острую прелесть. Всем своим существом потянулся он к тому миру избранных, где жила она и где, позабыв и о былом своем отвращении и о своей гордости, жаждал он теперь завоевать себе место. Охваченный восторженными надеждами, он стал клясться маркизе, что недолго ей еще осталось стыдиться своего избранника, что недалек тот день, когда перед ним, Коринфцем, широко распахнутся двери гостиных и с высоко поднятой головой, с горделивым взглядом он взойдет туда, куда нынче его зовут лишь затем, чтобы починить какую-нибудь панель. Он будет еще ходить по этим роскошным коврам, вдыхать эти сладкие благовония! Суетные желания, тщеславные мечты все более овладевали им. Любовь к Жозефине сливалась в его сознании с тем блестящим будущим, для которого он твердо считал себя предназначенным. И мысль о Савиньене была теперь невыносима ему, как напоминание о некоем кабальном договоре, обрекающем его на вечное рабство, на нищету и безвестность.
Поэтому, когда, проснувшись, он услышал от Пьера, что Савиньена здесь, в замке, он воспринял это как смертельный удар. Ему хотелось провалиться сквозь землю, однако выхода не было — встреча была неизбежна. Взяв себя в руки, стараясь держаться как можно развязнее, он поздоровался, приласкал детей, пошутил с ними, затем завел с Савиньеной разговор об ее устройстве. Но эта кажущаяся заботливость, эти усердные расспросы о ее делах не могли скрыть от Савиньены его равнодушных глаз и всю отчужденность его поведения. А Коринфец, играя свою лицемерную роль, в это время невольно сравнивал себя с теми светскими повесами времен Регентства, чьи похождения всю ночь пересказывала ему Жозефина. Еще немного, и он почувствовал бы себя маркизом! В глубоком изумлении, молча слушала Савиньена его пространные рассуждения по поводу жилища, которое он собрался ей подыскать, и заказчиков, которых обещал ей найти. Не отвечая ни слова, она предоставляла ему болтать все, что ему вздумается, и ее сдержанное молчание постепенно начало пугать Амори. Вся решимость его куда-то улетучилась, и сквозь самоуверенный его тон начали пробиваться нотки робкой почтительности.
Но тут Савиньена встала и, протягивая ему руку, сказала:
— Спасибо, дорогой мой сын, за ваше усердие и желание помочь мне, но, право, ни к чему вам так беспокоить себя. Сейчас я уже не нуждаюсь в помощи. Нашлись добрые люди, они приняли во мне участие, жилище тоже у меня скоро будет. Идите, работайте, час уже поздний, а ведь вы знаете: хороший подмастерье на работу приходит минута в минуту.
После ухода Коринфца Пьер еще немного посидел у Савиньены, опасаясь с ее стороны бурного отчаяния. Однако и с ним она держалась все так же спокойно и молчаливо; ни слова сожаления, ни слова упрека не вырвалось из ее уст. Ничто в ее поведении не говорило о том, что она собирается отказаться от своих намерений и уехать отсюда.
Едва только Пьер ушел в мастерскую, как Савиньена поспешно обрядилась в свои траурные одежды, снятые ею на время пути, заботливо оправила на себе вдовий чепчик, прибрала в комнате и, отведя детей к служанке, которой поручено было накормить их, спросила, нельзя ли ей переговорить с мадемуазель де Вильпрё. Через несколько минут ее ввели в покои молодой владелицы замка.
Изольда в эту ночь спала плохо; она только что проснулась и, едва открыв глаза, сразу вспомнила свое вчерашнее жестокое разочарование, и тайное смятение вновь овладело ее сердцем. Но когда ей доложили, что женщина, которую она вчера поселила в Квадратной башне, просится поговорить с ней, она сказала себе, что должна быть тверда в своем решении, должна быть великодушной и сделает для подруги Пьера все, что обещала.
— Садитесь, — сказала она Савиньене, указывая ей место у своей постели. — Хорошо ли вы отдохнули после путешествия? Как спали ваши дети?
— Дети мои спали хорошо, за что я благодарю бога и ваше доброе сердце, дорогая моя барышня, — ответила Савиньена и, нагнувшись, поцеловала руку Изольде. Она сделала это с таким достоинством и тактом, что девушка не решилась воспротивиться этому проявлению почтительной благодарности.
— Пришла я к вам не затем, чтобы просить прощения за то, что я не догадалась вчера, кто вы такая, — продолжала Савиньена, — я знаю, вы на это не обиделись. И не затем, чтобы поблагодарить вас за всю вашу доброту, — меня предупредили, что вы этого не любите. Я пришла потому, что знаю теперь, что у вас великодушное сердце и вам можно доверить любое горе. Я пришла просить у вас совета.
— Кто же внушил вам такое доверие ко мне, моя милая? — спросила Изольда, делая над собой огромное усилие, чтобы держаться с этой женщиной спокойно.
— Мастер Пьер Гюгенен, — не раздумывая, ответила Мать подмастерьев.
— Так, значит, вы говорили с ним обо мне? — вся зардевшись, спросила Изольда.
— Мы больше часа про вас говорили, — сказала Савиньена, — и теперь я так вас люблю, будто с самого детства знаю.
— Я очень рада этому, Савиньена, — проговорила Изольда, и как она ни крепилась, горячая слеза скатилась по ее щеке. — Скажите мастеру Пьеру, когда увидите его, что я буду вам таким же другом, как и ему.
— Я заранее была уверена в этом, — ответила Савиньена, — потому-то и пришла к вам как к другу.
И Савиньена рассказала Изольде всю свою историю: о своей жизни с Савиньеном и обо всем, что случилось с ней до той минуты, когда она, вняв зову Коринфца, решилась из Блуа приехать сюда.
— Наверно, я утомила вас своим рассказом, добрая моя барышня, — сказала она в заключение. — Но вы поймете сейчас, что дело это очень непростое, и я только с вами могу поговорить. Как ни уважаю я мастера Пьера, но с ним вчера вечером мы так и не смогли договориться, да и сегодня тоже; не пойму я никак, что он мне такое толкует. Он говорит, будто Коринфец должен стать скульптором, а для этого ему будто нужно снова учиться, и что вы, барышня, и ваш уважаемый дедушка хотите послать его в Париж, и он там несколько лет ничего не сможет зарабатывать, а жить будет вашими благодеяниями. Коли все это так, ничего, значит, у нас с ним не получится. Ну, поженимся мы в будущем году, как было задумано… Так ведь тогда я с детьми окажусь на вашем содержании, и притом не год и не два. Пусть даже вы согласны были бы на это, я-то никогда на такое не пойду — дети мои рождены свободными людьми и не должны жить в прислугах. Так всегда считал мой муж, а я от его воли не отступлюсь. Я не стала скрывать от Пьера, что мне не по душе все то, что задумал его друг. Но Коринфцу, как видно, его планы дороже, чем я, потому что нынче утром, когда мы свиделись, он был словно в воду опущенный и так чудно держался со мной, что его просто не узнать было. Не иначе как сердится на меня за то, что я не сочувствую его планам. Вот в каком я оказалась положении, милая барышня. Очень мне грустно все это, и я теперь, само собой, раскаиваюсь, что приехала сюда, доверившись причудам молодого человека, вместо того чтобы оставаться под защитой мудрого и преданного друга, — уж тот никогда бы не оставил меня. Вдове, да еще с детьми, видно, грех слушаться своего сердца. Выбирая человека, способного служить им опорой, ей следует внимать лишь голосу своего разума и долга. Да, все это моя вина, это я теперь хорошо понимаю. Но что сделано, то сделано. Отступиться от слов, которые были сказаны мною Надежному Другу, я уже не могу — мне это не пристало. Негоже, чтобы о матери детей такого человека, как Савиньен, говорили как о женщине безрассудной и легкомысленной. Когда-нибудь это может повредить чести моей дочери. Так что приходится мне теперь искать выход из трудного положения, в котором я оказалась по собственной своей вине. Вот и пришла я посоветоваться с вами, как мне теперь быть. Никому другому не решилась бы я докучать своей бедой. Но вы… Ведь недаром же называет вас Пьер добрым ангелом, врачующим душевные раны.
Словно тяжелый камень свалился с души Изольды. Савиньена своим рассказом развеяла все ее сомнения. Она была признательна ей за это и вместе с тем поражена и глубоко тронута благоразумием и душевной честностью этой женщины, чьей единственной путеводной звездой в жизни было чувство долга.
— Дорогая моя Савиньена, — сказала Изольда, одной рукой обнимая красивые крепкие плечи простолюдинки, — вот вы просите у меня совета, а между тем сами вы, мне кажется, так мудры, что это скорее мне следовало бы иной раз обращаться за советом к вам. Я не знаю, что происходит в сердце вашего Коринфца. Я не сомневаюсь, что он обожает вас. Можно ли не любить такую, как вы? Но вместе с тем не стану вводить вас в заблуждение; я не поручусь, что юноша этот способен довольствоваться тихим семейным счастьем и размеренным существованием ремесленника, что он не предпочтет им неспокойную жизнь художника с ее борьбой, страданиями и победами. Мы, я думаю, поговорим еще с вами об этом; со временем, быть может, вам станет яснее, куда влекут вашего Коринфца его талант и честолюбие. Я не раз беседовала об этом с Пьером. Должно быть, он приведет и вам все те доводы, которыми в конце концов убедил меня, что нельзя мешать Коринфцу следовать его призванию, а нужно, напротив, помочь ему в этом.
Широко раскрыв глаза, слушала Савиньена слова Изольды, силясь понять их.
— Так, значит, и вам тоже приходила мысль, что путь этот может быть гибелен для него? — прошептала она, тяжело вздохнув.
— Да, приходила. Потому-то и пугало меня сначала, что дедушка так сразу хочет вырвать этого юношу из его сословия и отправить одного в Париж, предоставив всем искушениям и случайностям жизни художника. Мне казалось, что этим он берет на себя слишком большую ответственность, потому что если Коринфец не оправдает возлагаемых на него надежд и из него ничего не получится, мы окажем ему плохую услугу.
— И тем не менее продолжали внушать ему надежды?
— Пьер сказал, что мы не имеем права лишать его их. У каждого из нас свои склонности, каждый от рождения несет в себе как бы зародыш будущей своей судьбы, добрая моя Савиньена. Бог ничего не делает зря. Наделяя нас тем или иным талантом, добродетелью или даже недостатком, он осуществляет свой неведомый нам великий замысел. Никто не вправе гасить в юном существе священный огонь. Напротив, наш долг — поддерживать его, помочь ему развить свой талант, даже если это принесет ему не радость, а страдания…
— Трудно мне в это поверить, — ответила Савиньена, — я, милая барышня, как в темном лесу, не знаю, что теперь и делать. Я ведь хотела сказать вам, что если в самом деле это новое его ремесло должно принести ему богатство, счастье, известность, что ж, ради него я готова смириться — молчать или же уехать отсюда. Но вот вы только что сказали, что на этом пути его ждут страдания — может быть, это будет даже гибельно для него — и что все-таки это нужно, потому что так хочет бог. Вы ученее меня и так хорошо говорите, что я не умею вам ответить, а могу только плакать. Очень мне тяжело…
И Савиньена разразилась слезами, что случалось с ней не часто, во всяком случае на людях.
Изольда стала успокаивать ее, она убеждала ее не торопиться с решением, а устроиться здесь в деревне хотя бы на ближайшие месяцы, предоставив Коринфцу полную свободу выбора — быть может, чувство к Савиньене возобладает в его душе и его еще потянет вновь к тихому семейному счастью. При этом ей, так же как и Савиньене, в голову не приходило, что Коринфец может любить другую женщину. Благодаря лабиринту его свидания с маркизой оставались тайной для всех, а встречаясь с ней на людях, он держался всегда так скромно и вел себя так осторожно, что ни у кого не могло возникнуть ни малейшего подозрения. Под влиянием слов Изольды Савиньена приободрилась и решила остаться в Вильпрё. Изольда стала горячо убеждать ее отбросить хотя бы ради детей ложную гордость и поселиться в той самой комнатке, в которой она провела первую ночь. Поскольку, работая в замке, она сможет одновременно брать заказы и в деревне, доказывала ей Изольда, у нее не будет никаких оснований чувствовать себя на положении прислуги. И Савиньена сдалась на ее уговоры. Так осталась она жить в Квадратной башне, и с этого дня между ней и мадемуазель де Вильпрё завязались дружеские отношения. Не проходило дня, чтобы Изольда не проводила у нее часок-другой, болтая или занимаясь с маленькой Манеттой, которую взялась учить грамоте и счету. Благодаря этому Пьер имел теперь возможность видеть Изольду еще чаще, чем раньше. Эта благородная девушка вызывала у него все большее чувство благоговения. Когда он видел, как она, сидя рядом с рабочим столиком Савиньены, держит на коленях ее сынишку и терпеливо показывает ему буквы — она, тайком читающая Монтескье, Паскаля , Лейбница ! — он с трудом сдерживал желание броситься перед ней на колени. Нужно сознаться, что Изольда чуточку рисовалась перед ним, разыгрывая простолюдинку, когда помогала Савиньене накалять утюги, или, если та была занята детьми, сама брала ее утюг и начинала гладить брыжи кюре или шейные платки папаши Гюгенена. Все эти мелочи житейской прозы, преображенные любовью и пылкой республиканской мечтой, исполнены были для Пьера такой высокой поэзии, что он чувствовал себя парящим где-то под самыми небесами; он жил теперь в каком-то восторженном состоянии, в какой-то лихорадочной экзальтации, от которой ум его с каждым днем все больше развивался, а сердце, доверчиво отдаваясь природной своей наклонности, наполнялось новой силой, жадно устремляясь навстречу Добру и Красоте. Поверьте, любезный читатель, в том, что говорили друг другу наши платонические любовники в Квадратной башне, было немало значительного, хотя им казалось, будто они говорят о вещах, само собой разумеющихся. Поверьте, что в тот день, когда светлые умы, ведомые великодушными сердцами, дойдут до тех вечных истин, которые вы зовете банальными (и которые ежедневно обсуждаются в некоторых скромных жилищах, где вы в своем нарядном платье не решились бы даже присесть), и обрушат их на наше прекрасное общество, общество это, каким бы ни казалось оно вам надежно сколоченным, даст изрядную трещину. Перед оконцем Савиньены рос дикий виноград, образуя нечто вроде зеленого карниза, куда постоянно прилетали голуби — Изольда так часто стояла здесь, облокотившись на подоконник, что они стали совсем ручными. И меж тем как горлица или турман доверчиво склевывали с ее ладони зерна, она беседовала с Пьером, вырезавшим в это время какой-нибудь орнамент для часовни, вместе с ним возносясь в сферы идеального.
В то время как покорная судьбе кроткая Савиньена добывала пропитание своим детям, черпая утешение лишь в поддержке друзей и любви к богу, Коринфец переживал мучительные дни. Его терзали угрызения совести; он чувствовал себя мучительно униженным в присутствии этой благородной женщины. Он искал забвения в объятиях маркизы, но не находил в них прежних радостей. Какая-то нестихающая тревога владела теперь Жозефиной. Коринфец чувствовал, что она что-то скрывает от него. А Жозефину между тем мучил тайный страх огласки. Хоть она и воображала, будто ненавидит свет и даже мстит ему, предаваясь любовным утехам с простым подмастерьем, она более всего боялась мнения света. Лежа в объятиях Амори, она вздрагивала теперь при малейшем шуме, будучи не в силах иной раз скрыть свой стыд и страх. Коринфец то бурно негодовал, то старался не замечать ее поведения, но в глубине души предпочел бы, чтобы его возлюбленная, столь пылкая в минуты страсти и столь малодушная в своих рассуждениях, проявляла большую смелость и была бы с ним искреннее. Собственная его гордость вынуждена была отступить перед ее страхами. Волей-неволей ему пришлось согласиться и на жертвы: маркиза вновь стала бывать в свете. Сначала она объясняла это желанием избежать подозрений, могущих возникнуть в связи с переменой ее привычек. Но, несмотря на все пережитые унижения, она не пропускала ни одного случая вновь вернуться туда. Ее кокетство и легкомыслие всякий раз возрождались, словно феникс из пепла. У Коринфца это вызывало приступы ярости, но страсть неизменно одерживала верх; эта смена чувств не оживляла, однако, его сердца, а напротив, только опустошала и ожесточала его. Характер его становился все несноснее. Он избегал Пьера, то и дело перечил папаше Гюгенену, к остальным подмастерьям относился чуть ли не с пренебрежением. Скромные обычаи подмастерьев начинали тяготить его; даже резьба по дереву уже не радовала его, он вздыхал о том времени, когда будет иметь дело с мрамором и сможет созерцать прекрасные образцы искусства. Добрая Савиньена с грустью замечала, как изысканно он стал одеваться, как все больше тяготеет к безделью.
— Увы! — говорила она папаше Гюгенену. — Что он ни заработает, все уходит на бархатные курточки да вышитые сорочки. Когда утром он проходит мимо окна, разряженный и причесанный что твоя картиночка, я уже не удивляюсь, почему он так поздно идет в мастерскую.
Что до папаши Гюгенена, то он был весьма возмущен, увидев, что Коринфец сменил свои грубые башмаки на модные сапожки, и не раз говорил ему за ужином:
— Белые ручки да длинные ноготки — никудышное это дело для рабочего парня! Это уж пиши пропало: значит, инструмент у него ржавый, а в досках плесень завелась!

павел карпец

19-11-2015 17:32:15

Скрытый текст: :
ГЛАВА XXXII
С недавнего времени господин Изидор Лербур, чиновник управления шоссейных дорог, стал постоянным обитателем замка. Как уверял его отец, он «не поладил» со своим инспектором и, «плюнув на все», подал в отставку. Дело обстояло несколько иначе: глупость и невежество Изидора в конце концов все же вывели его начальника из терпения, между ними произошел решительный разговор, в результате которого господин Лербур-младший и был уволен. Впредь до приискания ему новой должности его приютили в замке, и он жил теперь в башне, которую отец его занимал в глубине двора, по соседству с Квадратной башней, где помещалась Савиньена с детьми.
Изидор, таким образом, имел возможность постоянно наблюдать за тем, что делается у красавицы вдовы. Убедившись, что ни Пьер, ни Коринфец не являются ее возлюбленными, он решил, что его собственный представительный вид и изысканное платье не могут не произвести неотразимого впечатления на эту простую женщину, вынужденную к тому же работать с утра до вечера, и начал волочиться за ней. Сначала Савиньена отнеслась к этому совершенно спокойно, ибо не испытывала к Изидору той острой неприязни, которую дружно питали к нему все обитательницы замка. Ей чужды были те пугливые ужимки, к которым прибегают многие женщины и которые весьма сродни кокетству, да и к тому же Мать подмастерьев успела повидать столько невеж и услышать столько неучтивых речей, что ее трудно было удивить чем-либо подобным. Привыкший к дерзостям Жюли и других горничных, Изидор обрадовался. Решив, что с Савиньеной нетрудно будет столковаться, он совсем обнаглел и начал по вечерам, когда Савиньена, отнеся выглаженное белье в замок, возвращалась к себе, донимать ее любезностями, и притом такого рода, что в конце концов она пригрозила ему оплеухой, в случае если он позволит их себе снова; она, несомненно, выполнила бы эту угрозу, если бы Изидору не суждено было быть проученным более сильной рукой.
Как-то вечером, будучи изрядно пьяным, Изидор увидел в окно Савиньену, ищущую у подножия Квадратной башни птенца, только что выпавшего из гнезда. Не замечая Пьера, стоявшего неподалеку, он устремился к ней и возобновил свои домогательства столь непочтительным образом и в столь грубых выражениях, что Пьер, возмутившись, подошел и велел ему убираться вон. Храбростью Изидор отнюдь не отличался, но на сей раз вино ударило ему в голову, и он не только не унялся, но, еще более наглея, стал орать, что сейчас поцелует Савиньену под самым носом у ее любовника.
— Я ей не любовник, — сказал Пьер, — но я ей друг, что сейчас и докажу, избавив ее от дурака.
С этими словами он взял Изидора за плечи и, хотя очень старался сохранять хладнокровие и умерить свою силу, отшвырнул бывшего чиновника управления шоссейных дорог столь решительно, что тот отлетел к стене и несколько поцарапал себе физиономию. Дальнейшие объяснения Изидор счел излишними и, сообразив, что с Пьером шутки плохи, никому не стал рассказывать о своем поражении; однако ненависть к Пьеру Гюгенену вспыхнула в нем с новой силой и прежние мысли о мести вновь зашевелились в его голове.
Свое наступление Изидор начал с более слабого врага — он принялся всячески порочить Савиньену, тихонько нашептывая каждому встречному и поперечному, будто Коринфец и Пьер вдвоем делят между собой ее благосклонность, попирая, таким образом, и ее женское достоинство и все законы морали; он утверждал даже, будто и берриец тоже является ее любовником и что ему, Изидору, это точно известно, поскольку из своих окон он видит все, что творится по ночам в Квадратной башне.
Были люди, которые не поверили ему, другие — их было большинство — поверили и без зазрения совести начали судачить. Слуги замка, постоянно сталкивающиеся с Савиньеной, решительно отвергали все наговоры Изидора, которого к тому же еще терпеть не могли. Все настолько уважали и любили Пьера, что никто из них не решился повторить ему эту сплетню. Но Коринфцу они ее повторили — его они любили гораздо меньше, считая, что он слишком задирает нос и относится к ним свысока.
Тяжело было слышать Коринфцу, как по его милости — ибо ведь это к нему, на его зов приехала сюда Савиньена! — бесчестят ту, которую прежде он так любил, а теперь защищает не он, а другой. Правда, он поклялся, что жестоко отомстит за нее сыну Лербура, но он бессилен был предпринять что-либо из-за внезапно вспыхнувшей ревности маркизы.
По утрам Жозефина имела обыкновение, в то время как Жюли причесывала ее, болтать с ней о разных пустяках, и та пересказывала ей все, что говорилось в деревне и людской. Услышав о толках, предметом которых была Савиньена, маркиза, не разобравшись даже, насколько они справедливы, сразу же прониклась какой-то странной ненавистью к этой женщине, явившейся жертвой ее связи с Коринфцем. Она принялась язвительно и придирчиво расспрашивать его о ней. Амори, бывший и без того уже в достаточно мрачном состоянии духа, ответил ей на это довольно вызывающе, что он не обязан отдавать ей отчет в своем прошлом.
— И тем не менее, — добавил он, — я готов сказать вам все, чтобы вы поняли, насколько несправедливо вы оскорбляете меня и как необоснованна ваша ревность. Да, это так, я любил Савиньену, а она любила меня, да, я собирался жениться на ней, когда кончится ее траур, и женился бы, если бы не встретил вас. Да, я разбил самое верное, самое великодушное сердце, которое встречал когда-либо в жизни, разбил ради вас, пренебрегающей мною, ради вас, которая мною играет. И все же вы можете быть спокойны: хоть я и понимаю, что это безумие, хоть и предвижу, что, в свою очередь, буду предан, все равно, я не люблю больше Савиньену, а вас, вас — боготворю… Мне стыдно за свое поведение, но тщетны все попытки искупить свою вину пред ней — видеть ее для меня мучительно, и когда Пьер заставляет меня идти к ней, я всякий раз томлюсь там, считая минуты, которые вынужден проводить вдали от вас.
— И тогда, — качая головкой, насмешливо сказала маркиза, — тогда эта женщина, такая благородная, такая верная, женщина, которую вы не удостаиваете даже взгляда, с горя бросается прямехонько в объятия вашему другу Пьеру и ищет у него утешения!
Коринфец был поражен этими словами. Никогда прежде он не думал, что оскорбленное самолюбие способно внушить Жозефине такую злобу и столь недостойные подозрения. Возмущенный, он принялся горячо защищать Савиньену, но этим только подлил масла в огонь и, выведенный из терпения язвительными попреками Жозефины, забылся до того, что стал превозносить пред ней добродетели соперницы. От этого Жозефина пришла в неописуемую ярость, и у нее сделался нервический припадок, который длился до тех пор, пока, вконец измученная, изнемогшая от слез, она не повергла вновь к своим ногам любовника, доведенного до безумия, истерзанного не менее, чем она.
Бурная сцена повторилась и на следующую ночь и была еще неистовее. Жозефина прогнала Амори вон из своей спальни, но не успел он выбежать в потайной ход, как она пришла в такое исступленное отчаяние и разразилась такими рыданиями, что он вынужден был вернуться обратно, чтобы она не сделала чего-нибудь с собой. Потом они помирились и вновь поссорились, и в этих печальных судорогах любви, в которой не было и следа их прежнего доверия друг к другу, были сказаны слова, убивающие идеальные чувства, были произнесены оскорбления, которые невозможно забыть и простить. И Коринфец, потрясенный всем этим, с ужасом спрашивал себя, какое же чувство связывает его с Жозефиной. Что это — любовь или ненависть?
До сих пор во время своих ночных свиданий они всегда вели себя настолько предусмотрительно, что ни вздох, ни шорох ни разу не нарушил сонного безмолвия старого замка. Но в эту последнюю бурную ночь они позабыли о всякой осторожности и слишком понадеялись на толщину стен и отдаленность покоев маркизы. Граф, который, как все старики, дурно спал, услышал вдруг среди тишины какие-то странные звуки: это были то выкрики, то сдавленные рыдания, то внезапные и сразу же обрывающиеся стоны, шедшие, казалось, откуда-то из глубины стен. Неподалеку от его спальни проходил лабиринт. Он знал о его существовании, но понятия не имел, что между тупичком за альковом маркизы и узеньким потайным ходом, обнаруженным Коринфцем за резной панелью в часовне, может быть какая-то связь.
Старый граф не слишком верил в привидения. Первой его мыслью была мысль о внучке. Он встал и по коридору пошел к ее покоям, откуда через башенку можно было прямо пройти в мастерскую. У ее спальни он прислушался. Все было тихо. Убедившись, что Изольда мирно спит, он прошел ее комнаты и по винтовой лесенке поднялся в башенку, в ее кабинет. На время этого короткого пути странные звуки смолкли. Но когда из кабинета он ступил на хоры часовни, они послышались снова.
Граф всегда страдал сильной близорукостью, но зато обладал превосходным и очень тонким слухом. И он явственно слышал теперь два голоса, несущиеся к нему откуда-то издалека, словно по слуховой трубе. Какие-то люди явно ссорились друг с другом. Граф внимательно в лорнет осмотрел все орнаменты панели, но потайной ход был расположен слишком высоко, чтобы он мог заметить в ней щель. К тому же звуки снова прекратились. Граф уже собрался было вернуться к себе, но вдруг заметил, что верхняя часть панели словно движется. Стена скользнула вбок, и в открывшемся проеме, бледный, с растрепанными волосами и горящими бешенством глазами, появился Коринфец; мягко спрыгнул он с высоты десяти футов на кучу стружек, которые накидал здесь, чтобы заглушать шум прыжка; сюда же — на случай, если кому-нибудь вздумалось бы зайти ночью в мастерскую — он сбрасывал приставную лесенку, с помощью которой каждую ночь забирался наверх.
Увидев, что панель отодвигается, граф быстро отступил назад, спрятался за ковер и в свой лорнет стал наблюдать за происходящим. Едва Коринфец ушел, он спустился в мастерскую и, обмакнув в горшок с белилами конец своей трости, начертил на передвижной планке знак, чтобы ее легче было потом найти. После этого, хотя до утра было еще далеко, он отправился будить Камиля, своего старого камердинера, самого тщедушного, самого бойкого, самого точного, самого хитрого и молчаливого из всех Фронтенов былых времен. Камиль вооружился отмычками и провел своего господина в мастерскую другим путем. Здесь он приставил лесенку к тому месту, которое указал ему граф, взял потайной фонарь, легко, несмотря на свои семьдесят лет, залез наверх, словно хорек, скользнул в потайной ход и, пройдя через брешь, сделанную в стене Коринфцем, добрался до самой двери алькова, которая была ему весьма знакома, поскольку много лет тому назад он проводил через нее некоего соперника своего барина. Его же стараниями этот ход и был затем замурован, хотя и слишком поздно.
Когда он вернулся и сообщил графу (не без некоторого смущения) о результатах своей экспедиции, тот не выказал по этому поводу никакого волнения и только иронически заметил:
— Я и не знал, что вместо одного прохода здесь целых два. Выходит, Камиль, мне изменяли значительно дольше, чем я предполагал.
Так и не назвав ему имя человека, которого только что здесь обнаружил, он приказал Камилю никому не говорить о существовании сквозного хода, а затем отправился обратно в постель в довольно спокойном расположении духа. Он столько всего перевидал на своем веку, что ничто уже не способно было вызвать в нем удивление или негодование. Но прежде чем уснуть, он тщательно обдумал план дальнейших действий. Ни в коей мере не мог он допустить этой любовной интриги; он твердо решил положить ей конец.
Ранним утром следующего дня юный Рауль отправился поохотиться, взяв с собой Изидора Лербура, которого часто использовал в качестве егеря во время охоты на зайцев; к тому же тот был весьма ловким маклером при покупке и обмене лошадей. Возвращались они около полудня. На обратном пути Рауль стал расспрашивать своего спутника о Савиньене, красота которой успела пробудить в нем нечистые желания. Услышав в ответ, что Савиньена не более чем лицемерка, разыгрывающая из себя недотрогу, Рауль заметил, что, может быть, она станет несколько сговорчивее, если что-либо подарить ей. Изидору прежде всего хотелось свести счеты с Пьером, поэтому, поддержав Рауля в его планах обольщения Савиньены, он добавил как бы мимоходом, что гораздо легче было бы добиться ее благосклонности, если бы удалось как-нибудь избавиться от сынка папаши Гюгенена, который очень ее ревнует.
— Избавиться от этого рабочего, сдается мне, не так-то легко, — ответил Рауль. — Дедушка и сестра просто души в нем не чают и по всякому поводу повторяют его слова, словно он какой-нибудь гений. Что он за человек?
— Просто болван, — ответил бывший чиновник управления шоссейных дорог, — да еще и хам в придачу. Попробуй связаться с таким — нагрубит так, что не обрадуешься. Он теперь задирает нос, потому что господин граф ему покровительствует, и, не стесняясь, всем говорит, что если только вы посмеете заглядываться на Савиньену, он вам этого не спустит — даром что вы граф.
— Вот как? Ну, посмотрим. А скажите-ка мне, Савиньена в самом деле его любовница?
— Только вы один этого не знаете.
— А моя сестра считает ее самой порядочной женщиной на свете.
— Увы! Мадемуазель Изольда весьма ошибается. Вообще очень жаль, что она так сблизилась с этими людьми; это может повредить ей больше, нежели она думает.
Рауль насторожился и придержал лошадь.
— Что вы имеете в виду? — спросил он. — О каком сближении может идти речь между моей сестрой и людьми подобного рода?
Читатель, конечно, еще не забыл о той ненависти, которую питал к Изольде Лербур-сын с того самого дня, как он упал с лошади, а она посмеялась над ним. Со своей стороны Изольда тоже никогда не могла скрыть той глубокой антипатии и презрения, которые он вызывал у нее, а по поводу истории с планом лестницы она произнесла несколько язвительных слов, которые были тотчас же переданы Изидору. Вот почему он никогда не упускал случая сказать о ней что-либо скверное, если только мог сделать это, не повредив самому себе. А с некоторых пор он даже позволял себе намекать, будто мадемуазель де Вильпрё «строит глазки» молодому Гюгенену и они целыми часами о чем-то разговаривают друг с другом у Савиньены — ему-то из окна его комнаты все видно! — и что уж тут ни говори, а очень это странно, чтобы барышня ее круга вела компанию с этакой потаскушкой и выбирала себе друзей среди простонародья.
Теперь он решил приписать свои гадкие измышления общественному мнению и пересказать их брату молодой республиканки; ему известны были ультрароялистские взгляды Рауля, и он надеялся таким путем навредить либо Изольде, поколебав ее независимое положение в семье и тем омрачив безмятежное ее существование, либо Пьеру и Савиньене. Поэтому на вопрос Рауля он ответил, что в доме давно уже обратили внимание на странные взаимоотношения между барышней, белошвейкой и столяром и на их свидания в Квадратной башне; что слуги разболтали об этом по деревне, а из деревни сплетни поползли дальше, и теперь на ярмарках и окрестных базарах только и разговору что об этом. Он, Изидор, просто в отчаянии и чуть было однажды не избил хорошенько тех, кто посмел клеветать таким образом на сестру господина Рауля.
— Вам и следовало их избить и никогда больше этого ни с кем не обсуждать, — сказал Рауль после некоторого молчания. — Но поскольку вы не догадались сделать ни того, ни другого, я настоятельнейшим образом рекомендовал бы вам, господин Изидор, впредь ни с кем более не делиться своими огорчениями по поводу этих толков о моей сестре. Быть может, она пользовалась до сих пор слишком большой свободой для столь юной девицы, но не может быть, чтобы она пользовалась ею ненадлежащим образом. Я скоро займусь этим делом и, полагаю, сумею пресечь все то, что дает пищу подобным слухам. Дерзкие сплетники будут примерно наказаны, я отобью у них охоту болтать, в этом вы можете не сомневаться. Что до вас, сударь, то запомните: когда речь идет о чести высокородной особы, существует один только способ защищать ее, и пытаться опровергать подобные сплетни хуже, чем самому повторять их. И если вам когда-нибудь случится еще раз позабыть об этом, я, несмотря на все свое расположение к вам, вынужден буду разбить о вашу голову самую крепкую мою трость.
С этими словами Рауль пришпорил своего коня, резко повернул его прямо на лошадку Изидора, до сих пор ехавшего рядом с ним, — сыну управляющего ничего не оставалось, как посторониться, — и, легко перемахнув через ограду парка, поскакал вперед, оставив далеко позади себя угодливого сплетника, весьма разочарованного и изрядно обеспокоенного результатом этого разговора.
Как раз в это же время другая, не менее оживленная беседа, предметом которой была все та же Савиньена, происходила между Изольдой и маркизой. Войдя утром в комнату кузины, Изольда была поражена тем, как та осунулась за ночь. На ее вопрос маркиза ответила, что у нее страшно разыгрались нервы. По всякому поводу она бранила свою горничную, перебрала с десяток кружевных косынок и, не найдя ни одной, которая была бы выстирана и выглажена по ее вкусу, в конце концов закричала, чтобы Жюли не смела никогда больше давать ее кружева этой бестолковой Савиньене, которая только и умеет, что неприлично вести себя и рожать детей.
Когда Жюли вышла, Изольда стала выговаривать кузине за то, что та позволяет себе подобным образом отзываться о столь достойной женщине. Хвалить Савиньену в присутствии маркизы значило только подливать масло в огонь. С какой-то необъяснимой злобой Жозефина продолжала бранить Савиньену, обвиняя ее в том, что она одновременно является любовницей и Пьера Гюгенена и Амори.
— Не понимаю, милая кузина, — сказала Изольда с сострадательной улыбкой, — как ты можешь верить таким гадким разговорам, да еще повторять их своими прелестными губками. Право, будь я нынче в таком же дурном расположении духа, как ты, я бы, пожалуй, сказала тебе, что начинаю всерьез подозревать, не имеют ли под собой некоторого основания наши давнишние шутки и не влюблена ли ты в самом деле в Коринфца?
— И при этом воображала бы, что смертельно меня оскорбишь, — ответила маркиза. — Ведь для тебя рабочие — это не люди, а так, вроде птиц, цветов или собак. Не потому ли ты проводишь с ними столько времени?
— Жозефина, Жозефина! — воскликнула Изольда, в горестном изумлении всплеснув руками. — Да что с тобой сегодня? Что с тобой творится?
— Ах, со мной творится что-то ужасное! — ответила маркиза и в отчаянии бросилась на постель, судорожно ломая руки и проливая потоки слез.
Изольда испугалась такого взрыва отчаяния, но он не был для нее полной неожиданностью: она не могла не заметить, как осунулась за последнее время Жозефина и как изменился ее характер. Она отнеслась к ней с обычной своей добротой и искренностью и, осыпая кузину нежными ласками, убеждая сочувственными словами, стала умолять открыть ей свое сердце.
Со стороны маркизы было, конечно, в высшей степени неуместно, может быть даже преступно, доверить свой секрет этой юной, чистой девушке, для которой в любви были еще тайны, куда воображение ее не смело проникнуть. Но Жозефина уже не властна была над собой. С каким-то исступленным бесстыдством развернула она перед кузиной печальную историю своих отношений с Коринфцем и, закончив ее, изложила целую теорию самоубийства, которой в эту минуту придерживалась довольно искренно.
Молча, не поднимая глаз, слушала Изольда ее рассказ. Порой краска заливала ее лицо, несколько раз она порывалась прервать исповедь Жозефины. Но всякий раз она вновь овладевала собой, подавляла вздох и принималась слушать дальше. Она держалась твердо, мужественно, словно юная сестра милосердия, которая впервые присутствуя при хирургической операции и чуть не теряя сознание от отвращения и ужаса, преодолевает себя, сознавая, что она здесь нужна, что она призвана облегчить страдания ближнего своего.
Что могла она ответить на эту исповедь? Отнестись сочувственно, высказать мягкое осуждение, дабы пощадить кузину? Оправдать ее неверность мужу? И то и другое было не в характере мадемуазель де Вильпрё. Воззвать к нравственному чувству? Но у маркизы не было никаких моральных принципов, да и не могло быть, учитывая ее воспитание, замужество, ложное и тягостное положение ее в свете. И все же Изольда попыталась объяснить ей, что осуждает она ее вовсе не за выбор, а за измену мужу, хотя при этом не одобряет и ее избранника. Все, что поведала ей Савиньена о прошлом Коринфца, создало у нее впечатление, что юноша этот по своим склонностям и стремлениям не способен дать счастье женщине, какова бы она ни была. Она не побоялась откровенно сказать об этом маркизе, заставив и ее задуматься над тем, чему прежде та не придавала значения, и вспомнить о той разительной перемене, которая произошла в характере Коринфца с тех пор, как покровительство господина де Вильпрё изменило его положение.
Постепенно Жозефина успокаивалась; прислушавшись к доводам рассудка, она готова была уже внимать и голосу нравственности, как вдруг в дверь постучались. Изольда пошла отворить и, увидев деда, как обычно, ласково с ним поздоровалась.
— Ступай-ка отсюда, дитя мое, — сказал ей граф. — Я хочу побеседовать кое о чем с твоей кузиной.
Изольда повиновалась. С торжественной медлительностью господин де Вильпрё уселся в кресло и начал разговор:
— Мне необходимо поговорить с вами, милая Жозефина, о вещах весьма щекотливых. Речь пойдет о некоей тайне — самой большой, какая может быть у женщины. Уверены ли вы, что нас никто не услышит?
— Мне кажется, никто, — ответила Жозефина, несколько озадаченная таким вступлением и испытующим взглядом, которым пронизал ее граф.
— Ну-с, — продолжал он, — проверьте всё же двери… все двери!
Жозефина встала и пошла взглянуть, плотно ли прикрыта входная дверь; затем она проверила ту, что вела в другие ее комнаты, и вернулась на место, намереваясь сесть.
— Вы забыли еще одну, — сказал граф, беря пальцами понюшку табаку и пристально глядя на маркизу поверх очков.
— Какую, милый дядя? Здесь больше нет дверей, — ответила Жозефина, бледнея.
— А дверь в алькове? Разве вы не знаете, что из мастерской слышно все, что здесь происходит?
— Боже мой! — воскликнула дрожащая Жозефина. — Неужели? Ведь там, кажется, тупик… Там нет никакого выхода…
— Вы уверены в этом, Жозефина? Не спросить ли об этом у Коринфца?
Жозефина почувствовала, что теряет сознание; она упала на колени и смотрела на графа с невыразимым ужасом, не в силах произнести ни слова.
— Встаньте, племянница, — произнес граф с убийственным спокойствием. — Извольте сесть и выслушать меня.
Жозефина машинально повиновалась; она сидела перед ним неподвижная, бледная, словно мраморное изваяние.
— В дни моей молодости, дитя мое, — сказал граф, — встречались маркизы, которые брали себе в любовники лакеев. Как правило, это были женщины значительно старше вас, не столь красивые, не пользующиеся таким успехом, и это обстоятельство в какой-то мере объясняло их прихоть. Все это происходило во времена Оленьего парка , о котором теперь столько кричат, которым постоянно корят нас, аристократов, всякие газетчики, уверяя, что это несмываемым позором ложится на…
— Довольно, милый дядя, довольно, ради бога! — воскликнула Жозефина, умоляюще складывая руки. — Я все, все понимаю!..
— Я не имел намерения оскорбить и унизить вас, дорогая Жозефина, — продолжал граф, — я только хотел сказать (потерпите еще немного, я буду краток), что подобные нравы, еще возможные во времена Людовика Пятнадцатого, ныне уже неприемлемы. В наши дни светская женщина, проведя ночь с простолюдином, не может уже сказать ему на рассвете: «Пошел прочь, ты больше мне не нужен!» — ибо в наши дни нет холопов. Теперь конюх — это человек, ремесленник — это художник, крестьянин — землевладелец, гражданин; и ни одна женщина, будь она даже королевой, не сможет убедить мужчину, державшего ее в своих объятиях, что, выйдя из ее спальни, он перестает быть ей равным. Следовательно, в том, что вы избрали себе любовником этого молодого просвещенного простолюдина, нет ровно ничего унизительного для вас, милая племянница. И, будь вы свободны, имей вы право вручить своему избраннику вместе с сердцем также и вашу руку, я бы предложил вам поступать так, как вам нравится. И тогда из маркизы Дефрене вы превратились бы в «Коринфиху», и это ничуть бы меня не оскорбило и не возмутило. Но, к несчастью, вы замужем, дитя мое, муж ваш тяжко болен (я как раз получил письмо от его врача, по его словам — он вряд ли протянет и полгода), и вы слишком уже близки к свободе, чтобы можно было извинить подобное нетерпение. Бывают несчастные замужества, которые тянутся целую жизнь; в этих случаях мимолетные ошибки неизбежны, и свет относится к ним снисходительно. Но в вашем положении вы вряд ли можете рассчитывать на подобное снисхождение. Вот почему я предлагаю вам удалить от себя Коринфца; вы сможете еще призвать его вновь, через год после окончания траура, если только пожелаете тогда выйти за него замуж.
Подобная постановка вопроса была так неожиданна, так не походила на те строгие речи, которые Жозефина приготовилась услышать от графа, что растерянность ее сменилась изумлением. Несколько раз она поднимала на него глаза, чтобы убедиться, что он говорит всерьез, и снова их опускала, — он явно не шутил. А между тем все это было, конечно, лукавой игрой ума, ловкой западней, заключительным монологом ловко разыгранной перед ней шутовской комедии. Старый граф превосходно рассчитал, какое это произведет действие, и нисколько не боялся! что эта комедия обернется против него. Жозефину он знал гораздо лучше, чем она знала себя. Он как бы опустил поводья, прекрасно понимая, что это единственный способ справиться с такой норовистой лошадкой.
Несколько минут Жозефина молчала, не зная, что сказать. Наконец она ответила:
— Благодарю вас, мой дорогой, мой великодушный дядя. Вы очень добры ко мне, хотя я знаю: в глубине души вы, конечно, меня презираете.
— Вас — презирать? Я? За что же, дитя мое? Будь вы одной из тех любвеобильных маркиз, о которых шла речь, я высказался бы сурово, ибо благородный разум должен уметь обуздывать волнения крови. Но ведь вы питаете к своему избраннику иные чувства…
— Да, да, конечно, милый дядя! — воскликнула Жозефина, ухватившись за возможность оправдаться и сразу же вновь обретя свою способность лгать. — Клянусь вам, все это одно воображение, просто блажь какая-то, романтическая мечта, не более… Этот молодой человек приходил сюда только…
— Чтобы приложиться к вашей ручке? В этом я не сомневаюсь, — подхватил граф с такой язвительной усмешкой, что Жозефина сразу поняла — ей его не провести. — Но об этом я вас не спрашиваю, — продолжал он, вновь принимая серьезный вид. — В проступках такого рода сердце иной раз играет столь непомерную роль, что те, кто совершают их, заслуживают скорее жалости, нежели осуждения. Итак, я верю, что чувство ваше к Коринфцу глубоко и искренно и что, предвидя близкую кончину господина Дефрене, вы дали этому юноше обещание когда-нибудь выйти за него замуж. Так вот, дитя мое, если это так, то свое обещание нужно сдержать. А я, повторяю, возражать не буду.
— Но, милый дядя, — простодушно сказала Жозефина, — я вовсе не давала ему такого обещания!
Делая вид, будто он не слышал этого ответа (хотя слышал его превосходно), граф продолжал:
— Я даже могу, если вам это угодно, нынче же сказать Коринфцу о своем отношении к этому делу.
— Но, милый дядя, ведь это значило бы подать ему серьезную надежду, а ведь она еще может и не осуществиться. Я вовсе не жду, я вовсе не желаю смерти человека, за которого вы меня выдали замуж, и мне кажется, с моей стороны было бы просто кощунством позволить тому, кого я люблю, надеяться на такое горестное событие и мечтать о нем.
— Вот почему будет гораздо приличнее, если эти надежды внушу ему я, а не вы. Щепетильность ваша достойна всяческих похвал, но мне-то ведь хорошо известно, что мой дорогой племянник, маркиз Дефрене, — человек пренеприятный, а стало быть, не такая уж это будет большая утрата. Так что я никогда не потребую у вас выражений притворной скорби, более того — в глубине души я искренно сочувствую вашему желанию стать свободной и сочту своим долгом успокоить Коринфца относительно срока вашей разлуки. А расстаться вам необходимо: то, что сегодня знаю я один, завтра может стать достоянием молвы. Ему эта разлука причинит, конечно, большое горе, он, должно быть, без памяти влюблен. Но я постараюсь растолковать ему, что, только принеся эту жертву, он вас добьется, что года через два он будет вознагражден за нее, и не сомневаюсь, что он ответит согласием на мое предложение.
— Какое предложение, милый дядя? — испуганно спросила Жозефина.
— Немедленно отправляться в Италию и посвятить себя там искусству. В этой стране, полной преданий о великих ее художниках, он найдет прекраснейшие образцы его. Я дам ему возможность учиться у хороших мастеров, он добьется быстрых успехов, и кто знает, может быть, года через два станет победителем на конкурсе, и тогда супругом вашим будет многообещающий художник, которому богатство ваше облегчит путь к славе.
— Но я уверена, милый дядя, — сказала Жозефина, — что это вовсе ему не понравится. Он очень горд и бескорыстен. И никогда не согласится быть обязанным своими успехами не себе, а тому положению, которое создам ему в свете я.
— Но у него есть честолюбие, — ответил граф. — Оно свойственно всякому художнику. Жажда славы скоро возьмет верх над его щепетильностью.
— Но я-то вовсе не хочу быть орудием в руках честолюбца, милый дядя. Я усомнилась бы в его любви, да и сама разлюбила бы его, если бы Коринфец согласился принять мое состояние, еще не прославив своего имени…
— Ну вот что, — сказал граф, вставая, — дело это не терпит отлагательства. Надо что-то немедленно решить, мы побеседуем с ним об этом нынче же. Так, значит, я могу ему сказать — не так ли? — что вы его любите, и настолько, что готовы будете выйти за него замуж, каково бы ни было к тому времени его положение, а я согласен на ваш брак даже в том случае, если он останется простым столяром. Я правильно понял вашу мысль?
— Но дядя, — растерянно пролепетала Жозефина, вставая вслед за графом, который делал вид, будто собирается уйти, и стараясь удержать его. — Дайте же мне все-таки подумать! Мне ведь все это и в голову никогда не приходило! Как это можно — обещать выйти замуж, когда я еще не овдовела и вообще знаю, что брак — это сплошные горести… Нет, это просто невозможно. Мне нужно опомниться, посоветоваться…
— С кем, дорогая племянница? С Коринфцем?
— Нет, с вами, милый дядя, только с вами! Вы один можете дать мне хороший совет! — воскликнула хитренькая Жозефина и бросилась в объятия графа.
Старый вельможа превосходно понял, чего хочет от него юная маркиза: она ждала, чтобы он избавил ее от этого пугавшего ее теперь обещания, чтобы он помог ей разорвать связь, которой она стыдилась. Любя Коринфца, Жозефина была искренна, но тщеславие ее было сильнее любви. Женщина не отказывается от света, после того как все принесла в жертву, чтобы только быть причастной к нему. Ради счастья хоть иногда блистать в нем она готова терпеть постоянные муки, только бы не быть изгнанной, только бы иметь право вернуться в него.
Граф позволил Жозефине отложить свое решение до вечера. Затем, пообещав ей еще подумать относительно предстоявшего ему объяснения с Коринфцем, он оставил ее одну. Внутренне он торжествовал. Хитрость его удалась блестяще.
Жозефина тотчас же бросилась к Изольде и пересказала ей слово в слово все, что только что сказал ей граф. Изольда слушала ее в большом волнении. Какая-то странная радость вспыхнула в ее глазах, и, кончив свой рассказ, маркиза с изумлением заметила, что по щекам кузины катятся слезы.
— Что с тобой? — спросила Жозефина. — Говори же, что ты обо всем этом думаешь?
— О, дорогой мой дедушка! До чего он благороден! — воскликнула Изольда, подняв глаза к небу и крепко прижав руки к груди. — Я была уверена в этом, недаром я так верила в него! Я знала, что, как только представится случай, он претворит слово в дело. Да, да, конечно, Жозефина, тебе надо выйти за Коринфца!
— Я совершенно не понимаю тебя, Изольда! Не ты ли говорила мне сегодня, что я никогда не буду счастлива с ним, что мне надо с ним порвать? А теперь ты советуешь мне связать с ним свою судьбу навсегда!
— Я считала, что это мой долг так говорить с тобой и указать тебе на недостатки твоего возлюбленного, чтобы исцелить тебя от этой любви, которая казалась мне недостойной. Но дедушка исходит из морали более возвышенной, он-то понимает, что такое подлинная нравственность! И он посоветовал тебе оставаться пока верной твоему мужу, в ожидании рокового часа, после которого ты станешь свободной и сможешь произнести другую клятву в любви более законной и более счастливой!
— Так, значит, ты тоже советуешь мне выходить за Коринфца? А его честолюбие, а его ревность, а все его оскорбления, которыми он уже теперь терзает меня, а его любовь к Савиньене — может быть, она еще не угасла? Ты забываешь, что нынче ночью я выгнала его, я просто себя не помнила от гнева и ненависти.
— А завтра он вернется к тебе и будет просить у тебя прощения за свои ошибки, за все, в чем он виноват, и ты исправишь его недостатки, исцелив его страдания, доказав свою искренность обещанием…
— Да вы оба просто сошли с ума! — закричала маркиза, выйдя из себя. — Одно из двух — или вы, ты и твой дедушка, хотите испытать меня, разыгрывая всю эту комедию, или же действуете согласно какой-то нелепой республиканской теории, которой вам вздумалось принести меня в жертву! Интересно, что сказал бы дядя, если бы тебе пришло в голову выйти замуж за Пьера Гюгенена, и что сказала бы ты сама, услышав совет выйти за него!
В ответ Изольда улыбнулась и, не сказав больше ни слова, ласково поцеловала кузину в лоб. Лицо ее светилось восторгом.

павел карпец

19-11-2015 17:35:56

Скрытый текст: :
ГЛАВА XXXIII
Вечером этого же столь бурного дня Пьер и Коринфец при свете лампы вдвоем работали в мастерской. Они и сами были в каком-то лихорадочном состоянии. Амори опротивела его работа, и он торопился закончить оставшиеся фигурки, чтобы поскорей перейти к менее сложным орнаментам, в которых Пьер обещал ему помочь. Что до собственно столярных работ, то здесь дело шло медленно — в панели оставалось еще много непригнанных планок, много незаконченных украшений. Однако папаше Гюгенену волей-неволей приходилось мириться с этим; сын его заявил, что прежде всего должен закончить лестницу, ведущую на хоры, которую целиком взял на себя, как наиболее важную и трудную часть работы. Пьер никому не мог бы в этом сознаться, но в тайниках своего сердца он относился к этой части часовни с какой-то особой нежностью — здесь он чувствовал себя словно ближе к кабинету в башенке; особенно любил он хоры — только дверь в кабинет, а она частенько была полуоткрыта — отделяла его там от Изольды.
С некоторых пор Пьер работал без устали, с утра забравшись в этот дальний угол мастерской. Он стремился не только к тому, чтобы его лестница была построена в соответствии со всеми правилами теории, чтобы она была удобной и прочной, — ему хотелось, чтобы она была еще и произведением искусства. Он мечтал осуществить в ней смелый замысел: помимо стройности линий и изящества форм, эта лестница должна была отличаться еще и живописным видом. Ему не хотелось, чтобы она походила на те роскошные лестницы, которые строятся в магазинах и ресторанах, нет, она задумана была строгой и вместе с тем величественной — настоящей лестницей старого замка, вроде тех, которые встречаются на задних планах интерьеров Рембрандта и на которых всегда с таким искусством передана колеблющаяся игра света и тени. Не совсем обычно были задуманы Пьером и перила с ажурной резьбой и точеными балясинами. Проявив здесь тонкий вкус, он догадался повторить и в их рисунке и в форме орнаменты старинной резьбы, украшающей хоры, но при этом сделал их пропорционально формам и размерам лестницы. Здесь пригодились ему его познания в геометрии. Это была одновременно работа архитектора, художника, скульптора. Пьер был крайне требователен к себе. Он все время помнил, что это, быть может, единственный случай в его жизни, когда ему представляется возможность сделать нечто не только полезное, но и прекрасное. Ему хотелось, чтобы в этой часовне, которую несколько поколений искусных мастеров украсили великолепными изделиями своего труда, остался след и его жизни — жизни честного труженика, скромного, влюбленного в свое дело художника.
Пробило десять часов вечера, когда работа его была наконец завершена. Уже прилажена была последняя ступенька из хрупкого на вид, но очень прочного пальмового дерева, прикреплены были перила, и тень их при свете лампы четко вырисовала легкие завитки и стройные столбики. Стоя на коленях перед верхней ступенькой, Пьер тщательно состругивал с ее поверхности последние шероховатости. Лоб его был влажен от пота, скромная радость светилась в глазах — и ему было отчего радоваться. Неподалеку Коринфец, взобравшись на лесенку, расставлял по нишам законченных им херувимов. Он работал с не меньшим усердием, чем Пьер, но с гораздо меньшим увлечением. В каждом его движении чувствовалось раздражение, то и дело он восклицал, в сердцах швыряя резец: «Проклятые куклы! И когда только я с вами разделаюсь?» И время от времени косился на знак, белевший на панели у потайного хода; он никак не мог понять, откуда он там взялся.
— Вот я и кончил! — воскликнул Пьер, садясь на верхнюю ступеньку лестницы. — И знаешь, даже готов пожалеть об этом, — добавил он, вытирая лоб, — никогда еще я не работал с такой охотой, с такой любовью.
— Еще бы, — с горечью ответил Коринфец, — та, ради которой ты так старался, стоит того.
— Я работал ради искусства, — ответил Пьер.
— Неправда, — резко сказал Коринфец, — ты работал ради той, которую любишь.
— Замолчи, замолчи сейчас же! — воскликнул испуганно Пьер, указывая на дверь кабинета.
— Не беспокойся! В это время они как раз пьют чай! — сказал Коринфец. — Уж я-то знаю. Я ведь знаю всё — все их привычки и обычаи. В эту минуту мадемуазель де Вильпрё расставляет на столе фарфоровые чайные чашки и рассуждает с Дедом о политике либо философии, а маркиза — та позевывает и все поглядывает в зеркало, любуясь на свою прическу. Я так и вижу ее!
— Все равно говори тише, умоляю тебя.
— Я буду говорить совсем тихо, Пьер, — сказал Коринфец и сел рядом с другом. — Но я должен говорить, у меня голова просто лопается. Знаешь, твоя лестница великолепна! У тебя большой талант, Пьер. Ты рожден архитектором, так же как я — скульптором, а мне кажется, прославиться можно одинаково и в том и в другом искусстве. Скажи, у тебя совсем нет честолюбия?
— Ты же сам видишь, что есть. Разве я стал бы иначе так стараться?
— И теперь оно удовлетворено?
— На сегодня да. Завтра я примусь за шкафы для библиотеки.
— И ты так и собираешься всю жизнь мастерить лестницы и шкафы?
— А что я могу делать еще? Ничего другого я не умею.
— Но ведь у тебя получается все, что ты только задумаешь, Пьер. Не собираешься же ты всю жизнь оставаться столяром!..
— Собираюсь, мой милый Коринфец. А ты станешь скульптором, будешь изучать Микеланджело, Донателло — и это справедливо. Ты — совсем другое дело. Ты натура особенная, ты призван создавать блистательные творения, и потому твой долг — стремиться к созданию красоты в самом возвышенном и поэтическом ее выражении. И то, что ты испытываешь такое отвращение ко всякой иной работе, не верный ли это признак, что провидение предназначило тебе более высокий удел? А я — я люблю работать руками, и если то, что я делаю, приносит кому-то пользу, мне уже этого довольно. Разум мой не влечет меня на путь искусства, как это происходит с тобой. Я чувствую себя ремесленником, я простолюдин до мозга костей. Меня не манит шумный свет, тайный голос твердит мне, что я навсегда прикован к своему труду, что я раб его, таким и умру.
— Но это же нелепо, Пьер! Ты умаляешь себя, ты просто на себя наговариваешь. Нет, ты не создан для того, чтобы оставаться рабочей лошадью и, словно невольник, целыми днями трудиться на богачей. Ведь это несправедливо, что они так эксплуатируют бедных, ты сам сотни раз говорил мне это.
— Да, в принципе мне это отвратительно, но на деле я подчиняюсь существующему порядку.
— Нет, ты непоследователен, Пьер! Это малодушие с твоей стороны! Если каждый станет так поступать, в мире никогда ничего не изменится.
— Нет, милый Коринфец, изменится! Бог справедлив, он не покинет человечество в беде, а человечество слишком велико, чтобы навеки примириться с несправедливостью… Раз я понимаю, что такое справедливость, значит, она возможна. Мог ли бы я всем сердцем любить равенство, будь равенство недостижимым? Нет, я не безумен, Амори, я сейчас очень спокоен и убежден, что рассуждаю совершенно разумно. И я верю: не вечно будут богатые эксплуатировать бедных.
— И при этом считаешь, что твой долг — оставаться бедным?
— Да, потому что не хочу неправедного богатства.
— И при этом не чувствуешь к богатым никакой ненависти?
— Нет. Ибо человеку свойственно бежать нищеты.
— Объясни же мне это противоречие.
— Сейчас ты поймешь. В наши дни всякий бедняк, обладающий умом и талантом, может добиться богатства. Не так ли?
— Да, так.
— Но все ли бедняки, наделенные умом и способностями, могут стать богатыми?
— Не знаю… Подобных людей ведь так много, что на всех, пожалуй, богатства не хватило бы.
— Ты прав, Амори. Разве не встречаем мы каждый день умных, талантливых людей, умирающих с голоду?
— Сколько угодно. Потому что одного таланта мало, нужно еще, чтобы тебе повезло.
— Иначе говоря, нужны ловкость, изворотливость, честолюбие, смелость. А самое верное средство — не иметь совести.
— Может быть, и так, — со вздохом сказал Коринфец. — Кто знает, удастся ли мне сохранить ее и не придется ли позабыть о ней или же погибнуть.
— Надеюсь, брат мой, бог не оставит тебя. Но мне-то, видишь ли, ни к чему так рисковать. Я не так одарен, как ты, — голос судьбы не побуждает меня бросаться в опасную борьбу с другими людьми. Я вижу, что большинство из тех, кто, отказавшись от тяжкого труда, от безвестного существования наемника, устремляются в погоню за счастьем, теряют в этой борьбе душевную свою чистоту и добродетель. Каждое преодоленное препятствие отнимает у них немного веры, с каждой одержанной победой слабеет любовь к ближнему. Соперничество талантов — это война, и война жестокая. Нельзя добиться успеха, не уничтожив соперника. Общество напоминает полк в день сражения, где лейтенант радуется, видя, как падает сраженный пулей полковник, чье место он рассчитывает занять. Что ж, раз мир так устроен и самые свободолюбивые, самые передовые умы не нашли еще ничего иного, кроме принципа «Уничтожай другого, дабы очистить себе место», я во всем этом участвовать не желаю; я не хочу никого уничтожать. Слишком часто, побуждаемые своим честолюбием, мы одобряем гнусный принцип, который принято называть конкуренцией, соревнованием, а я называю грабежом и братоубийством. Я слишком люблю народ и не смогу быть счастливым, зная, что подобное счастье выпадает одному из тысячи среди нас и, в то время как я благоденствую, остальные по-прежнему тянут лямку. Народ слеп и безропотно терпит это; он восхищается теми, кому удается достичь своей цели, но те, кому это не удается, ожесточаются сердцем или впадают в отчаяние. Словом, одних этот пресловутый принцип соперничества делает тиранами и эксплуататорами, других — рабами или разбойниками, только и всего. А я не хочу быть ни среди тех, ни среди других. Я останусь бедняком, но буду свободен в мыслях, и пусть даже я умру на соломе, смерть моя будет обвинением той социальной науке, которая не способна выдумать средство, чтобы каждый человек имел собственную постель.
— Я понимаю тебя, мой благородный друг, ты поступаешь как моряк, предпочитающий погибнуть вместе со всем экипажем, нежели спастись в шлюпке с несколькими избранными. Но ты забываешь, что избранные всегда норовят прыгнуть в шлюпку и что бог не придет на помощь гибнущему кораблю. Я восхищаюсь твоей добродетельностью, Пьер, но, воля твоя, в том, что ты говоришь, есть что-то неестественное, что-то фанатичное, и я очень боюсь, что это лишь восторженный порыв, в котором ты еще раскаешься.
— Почему ты так думаешь?
— Потому что полгода назад ты смотрел на это иначе.
— Да, ты прав. Тогда я был таким, как ты сейчас: я страдал, я роптал, мне ненавистно было наше положение, а ты с ним мирился. Нынче у меня уже нет никаких притязаний, ты же стал честолюбцем. Мы поменялись ролями.
— Кто же из нас двоих прав?
— Возможно, оба. Ты настоящий человек современного общества, а я, быть может, будущего.
— И который отказывается жить сегодня! Ибо нельзя жить одним ожиданием и мечтой о будущем.
— Скажи лучше — надеждой и верой в него!
— Пьер, все эти бредни внушила тебе мадемуазель де Вильпрё. Им-то это ничего не стоит. Они богаты, они могущественны, они наслаждаются всеми радостями жизни, а нам советуют питаться надеждами.
— Оставь в покое мадемуазель де Вильпрё. Не понимаю, какое отношение имеет она к нашему разговору.
— Пьер, — горячо сказал Амори, — я никогда ничего не скрывал от тебя, а вот ты скрываешь от меня свои тайны, но ты думаешь, я не умею читать в твоем сердце?
— Оставь, Амори, не мучь меня понапрасну. Да, я глубоко уважаю мадемуазель де Вильпрё, я преклоняюсь перед ней, все это так. В этом нет никакой тайны.
— Ты преклоняешься перед ней, уважаешь ее… и любишь!
— Да, люблю, — ответил Пьер, и голос его дрогнул. — Люблю так же, как любит ее Савиньена.
— Ты влюблен в нее так, как я в маркизу.
— О нет, нет, Амори, вовсе нет. Так я ее не люблю.
— Ты любишь ее в тысячу раз больше.
— Не такой любовью, нет! Богом клянусь тебе, что…
— Не смеешь договорить? Ну что ж, может, и вправду такой любви ты к ней не питаешь — подобного несчастья я не желаю тебе, — но ты боготворишь ее, ты счастлив быть ее рабом, ты покорен, ты закован в цепи этой римлянкой…
Тут разговор их был прерван слугой, который появился со стороны парка и сообщил Коринфцу, что граф желает с ним говорить. И Коринфец отправился к нему, не подозревая, какое важное значение будет иметь для него предстоящий разговор.
Несколько минут Пьер стоял в задумчивости, взволнованный нескромными намеками товарища. Потом он подумал, что в замке все уже, должно быть, разошлись и, стало быть, мадемуазель де Вильпрё, возможно, еще поднимется в свой кабинет, как это часто бывает, между одиннадцатью и двенадцатью часами; и он принялся скорей собирать и складывать свои инструменты, чтобы успеть уйти до ее прихода, верный слову, которое дал самому себе из чувства уважения к этой девушке. Но в ту минуту, как он нагнулся за своим кожаным мешком с инструментом, он почувствовал вдруг чье-то легкое прикосновение к своему плечу и, подняв голову, увидел мадемуазель де Вильпрё, сияющую какой-то никогда не виданной им прежде поразительной красотой. Вся душа ее, казалось, отражалась теперь в ее глазах, и так тщательно скрываемая ею доселе внутренняя сила теперь словно вырвалась наружу, и она не пыталась уже сдерживать ее. Изольда вся как-то дивно преобразилась. Пьеру не раз случалось видеть ее в состоянии восторженности, но она всегда держалась немного сдержанно и обо всем, что касалось их отношений, позволяла себе говорить лишь намеками и недомолвками. А сейчас она предстала ему некой вдохновенной пророчицей, явившейся возвестить благую весть. В безотчетном порыве впервые в жизни взял он ее руку в свою.
— Лестница готова, — сказал он, — и вы будете первая, кто коснется ее перил.
— Не говорите так громко, Пьер, — сказала она. — Мне нужно — в первый и последний раз в жизни — открыть вам одну тайну; завтра она станет достоянием всех. Идемте!
Она ввела его в свой кабинет и тщательно затворила дверь. Затем сказала:
— Пьер, я не стану спрашивать вас, как это сделал Коринфец, влюблены ли вы в меня. В применении к нам слово это кажется мне ничтожным и наивным. Я некрасива — это известно всем; не знаю, красивы ли вы, хоть все и утверждают это. Но я в ваших глазах всегда искала лишь вашу душу, ибо только красота нравственная способна прельстить меня. Но я спрашиваю вас перед богом, который сейчас слышит и видит нас, любите ли вы меня так, как я вас?
Пьер побледнел, ему сжало горло, он не в силах был отвечать.
— Не оставляйте меня в сомнении, — продолжала Изольда. — Мне очень важно не ошибиться в вашем чувстве ко мне; ибо для меня пробил решительный час моей жизни тот, о котором я сказала вам здесь в тот вечер, когда так по-детски забавлялась игрой в карбонарии, воображая, будто я могу научить чему-то вас. Но тогда я не получила еще тех уроков подлинного равенства, которые вы мне дали впоследствии. Послушайте, Пьер, нынче в нашей семье произошли события, о которых вы еще ничего не знаете. Кузина доверила мне тайну, вам уже давно известную. Дедушка, не знаю каким образом, узнал о ней и принял решение — догадайтесь какое!
Пьер продолжал молчать. Видя, в каком он смятении, Изольда продолжала:
— Это решение принято им в полном соответствии с теми великими принципами, в которых он воспитал меня и которые на моей памяти всегда претворял в жизнь. Он посоветовал маркизе Дефрене, как только она станет свободна — ведь ее муж находится сейчас при смерти, — выйти за Коринфца; а Коринфцу он предложил пока на два года уехать. Так что через два года, Пьер, ваш друг станет моим кузеном, а дедушке он будет племянником. И вот, если вы считаете меня достойной стать вашей женой, если вы уважаете и любите меня так же, как я уважаю и люблю вас, я немедленно же иду к дедушке просить у него согласия на наш с вами брак. Не будь я уверена в этом согласии, я никогда не стала бы говорить того, что говорю сейчас вам — говорю в твердом уме, спокойно подчиняясь своим воле и совести.
Пьер упал пред ней на колени, он хотел отвечать — и не мог, — любовь, столь долго сдерживаемая, вспыхнула в нем с такой силой, что он боялся произнести даже слово — только слезы струились по его щекам…
— Пьер, — сказала она, — вы не в силах ответить мне? Вы не верите мне? Вот этого-то я и боялась. Вам кажется, что я потеряла рассудок, что я предлагаю вам нечто несбыточное? Вы на коленях благодарите меня, словно, полюбив вас, я свершила какой-то подвиг, но, боже милостивый, ведь в этом нет ничего удивительного! Вот если бы я полюбила какого-нибудь вельможу, тогда действительно вы могли бы удивляться и думать, что я сошла с ума. Вспомните, с самых детских лет я была воспитана в тех идеях, которые вдохновляют меня сегодня; первые мои книги, первые впечатления, первые мысли — все толкало меня к этому решению. Еще с того дня, как я стала раздумывать о своем будущем, я твердо решила, что выйду замуж за простолюдина, чтобы иметь возможность приобщиться к народу, вот так же, как в былые времена люди, уверовав в свет христианства, принимали святое крещение, дабы иметь право называться христианами. Вы самый лучший человек, которого я встречала в своей жизни — после дедушки. У вас не только те же мысли, те же взгляды, что у меня, — вы выше меня по уму, вы гораздо лучше меня; под благотворным вашим влиянием нашли развитие добрые мои задатки, тверже и пламеннее стали мои убеждения. У меня были ложные понятия — вы заставили меня расстаться с ними; вы исцелили меня от многих сомнений — словом, вы преподали мне справедливость и вселили в меня веру. Не удивляйтесь же моему решению. Или вы считаете меня недостаточно серьезной, недостаточно сильной, чтобы выполнить его?
Пьер был словно в бреду. Он только смотрел на нее, он не смел даже коснуться губами края ее платья — такое испытывал он благоговение. Она была для него еще более священной, чем всегда.
— Вижу, вы не в силах ответить мне, — сказала она, — я пойду к дедушке! Если вы не хотите этого, дайте мне хотя бы знак — тогда я буду ждать до тех пор, пока вы не измените своего решения.
В каком-то безумии Пьер вдруг схватил лежавший на столе кинжал — это был тот самый, который хотела подарить ему Изольда в день бегства Лефора.
— Что вы собираетесь делать? — вскричала Изольда, вырывая нож из его рук.
— Убить себя, — хрипло ответил он, — ведь все это сон, а я не хочу просыпаться.
— Теперь я вижу, что вы меня любите, — сказала Изольда, улыбнувшись, — вы уже не боитесь, что этот кинжал разрежет нашу дружбу.
— Пусть бы даже он разрезал на куски мое сердце, — ответил Пьер, — он не сможет убить моей любви к вам.
— А если так, — сказала Изольда, вся озаряясь светлой радостью и стыдливо зардевшись, — я иду к дедушке. Когда я хочу чего-нибудь, я выполняю свое желание немедленно. Итак, я иду к дедушке и все ему сейчас расскажу. До свидания, Пьер, до завтра, ведь дело это не шуточное, и дедушке, быть может, понадобится ночь, чтобы все обдумать.
— Завтра? Завтра? — в ужасе воскликнул Пьер. — Разве это завтра в самом деле наступит? Как донести мне до завтра двойное бремя восторга и страха? Нет, нет, погодите, не говорите еще со своим дедушкой! Дайте мне хотя бы до утра прожить с мыслью о вашей доброте ко мне (Пьер не посмел сказать: «любви»). Мой разум еще не в силах взглянуть в лицо этому завтра, которое вы сулите мне, — в нем есть для меня нечто призрачное, и оно вызывает у меня страх. Да, я счастлив, но сердце мое сжимается — это ощущение счастья так огромно, что похоже на тоску. В нем есть что-то торжественное, мучительное, пьянящее. Как будто вы собираетесь ради меня идти на смерть… Дайте же мне подумать, вы видите, я ничего не понимаю, и в этом диком смятении чувств, которое вы подняли во мне, ясным для меня остается только одно: вы любите меня, вы меня любите. Вы! Вы! Боже мой, меня! Да возможно ли это? Может быть, я болен и это бред? Безумие?..
— Я не хочу, чтобы у вас было время для размышлений, Пьер, я боюсь этого. Я уже обдумала все за вас. Принимая свое решение, я предусмотрела все его последствия — ни одно из них не страшит меня. Не нужно обладать особым мужеством, чтобы пренебречь мнением света, если речь идет не об эффектной выходке, а об акте убеждения. Перед такого рода решением свет бессилен. А что до вас, Пьер, то тут я заранее знаю, какие сомнения начнут терзать вас, как только вы вспомните, что я богата, а вы бедны. Но я твердо знаю также, что отвечу я вам на ваши сомнения. Я предвижу все ваши возражения, все доводы и уверена, что сумею противостоять им. Ибо ваша гордость, Пьер, может быть, дороже мне, чем вам самому, и я скорей умерла бы, нежели решилась толкнуть вас на поступки, противные вашей совести.
Долго еще разговаривали они. Пьер с жадностью внимал речам Изольды, но сам больше молчал. Ошеломленный этим невероятным, нежданно нагрянувшим на него счастьем, он в своем смятении не в состоянии был еще достаточно трезво оценить идею брака, столь противоречащего всем представлениям и обычаям общества, основанного на социальном неравенстве. Ему необходимо было подвергнуть ее суду своей совести, но пока он был весь во власти чувств; мужество этой восторженной девушки, готовой во имя идеи преодолеть все препятствия, восхищало его, наполняло признательностью к ней. К тому же им так много нужно было сказать друг другу, так много оказалось у них общих воспоминаний, что они никак не могли наговориться. Так сладостно было вновь и вновь возвращаться к тому времени, когда они еще таили в себе свою любовь, воскрешать в памяти малейшие подробности тех дней, искать и находить объяснения каждому слову, каждому поступку. Все пережитое тогда переживалось теперь сызнова. Только тогда все это происходило в жизни, а теперь словно в раю. Чувство, которое они испытывали, предаваясь вдвоем этим воспоминаниям, еще более сладостным благодаря полной откровенности, прежде им недоступной, было сродни тому, какое испытывает, должно быть, душа, когда, сподобившись райского блаженства, она смутно припоминает, что жила уже однажды, но та, земная, жизнь была не столь прекрасной и полна была неутоленных желаний, которых ныне она уже не знает.
В то время как они беседовали таким образом, уносясь в мир своих чувств и совершенно позабыв о времени, граф де Вильпрё разговаривал с Коринфцем. Перед этим он еще раз прошел к племяннице. Жозефина была измучена обуревавшими ее сомнениями. Ей стыдно было прямо признаться графу, что то глубокое чувство, которое он лукаво ей приписывал, не более как прихоть, плод распаленной чтением фантазии, что этот роман, начатый ею с безрассудностью пансионерки, поддерживается лишь жаждой наслаждений и ныне близится уже к своему концу, ибо страх огласки и тщеславие сильнее ее чувств. Будь у Коринфца имя, пользуйся он известностью, он, пожалуй, мог бы даже одержать верх над каким-нибудь скромным дворянином. Но простой столяр, подмастерье… Нет слов, он был талантлив, ему предстояло учиться в Риме, но пока что о нем никто решительно не знал и неизвестно еще было, действительно ли он прославится, не поздно ли ему уже учиться и оправдает ли он надежды, которые на него возлагают… Все зависело здесь от случая, а Жозефина не обладала ни достаточной верой в своего избранника, ни достаточным мужеством, чтоб отважиться ставить на эту карту в той азартной игре, которую называют жизнью общества. Поэтому она была страшно напугана лицемерными советами графа, и когда тот направился в кабинет, намереваясь послать за Коринфцем, она бросилась вслед за дядей, умоляя его сначала выслушать ее. Она солгала, что только сейчас узнала о связи Коринфца с Савиньеной, и это обстоятельство якобы молниеносно исцелило ее от любви к нему, и теперь она немедленно хочет порвать с ним и просить дядю помочь ей в этом. Некоторая доля правды здесь была. Ничто в глазах Жозефины не способно было до такой степени лишить Коринфца его поэтического ореола, как эта прежняя любовь к какой-то «трактирщице». Мысль, что она, маркиза, унизилась до того, что стала ее преемницей, была просто невыносима. Низкое происхождение любовника казалось ей еще позорнее с тех пор, как она поняла, что он не стыдится своей прежней любви и не оказался достаточно подлым, чтобы предать память о ней.
И граф сжалился над Жозефиной. Он перестал играть комедию и заговорил с ней весьма сурово. Он посоветовал ей не повторять подобных ошибок и не выбирать себе впредь любовников из столь низкого сословия.
— Полагаю, это послужит вам некоторым уроком, — заявил он ей под конец, — и вы поймете, что хотя в принципе народ достоин всяческой любви и уважения, не следует, однако, производить ради этого такого рода эксперименты, на которые решились вы. Народ велик и прекрасен, если рассматривать его как некое единое целое, но отдельный простолюдин, взятый сам по себе, — существо жалкое и ничтожное. Такому человеку необходимо последовательно, ступень за ступенью, пройти всю иерархическую лестницу нашего общества, чтобы по-настоящему облагородиться и очиститься от той грязи, из которой он вышел. Только с превеликим трудом — и такие люди достойны лишь уважения! — добиваются признания и славы отдельные представители народа, которые уже ныне успешно соперничают с теми, кому все было дано от рождения и кому, быть может, со временем предстоит уступить всем этим людям поле боя. Вы, племянница, вообразили, будто ваши прелестные глазки способны вызвать в этом юноше метаморфозу, для свершения которой необходимо еще лет двадцать упорного труда и борьбы (да и то неизвестно, произойдет ли она еще). А он не понял ваших благих намерений и преспокойно вернулся к своей Савиньене. Что ж, это только лишний раз доказывает, что рожденному в трущобах не так-то легко подняться до истинно благородных понятий. Путь этот куда более долог, нежели путь от столярного верстака до постели маркизы.
Жозефина смиренно выслушала этот цинический и язвительный выговор. Собственные ее представления не поднимались выше ограниченного вольнодумства графа, и она не улавливала противоречий в его поведении и речах. Все, что он говорил, казалось ей непреложным. Оскорбительный тон дяди огорчил ее, но не возмутил. Она униженно просила о прощении и счастлива была, когда ее простили. Она вышла из той среды, где дворянство, как бы его там ни ненавидели и ни высмеивали, все же пользуется еще огромным влиянием.
С Коринфцем граф пытался сначала обойтись как с мальчишкой, думая запугать его. Он казался ему всегда таким «милым», что трудно было заподозрить, что у него такой гордый и вспыльчивый характер. Но когда юноша с первых же слов заявил ему, что считает себя человеком свободным и никому не намерен подчиняться, что его могут выгнать из мастерской и замка, но никто не имеет права выслать его из деревни и из этих мест, что он не признает за графом никаких прав на себя и маркизу, старый дипломат вынужден был признать, что он допустил оплошность: ни угрозы, ни страх потерять покровительство и лишиться его благодеяний не сломят гордость этого юноши. Тогда он переменил тактику, перешел на ласковый тон, стал по-отечески увещевать его, посетовал на слабость и суетность Жозефины и предложил Амори либо жениться на Савиньене, либо поехать в Италию изучать скульптуру. Коринфец не мог простить ему угроз, с которых тот начал, он гордо вышел из его кабинета, не высказав своего окончательного решения. Но утро вечера мудренее, а перспектива увидеть Италию была так заманчива, что уже назавтра он решил сменить гнев на милость. Граф в этом не сомневался — он видел, как загорелись глаза молодого художника при одном только слове «Рим», и был уверен, что никакая любовь не помешает ему следовать своему призванию.
Несколько утомленный за день, граф собрался уже ложиться спать, когда к нему явился его внук Рауль и попросил разрешения поговорить с ним. Пересказав деду все то, что слышал от Изидора, Рауль сообщил о тех сплетнях, которые ходят по поводу странной дружбы Изольды с Савиньеной и Пьером. Явись Рауль с этим разговором на день раньше, граф, вероятно, не придал бы ему особого значения, тем более что Рауль не без злорадства упирал главным образом на то, к каким пагубным последствиям способны привести республиканские взгляды деда. Но после истории с маркизой он склонен был отнестись к словам Рауля более серьезно. Внимательно выслушав его, он задал ему несколько вопросов и не оборвал даже тогда, когда сей юный денди-роялист, картавя и пришепетывая, как большинство ему подобных (эти хилые недоноски не способны даже членораздельно произносить слова!), заявил:
— Смотрите, дедушка, как бы все это не кончилось скандалом, в это дело необходимо вмешаться. Изольда просто сумасбродка, вы избаловали ее, и самим вам ее к рукам трудно прибрать. Но ей ведь уже пора замуж. Вот и нужно выдать ее за такого человека, который мог бы заодно стать опорой и вам. И такой человек уже есть — вам стоит только захотеть. Амедей — вот превосходная партия для Изольды: молод, изящен, прекрасно воспитан, хорош собой, богат, из знатной семьи, у них прекрасные связи. В Изольду он влюблен или близок к тому. Графиня, его сестра, готова снова начать переговоры, хоть Изольда вела себя с ней достаточно нелюбезно. Если вы этого захотите, она, конечно, одумается, — она ведь упряма только в мелочах, а в делах серьезных, думаю, сумеет проявить благоразумие. К тому же вас она любит и ради вас…
— Об этом мы еще поговорим, — прервал его граф. — Ступай. Я хочу прежде всего поговорить с ней об этой Савиньене.
Рауль ушел, а господин де Вильпрё поднялся в башенку. Был второй час ночи. Он нашел Изольду в ее кабинете наедине с Пьером Гюгененом. На этот раз граф вскипел. Гнев, которому он весьма был подвержен, ударил ему в голову, и, забыв о всякой осторожности, он стал в самых резких выражениях упрекать внучку в неприличном поведении. Пьер был так ошеломлен, что, когда старик потребовал, чтобы он немедленно шел вон, не подчинился этому приказанию; опасаясь, что гнев деда тяжко подействует на Изольду, он не решался оставить ее, но не находил слов, чтобы объяснить это графу. В первую минуту Изольда тоже растерялась, но затем ее твердый характер взял верх, и она тут же положила конец тягостной этой сцене. Нисколько не обидевшись на суровые речи деда, она бросилась к нему, обвила его шею обеими руками и, покрывая поцелуями его седую голову, сказала, что очень рада тому, что он застал ее здесь вдвоем с Пьером, потому что это избавляет ее от необходимости пускаться в пространные объяснения. Затем, схватив Пьера за руку, она подвела его к деду и, опустившись на колени, произнесла взволнованным, но твердым голосом:
— Милый дедушка, вы тысячу раз говорили мне, что доверяете моему уму и чувству приличия и даже готовы предоставить мне право выбрать себе супруга по сердцу. Помните, когда мне предлагали всякие «блестящие партии», вы каждый раз одобряли нежелание выходить замуж по расчету или из тщеславия и не раз говорили, что предпочли бы видеть меня замужем за каким-нибудь честным рабочим, чем за одним из тех наглых, низких аристократов, которые злобствуют по поводу вашей политической деятельности, а сами раболепствуют перед вами, потому что вы богаты. И, наконец, не далее как сегодня вы сказали кузине… я заставила ее несколько раз повторить мне ваши слова, чтобы быть уверенной, что вы не рассердитесь за то, что я скажу вам сейчас. Милый дедушка, вот тот, кого я избрала себе в супруги, и если вы одобряете мой выбор и благословите нас…
Но тут Изольда вынуждена была остановиться: изумление, гнев, досада, а более всего, пожалуй, растерянность, сознание, что ему нечего отвечать, — все это так подействовало на старого графа, что силы внезапно оставили его; в ушах у него застучало, он упал в кресло, лицо его побагровело, потом стало мертвенно-бледным.
Увидев, что ему дурно, Изольда вскрикнула и припала к его коленям.
— Несчастное дитя, — с трудом произнес старик, — вы убиваете меня… — И упал без чувств.
ГЛАВА XXXIV
У графа сделался сильный прилив крови к голове, который вначале приняли за апоплексический удар. В замке поднялась суматоха. Однако, когда ему пустили кровь, он пришел в себя и протянул руку внучке, которая, помертвев, еще более бледная, чем он, стояла на коленях у его постели. Старый граф ослабел духом и телом и как будто совсем забыл о поразившем его заявлении Изольды. К утру он уснул довольно спокойным сном, разбитая усталостью девушка тоже задремала, полусидя на подушке в ногах его постели и припав лицом к одеялу.
То, что выстрадал Пьер в эту ночь, превосходило все те страдания, которые довелось ему до сих пор испытать. Сначала он помог Изольде перенести графа в его спальню, позвать людей, послать за врачом. Но когда лекарь удалил из комнаты больного всех, кроме мадемуазель де Вильпрё и ее брата, и Пьер был вынужден уйти из замка, где дальнейшее его присутствие было бы неоправданно, сердцем его овладели отчаяние, ужас, тревога. Он представлял себе, как страдает Изольда, ему казалось, что граф умирает и виноват в этом он, Пьер, что он совершил преступление, и угрызения совести терзали его. До самого утра он все бродил по парку, то и дело наведываясь в замок к Савиньене, чтобы узнать о состоянии графа. Та, узнав о несчастье, сразу же бросилась к Изольде и теперь сидела неотлучно в соседней со спальней комнате, только время от времени потихоньку спускаясь в парк, чтобы успокоить своего друга. Услышав от нее наконец, что больной вне опасности и, по словам врача, приступ не повлечет за собой никаких серьезных последствий, Пьер вновь пошел в парк, весь отдавшись теперь своим мыслям. Его потянуло в те аллеи, где он и прежде не раз предавался размышлениям, где он испытал светлые радости своей целомудренной любви. Вначале он думал только о том, что было связано с теперешним его положением. Что ждет его — вечный союз или разлука навеки? Он вспомнил о непреклонной решимости юной Изольды, о гневе и испуге старого графа… Кто из них возьмет верх? Он забыл о тех непреодолимых препятствиях, которые завтра же должна была воздвигнуть перед ним его собственная совесть; все сомнения его растворялись в невыразимой радости разделенной любви. Он успокаивал себя, что Изольда сумеет преодолеть сопротивление своей семьи; он с благоговением вверял ей свою судьбу. К тому же кровь бурлила в его жилах, мысли его путались, в ушах все еще звучал ее ангельский голос, и при воспоминании о последних ее словах сердце его начинало так отчаянно биться, что он вынужден был то и дело останавливаться, чтобы не задохнуться от счастья. Ночь была темная, дождливая. Он шел, ничего не замечая вокруг себя, шел все вперед по мокрому песку, по холодной траве. Сильные порывы осеннего ветра поднимали и кружили вокруг него опавшие листья. Яростный ветер, беспокойная природа — все было под стать смятенному, тревожному состоянию его души.
Но вот занялась заря, и Пьер вдруг увидел, что находится на том самом месте, где четыре месяца назад в такой же ранний час, обуреваемый сомнениями, он мучительно старался разобраться в проблеме богатства и бедности. С того дня, памятного ему и по другим причинам, он не раз возвращался мыслью к этому предмету. И если с тех пор многое стало ему яснее, если некоторые вечные истины и проложили себе путь в хаосе его мыслей, если ему удалось определить свое отношение к современному ему обществу и выработать приемлемые для себя правила поведения в нем, сама эта проблема оставалась для Пьера такой же животрепещущей и неразрешимой, как и для самых мудрых из его современников. Ему суждено было немало еще поблуждать среди различных символов веры, несовершенных учений, всяких политических и философских систем, ему предстояло немало еще увлечений, ошибок, разочарований, прежде чем блеснул перед ним свет того более обнадеживающего и достоверного учения, которое озаряет ныне народу широкие горизонты.
И в своем ликовании, среди любовного опьянения он вспомнил вдруг о возложенном им на себя в то утро суровом долге, о своем намерении искать истину и справедливость — и ужаснулся при мысли о богатстве, которое само, казалось, шло теперь к нему в руки, суля все радости существования в мире избранных. Сколько бы ни сопротивлялся господин де Вильпрё намерениям внучки, он не в силах помешать Пьеру стать ее мужем: граф стар, Изольда непреклонна и любит. Стоит только согласиться, произнести клятву — и все эти земли, этот замок, этот прекрасный парк, впервые внушивший ему мысль о возможности победить и усовершенствовать природу, будут его достоянием. Если бы вырвать из сердца эту мучительную жалость к людям! Прожить сорок — пятьдесят лет в радости и довольстве… забыть о своих планах, о той великой цели… оказаться под защитой закона, не препятствующего, даже чуть ли не освящающего право отдельных избранников на счастье. Разве для того, чтобы стать счастливым, ему необходимо отречься от своих убеждений? Почему не отдаться на волю случая, не воспользоваться этим удачным стечением обстоятельств, не поступить так, как поступил бы на его месте Амори, этот истинный человек своего времени, удачливый выскочка, будущий художник-завоеватель или нечаянный богач, — и при этом не отказываться от своих идеалов? Разве не мог он употребить свое богатство во благо другим, делать как можно больше добра людям, строить школы, больницы, производить на своих землях опыты различных способов обработки полей, выгодных бедным землепашцам? Эти благородные планы быстро пронеслись в его голове, и ему на миг показалось, что они не столь уж неосуществимы. Изольда, конечно, не станет ни в чем ему мешать — ведь у нее доброе сердце и твердая воля, она еще поддержит его, она еще поможет ему. Может, именно это и имела она в виду, собираясь сломить его бескорыстие и гордость?
Но раздумывая об обязанностях, которые налагает богатство на человека, столь страстно, как он, пекущегося о благе своих ближних, Пьер испугался своего невежества. «Что есть у меня, кроме добрых намерений? — вопрошал он себя. — Достаточно ли я образован, чтобы суметь развивать свои идеи, осуществлять их, применять на деле?» Он попытался представить себе, сколько доброго, умного, полезного людям сумеет он совершить после того, как станет владельцем всех этих богатств, — и не смог. Его натуре, глубоко верующей, склонной к умозрительности, к мечтательности, было чуждо практическое начало — та особая сообразительность, сметливость, словом, та способность рассчитывать, которой должен в высшей степени обладать человек, задумавший творить добро в обществе, где царствует зло. Пьер подверг внимательному анализу свои умственные возможности — без ложной скромности, но и без всякого снисхождения, не позволяя жажде счастья убаюкать себя иллюзиями. И понял, что таким человеком быть не может. Он всегда будет во власти идеала, но никогда не сумеет претворить его в жизнь. Пьеру шел двадцать второй год. В сфере нравственных понятий он знал все, что знали самые просвещенные его современники, вне этой сферы он был невеждой. Учиться нужно с детства, наверстывать упущенное было поздно, а он не обладал тем врожденным даром постижения, которое у иных восполняет отсутствие систематического образования. И вновь подумал он о тлетворной стороне богатства — не исказит ли оно добрых его намерений, прежде чем он успеет познать все то, чего не знает, не заставит ли оно его невольно осквернить свой идеал. Он вспомнил о графе де Вильпрё с его прекрасными теориями и столь жалким их применением и подумал, что и тот, быть может, в свои юные годы проникнут был любовью к справедливости. И ему стало страшно при мысли, что он будет богат, — он испугался, что будет любить богатство ради самого богатства и окажется неспособным использовать его ради блага других.
Я отнюдь не собираюсь выдавать умозаключения моего героя за последнее слово мудрости, друг мой читатель. Если история юности Пьера Гюгенена, странствующего подмастерья, хоть сколько-нибудь успела заинтересовать вас, вы, быть может, с еще большим интересом прочтете историю зрелых его лет и убедитесь тогда, что герой наш не раз еще усомнится в том, правильно ли он поступил, и станет вопрошать о том свою совесть. Но в том возрасте, в каком он предстает перед нами здесь, этот восторженный юноша не видел для себя никакого иного выхода, кроме отречения — очень поэтического, чуть ли не христианского, отречения от земного счастья. Ведь он вырос в этих понятиях, ими питались и его добродетель, и его идеалы, и его любовь, и не мог он в один миг отречься от всего. Давно жаждал он совершить что-то героическое, теперь случай представился, и он, не колеблясь, принял решение. Он оказался романтичнее героев всех тех романов, которые прочел. Ему казалось, что, отказываясь от Изольды, он будет более достоин ее любви, что, проявив пренебрежение к богатству, которое она ему предлагает, он докажет ей, что она не ошиблась в своем выборе. В этом было немало гордыни. Но в любом благородном поступке можно найти ее, если хорошенько разобраться.
Дождавшись, чтобы граф де Вильпрё почувствовал себя лучше, он отважился попросить разрешения поговорить с ним. Сначала ему было отказано; но он настаивал и добился своего.
Старый граф был бледен и суров.
— Пьер, — сказал он измученным голосом, — неужели пришли вы глумиться над моим горем и болезнью? Я любил вас как родного сына, я раскрыл вам свои объятия, я мог бы отдать вам половину своего состояния, как самому достойному и самому ценному человеку, а вы предали меня. Вы соблазнили мое дитя!
Пьер не дал обмануть себя этой заранее подготовленной патетической речью и только усмехнулся в душе тем усилиям, которые тратит граф, стараясь обезоружить того, кто пришел к нему добровольно сдаться.
— Нет, господин граф, — отвечал он твердо, — я не совершал подобного преступления, и мне не в чем себя упрекнуть. А если бы даже был я таким подлым, что мог бы подумать об этом, ваша благородная внучка сумела бы достойно защитить свою честь. Клянусь вам всем, что только есть самого святого на свете для нас обоих, я впервые коснулся вчера вечером ее руки и никогда до этого мгновения не мог даже подумать, что она может меня полюбить.
У графа сразу словно камень свалился с груди. Этим словам невозможно было не поверить, зная хоть немного правдивость и высокую нравственность Пьера Гюгенена. Впрочем, граф слишком хорошо знал и свою внучку, чтобы заподозрить, что ее роман мог сколько-нибудь походить на роман маркизы. Но, узнав, что намерение Изольды зародилось совсем недавно, он с радостью подумал, что тем легче будет отговорить ее отказаться от него.
— Пьер, — сказал он, — я вам верю. Скорей я усомнился бы в самом себе, нежели в вас. Но способны ли вы быть столь же мужественным, сколь и правдивым? Я верю вам, вы ничего не делали, чтобы смутить сердце моей внучки. Но вы обязаны сделать теперь все, чтобы напомнить ей о ее долге и о том, что она должна повиноваться мне.
— Очень уж вы торопитесь, господин граф, — отвечал Пьер, — вы явно преувеличиваете мои душевные силы. Благодарю вас за это, но мне все же хотелось бы понять, почему вы отказываетесь выдать свою горячо любимую внучку за человека, которого уважаете до такой степени, что требуете от него акта мужества, которого не осмелились бы потребовать от кого-либо другого?
Этот коварный вопрос был единственной местью, которую Пьер позволил себе, чтобы отплатить старому графу за его лицемерие. В ответ тот начал приводить какие-то смехотворные довода и так запутался в мелочных и пошлых соображениях, что Пьеру стало его даже жалко. Граф вдруг заявил, будто Изольда уже очень давно обещана другому, хотя Пьер отлично понимал, что это ложь и что он никому не мог обещать руки своей внучки без ее согласия. Потом он заговорил о свете, об общественном мнении, о предрассудках, о том, какой несчастной, всеми отверженной и презираемой станет Изольда, если она послушается своего сердца. Да, конечно, суждения света и нелепы и несправедливы, но нельзя не считаться с ними, чтобы не оказаться выброшенным за борт. Изольда еще ребенок, она, несомненно, раскается, что поддалась романтическому увлечению. И Пьер тоже горько раскается, он будет чувствовать себя униженным, его замучают укоры совести, он будет в отчаянии при виде страданий любимого существа, принесшего себя ему в жертву.
— Не стоит продолжать, господин граф, — прервал его Пьер, — мне достаточно и того, что вы сказали. Я понял и ваши опасения и ваш отказ. Но это не имело бы ровно никакого значения (я лучшего мнения, чем вы, об уме и душевных силах вашей внучки), если бы я сам не принял уже определенного решения. Ибо я пришел к вам, чтобы сказать нечто, что, быть может, явится для вас неожиданностью. Я отказался бы стать вашим зятем, даже если бы вы согласились на этот брак. Помните ли вы, господин граф, ту беседу, которой почтили меня в тот день, когда мы говорили с вами о собственности? Вспомните, вы тогда не дали мне никакого ответа на мой вопрос. И я так до сих пор и не знаю, действительно ли богатство является правом, а бедность — долгом. Человек я простой, малопросвещенный, но честный, а потому хочу выполнять свой долг — и остаться бедняком. Вот что могу ответить вам я.
Граф, совсем обессилев от болезни, пережитого страха и радости, со слезами обнял рабочего в благодарность за то, что тот столь великодушно пощадил его тщеславие и отказался от его состояния.
— А теперь, — холодно сказал ему Пьер, выслушав поток лестных слов, которые не произвели на него особого впечатления, — позвольте мне повидаться с мадемуазель де Вильпрё и поговорить с ней без свидетелей.
— Хорошо, Пьер, — сказал граф, немного поколебавшись. — Я знаю, вы никогда не лжете. Свое обещание вы сдержите. Я верю, что решение ваше твердо.
Пьер и Изольда провели вдвоем около двух часов. Со всех сторон обсудили они вопрос о высоком идеале и долго спорили о том, как правильнее всего претворить его в жизнь. Изольда была непоколебима в своем решении соединиться с тем, кого считала своим избранником, и Пьер, вконец измученный борьбой, которую вынужден был вести вопреки собственному сердцу, уже исчерпал все свои доводы. Но тут Изольда сказала ему:
— Да, Пьер, нам надобно расстаться — на несколько месяцев, на годы, быть может. Когда я вспоминаю свой вчерашний ужас, то отчаяние, которое испытала, увидев, как подействовало на дедушку мое решение, мне становится ясно, какие непереносимые угрызения совести стали бы терзать меня в случае, если бы своим упорством я способствовала смерти человека, который после вас дороже мне всех на свете; да, Пьер, после вас, потому что вы лучше, чем он, и в моем сердце занимаете большее место. Но я слишком многим ему обязана. Пусть он вел себя малодушно, пусть он неправ, это не освобождает меня от моего долга по отношению к нему. До тех пор, пока он будет противником нашего брака, я больше не заговорю с ним об этом. Упаси меня бог отравить последние годы его жизни, проявляя настойчивость, которая в конце концов, возможно, и заставила бы его уступить! Но, кто знает, может быть, он и сам (я надеюсь на это, я так привыкла верить в него) снова придет к тому, что всегда проповедовал и претворял в жизнь. Если ж этого не случится, я буду послушна его желаниям, всем, кроме одного — замуж я ни за кого, кроме вас, не выйду. Ибо отныне я принадлежу вам. В этом я поклялась перед богом и собственной совестью и клятве этой останусь верна. Будет ли это через год или через десять лет, но в тот день, когда я буду свободна, вы, Пьер, если только хватит у вас терпения ждать меня до тех пор, найдете в моем сердце те же чувства, что живут в нем сейчас, когда мы расстаемся с вами.
Три дня спустя граф, его внук, внучка и племянница уже катили в дорожной карете, запряженной четверкой лошадей, по направлению к Парижу, в то время как Коринфец трясся в дилижансе, увозившем его в Лион, откуда ему предстояло отправиться в Италию; в замке между тем молчаливая Савиньена, глотая слезы, прибирала опустевший кабинет Изольды, в мастерской весело распевал берриец, а Пьер, бледный как полотно, осунувшийся, постаревший за один день лет на десять, стоял у своего верстака и спокойно работал, терпеливо отвечая на встревоженные расспросы папаши Гюгенена.
ПЕРЕВОД А. Андрес

павел карпец

20-11-2015 14:02:15

Из энциклопедии Ф. А. Брокгауза и И.А. Ефрона
Производительные товарищества
или ассоциации — так называются соединения трудящихся для совместного производства каких-нибудь предметов за общий счет и с разделением между всеми членами риска и прибыли предприятия (см. Кооперация). Члены товарищества вносят известные паи и участвуют личным трудом в производстве; выбранные общими их собраниями лица ведут текущие дела и руководят производством. Члены товарищества получают заработную плату и, кроме того, распределяют между собой прибыль. П. товарищества следует отличать от предприятий, допускающих участие в прибылях, и от коллективных соединений капиталистов, например полных товариществ или акционерных обществ с мелкими акциями, находящимися в руках рабочих. П. товарищества привлекли к себе особенное внимание теоретиков во второй четверти XIX в. Некоторые экономисты думали при их помощи реорганизовать современный капиталистический строй народного хозяйства, покоящийся на началах частнохозяйственной предприимчивости, и тем решить социальный вопрос. Еще Фурье проектировал устройство по всей стране фаланстеров, т. е. общин по 20 0 0 человек, ведущих сообща производство и живущих в одном доме, на началах общего потребления. Оуэн верил в возможность массы таких же производительных товариществ, организованных на коммунистических началах. Немного позднее Луи Блан и Лассаль придали этому утопическому плану более реальный характер. Оба исходили из критики существующего строя экономических отношений. Капиталистические предприятия эксплуатируют наемных рабочих и присваивают себе значительную часть создаваемого последними дохода; конкуренция ведет к перепроизводству, кризисам и понижению заработной платы. Для устранения эксплуатации рабочих классов и бедственных результатов конкуренции необходимо распространение производительных товариществ. Луи Блан предлагал государству концентрировать в своих руках кредит и выдавать группам рабочих ссуды за низкий процент или даже без процентов для устройства "социальных мастерских", где производители были бы сами и хозяевами дела; постепенно число таких рабочих соединений должно расти и вытеснять силой конкуренции частные предприятия, так как они имеют преимущества в экономии от общей жизни и в организации, побуждающей всех работать как можно лучше; в результате частнохозяйственная система производства будет мирным путем вытеснена общественной системой. Лассаль точно так же стоял за государственный кредит П. товариществам рабочих, начиная с главнейших отраслей производства, первоначально в размере 100 млн. талеров; число товариществ и их членов будет быстро возрастать вследствие выгодности занятия в них. Распространение П. товариществ на все отрасли производства должно сопровождаться, по мнению Луи Блана и Лассаля, благодетельными последствиями для рабочих и для всего общества: оно устранит спекуляцию, перепроизводство и кризисы, увеличит доход трудящихся и т д. Другие экономисты, приписывая П. товариществам огромное социально-экономическое значение в качестве формы производства, устраняющей антагонизм капитала и труда, считали возможным достигнуть их распространения и господства путем самопомощи самих рабочих. Объединяясь в сообщества, рабочие собирают небольшими взносами капитал, приобретают доверие и кредит и в результате становятся независимыми производителями, получающими в свою пользу предпринимательскую прибыль. Постепенно распространяясь все шире, П. товарищества охватят собой наконец все сферы производства и более или менее вытеснят капиталистическую форму промышленности. Так, один из учеников Сен-Симона, Бюше, рисовал на почве христианской морали картину идеального экономического строя, в котором производство ведется земледельческими и промышленными общинами; к этому идеалу можно приближаться путем устройства П. товариществ, заменяющих капиталистические предприятия; товарищества должны быть устраиваемы преимущественно на началах самопомощи. Шульце-Делич, сознавая всю тяжесть положения наемных рабочих и ремесленников, находил возможным улучшить его путем объединения разрозненных мелких производителей в товарищества. Он не считал частную собственность на капитал злом, а имел в виду только увеличение числа владельцев капитала. Признавая желательным распространение вообще всяких товариществ, Шульце-Делич придавал особое значение производительным ассоциациям как венцу всей системы товариществ; они дают возможность рабочим воспользоваться выгодами крупного производства, уничтожают монополию крупных предпринимателей, поддерживают и укрепляют среднее сословие, уничтожают неблагоприятные последствия разделения труда и повышают умственный уровень рабочих. Осуществление П. товариществ должно быть достигнуто, по Шульце-Деличу, исключительно началом самопомощи; ввиду практических трудностей, необходимости развитого общественного духа и достаточного капитала он рекомендовал особенную осторожность при их основании. Все указанные писатели и их последователи придавали чрезмерно большое значение П. товариществам. История их развития и современное положение далеко не оправдывают тех широких надежд, которые связывались с их основанием.
Во Франции впервые зародилась мысль о П. товариществах; число их здесь всего больше. Первое товарищество (столяров) было основано в Париже в 1832 г. под непосредственным влиянием Бюше, но оно практически не осуществилось. Другое товарищество (золотых дел мастеров) возникло в 1834 г.; оно приобрело покупателей и расширило дело настолько, что в шестидесятых годах имело капитал в 100000 франков и продавало в год товаров на 200000 франков; в конце 60-х годов закрылось вследствие случайных больших убытков. Толчок к дальнейшему развитию П. товариществ был дан ассигновкой временным правительством 1848 г., по инициативе Л. Блана, трех миллионов франков на выдачу ссуд П. товариществам по 3—5% годовых. До 600 товариществ предъявило просьбы на ссуды, которые были выданы 56 товариществам. В 1849 г. насчитывалось до 100 промышленных товариществ; в 1851 г. — около 40; преобладали товарищества столяров, сапожников, живописцев вывесок, типографщиков, портных. Большая часть основанных в этот период товариществ распалась, отчасти в силу несовершенства своей хозяйственной организации, отчасти вследствие преследований правительства, начавшихся со времени государственного переворота 2 декабря 1851 г. Из основанных тогда товариществ в настоящее время сохранилось во Франции 7, большая их часть потеряла характер чистых П. товариществ, так как употребляет наемных рабочих, без участия в ведении дела и прибылях. Снова П. товарищества начинают развиваться в 60-х годах благодаря влиянию Всемирной выставки в Лондоне и более мягкому отношению к ним правительства Наполеона III; в это время их основывается свыше 40. Были учреждены даже два банка, Cr é dit au travail и Caisse d'escompte des associations populaires, с целью оказания кредита П. товариществам; небольшие их средства, однако, были вскоре исчерпаны, а неудачные результаты некоторых товариществ, бывших их заемщиками, привели их к ликвидации. Новый толчок П. товарищества получили с 80-х годов, когда по завещанию поклонника Шульце-Делича, Рампаля, было передано (в 1879 г.) в распоряжение парижского муниципалитета 1300000 франков для выдачи ссуд товариществам; из этих денег до 1 8 90 г. ссуды были выданы 49 товариществам, в том числе 46 производительным. Кроме того, по инициативе Гамбетты была основана центральная народная касса, получившая 12 млн. франков с той же целью. Это привело к основанию целой массы П. товариществ, большая часть которых в скором времени должна была ликвидировать свои дела. По сведениям "Bulletin de l'office du travail", к 1 апреля 1897 г. имелось налицо 188 П. товариществ и 8 находилось в процессе образования: между ними было 17 товариществ кучеров, 10 — живописцев вывесок, 8 — столяров, 7 — портных, 7 — резчиков из слоновой кости, 6 — типографщиков; число товариществ других категорий меньше. Существует еще много молочных товариществ для общего производства сыра и масла. В департаменте Дуба (Doubs) их считается свыше 500, столько же — в департаменте Юры, в департаменте Эны — 600 и т. д. Значительная часть товариществ объединены центральным учреждением — chambre consultative des associations ouvri ères de production.

павел карпец

22-11-2015 12:35:22

Еще один вид народной самоорганизации и самоуправления очень ярко проявил себя в дни Парижской Коммуны 1871-го года.
Речь идет о Республиканской Федерации Национальной Гвардии .
События развивались , примерно , по такой схеме :
Германия начала войну с Францией , в результате чего немцы подошли прямо к Парижу . Дальше , среди французов начался раскол , разделивший страну "тютелька в тютельку" по классовым интересам - то есть , пришедшее к власти в сентябрьскую революцию 1870-го , при помощи все того же пролетариата ,либерально-буржуазное правительство Тьера заключило мирный договор с немецкими оккупантами и взвалило на рядовых французов всю тяжесть этого франко-прусского мира .
Французская Национальная Гвардия - фактически добровольные вооруженные формирования , дислоцируемые и решающие возникающие задачи по месту своего жительства , одно время даже имевшие выборных офицеров , однако оплачивавшиеся и руководившиеся правительством . Созданная в самом начале Великой Французской Революции , Национальная Гвардия отличалась от регулярной французской армии своей историей и традициями .
Раскол по классовой линии коснулся и гвардейцев , состоявших как из представителей буржуазных и проправительственных элементов , так и из пролетариата . Результатом этого раскола были самостоятельные действия пролетарской части парижской нацгвардии , образовавшей Республиканскую Федерацию Национальной Гвардии , отказавшейся от подчинения правительству Тьера и сделавшейся , таким образом , чисто народной и самоуправляющейся организацией .
К сожалению , в таком виде парижская нацгвардия просуществовала около трех месяцев , после чего была частично уничтожена правительственными войсками и окончательно расформирована после разгрома Парижской Коммуны .

павел карпец

22-11-2015 14:28:52

Примерно такая же ситуация наблюдалась в Париже в 1848 году , когда пролетарская часть гвардейцев сражалась на июньских баррикадах против буржуазной части .

павел карпец

22-11-2015 20:41:33

В начале эпохи Третьей республики , если верить книге французского анархиста Эмиля Пуже "Основы синдикализма" , произошел расцвет французского рабочего движения , называемого ,теперь , синдикализм ( от греч. syndikos - защищающий , действующий сообща ).
Если верить Пуже , то произошло это усилиями самих рабочих - синдикалистов , хотя также как в случае с кооперативным движением , здесь , все-таки , прослеживается небольшое влияние интеллигенции из Первого Интернационала , расколовшегося к этому времени на несколько лагерей , самыми известными из которых были марксисты и анархисты .
По прочтении "Основ синдикализма" возникает вопрос - почему при таком масштабе , накале и идеологической продвинутости синдикалистов во Франции так и не случилась анархистская революция ? Видимо Пуже все-таки не преувеличивал , а революционный потенциал французских синдикалистов , возможно , каким-то образом передался испанским товарищам .
В общем , если Прудон был "отцом анархии" , то Франция была "родиной анархии".
Черное знамя лионских ткачей с надписью "жить работая или умереть сражаясь" , конечно, не было знаменем анархистов , но и не было оно "народно-монархическим" . От крестьянских восстаний прошлого восстание в Лионе отличала память о победивших либерально-буржуазных революциях , которые нисколько не облегчали положение рабочих . Лионские ткачи больше не верили в "хорошую власть" . А с революционным синдикализмом конца века лионцев сближала собственная чисто рабочая организация "Общество мютюеллистов" , а также такие радикальные формы сопротивления государственной политике и капитализму , как забастовки и вооруженное сопротивление .
В Лионе 1831-го года не было только четкой идеологии , которая появилась уже в 1839-м году в виде книги Прудона "Что такое собственность....".

павел карпец

28-11-2015 11:32:57

Книгоиздательство "Голос труда"
Петербург - Москва
1922.
ПРИМЕРНЫЙ УСТАВ СИНДИКАТА
.............
Статья 1.- Синдикат обьединяет рабочих ( такой-то профессии ) живущих в городе ( название города ) и в его окрестностях .
Статья 2. - Так как синдикат основан только для защиты профессиональных интересов и для завоевания экономических улучшений , то синдикат как таковой не может принимать никакого участия в избирательной политической борьбе .
Каждый член синдиката в отдельности вполне свободен в области избирательной политики и может принимать участие в любой политической партии .
Статья 3. - Срок , на который учреждается синдикат , не ограничен , точно так же как и число его членов . В синдикате все члены равны и поэтому не может быть никаких почетных членов .
ЦЕЛИ СИНДИКАТА И СПОСОБЫ ЕГО ДЕЯТЕЛЬНОСТИ
Статья 4. - Cиндикат ставит своей целью способствовать умственному и нравственному развитию рабочих и улучшению их материального благосостояния . Для достижения этих целей синдикат будет бороться за увеличение заработной платы , за уменьшение часов труда и за улучшение вообще всех условий трудовой жизни .
Синдикат устраивает бюро труда для приискания мест всем ищущим работы рабочим своей профессии ;
Основывает кассу для вспомоществования своим больным и увечным членам ;
Организует лекции и беседы по профессиональным и социальным вопросам ;
Открывает свою синдикальную библиотеку-читальню и если найдет нужным и возможным устраивает профессиональные курсы .
Кроме того , синдикат оказывает своим членам юридическую помощь по вопросам профессионального характера .
СОСТАВ СИНДИКАТА . ПРАВА И ОБЯЗАННОСТИ ЕГО ЧЛЕНОВ .
Cтатья 5. - Членами синдиката могут быть и должны быть все рабочие ( такой-то профессии ) без различия возраста , пола и национальности , проживающие в городе ( название города ) и его окрестностях .
Cтатья 6. - Каждый член синдиката обязан вносить ежемесячно в кассу синдиката членский взнос в размере ( столько-то копеек ), члены не уплатившие свои взносы втечение трех месяцев , считаются выбывшими из синдиката .
Статья 7. - Больные члены синдиката , а также находящиеся в тюрьме и призванные на военную службу , освобождаются от уплаты членских взносов , но эта льгота делается лишь в том случае , если член синдиката письменно уведомит о своем положении синдикальный совет .
Cтатья 8. - Исключенный из синдиката за неуплату членских взносов имеет право снова вступить в синдикат , если он уплатит все взносы , числящиеся за ним , или же представит уважительные причины неуплаты .
Статья 9 .- Все взносы , сделанные членами синдиката в синдикальную кассу возврату не подлежат .
Статья 10.- Каждый член синдиката должен считать своею прямой обязанностью :1) участвовать на всех собраниях синдиката ; 2) поддерживать и проводить в жизнь требования и постановления синдиката , и 3) доводить до сведения синдикального совета все факты рабочей жизни , имеющие общий интерес для всего синдиката .
УПРАВЛЕНИЕ ДЕЛАМИ СИНДИКАТА
Статья 11.- Управление делами синдиката находится в ведении Общего Собрания синдиката и Синдикального Совета , избираемого общим собранием . Синдикальный Совет состоит из ( стольких-то ) членов . Совет из своей среды выбирает секретаря , казначея и различные комиссии для ведения дел синдиката .
Cиндикальный Совет и все должностные лица избираются на один год . Члены Синдикального Совета могут быть переизбираемы вновь .
Выборы в члены Синдикального Совета производятся закрытой баллотировкой . Избранными считаются получившие большинство голосов . Если при выборах два кандидата получат одинаковое количество голосов , то избранным считается тот , кто дольше состоит членом синдиката .
Cтатья 13.- Должность члена Синдикального Совета , секретаря и казначея - бесплатны ; но если занятия секретаря требуют много времени и вызывают для секретаря матриальный ущерб , то Синдикальный Совет может назначить секретарю определенное вознаграждение за его труд .
Статья 14.- Синдикальный Совет отвечает перед Общим Собранием синдиката за все свои постановления и принятые решения .
Статья 15.- Все постановления Синдикального Совета для того , чтобы иметь законную силу , должны быть приняты большинством голосов присутствующих на заседании членов .
Cтатья 16.- Каждый член Синдикального Совета , желающий по каким-бы то ни было причинам выйти из состава Совета , и каждый член Совета , пропустивший без уважительных причин пять заседаний Совета , исключается из членов Совета .
Статья 17.- Члены Синдикального Совета могут быть каждый в отдельности или все вместе - лишены своих полномочий во всякое время Общим Собранием синдиката .
Для заведывания библиотекой , для чтения лекций , для оказания юридической и медицинской помощи членам синдиката и т. п. Синдикальный Совет может приглашать посторонних лиц за вознаграждение или бесплатно .
ОБЯЗАННОСТИ СЕКРЕТАРЯ И КАЗНАЧЕЯ
Статья 18.- На обязанности секретаря синдиката лежит - ведение всех протоколов заседаний Синдикального Совета , ведение всей переписки по делам синдиката . Кроме этого секретарь приводит в исполнение постановления общих собраний и синдикального совета , если для исполнения данных постановлений не были назначены особые лица . Он же рассылает повестки членам синдиката о времени созыва Общего Собрания , составляет доклады и отчеты о деятельности синдиката . В обязанности секретаря входит также скрепление своей подписью всех актов , составляемых Синдикальным Советом . Он же хранит и печать общества .
Статья 19.- На обязанности казначея синдиката лежит заведывание всеми денежными средствами синдиката , сбор членских взносов и производство расходов по указанию Общего Собрания и Синдикального Совета . Для ведения правильного учета прихода и расхода денежных средств казначей обязан вести в надлежащем порядке кассовую книгу и хранить все оправдательные документы .
Через каждые три месяца казначей обязан представлять Синдикальному Совету краткий отчет о состоянии кассы .
CОБРАНИЯ СИНДИКАЛЬНОГО СОВЕТА И ОБЩИЕ СОБРАНИЯ СИНДИКАТА
Статья 20.- Собрания Синдикального Совета происходят не менее одного раза в неделю , но секретарь или два члена совета могут созвать всегда экстренное заседание совета .
Статья 21.- Общие собрания всех членов синдиката являются выражением всего синдиката и имеют право решать все вопросы , касающиеся синдикальной деятельности .
Общие Собрания созываются Советом и разделяются на обыкновенные и чрезвычайные .
1)Обыкновенные Общие Собрания собираются четыре раза в год , через каждые три месяца , в конце января , апреля , июля и октября ;
2)Чрезвычайные Собрания собираются или по инициативе Совета для рассмотрения какого-либо неотложного вопроса , или по требованию ревизионной комиссии , или , наконец , по требованию самих членов синдиката (не менее 25 человек ).
Общие Собрания решают все дела Синдиката , могут вносить изменения в устав синдиката , рассматривают годичные отчеты и утверждают их и дают руководящие разьяснения синдикальному совету .
Все вопросы , за исключением изменения устава и закрытия синдиката решаются на Общих Собраниях большинством голосов присутствующих на собрании членов .
Статья 22.- Общее Собрание избирает для ведения собрания особый президиум , состоящий из трех лиц - председателя и двух его помощников . Секретарь синдиката исполняет обязанность и секретаря Общего Собрания .
Постановления Общего Собрания записываются в протокол , который подписывается председателем собрания и секретарем .
РЕВИЗИОННАЯ КОМИССИЯ
Статья 23.- Общее Собрание избирает особую Ревизионную Комиссию для периодического контроля денежных отчетов . Комиссия выбирается на год и состоит из пяти человек .
Выборы в Ревизионную Комиссию производятся закрытой баллотировкой .
ЮРИДИЧЕСКАЯ ПОМОЩЬ
Статья 24.- Синдикат приглашает адвокатов для ведения судебных дел своих членов .
Cтатья 25 .-Каждый член синдиката имеет право на получение юридического совета по вопросам профессиональным .
Статья 26. -Юридические советы членам синдиката оплачивает Синдикат . Точно также синдикат уплачивает гонорар адвокату и за ведение судебного дела и судебные издержки по делу членов синдиката с предпринимателями .
В случае если судебное дело будет решено в пользу рабочего - члена синдиката , то последний обязан внести в кассу синдиката гонорар адвокату и судебные издержки , уплоченные по его делу синдикатом .
СТАЧКИ
Статья 27.- В случае конфликта или недоразумений возникших между предпринимателем и рабочими в каком-либо предприятии данной профессии члены синдиката обязаны довести об этом до сведения секретаря , который и созывает немедленно синдикальный совет для обсуждения вопроса .
Если волнения среди рабочих усиливаются и конфликт между ними и хозяевами не улаживается , все члены синдиката созываются на чрезвычайное Общее Собрание Синдиката , которое после детального обсуждения положения , решает обьявить ли стачку или нет .
Статья 28.-Если большинство Собрания выскажется за забастовку , то меньшинство обязано подчиниться , чтобы не тормозить дела и общими усилиями ускорить победу рабочих . После того , как забастовка обьявлена , синдикальный совет через посредство газет и уличных афиш-обьявлений доводит о состоявшемся решении до сведения рабочих и призывает несиндикированных рабочих бойкотировать фабрики , где бастуют , и поддержать требование синдиката .
СОЛДАТСКАЯ ВСПОМОГАТЕЛЬНАЯ КАССА
Статья 29.-Каждый член синдиката , состоявший не менее двух лет членом и плативший правильно свои взносы , имеет право в случае призыва на военную службу на получение из кассы синдиката ежемесячного пособия в размере (стольких-то рублей) втечение всего времени своего пребывания на военной службе .
ИСКЛЮЧЕНИЕ ЧЛЕНОВ
Статья 30.- Каждый член синдиката , сознательно нарушивший несколько раз настоящий устав , может быть исключен из синдиката по постановлению синдикального совета . Общее Собрание , на которое приглашается исключенный для защиты себя , имеет право не утверждать постановления совета об исключении .
Cтатья 31.-Каждый член синдиката , становящийся предпринимателем или хозяином собственной мастерской подлежит немедленному исключению из синдиката .
ПЕРЕСМОТР УСТАВА И ЗАКРЫТИЕ СИНДИКАТА
Статья 32.- Настоящий устав подлежит пересмотру во всякое время . Изменения и дополнения устава производятся большинством двух третей всего числа присутствующих на общем собрании членов синдиката .
Статья 33.- Для закрытия синдиката и прекращения его деятельности требуется постановление об этом двух последовательных Общих Собраний синдиката , созываемых через промежуток времени не менее двух недель . Решения этих Собраний о закрытии синдиката должны быть приняты большинством 2\3 всего числа присутствующих на собрании членов синдиката .
В случае закрытия синдиката , оставшиеся в кассе синдиката деньги и все синдикальные дела и документы передаются в местную Биржу Труда.

павел карпец

29-11-2015 20:02:09

Профессиональный союз городских рабочих вынужден выживать и действовать в условиях чисто государственной и капиталистической инфраструктуры , этим , возможно , обьясняется необходимость задокументированных уставов , регламентирующих деятельность синдикатов , находящихся под постоянным давлением "системы" .
Однако , существует гораздо более естественная и не нуждающаяся в жестком регламентировании самоуправляемая организация народной жизни - сельская община . Большая часть городского рабочего класса были выходцами из сельских районов , это справедливо по отношению к разным странам в разные времена , по крайней мере там , где село продолжало жить несмотря на глобальную индустриализацию . Именно сотрудничество с сельскими общинами позволило украинским и вообще российским анархистам создать во время гражданской войны так называемую махновскую республику .
Василий Белов в своей книге "Лад" рассказывает про общину крестьян русского севера , сохранявшую общинные порядки несмотря на влияние капитализма и государства , хотя сегодня становится ясно , что сталинская коллективизация нанесла общине смертельный удар ; 80-90-е г.г. русская деревня агонизировала , а то что происходит там сейчас можно назвать какими-то шевелениями посреди кладбища.
Лауреат Государственной премии СССР писатель Василий Иванович Белов - автор широко известных произведений - "За тремя волоками", "Привычное дело", "Плотницкие рассказы", "Воспитание по доктору Споку", "Кануны" и других.
Новая книга "Лад" представляет собою серию очерков о северной народной эстетике.
Лад в народной жизни - стремление к совершенству, целесообразности, простоте и красоте в жизненном укладе. Именно на этой стороне быта останавливает автор свое внимание.
Осмысленность многовековых традиций народного труда и быта, "опыт людей, которые жили до нас", помогают нам создавать будущее. "Вне памяти, вне традиций истории и культуры нет личности, - пишет автор. - Память формирует духовную крепость человека".
ОТ АВТОРА
Стихия народной жизни необъятна и ни с чем не соизмерима. Постичь ее до конца никому не удавалось и, будем надеяться, никогда не удастся.
В неутолимой жажде познания главное свойство науки - ее величие и бессилие. Но для всех народов Земли жажда прекрасного не менее традиционна. Как не похожи друг на друга две эти человеческие потребности, одинаковые по своему могуществу и происхождению! И если мир состоит действительно лишь из времени и пространства, то, думается, наука взаимодействует больше с пространством, а искусство со временем ...
Народная жизнь в ее идеальном, всеобъемлющем смысле и знать не знала подобного или какого-либо другого разделения. Мир для человека был единое целое. Столетия гранили и шлифовали жизненный уклад, сформированный еще в пору язычества. Все, что было лишним, или громоздким, или не подходящим здравому смыслу, национальному характеру, климатическим условиям, - все это отсеивалось временем. А то, чего недоставало в этом всегда стремившемся к совершенству укладе, частью постепенно рождалось в глубинах народной жизни, частью заимствовалось у других народов и довольно быстро утверждалось по всему государству.
Подобную упорядоченность и устойчивость легко назвать статичностью, неподвижностью, что и делается некоторыми «исследователями» народного быта. При этом они намеренно игнорируют ритм и цикличность, исключающие бытовую статичность и неподвижность.
Ритм - одно из условий жизни. И жизнь моих предков, северных русских крестьян, в основе своей и в частностях была ритмичной. Любое нарушение этого ритма - война, мор, неурожай - лихорадило весь народ, все государство. Перебои в ритме семейной жизни (болезнь или преждевременная смерть, пожар, супружеская измена, развод, кража, арест члена семьи, гибель коня, рекрутство) не только разрушали семью, но сказывались на жизни и всей деревни.
Ритм проявлялся во всем, формируя цикличность. Можно говорить о дневном цикле и о недельном, для отдельного человека и для целой семьи, о летнем или о весеннем цикле, о годовом, наконец, о всей жизни: от зачатья до могильной травы ...
Все было взаимосвязано, и ничто не могло жить отдельно или друг без друга, всему предназначалось свое место и время. Ничто не могло существовать вне целого или появиться вне очереди. При этом единство и цельность вовсе не противоречили красоте и многообразию. Красоту нельзя было отделить от пользы, пользу - от красоты. Мастер назывался художником, художник - мастером. Иными словами, красота находилась в растворенном, а не в кристаллическом, как теперь, состоянии.
Меня могут спросить: а для чего оно нужно, такое пристальное внимание к давнему, во многом исчезнувшему укладу народной жизни? По моему глубокому убеждению, знание того, что было до нас, не только желательно, но и необходимо.
Молодежь во все времена несет на своих плечах главную тяжесть социального развития общества. Современные юноши и девушки не исключение из этого правила. Но где бы ни тратили они свою неуемную энергию: на таежной ли стройке, в полях ли Нечерноземья, в заводских ли цехах - повсюду молодому человеку необходимы прежде всего высокие нравственные критерии ... Физическая закалка, уровень академических знаний и высокое профессиональное мастерство сами по себе, без этих нравственных критериев, еще ничего не значат.
Но нельзя воспитать в себе эти высокие нравственные начала, не зная того, что было до нас. Ведь даже современные технические достижения не появились из ничего, а многие трудовые процессы ничуть не изменились по своей сути. Например, выращивание и обработка льна сохранили все древнейшие производственно-эстетические элементы так называемого льняного цикла. Все лишь ускорено и механизировано, но лен надо так же трепать, прясть и ткать, как это делалось в новгородских селах и десять веков назад.
Культура и народный быт также обладают глубокой преемственностью. Шагнуть вперед можно лишь тогда, когда нога отталкивается от чего-то, движение от ничего или из ничего невозможно. Именно поэтому так велик интерес у нашей молодежи к тому, что волновало дедов и прадедов.
Так же точь-в-точь и будущие поколения не смогут обойтись без ныне живущих, то есть без нас с вами. Им так же будет необходим наш нравственный и культурный опыт, как нам необходим сейчас опыт людей, которые жили до нас.
Книга не случайно называется «Лад» и рассказывает о ладе, а не о разладе крестьянской жизни. Она была задумана как сборник зарисовок о северном быте и народной эстетике. При этом я старался рассказывать лишь о том, что знаю, пережил или видел сам либо знали и пережили близкие мне люди. Добрая половина материалов записана со слов моей матери Анфисы Ивановны Беловой. Воспоминаний, а также впечатлений сегодняшнего дня оказалось слишком много. Волей-неволей мне пришлось систематизировать материал, придавая рассказу какой-то, пусть и относительный, порядок, чем и продиктовано композиционное построение книги.
Из экономии места мне приходилось то и дело сокращать или вовсе убирать живой фактический материал, довольствуясь общими размышлениями.
..................
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
МИРЯНЕ
Край
Волость
Деревня
Подворье
Семья

МИРЯНЕ
... Жизнь его, как он сам смотрел на нее, не имела смысла как отдельная жизнь. Она имела смысл только как частица целого, которое он постоянно чувствовал.
Л. Н. Толстой

Слово мир в русском языке означает всю вселенную. Мир - значит мироздание, временная и пространственная бесконечность. Этим же словом называют и беззлобие, отсутствие ссор, дружбу между людьми, гармонию и спокойствие.
Совпадение отнюдь не случайное. Но раскроем учебник по истории древнего и средневекового мира (опять мира!). Полистав, просто устаешь от бесконечных войн, стычек, захватничества, убийств и т.д. и т.п. Что же, неужели человечество до нас только этим и занималось? К счастью, народы Земли (мира опять же) не только воевали, но и сотрудничали, жили в мире. А иначе когда бы они успевали растить хлеб и скот, ковать орудия труда и быта, строить каналы, корабли, храмы и хижины? К международному антагонизму прошлого мы почему-то более внимательны, чем к свидетельствам дружбы и мирного сотрудничества народов, без которого мир давно бы погиб.
Земля и раньше была не такой уж необъятной. Корабли викингов плавали через Атлантику. Геродот знал, как хлестались банными вениками наши далекие предки. Тур Хейердал доказал всем, что возможность пересечения Тихого океана существовала задолго до Магеллана. Афанасий Никитин ездил в Индию из Твери на лошади, и притом без всяких виз. Русские поморы знали о великом Северном морском пути за много веков до «Красина» и «Челюскина». А почему на древних базарах Самарканда и Бухары прекрасно звучала и уживалась речь на всех главных языках мира? Звучала и не смешивалась? Люди разных национальностей отнюдь не всегда в звоне кинжалов и сабель выясняли свои отношения.
Доказательств тому не счесть. И если б кто-нибудь всерьез копнул одну лишь историю торговли и мореплавания, то и тогда общий взгляд на прошлое мог бы стать намного светлее. Но межплеменное общение осуществлялось не только через торговлю. В характере большинства народов есть и любопытство, эстетический интерес к другим людям, на тебя непохожим. Чтобы остаться самим собою, вовсе не обязательно огнем и мечом уничтожать соседский дом, совершенно непохожий на твой. Наоборот. Как же ты узнаешь сам себя, как выделишься среди других, если все дома будут одинаковы, если и еда и одежда на один вкус? Древние новгородцы, двигаясь на восток и на север, не были по своей сути завоевателями. Стефан Пермский, создатель зырянской азбуки, подавал в отношениях с инородцами высокий пример бескорыстия. Русские и зырянские поселения и до сих пор стоят бок о бок, военные стычки новгородцев с угро-финскими племенами были очень редки. Во всяком случае, куда реже, чем с кровными братьями: москвичами и суздальцами ...
Гостеприимство, остатки которого сохранились во многих местах необъятного Севера, в древности достигало, по-видимому, культового уровня* (* См.: «Поучение Владимира Мономаха»). Кровное родство людей разных национальностей не считалось у русских грехом - ни языческим, ни христианским, хотя и не поощрялось, так сказать, общественным мнением. То же самое общественное мнение допускало легкую издевку, подначку над людьми другой нации, но не позволяло им дорастать до антагонизма. Зачем? Если тебе мало земли, бери топор и ступай в любую сторону, корчуй, жги подсеки.
Захватчик чужого добра, кровавый злодей, обманщик не делали своему племени ни чести, ни пользы. Уважение к чужим правам и национальным обычаям исходило прежде всего из чувства самосохранения.
Но это вовсе не означает, что русский человек легко расставался со своими землями и обычаями. Даже три века господства кочевников не научили его, к примеру, есть конину или умыкать чужих жен.
Мир для русского человека не тем хорош, что велик, а тем, что разный, есть чему подивиться.
КРАЙ.
Природа выжигает в душе ничем не смываемое тавро, накладывает свой отпечаток на внешний и внутренний облик людей. Даже речевая культура, хоть и в меньшей мере, но тоже подвержена такому влиянию. Например, для русского, живущего в южной части страны, неизвестны многие слова, связанные с лесом и снегом. Психологическое своеобразие этнической группы в значительной мере зависело от природной среды, от ландшафта, особенностей времени года и т.д. Южный человек не может жить без степных просторов, северянину безлесная ширь кажется голой и неуютной. А белые ночи на Соловках приводят в растерянность жителя даже средней России. Может быть, еще и поэтому так сильны в русском фольклоре образы чужой и родной стороны. Интересно, что в народном понимании чужая сторона (а в обратном направлении и родная) была всегда предметна и многостепенна, что ли. Когда девица выходила замуж, ей даже соседняя деревня казалась вначале чужой стороной. Еще «чужее» становилась чужая сторонушка, когда уходили в бурлаки. Солдатская «чужая сторона» была совсем уж суровой и далекой. Уходя на чужую сторону, надо скрепить сердце, иначе можно и пропасть. «В гостях как люди, а дома как хошь», - говорится в пословице. В своем краю чужая сторона еще не так и страшна. Попадая в иной край, где «поют не по-нашему птицы, цветы по-иному цветут», предыдущую, малую чужую сторону человек называет уже не чужой, а родной. Обида или насмешка, полученные на чужой стороне, не всегда забывались сразу по приезде домой. Добродушное ехидство народной молвы нередко проявлялось в таких прозвищах, как «пермяк - солены уши», «ярославский водохлеб», «вологодские телята», «чудь белоглазая».
И все же насмешка достигала только определенных границ, обычно к пришлой артели, как и к отдельному чуж-чуженину, относились с почтением.
ВОЛОСТЬ.
Волостью в общежитейском смысле называли несколько деревень, объединенных земельным обществом, церковным приходом или же географическими особенностями. Могло быть и то, и другое, и третье вместе. В иных волостях имелось не по одному приходу и не по одной общине.
Чаще всего волость располагалась вдоль реки или около озера. Деревни стояли одна от другой на небольшом, но достаточном для полевых работ расстоянии. Люди старались селиться на возвышенных местах, с видом на воду. Существовали действительно красивые волости и волости так себе, а то и совсем затрапезные. Так, в Кадниковском уезде Вологодской губернии Кумозеро было одним из самых красивых мест. Это холмы, окаймляющие длинное живописное озеро, на холмах деревни, тяготеющие к главному селу с храмом, который и сейчас виден на многие километры вокруг. Не зря волость была ярмарочной.
Трудно представить какую-то другую, более характерную для крестьянской жизни общность. Волость всегда имела свое название, отличалась особой живучестью и редко поддавалась административному потрошению. Она же щеголяла своим особенным выговором, имела как бы свою душу и своего доброго гения. Родственные связи, словно нервы живого тела, насквозь пронизывали ее, хотя жениться не в своей волости считалось более благородным.
Все взрослые жители знали друг друга в лицо и понаслышке. И если не знали, то стремились узнать. «Ты чей, парень?» - спрашивал ездок открывающего отвод мальчика. Или: «Я, матушка, из Верхотурья бывала, Ивана Глиняного племянница, а вышла-то (опять следует точный адрес) за Антипья (продолжается подробный отчет о том, кто, откуда и чей родственник этот Антип)». Или: «Больно добры девки-ти, откуда эдаки?»
С этого или примерно с этого начинались все разговоры.
Жизнь волости не терпела неясных слов, безымянных людей, тайных дел и запертых ворот в светлое время суток.
ДЕРЕВНЯ.
Дома и постройки стояли так густо, так близко друг от дружки, что порой между ними было невозможно проехать на двуколой телеге. Ездили только по улице и скотским прогоном. Объяснять такую близость экономией земли нелепо, так как северные просторы были необъятны.
Миряне строились вплотную, движимые чувством сближения, стремлением быть заодно со всеми. В случае пожара на огонь бросались всем миром, убогим, сиротам и вдовам помогали всем миром, подати платили всем миром, ходоков и солдат тоже снаряжали сообща.
Все то, что говорилось о волости, присуще и деревне, только в более узком виде. Каждая деревня имела свой праздник, зимний и летний, богатые деревни обязательно строили свои часовни.
Любое горе и любая радость в деревне были на виду. Мир знал все обо всех, как ни старались щепетильные люди не выносить сор из избы. Другие, более бесшабашные, махнув рукой или в простоте душевной, на общественный суд выкладывали даже излишние подробности. Но суд этот всегда был разборчив: одно принимал он всерьез, другое не очень, а третьего не замечал вовсе.
Для человека ничего не было страшней одиночества. Даже злой, от природы необщительный мирянин вынужден был (хотя бы и формально) блюсти обычай общения, гоститься с родными, разговаривать с соседями, раскланиваться со всеми православными. Подобный формализм в общении бы всегда очень заметен, особенно чувствовали его дети и животные. Нищие тоже почти всегда безошибочно определяли меру искренности подающего милостыню.
Если злые и нелюдимые делали (по нужде!) добрые дела, то что же говорить о людях от природы добрых, человеколюбивых и незлобивых. Деревня каждому воздавала по его истинному облику. Безбожник был безбожником, пьяница пьяницей. Ни за какие заслуги здесь не спрячешься. Человека, находящегося в чести у мира, знали и чтили не только в своей деревне, но и далеко за пределами волости. Чаще всего это были люди трудолюбивые, добрые, иногда богатые, но чаще не очень.
В деревне до мелочей была отработана взаимовыручка. Брать взаймы деньги считалось не очень-то приличным, но все остальное люди охотно давали и брали в долг. Мужики заимствовали друг у друга кожи, веревки, деготь, скалье, зерно. Давали на время полевой инвентарь и лошадь с упряжью. Женщины то и дело занимали предметы утвари, молочные продукты. Когда своя корова еще не доит, было принято брать молоко в долг, у близких родственников - в дар. Занимали даже самоварные угли или хлебную закваску, если вдруг дома не оказывалось. Выручали друг друга в большом и малом. Закатить бревно за угол, покачать зыбку с ребенком или прихватить что-то по пути для соседа ничего не стоило. Но как приятно становилось и тебе и соседу!
При всем этом существовал незримый порог, своеобразный предел заимствования. Свататься ехать все-таки лучше в своих санях, а через день бегать за безменом к соседке тоже не очень сподручно ...
Все общественные вопросы - строительство дорог, изгородей, колодцев, мостов -решались на сходах. По решению общественного схода устанавливалось и ночное дежурство (патрулирование). В 20-е годы в некоторых местах оно совмещалось с обязанностью десятского. Десятский сзывал сходы, давал ночлег странникам, водил или возил по этапу слепых и сирот. Атрибутом десятского являлась доска на колу, приставляемая к воротам соседа, когда кончался срок «патрулирования».
Родная деревня была родной безо всяких преувеличений. Даже самый злобный отступник или забулдыжник, волей судьбы угодивший куда-нибудь за тридевять земель, стремился домой. Он знал, что в своей деревне найдет и сочувствие, и понимание, и прощение, ежели нагрешил ... А что может быть благодатнее для проснувшейся совести? Оторвать человека от родины означало разрушить не только экономическую, но и нравственную основу его жизни* (* Г. Аксенов (из Москвы) по этому поводу замечает: «Слов нет, были и лентяи, были и рвачи, стремившиеся к наживе. Но и те и другие оказывались жалеемыми остальными, как несчастные люди»).
ПОДВОРЬЕ.
На подворье обитала одна семья, а если две, то редко и временно. Хозяйство одной семьи в разных местах и в разные времена называли по-разному (двор, дым, тягло, оседлость и т.д.). Терминология эта служила для выколачивания из крестьян налогов и податей, но она же выражала и другие назначения семьи со всеми хозяйственными и нравственными оттенками.
Семья для русского человека всегда была средоточием всей его нравственной и хозяйственной деятельности, смыслом существования, опорой не только государственности, но и миропорядка. Почти все этические и эстетические ценности складывались в семье, усваивались человеком постепенно, с нарастанием их глубины и серьезности. Каждый взрослый здоровый человек, если он не монах, имел семью. Не иметь жены или мужа, будучи здоровым и в зрелых годах, считалось безбожным, то есть противоестественным и нелепым. Бездетность воспринималась наказанием судьбы и как величайшее человеческое несчастье. Большая, многодетная семья пользовалась в деревне и волости всеобщим почтением. «Один сын - не сын, два сына - полсына, три сына - сын», - говорит древнейшая пословица. В одном этом высказывании заключен целый мир. Три сына нужны, во-первых, чтобы двое заменили отца и мать, а третий подстраховал своих братьев; во-вторых, если в семье много дочерей, род и хозяйство при трех сыновьях не захиреют и не прервутся; в-третьих, если один уйдет служить князю, а второй богу, то один-то все равно останется.
Но прежде чем говорить о нравственно - эстетической атмосфере северной крестьянской семьи, вспомним основные названия родственников.
Муж и жена, называемые в торжественных случаях супругами, имели множество и других названий. Хозяин, супруг, супружник, мужик, отец, боярин, батько, сам - так в разных обстоятельствах назывались женами мужья. Жену называли супругой, хозяйкой, самой, маткой. Дополнялись эти названия несколько вульгарным «баба», фамильярно-любовным «женка», хозяйственно-уважительным «большуха» и т.д. Мать называли мамой, матушкой, мамушкой, маменькой, мамкой, родительницей. Отца сыновья и дочери кликали чаще всего тятей, батюшкой (современное «папа» укоренилось сравнительно недавно), К родителям на Севере никогда не обращались на «вы», как это распространено на Украине. Неродные отец и мать, как известно, назывались отчимом и мачехой, а неродные дочь и сын - падчерицей и пасынком. Дети родных братьев и сестер назывались двоюродными. Маленькие часто называли деда «дедо», а бабку «баба», дядюшку и тетушку племянники звали иногда божатом, божатком, божаткой, божатушкой или крестным, крестной. Так же называли порой и других, более дальних родственников. Невестка, пришедшая в дом из другой семьи, свекра и свекровь обязана была называть батюшкой и матушкой, они были для нее «богоданными» родителями. По отношению к свекру она считалась снохой, а по отношению к свекрови и сестрам мужа - невесткой. Сестра называла брата брателько, братья двоюродные иногда называли друг друга побратимами, как и побратавшиеся неродные. Побратимство товарищей с клятвенным обменом крестами и троекратным целованием было широко распространено и являлось результатом особой дружбы или события, связанного со спасением в бою.
Девичья дружба, не связанная родством, тоже закреплялась своеобразным ритуалом: девицы обменивались нательными крестиками. После этого подруг так и называли: крестовые. Термин «крестовая моя» нередко звучал в частушках.
Побратимство и дружба обязывали, делали человека более осмотрительным в поведении. Не случайно в древнейшей пословице говорится, что «надсаженный конь, надломленный лук да замаранный друг - никуда не гожи».
Деверьями женщины звали мужниных братьев, а сестер мужа - золовками. По этому поводу создана пословица: «Лучше семь топоров, чем семь копылов». То есть лучше семь братьев у мужа, чем семь сестер. Зять, как известно, муж дочери. Отец и мать жены или невесты—это тесть и теща, но в глаза их было положено называть батюшкой и матушкой. Родители невестки (снохи) и родители зятя называли друг друга сват и сватья. (Сват в свадебном обряде - совсем другое.) Женатые на родных сестрах считались свояками, а свояченицей называлась почему-то сестра жены. Звание «шурин» существует лишь в мужском роде и для мужского пола, оно обозначает брата жены, а муж сестры является зятем для обоего пола. По этому поводу в народе бытовала шутливая загадка: «Шурина племянник какая зятю родня?» Не сразу и догадаешься, что речь идет о родном сыне.
Об отцовском доме сложено и до сих пор слагается неисчислимое множество стихов, песен, легенд. По своей значимости «родной дом» находился в ряду таких понятий русского крестьянства, как смерть, жизнь, добро, зло, бог, совесть, родина, земля, мать, отец. Родимый дом для человека есть нечто определенное, конкретно-образное, как говорят ученые люди. Образ его не абстрактен, а всегда предметен, точен и ... индивидуален даже для членов одной семьи, рожденных одной матерью и выросших под одной крышей.
Дом этот всегда отличается от других домов, пусть конструктивно и срублен точь-в-точь как у кого-то еще, что случалось тоже в общем-то редко. Построить из дерева и оборудовать два совершенно одинаковых дома невозможно даже одному и тому же плотнику хотя бы по той причине, что все деревья в лесу разные и все дни в году тоже разные.
Разница заключалась и в самой атмосфере семьи, ее нравственно-эстетическом облике, семейных привычках, традициях и характерах.
В каждом доме имелся некий центр, средоточие, нечто главное по отношению ко всему подворью. Этим средоточием, несомненно, всегда был очаг, русская печь, не остывающая, пока существует сам дом и пока есть в нем хоть одна живая душа.
Каждое утро на протяжении многих веков возникает в печи огонь, чтобы греть, кормить, утешать и лечить человека. С этим огнем связана вся жизнь. Родной дом существует, пока тепел очаг, это тепло равносильно душевному. И если есть в мире слияние незримого и физически ощутимого, то пример родного очага идеальный для такого слияния. С началом христианства очаг в русском жилище, по-видимому, отдал часть своих «прав и обязанностей» переднему правому углу с лампадой и православными иконами. Божница в углу над семейным столом, на котором всегда лежали обыденные хлеб-соль, становится духовным средоточием крестьянской избы как зимней, так и летней. Однако правый передний угол совсем не противостоял очагу, они просто дополняли друг друга. Любимыми иконами в русском быту, помимо Спаса, считались образы богоматери (связь со значением большухи, хранительницы очага и семейного тепла, очевидна), Николая-чудотворца (который и плотник, и рыбак, и охотник) и, наконец, образ Егория, попирающего копьем змия (заступник силой оружия).
Существовало много примет, связанных с домом и очагом, всевозможных легенд и поверий. Считалось, например, что нельзя затоплять печь с непокрытою головой. «Запечный дедушко, - рассказывает Анфиса Ивановна, - будто бы надел на голову одной хозяйке чугунок, она так, с чугунком, и ходила всю жизнь».
СЕМЬЯ.
Бобыль, бродяга, шатун, вообще человек без семьи считался обиженным судьбою и богом. Иметь семью и детей было так же необходимо, так же естественно, как необходимо и естественно было трудиться.
Семья скреплялась наибольшим нравственным авторитетом. Таким авторитетом обычно пользовался традиционный глава семьи. Но сочетание традиционного главенства и нравственного авторитета вовсе не обязательно. Иногда таким авторитетом был наделен или дед, или один из сыновей, или большуха, тогда как формальное главенство всегда принадлежало мужчине, мужу, отцу, родителю.
Доброта, терпимость, взаимное прощение обид переходили в хорошей семье во взаимную любовь, несмотря на семейную многочисленность. Ругань, зависть, своекорыстие не только считались грехом. Они были просто лично невыгодны для любого члена семьи.
Любовь и согласие между родственниками давали начало любви и за пределами дома. От человека, не любящего и не уважающего собственных родных, трудно ждать уважения к другим людям, к соседям по деревне, по волости, по уезду. Даже межнациональная дружба имеет своим истоком любовь семейную, родственную. Ожидать от младенца готовой любви, например, к дяде или же тетушке нелепо, вначале его любовь не идет далее матери. Вместе с расширением физической сферы познания расширяется и нравственная. Ребенку постепенно становится жаль не только мать, но и отца, сестер и братьев, бабушку с дедом, наконец, родственные чувства настолько крепнут, что распространяются и на теток с дядюшками. Прямое кровное родство становится основанием родству косвенному, ведь сварливая, не уважающая собственных дочерей старуха не может стать доброй свекровью, как и из дочери-грубиянки никогда не получится хорошей невестки. Доброта и любовь к родственникам кровным становится обязательным условием если не любви, то хотя бы глубокого уважения к родственникам некровным. Как раз на этой меже и зарождаются роднички высокого альтруизма, распространяющегося за пределы родного дома. Сварливость и неуживчивость как свойства характера считались наказанием судьбы и вызывали жалость к их носителям. Активное противодействие таким проявлениям характера не приносило семье ничего хорошего. Надо было уметь уступить, забыть обиду, ответить добром или промолчать.
Итак, формальная традиционная иерархия в русском семействе, как, впрочем, и в деревне, и в волости, не всегда совпадала с нравственной, хотя существовало стремление к такому слиянию как к идеальному воплощению семейного устройства. Поэтому даже слабохарактерного отца дети уважали, слушались, даже не очень удачливый муж пользовался женским доверием, и даже не слишком толковому сыну отец, когда приходило время, отдавал негласное, само собою разумеющееся старшинство. Строгость семейных отношений исходила от традиционных нравственных установок, а вовсе не от деспотизма, исключающего нежность к детям и заботу о стариках.
Веками складывалось в крестьянской семье и взаимоотношение полов. Например, жены с мужем, сестры и братьев. Особенно наглядно выглядят эти взаимоотношения в труде. Женщина, закатывающая на воз многосаженное бревно или махающая кувалдой в кузнице, была так же нелепа, как и прядущий кузнец или доящий корову мужчина. Только по великой нужде женщина, обычно вдова, бралась за топор, а мужчина (тоже чаще всего овдовевший) садился с подойником под корову.
Все руководство домашним хозяйством держала в руках большуха - женщина, жена и мать. Она ведала, как говорится, ключами от всего дома, вела учет сену, соломе, муке и заспе* (* Заспа - овсяная крупа (сев. ж.)). Весь скот и вся домашняя живность, кроме лошадей, находились под присмотром большухи. Под ее неусыпным надзором находилось все, что было связано с питанием семьи: соблюдение постов, выпечка хлеба и пирогов, стол праздничный и стол будничный, забота о белье и ремонте одежды, тканье, баня и т.д. Само собой, все эти работы она делала не одна. Дети, едва научившись ходить, понемногу вместе с игрой начинали делать что-то полезное. Большуха отнюдь не стеснялась в способах поощрения и наказания, когда речь шла о домашнем хозяйстве.
Звание «большуха» с годами незаметно переходило к жене сына.
Хозяин, глава дома и семьи, был прежде всего посредником в отношениях подворья и земельного общества, в отношениях семьи и властями предержащими. Он же ведал главными сельхозработами, пахотой, севом, а также строительством, заготовкой леса и дров. Всю физическую тяжесть крестьянского труда он вместе со взрослыми сыновьями нес на своих плечах. Дед (отец хозяина) часто имел во всех этих делах не только совещательный, но и решающий голос. Кстати, в добропорядочной семье любые важные дела решались на семейных советах, причем открыто, при детях. Лишь дальние родственники (убогие или немощные, до самой смерти живущие в доме) благоразумно не участвовали в этих советах.
Семья крестьянина складывалась веками, народ отбирал ее наиболее необходимые «габариты» и свойства. Так, она разрушалась или оказывалась неполноценной, если была недостаточно полной. То же происходило при излишней многочисленности, когда, к примеру, женились два или три сына. В последнем случае семья становилась, если говорить по-современному, «неуправляемой», поэтому женатый сын, если у него имелись братья, стремился отделиться от хозяйства отца. Мир нарезал ему землю из общественного фонда, а дом строили всей семьей, помочами. Дочери, взрослея, тоже покидали отцовский дом. При этом каждая старалась не выходить замуж раньше старшей сестры. «Через сноп не молотят», - говорилось о неписаном законе этой очередности.
Дети в семье считались предметом общего поклонения. Нелюбимое дитя было редкостью в русском крестьянском быту. Люди, не испытавшие в детстве родительской и семейной любви, с возрастом становились несчастными. Не зря вдовство и сиротство издревле считались большим и непоправимым горем. Обидеть сироту или вдову означало совершить один из самых тяжких грехов. Вырастая и становясь на ноги, сироты делались обычными мирянами, но рана сиротства никогда не зарастала в сердце каждого из них.
..................

Дубовик

30-11-2015 14:10:52

А при чем тут Лионское восстание? Достойно отдельной темы.

павел карпец

30-11-2015 14:38:01

:-)
Здесь длинная логическая цепочка.
От крестьянских сходов до пролетарских восстаний .

павел карпец

30-11-2015 14:40:36

Вот еще у Белова в книге есть про сельские сходы
СХОД.
Новгородское и Псковское вече, как будто бы известное каждому школьнику, на самом деле мало изучено. Оно малопонятно современному человеку. Что это такое? Демократическое собрание? Парламент? Исполнительный и законодательный орган феодальной республики? Ни то и ни другое. Вече можно понять, лишь уяснив смысл русского общинного самоуправления. Мирские сходы - практическое выражение самоуправления. Заметим: самоуправления, а не самоуправства. В первом случае речь идет об общих интересах, во втором - о корыстных и личных...
Ясно, что такое явление русского быта, как сход, несший на своих плечах главные общественные, военные, политические и хозяйственные обязанности, имело и собственную эстетику, согласную с общим укладом, с общим понятием русского человека о стройности и красоте.
Необходимость схода назревала обычно постепенно, не сразу, а когда созревала окончательно, то было достаточно и самой малой инициативы. Люди сходились сами, чувствуя такую необходимость. В других случаях их собирали или десятские, или специальный звон колокола (о пожаре или о вражеском набеге извещалось набатным боем).
Десятский проворно и немного торжественно шел посадом и загаркивал людей на сход. Загаркивание - первая часть этого (также полуобрядного) обычая. После загаркивания или колокольного звона народ не спеша, обычно принарядившись, сходился в условленном месте.
Участвовать в сходе и высказываться имели право все поголовно, но осмеливались говорить далеко не все. Лишь когда поднимался общий галдеж и крик, начинали драть глотку даже ребятишки. Старики, нередко демонстративно, уходили с такого сборища.
Впрочем, крики и шум не всегда означали одну бестолковщину. Когда доходило до серьезного дела, крикуны замолкали и присоединялись к общему справедливому мнению, поскольку здравый смысл брал верх даже на буйных и шумных сходах.
По-видимому, самый древний вид схода - это собрание в трапезной, когда взрослые люди сходились за общим столом и решали военные, торговые и хозяйственные дела. Позднее этот обычай объединился с христианским молебствием, ведь многие деревянные храмы строились с трапезной - специальным помещением при входе в церковь.
Как это для нас ни странно, на сельском крестьянском сходе не было ни президиумов, ни председателей, ни секретарей. Руководил всем ходом тот же здравый смысл, традиция, неписаное правило. Поскольку мнение самых справедливых, умных и опытных было важнее всех других мнений, то, само собой разумеется, к слову таких людей прислушивались больше, хотя формально частенько верх брали горлопаны.
Высказавшись и обсудив все подробно, сход выносил так называемый приговор. По необходимости собирали деньги и поручали самому почтенному и самому надежному участнику схода исполнение какого-либо дела (например, сходить с челобитьем). Разумеется, решение схода было обязательным для всех.
Внешнее оформление схода сильно изменилось с введением протокола. Если участники собрания говорили открыто и то, что думали (слово к делу не подошьешь), то с введением протоколирования начали говорить осторожно, и так и сяк, иные вообще перестали высказываться.
Сила бумаги - сила бюрократизма - всегда была враждебна общинному устройству с его открытостью и непосредственностью, с его иногда буйными, но отходчивыми ораторами. Бюрократизация русского схода, его централизованное регламентирование породило тип нового, совершенно чуждого русскому духу оратора. Поэтому даже такому стороннику европейского регламента и «политеса», как Петр, пришлось издать указ, запрещающий говорить по бумаге. «Дабы глупость оных ораторов каждому была видна» - примерно так звучит заключительная часть указа.
Более того, с внедрением протоколирования на сходы вообще перестали ходить многие поборники справедливости, люди безукоризненно честные. Горлопанам же было тем привольней.
Очень интересно со всех точек зрения, в том числе и с художественной, проходили колхозные собрания, бригадные и общие, хотя сохранившиеся в архивах протоколы мало отражают своеобразие этих сходов. Безусловно, колхозные собрания еще и в послевоенные годы имели отдаленные ритуальные признаки.
Обычай устраивать праздничные собрания существовал до недавнего времени в большинстве северных колхозов. Причем собрание, само по себе содержавшее элементы драматизации, завершалось торжественным общим обедом, трапезой.
Участвовали в этом обеде все поголовно, от мала до велика. Тем, кто не мог прийти, приносили еду с общественного стола на дом.

павел карпец

30-11-2015 14:52:43

В общем в книге "Лад" еще много интересного о народной жизни .
Ну а в теме "Лионское восстание" лично мне сказать больше нечего .

павел карпец

09-12-2015 17:12:34

Народная организация - это деятельность в интересах народного коллектива и каждого участника этого коллектива .
На примере Франции 19 века видно несколько типов организаций народного самоуправления - сельская община , компаньонаж , мютюелисты , кооперативы , парижские инсургенты в июне 1848 года , парижские коммунары 1871 года и синдикаты .
Типы народных организаций можно разделить по признаку военизированности . Сельская община , компаньонаж и кооперативы это организации чья деятельность ограничивается решением своих внутренних проблем , не касаясь проблем внешних , то есть проблем агрессии со стороны государства и капитализма . Эти организации не ставят целью радикальную борьбу за свои интересы .
Синдикаты - это , напротив , организации народного самоуправления , ставящие целью именно борьбу с государством и капитализмом . Соответственно , если сельская община , компаньонаж и кооперативы это не военизированные народные организации ( или , по другому , не революционные ) , то синдикаты , наоборот , организации военизированные и революционные , то есть организованно готовящиеся к борьбе с контрреволюцией .
Однако в этот период во Франции были и , что называется , переходные типы народных организаций от не революционных к революционным ( лионское "Общество мютюелистов" ), а также от вообще не народных к народно-революционным ( парижские инсургенты в июне 1848 года и парижские коммунары 1871 года ).
Лионское "Общество мютюелистов" начинало как организация взаимопомощи среди ткачей в Лионе , но во время обострившейся , что называется , классовой борьбы , это общество взяло на себя также организацию забастовок , демонстраций и вооруженного восстания , сделавшись , по сути , революционным синдикатом .
В июне 1848 года ряд офицеров парижской национальной гвардии ( совершенно буржуазной , по сути , организации ) взяли на себя организацию восстания парижского пролетариата .
В 1871 году парижская национальная гвардия отказалась подчиняться буржуазному правительству и положила начало восстанию Парижской Коммуны .
В двух последних случаях такая организация как нацгвардия , по сути , ставящая своей целью радикальную борьбу против народа , за интересы буржуазии , просто поменяла вектор направленности борьбы на прямо противоположный и встала на народную сторону .То есть , например , если бы , скажем , бригада строителей , не имеющая ни компаньонажа ни синдиката , а просто тупо выполняющая государственный и капиталистический план , вдруг отказалась бы подчиняться правительству , то такой стихийный бунт был бы сразу подавлен . А вот когда из подчинения выходит , например , взвод , рота или пара-тройка офицеров , то здесь уже налицо революционная организация , еще вчера бывшей организацией чисто буржуазной .

павел карпец

10-12-2015 20:08:04

Развивая тему про различные организации дальше , можно выделить три основных типа организации
1)народная
2)буржуазная
3)анархо-революционная
К первому типу относятся все народные организации так или иначе осуществляющие самоуправление .
Ко второму типу относятся все организации чья деятельность направлена на установление и поддержание государства и капитализма .
К третьему типу относятся организации , которые создавались и действуют не на основе проживания участников в одном квартале и не на основе профессионального союза как в случае с народными организациями . Эти организации создавались и действуют на основе подготовки народной революции с целью свержения государства и капитализма . Ярчайшим примером такой организации был Первый Интернационал .
В общих чертах смыслом существования анархо-революционной организации является подготовка к борьбе с контрреволюцией и в идеале каждый участник анархо-революционной организации должен быть готов к тому же к чему были готовы заговорщики-офицеры из парижской национальной гвардии в июне 1848 года , которые прямо по ходу событий организовывали "пролетарскую массу" .
Лозунг анархо-революционной организации : "Создавайте системы самоуправления и боритесь радикально !"
Скрытый текст: :
Подозреваю что из трех типов организаций (народная , буржуазная и анархо-революционная) на сегодняшний момент в мире реально существует только буржуазная организация

павел карпец

28-10-2016 11:56:02

Статья А.А.Борового из книги "Общественные идеалы современного человечества" затрагивает тему взаиморасположения революционного либерализма , бюрократического консерватизма и рабочего движения в интересующий нас период французской истории
Скрытый текст: :
*** Либерализм
С того момента, как человек, по гениальному выражению Аристотеля, стал Ζωον πολιτιχόν– общественным животным, в жизнь его вторглось могучее противоречие, долгие столетия терзавшее умы и сердца лучших людей и ставшее, наконец, истинной трагедией человеческого духа. Это мучительное противоречие есть противоречие между личностью и обществом. Что святее, что выше, что драгоценнее: интересы личности или интересы общества — вот вопросы, мрачным фатумом встававшие на всем протяжении человеческой истории. Конечно, каждая эпоха, каждый общественный строй налагали свою неизгладимую печать на человеческое миросозерцание. Отсюда их бесконечное разнообразие.

Между фигурой какого-нибудь средневекового фанатика-сектанта, смертью готового запечатлеть верность своим религиозным идеалам, и современным ницшеанцем или адептом анархистской доктрины едва ли можно отыскать большое сходство.

Точно так же мало похожи друг на друга какой-нибудь якобинец в стиле Марата, не останавливающийся перед требованием сотни тысяч голов ради отвлеченной формулы «общего блага», и современный теоретик социалистического государства. Но есть и нечто общее между этими историческими фигурами, разлученными долгими годами борьбы, насилий, страданий...

Одни и в далекое время от нас и сейчас отдавали себя на служение идее прав личности; высшим этическим законом провозглашали принцип свободы; в их глазах личность с ее оригинальными целями, стремлениями, интересами стояла выше общества. Они предпочитали говорить более о правах личности, чем об ее обязанностях.

Другие, наоборот, видели и видят в личности лишь средство; целью для них является общество; в их глазах этический принцип равенства, братства, солидарности совершенно заслоняет принцип свободы; даже в тех случаях, когда они сами признают, что общественный прогресс невозможен без соответствующего расширения индивидуальных прав, они все же не задумываются пожертвовать личностью ради всепоглощающего Молоха, называемого обществом.

Так пробились в жизни два могучих течения: индивидуалистическое и социалистическое.

Краткому обзору их исторических судеб за последнее столетие и будет посвящена первая половина моей лекции.

Необычайный расцвет индивидуалистической мысли открывается Великой Французской революцией.

Из всех мировых исторических драм, когда-либо пережитых человечеством, несомненно, наиболее грандиозной является эта великая революция XVIII века. Ни одна другая эпоха не отразила с такой силой и яркостью страстных исканий человеком общественных идеалов. Пусть новейшие исследования показали, что не все слова, брошенные миру революцией, были новы, пусть вся предыдущая история по зернам собирала тот драгоценный материал, который мы привыкли считать ее достоянием.

Революция была и останется апостолом, впервые поведавшим миру новую правду, она дорога нам тем, что, не удовлетворяя запросов современного, далеко ушедшего от нее человека, она сумела затронуть такие общечеловеческие струны, которым суждено бессмертие.

Многочисленные исторические документы сохранили нам свидетельства того необычайного энтузиазма, который охватил всю Европу при вести о взятии Бастилии.

Перед силою этого энтузиазма бледнеют и тускнеют наши поздние радости от успехов великой русской революции. Падение Бастилии праздновало все мыслившее и все страдавшее человечество. Старик Гумбольдт произнес слова молитвы «ныне отпущаеши», а юный Гегель в зеленеющем поле посадил древо свободы. Даже холодный Петербург, Петербург Екатерины II, делил энтузиазм Европы. Знаменитый Сегюр писал в своих мемуарах: «Новость о взятии Бастилии быстро распространилась в Петербурге... и хотя Бастилия не грозила никому из его жителей, я не могу передать энтузиазма, вызванного среди негоциантов, купцов, мещан и нескольких молодых людей из более высокого класса падением этой государственной тюрьмы, этим триумфом свободы. Французы, русские, датчане, немцы, англичане, голландцы — все, посреди улицы поздравляли друг друга, обнимались, точно их избавили от тяжкой цепи, сковывавшей их самих. Это увлечение, которому я сам едва верю теперь, рассказывая это, продолжалось очень недолго. Страх скоро погасил первую вспышку. Петербург не был ареной, на которой можно было безопасно обнаруживать подобные чувства».

Эти восторги, эта всеобщая радость кажутся понятными и близкими нам и теперь. Среди официально признанного бессилия старого порядка впервые зазвучала воля нового народившегося суверена — народа; за феодальными обломками мерещилось уже широкое, открытое, необозримое поле социально-политического творчества народа. Рухнул бюрократический режим со всеми его неправдами и насилиями; все верили и мечтали, что народы вступят, наконец, в обетованную землю свободы.

От этой замечательной эпохи остался один из величайших памятников человеческой мысли и чувства, который не мог быть изготовлен отдельными человеческими руками, — декларация прав человека и гражданина.

Этот памятник воздвигнут на пьедестале всего освободительного движения XVIII века; в его создании участвовали незримо ум, воля и чувства всего французского народа. В нем отразилось все то, что волновало Францию в ее бессмертных наказах 89 года. Декларация прав была политическим принципом революции, ее политической программой...

Ничто, разумеется, менее не походит на положительное законодательство этого торжественного возвещения ряда универсальных истин, казавшихся в эту эпоху всеобщего энтузиазма такими ясными и простыми. В последнее время, между прочим, возгорелась чрезвычайно любопытная полемика между рядом французских ученых, особенно Бутми, и крупнейшим из государственников — немецким профессором Иеллинеком по вопросу о происхождении декларации. В брошюре, наделавшей много шума, Иеллинек доказывает, что в основе декларации лежит не просветительное движение конца XVIII века, а декларация отдельных американских штатов, начиная с Виргинии в 1776 г. Французская декларация, по мнению Иеллинека, является лишь отзвуком тех глубоких, серьезных, продуманных положений, которые образуют основу ее американских предшественниц. Но, если это и верно, декларация ничего не теряет от этого.

Декларация велика не тем, что первая возвестила человечеству освободительные принципы, но тем, что практические, трезвые, жизненные формулы американцев обратила со свойственными французскому народу темпераментом и блеском в великие моральные истины, общечеловеческие, общеобязательные. Местные хартии, местные вольности были обращены в катехизис, из которого строящее человечество черпало и долго будет черпать вечно юные, незыблемые принципы благоустроенного общежития. Пусть английские билли и американские декларации имеют хронологические преимущества; французская декларация остается апостольской проповедью.

Таково было замечательное наследие эпохи 89 года, — эпохи, в которую, по словам Токвиля, «равенство и свобода были одинаково дороги сердцу французов; когда французы хотели создать не только демократические, но и свободные учреждения, не только разрушить привилегии, но признать и санкционировать права; время молодости, энтузиазма, гордости, великодушных и искренних страстей, — время, память о котором, несмотря на все его ошибки, люди сохранят навсегда».

Понимая радости, волновавшие современников великой революции, мы можем, однако, и бесстрастно оглянуться назад в далекое от нас прошлое и отделить истинное в этих радостях от ложного за ярким фейерверком нередко искренних настроений, излияний и слов таились грубые, прозаические расчеты, учитывались торгашеские интересы.

Революцию делала буржуазия во имя своих буржуазных интересов, буржуазия, задыхавшаяся под гнетом феодальных перегородок, феодальной опеки, желавшая вздохнуть, наконец, полной грудью и заменить классическую формулу королевской милости «plasir du roi» правом, вписанным в закон.

Но под знаменем революции боролся весь народ, и на его долю остались лишь жалкие крохи блестящих завоеваний буржуазии. Наряду с прочими священными, естественными правами человека декларация сохранила и священный институт права собственности, о который должны были разбиться все демократические вожделения.

То была эпоха буржуазного либерализма.

Но эпоха 89 года со всем ее угаром и волнениями проходила, и перед французами грозно встал сложный вопрос о консолидации революции, о закреплении тех начал, которые она завещала.

Франция разбилась на два враждебных лагеря: с одной стороны стояли жирондисты, буржуазные либералы, отстаивавшие принцип федерализма, полагавшие, что предоставление возможно большей доли свободы отдельным самоуправляющимся единицам есть единственный способ ликвидации старого порядка и осуществления великих принципов революции в жизни. Другие — якобинцы, демократы, принципу федерализма противопоставляли принцип централизации, доказывая, что только сильная государственная власть в состоянии справиться с центробежными элементами, раздиравшими Францию. Их мало соблазнял лозунг буржуазной свободы, написанный на знамени жирондистов. Воспитанные на доктрине Руссо они дорожили более равенством, чем свободой.

В величайшем из всех политических творений «общественном договоре» Руссо поставил следующую центральную проблему: каким образом организовать общежитие, чтобы «каждый, соединившись со всеми, повиновался бы только самому себе и оставался свободен, как прежде?» Таким образом целью договорной ассоциации, по мысли Руссо, должно было быть обеспечение свободы каждому из ее членов. Эта цель, как думал Руссо, может быть достигнута только таким образом: каждый член ассоциации со всеми его правами должен быть отчужден в пользу общины; но, отдавая себя целиком, каждый отдает себя на равных условиях с другими, и таким образом никто не может быть заинтересован, чтобы эти условия были отягчительны для других. В то же самое время каждый, отдаваясь всем, не отдается никому.

Это рассуждение заключает в себе, очевидно, величайшую логическую ошибку. В самом деле, цель договора ассоциации заключалась в обеспечении свободы. Между тем ассоциация предоставляет своим членам только равенство, подчиняя их целому, и таким образом отрицает за ними свободу.

Это учение, отразившее в себе дух античного государства, было политическим символом якобинизма, воздвигшего на месте абсолютного самодержавия монарха абсолютное самодержавие народа. Было бы, конечно, великим заблуждением видеть в Руссо социалиста. Его воображаемый социализм, справедливо говорит Анри Мишель, был ничем иным, как первоначальной, очень несовершенной и очень опасной формой индивидуализма.

И когда монтаньяры победили жирондистов, принципы якобинизма восторжествовали и беспощадное отныне ко всем противникам правительство открыло политику террора.

Ростки свободы, пущенные эпохой 89 года, были вырваны с корнем!

Произвол короля сменился произволом Конвента, произволом Комитета Общественного Спасения, произволом комиссаров, произволом целой армии маленьких чиновников этого чудовищно-централизованного механизма. Единственной инстанцией была признана гильотина, и в жертву формуле общего блага были принесены все права личности.

Нет того гнусного произвола, нет того тяжкого угнетения, которое бы не покрывалось широкой эластичной формулой общего блага. Под этим лозунгом самые разнообразные режимы — реакционные и революционные — проводили исключительные меры, чрезвычайные и военные суды и комиссии, административные ссылки, изгнания.

Формула общего блага, как правительственная или политическая формула, не есть защита общества, а есть грубое, одностороннее попрание права слабейшей части более сильной. Не может быть и речи о каком бы то ни было пожертвовании общественными интересами при отрицании этой формулы. Там нет общества, где речь идет о мерах, узаконивающих наличность двух неравных групп: угнетателей и угнетаемых.

Так, под ударами якобинского террора, погибла идея свободы!

Многочисленные историки пытаются оправдать террористическую политику Конвента, находя в ней единственный способ обеспечить единство Франции; эта политика, по их мнению, столько же обуславливалась исключительными внешними осложнениями, сколько и борьбой с тем пестрым материалом, который по мысли вдохновителей террора должна была переварить революция. Быть может, с этой точки зрения политика Конвента и неуязвима, но ни Комитет Общественного Спасения, ни революционные трибуналы, ни комиссары Конвента, наделенные неограниченными полномочиями, не могут не быть признаны самым ярким и категорическим отрицанием индивидуалистической доктрины, поскольку она выразилась в декларации и вообще деятельности Конституанты.

Но в то же самое время политика Конвента, его террор встретили самое жестокое осуждение в социалистической среде. Ведь террор никогда не служил интересам пролетариата, наоборот, по словам одного социалистического писателя, «террор революционной буржуазии, террор, одним из наиболее ярких представителей которого является тщеславный лицемер Робеспьер, был отвратителен тогдашним французским рабочим, он должен быть отвратителен и всякому современному сознательному и трудящемуся пролетарию».

Когда, — пишет социал-демократический историк французской революции Блосс, — в трудную для Робеспьера минуту его агенты пришли в рабочее предместье сзывать рабочих на помощь этому человеку добродетели, они услышали озлобленный ответ: "Мы умираем от голода, а вы хотите кормить нас казнями". "Нам нечего страшиться, — говорил известный социалист Лафарг в своем диспуте с Демоленом, — возврата тех кровавых сатурналий, которыми опозорила себя буржуазная революция. Пролетарии не так кровожадны, как буржуазия".

Политическое миросозерцание этой эпохи в отличие от предыдущей эпохи буржуазного либерализма может быть названо демократическим либерализмом.

Эта система, так же, как и наследовавший ей деспотический наполеоновский режим, обративший личную свободу в игрушку центральной власти, подготовила новый взрыв индивидуалистической идеи, который завершился выработкой нового цельного, либерального миросозерцания. Эта либеральная доктрина, окончательно сформулированная к двадцатым годам XIX столетия, критически отнеслась к идее народовластия, вдохновлявшей предыдущую эпоху, и раз навсегда обратилась в идеологию буржуазных классов. Самым ярким представителем индивидуалистической идеи этого времени, несомненно, был талантливый публицист и политический деятель Бенжамен Констан, к краткой характеристике взглядов которого мы сейчас и переходим.

«Целые сорок лет, — писал Констан в одном из своих произведений, — я защищал одно и то же: свободу, свободу во всем, — в религии, в философии, в литературе, в промышленности, в политике».

Неудивительно, что Бенжамен Констан пользовался самой широкой популярностью в оппозиционных кругах современной ему Франции. Его «курс конституционной политики» обращается постепенно в катехизис либерализма, — «учебник свободы» (Manuel de la liberte), по меткому выражению одного из выдающихся французских государственников — Лабулэ.

Но что Бенжамен Констан понимал под свободой?

«Свобода, — писал он, — есть триумф личности над властью, желающей управлять деспотическими средствами, и над массами, требующими подчинения меньшинства большинству».

Констан не возражал против самой идеи правительства; он требовал только возможно большего ограничения его функций. Правительственная деятельность, по его мнению, должна протекать в рамках только тех услуг, которые она в состоянии оказать.

Во всех своих взглядах на свободу, он был прямым антагонистом Руссо, жестоко осуждая верховенство общей воли над всякой частной волей. Границы власти должны быть указаны справедливостью и правами отдельных лиц. Никогда и воля целого народа не может сделать справедливое из несправедливого.

Доктрина Руссо об отчуждении личностью своих прав в пользу общины есть, по мнению Констана, доктрина деспотизма. Личность не может отчуждать своих прав; если б она захотела сделаться вещью, она останется человеком. Люди должны быть равны не потому, что одинаково служат деспотизму, а потому, что все они равно свободны. Всякая демократия не есть свобода; она есть вульгаризация абсолютизма. Есть такая сторона человеческой личности, человеческого бытия, которая по необходимости остается индивидуальной и независимой; пред ней бессилен и самый закон. Его вторжение в эту строго индивидуальную сферу было бы деспотизмом.

Такова эта стройная, законченная доктрина либерализма. Личность становится суверенной, правительство превращается в ее послушного агента.

Но — увы! — все идеалистические построения Констана разбиваются вдребезги при соприкосновении с суровой действительностью. Констану равно дороги все виды индивидуальной свободы. Рядом с религиозной свободой, свободой печати, личной свободой или личной неприкосновенностью защищает он и неограниченную свободу собственности и промышленности. Свободная конкуренция представлялась ему экономическим идеалом. Всякие попытки регламентации со стороны представлялись ему излишними и вредными.

Рядом с жалобными ламентациями на полуголодное существование рабочих он степенно рассуждает, что природа вещей установит наилучшие законы отношений между борющимися сторонами.

Близорукость или аристократическая брезгливость Констана превращают его, таким образом, в апологета капитализма, предающего после длинных разглагольствований о суверенных правах личности неимущих в руки имущего.

Мало того! Самые политические права он считает возможным вручить только собственным, ибо только они благодаря досугу, независимости и подготовке, могут дать хороших политических деятелей.

Наконец, Констан высказывается и за наследственную верховную палату; ее задача — уравновешивать демократическую подвижность.

Вы чувствуете, как рассыпается по звеньям цепь свободы, скованная Констаном!

Абсолютная доктрина либерализма превращается в философию привилегированных, правящих классов; личность забыта, на ее месте мы видим собственника или наследника громкого имени. Та игра социально-экономических интересов, в которой сильный всегда побеждает слабого, признается единственным законом общественного состояния. И слабый, якобы в ограждение его собственных интересов, был объявлен вне защиты.

В блестящем очерке, посвященном Констану, один из выдающихся современных историков литературы, Фагэ, дает по нашему мнению, удивительно верную характеристику его миросозерцания: «Констан создал, — пишет Фагэ, — либерализм, изумительной чистоты, но чудовищно холодный и сухой. Его либерализм есть бесконечная жажда личной автономии, ревнивое желание оградить себя елико возможно от всего остального существующего».

Таков Констан в изображении Фагэ, таковым, вероятно, он был и в действительности.

Мы не коснемся других либералов: учение Констана может быть названо последним словом либеральной доктрины. Вся позднейшая ее эволюция не дала ничего оригинального, кроме бесчисленных предательств на принципе, совершенных в разное время либеральными партиями и правительствами.

Либеральная доктрина, такая, как мы ее видели, должна быть осуждена! Она не есть защита свободы, она не есть отрицание свободы! Провозглашая свободу одних, она мирится с рабством других! Как абсолютно безнравственный принцип она сама в себе несет свое осуждение!

павел карпец

19-12-2016 17:46:11

Боровой писал(а):Революцию делала буржуазия во имя своих буржуазных интересов, буржуазия, задыхавшаяся под гнетом феодальных перегородок, феодальной опеки, желавшая вздохнуть, наконец, полной грудью и заменить классическую формулу королевской милости «plasir du roi» правом, вписанным в закон.

Но под знаменем революции боролся весь народ, и на его долю остались лишь жалкие крохи блестящих завоеваний буржуазии. Наряду с прочими священными, естественными правами человека декларация сохранила и священный институт права собственности, о который должны были разбиться все демократические вожделения.


Более детально французский политический пасьянс той эпохи рисует Прудон .
"Политическая способность пролетариата (1865),часть третья:
"........Заметим, что с 1848 г. французская нація разделяется на семь главных партій:

a) Легитимистов;

b) Орлеанистов или приверженцев конституціонной монархіи;

c) Бонапартистов или империалистов;

d) Клерикалов, епископалов или иезуитов;

e) Республиканцев консервативных, которые отличаются от предыдущих только отрицанием монархіи, а в экономических вопросах следуют тем же принципам, как и монархисты;

f) Республиканцев радикальных или демократов, иначе красных или социалистов; к ним логически примыкают –

g) Федералисты.

Каждая из этих партій подразделяется на множество оттенков: так мы видели (часть 2, глава II), что радикалы разделялись на две школы, школу коммунистов или Люксанбургскую и школу принципа взаимности, недавно основанную Шестьюдесятью. Едва республика утвердилась 24 февраля 1848 г. на месте монархіи, как возникла вражда, а вскоре и междоусобная война между союзом старых партій а, b, с, d, e и новою партіею f‑g, которую защитники старых начал обвиняли в заговоре против собственности, религіи, семейства и нравственности.

Последствия этого обвиненія оказались весьма счастливыми для обвиненной партіи. Она положила начало уничтоженію старых партій, принудив их примириться друг с другом; потом она сделала республику солидарною с своими принципами, доказав, что принципы эти прямо вытекают из республиканских начал. Со времени Люксанбургских заседаній, особенно с 16 го апреля, борьба против соціальной республики сделалась задачею всех правительств, переходя, как по наследству, от одного к другому, от временного правительства к генералу Кавеньяку, от генерала Кавеньяка к президенту Людовику Наполеону, от Людовика Наполеона к императорскому правительству, которому союзные партіи, враждебные соціальной демократіи и побежденные в одно время с нею 2 декабря, дали названіе Спасителя Общества.

Теперь мы видим, что в борьбе против красной или соціальной демократіи, сначала в 1848 и 1849, потом в 1851 и 1852 г. г., сосредоточивается весь интерес современной исторіи; что до сих пор она остается главным условием существованія императорского правительства; что в своей домашней политике вторая имперія никогда не упускала из виду этого условія своего существованія; что нет основанія думать, чтобы она изменила теперь свое поведеніе, тем более, что на выборах 1863 и 1864 г. радикальная партія приняла угрожающее положеніе и что только страх Соціализма связывает с правительством побежденные, но непримирившиеся с ним партіи легитимистов, орлеанистов, консервативных республиканцев и клерикалов. Таким образом, с нашей точки зренія, императорское правительство, на которое антрепренеры конституціонной оппозиціи хотят свалить все бремя непопулярности, постигшей одинаково всех их, представляется простым выражением реакціи. Наше положеніе ни на волос не изменилось бы, если бы вместо наполеоновской династіи обстоятельства вручили власть Генриху V, или графу Парижскому, или какому нибудь африканцу, продолжателю Кавеньяка...."

И , вот отрывок из воспоминаний нашего соотечественника Павла Васильевича Анненкова , жившего в Париже и ставшего очевидцем второго , после лионского 1831-34 годов , крупного выступления французского пролетариата в июне 1848 г..
"Записки о французской революции 1848" , глава "Июнь" :
".........бесчисленное количество социалистских листков, в которых теории Сен-Симона, Фурье, Л. Блана, Прудона перемешивались в каком-то удивительном хаосе , который еще раз свидетельствовал, как научные и теоретические истины, пущенные в народ, целиком перепутываются в его сознании… Случилось здесь то, что почти всегда бывает: от каждой теории взяты были ее резкие стороны, только выпуклые мысли, бросающиеся в глаза массе, сущность же ее, требующая размышления, оставалась в стороне. Так, в «la France libre» ("Свободная Франция" , французская политическая газета социалистического направления , выходила в Париже с апреля по октябрь 1848 г.) , который
издавался, говорят, бывшим учеником Политехнической школы, теория Прудона об изменении собственности во владение (possession) превратилась в уничтожение собственности и капитала. Теория Луи Блана об участии государства в заказах обратилась в теорию ссуд денег всякому ни под что и с тем вместе по необходимости в теорию надзора за должниками и гарантию против банкротства. Но это высказано запальчиво и обнаруживает в писателе представителя множества клубных социалистов. Нельзя упоминать обо всех этих листках, журнальцах, которые говорили, требовали социализма, коммунизма, раздела собственности в тех общих фразах, затвержденных наизусть у главных представителей различных теорий, которые поясняются предшествующим и последующим, но, вырванные из полного учения, только кажутся инструментом для возбуждения страстей. Так, «Spartacus librateur du peuple» ("Спартак , освободитель народа", французская политическая газета социалистического направления, выходила в Париже с 18 по 25 июня 1848 г.) взял эпиграф из Прудона «la propri -c\'est le vol» (собственность это кража) , но у него это положение, весьма обоснованное Прудоном, выходило просто-запросто призывом к истреблению грабителей-имущих. Подобное же значение имело у него и все экономические фразы учителей, как-то: le droit des travailleurs l\'int de leurs produits (право трудящихся на сохранность продуктов их труда) и проч., из которых выходило в результате не обновление общества , а совершенная невозможность существования какого-либо общества. Что касается до журнальцев, занимающихся участью женщин, как-то: «la Politique des femmes» ("Женская политика , общественная газета , выражающая интересы женщин и единого сообщества рабочих" , французская политическая газета социалистического направления , выходила в Париже с 18 июня по 5 августа 1848 г.; редактор Дезире Гэ )и др., то ничего темнее, запутаннее представить нельзя, хотя опять тут беспрестанно встречались отрывки из положений людей, впервые поднявшие этот вопрос. Были, впрочем, листки, издававшиеся для народа и знатоками дела с примесью, разумеется, отчаянной политической полемики. Таков был листок фурьериста de Bonnard ( французский журналист социалист- фурьерист) «le Salut social journal des droits de l\'homme» ( "Общественное благо , газета прав человека", французская политическая газета социалистического направления , выходила в Париже с 19 по 23 июня 1848 г.; редактор Артур Бонар )и листок с. – симониста Эмиля Барро (Barrault) ( французский социалист-утопист , сподвижник Анфантена , публицист и журналист) «Tocsin des travailleurs» ("Набат трудящихся " , французская политическая газета социалистического направления, орган сен-симонистов , выходила в Париже с 1 по 24 июня 1848 г.; редактор Баро) . Барро отличился еще потом письмом к Ламартину, в котором ловко доказывал, что его политика примирения должна привести непременно к междуусобной войне и ненависти всех партий лично к Ламартину;. Взятые в общности все стремления социальной хаотической журналистики июньских дней чрезвычайно хорошо выражаются следующим журнальным декретом, напечатанном в каком-то листке: «Au nom du peuple franais: Article Ir – Il n\'y a plus rien. Art 2 – La Commission du pouvoir excutif rendra une loi pour assurer l\'excution du sent article» ("От имени французского народа : Статья 1 - Больше ничего нет . Статья 2 - Комиссия исполнительной власти объявит закон , чтобы обеспечить исполнение данной статьи .")

Таким образом, мы упомянули о двух видах журналистики: террористической и социальной. К ним примкнул еще третий с половины июня – наполеоновский. Здесь представилось явление, указывающее, как должно ценить большую часть этих народных газетчиков. Один из издателей «Pre Duchne» г. Deschamps ( Дешан Эмиль , французский критик , публицист и журналист ) отделился от редакции его и сам издает журнал «le Robespierre» ("Робеспьер , газета социальных реформ " , французская политическая газета демократического направления , выходила в Париже с 1 по 5 июня 1848 г.; редактор Э.Дешан ) , в котором он заставляет говорить грозного человека от самого себя разный вздор. Все статьи журнала были подписаны Максимилиан Робеспьер .В них Робеспьер гуляет по улицам и объявляет, что он не доволен тем-то и тем-то, и отзывается о себе следующим образом: «je rentre dans la carrire de la rvolution-que j\'avais quitte jeune encore – mri par 60 annes de mditations sur les dcouvertes du gnie humanitaire» ("я возвращаюсь к революционной карьере , которую оставил ещё молодым , созревшим за 60 лет размышлений об открытиях человеческого гения ").

И дает советы не брать с него примера. Между прочим, он заявляет: «Des imprudents parlent de rtablir une cour prvotale pour juger sommairement les patriotes qui sont Vincennes. Peuple souverain! par piti pour les racteurs tu ne le permettras pas: il y aurait lle germe du tribunal rvolutionnaire, que repoussent nos moeurs de 1848…!»(" Опрометчивые говорят о восствновлении судов превотальных для скорейшей расправы над патриотами в Венсане . Суверенный народ ! Из сострадания к бунтарям ты этого не допустишь ! Это было бы возвращением революционного трибунала , против которого восстает весь дух революции 1848 г." М.Р.)

Правда, подобная попытка заставлять говорить деятелей старой революции от собственного имени уже была сделана в мае месяце журналом «le vieux cordelier, drapeau du peuple» ("Старый монах , знамя народа ", французская политическая газета демократического направления , выходила в Париже с 19 мая по 1 июля 1848 г.), который вывел на сцену аттического Камиля Демулена и вложил ему в уста следующую речь: «Bourgeois puisqu\'il faut t\'appeler par ton nom, si ta bouche conspue la foi et le gnie; si, dousoudain du courage de la peur, tu veux arrter la Rpublique dans son essor vers les grandes choses, je, suis lpour te faire rentrer dans ton marais, moi, adorateur du bien, du grand, du juste, moi artiste, moi, Camille Desmoulin. ((NI)»(" Буржуазия ! Раз уже тебя надо называть по имени , если твои уста поносят веру в гений , если вдруг , обретя смелость трусливого , ты собираешься остановить Республику в её порыве к великим делам - я тут , чтобы возвратить тебя в твоё болото . Я почитатель прекрасного , великого и справедливого . Я художник . Я - Камиль Демулен . ( N° 1)" )

Как бы то ни было, но г. Deschamps издавал своего «Робеспьера» до тех пор, пока не обнаружилось наполеоновское движение, и тогда он вдруг бросил Максимилиана и стал издавать журнал «Napolon rpublicain» ("Наполеон - республиканец ", французская политическая газета бонапартистского направления , выходила в Париже с 11 по 25 июня 1848 г.; редактор Марцель Дешан ), в котором точно так же заставляет гулять Наполеона по улицам и точно так же говорить про себя глупости: «Je n\'tais pas n pour la guerre» (" Я не был рожден для войны") и давать следующие советы народу: «Souviens-toi que tu es le seul souverain et que tes reprsentants sont tes commis» ("Помни , что ты единственный господин и что твои представители - твои приказчики ").

Впрочем, были примеры внезапных странных переворотов и посильнее: Так, какой-то г. Guillemain в один день издал «l\'Aigle rpublicain» (" Республиканский орёл" , французская политическая газета бонапартистского направления , выходила в Париже с 12 по 21 июня 1848 г.) с энтузиастическими песнями в честь бонапартистского времени, а на другой «les lunettes du pre Duchne» с такими же во славу терроризма. Наполеоновская литература разрасталась, однакож, вместе с движением на улице: тогда посыпались один за другим листки: «le Napolonien » ("Наполеоновцы" ежедневная газета демократических клубов национальной гвардии" , французская политическая газета бонапартистского направления , выходила в Париже с 12 по 14 июня 1848 г.), «le Petit caporal»("Маленький капрал , газета молодой и старой гвардии " , французская политическая газета бонапартистского направления , выходила в Париже с 15 июня 1848 г. по 15 мая 1849 г.), «la Redingote grise» ("Серый сюртук" , французская политическая газета бонапартистского направления , выходила в Париже с 18 по 20 июня 1848 г.), и проч. и проч., и наконец листки и большой журнал, занимавшийся уже кандидатурой и будущим значением Луи Бонапарта. Название его носило симптом той же путаницы идей, которая существовала в народе и которой старались обмануть народ: «la Constitution, journal de la rpublique napolonienne!» ("Учредитель , газета наполеоновской республики и свободных интересов страны " , французская политическая газета бонапартистского направления , выходила в Париже с 12 по 19 июня 1848 г.) Он называл противников Бонапарта оскорбителями народа: les insulteurs du peuple – и, однакож, вскоре умер. И вообще в это время Бонапарт не имеет еще серьезного значения. К этому надо еще присоединить листки сатирического содержания, выходившие тоже в неограниченном количестве. Иногда они поражали сочетанием шутки и какого-нибудь страшного события. Так, например, «le Pamphlet» ("Памфлет ежедневный , иллюстрированный " , французская сатирическая газета республиканского направления , выходила в Париже с мая по июнь 1848 г., редактор Поль Феваль ) ,при известии о кровавом мщении негров Мартиники (во французской колонии на о. Мартинике в феврале 1848 г. было отменено рабство , но угнетение негров продолжалось , что и привело к восстанию в июне 1848 г.), получивших известие о февральской революции и требовавших свободы, сказал, что знаменитые
слова: «prissent les colonies plutt qu\'un principe» ("пусть погибнут колонии скорее , чем принципы") должны быть нынче изменены в другие: «prissent les colonies suivant les principes» ("пусть погибнут колонии , следующие принципам") . Впрочем, все остальные журналы этого рода: «Diogne sans culotte», «Gamin de Paris», «le Cancan» ("Еженедельная сплетня" , сатирическая газета республиканского направления , выходила в Париже в мае - июне 1848 г. ) , «les btises de la semaine» ("Глупости за неделю , обозрение должностное , министерское , парламентское , парижское , провинциальное и иностранное" , сатирическая газета республиканского направления , выходила в Париже в июне 1848 г.), «le canard» ("Утка , газета потешная , фантастическая , анекдотическая , политическая и критическая , 1-го года республики , ", сатирическая газета демократического направления , выходила в Париже в июне 1848 г.; редактор Альфонс де Колонн ), «le diable rose» (" Розовый дьявол" , сатирическая газета демократического направления , выходила в Париже в июне 1848 г.; редактор Эжен Бедоллье . ) , и проч. и проч., были довольно пошлы. Демократия вообще смеяться не умеет, и род блестящей искрометности и надменного презрения, требуемой для политической насмешки, остается преимущественно за роялизмом. Так было и здесь. Одним только легитимистским и филиппистским листкам, как «le petit homme rouge» ("Маленький красный человек " , сатирическая газета орлеанистского направления , выходила в Париже в июне 1848 г. ), «le lampion» ("Фонарь, политический дозорный ", французская политическая газета легитимистского направления , выходила в Париже с 28 мая по 21 августа 1848 г. ; редактор Ксаверен де Монтепен )и др., удалось сказать несколько едких острот.

Последний журнальчик, чисто легитимистский, отличался даже в это время тем неимоверным количеством позора, который выливал он на Исполнительную комиссию и республиканских действователей. Между прочим, один раз он сказал, что если Барбес заболеет, то не следует поручать его товарищу по тюрьме, доктору Распайлю, ибо как ни огромны его преступления, но смертная казнь уничтожена во Франции. В другой раз он объявил, что Иисус был казнен по требованию народа, а так как это известие оскорбляет величие народа, то придется издать декрет, по которому казнь Иисуса должна будет считаться отныне делом национальной гвардии той эпохи, и проч. А клевет на лица, а оскорблений, а ложных известий – бездна! Забавны были также комические изложения заседаний Парламента в журнале «la Sance» (" Сеанс" , французская общественно-политическая газета республиканского направления , выходила в Париже с 1 мая по 21 июля 1848 г.; редактор Август Леру .). Исключение из нашего правила составляет демократически-сатирический журнальчик «l\'Epoque» ("Эпоха 1848" французская политическая газета республиканского направления , выходила в Париже в июне 1848 г.; редактор Одиллоп Пишо .) , который иногда очень удачно пародировал старую известную эпоху и закоренелые мнения Одиллона Барро и др. Если к этому присоединить еще попытки восстановления журналов, знаменитых в 1830 году, как-то: «le bon sens» ("Здравый смысл народа , газета порядочных людей " ,французская политическая газета республиканского направления , выходила в Париже с 26 марта по 15 апреля 1848 г.; редактор Поль Феваль .) , «le tribune» ("Трибуна 1848" , французская политическая газета социалистического направления , выходила в Париже в марте - июне 1848 г.; редактор рабочий Баллу .) , «Figaro» ("Новый Фигаро , программа театров , ежедневная вечерняя газета , политическая , литературная и сатирическая " ,выходила в Париже с 8 по 13 июня 1848 г.; редактор Амеде Роллан .) , попытки, кончившиеся вообще неудачно, то приблизительно можно получить понятие о всем этом каждодневном хаосе журнальном, где беспрестанно сталкивались воспоминания всех минувших эпох с плохо понятыми требованиями современности, настоящая нелепость с поддельной глупостью и особенно вражда одного класса общества к другому. Последнее только и было знаменательно и действительно реально во всем этом движении. Несмотря на оглушительный шум этих тысяч голосов, нашелся журнальчик «l\'organisation du travail» ("Организация труда , рабочая газета " , французская политическая газета социалистического и демократического направлений , основана рабочими делегатами Люксембургской комиссии , выходила в Париже с 4 по 25 июня 1848 г.; редактор Жак Дезире .)– приверженец теории Л. Блана, который успел покрыть разладицу и обратить на себя внимание. Он напечатал в двух своих №№ списки банкиров и торговцев с показанием их капиталов и списки землевладельцев с показанием их доходов (№ 8 и 9). Как ни преувеличены и ложны были цифры, но в эпоху всеобщего бедствия и нищеты, они были прямым указанием народу, где искать пособие и добычу. Это уже выходило из ряда личных оскорблений и взаимных обвинений партий, и поэтому один депутат потребовал отчета у министра юстиции, какие меры приняты для наказания дерзкой провокации и вообще, что сделалось с залогом (cautionnement) журнальным, который преимущественно назначался для обуздания их издателей. Министр Бетмон сознался, что, действительно, старые большие журналы имеют этот залог, но что многие и вновь явившиеся его не имеют, что он видит в этом большую несправедливость, что Правительство имеет наклонность определить залог для всех вообще журналов, но когда и как представит оно закон по этому предмету – оно само не знает этого . В таком положении находилось Правительство. В другом оно и не могло быть. Напрасно уже сам «National» взывал к Исполнительной комиссии: мы вас поддерживаем, но, ради бога, покажите же, что все управляется. Управлять было нельзя – и только первые пушки, раздавшиеся в Париже, поставили на истинной почве вопрос: кто будет править Францией.

Вечером в четверг 22 июня огромная масса народа, говорили, тысяч 5 или 6 человек, двинулась от Палаты, прошла улицу St. Jacqu es, хлынула на Гревскую площадь перед Ратушей и оттуда направилась к Бастилии, где и рассеялась на проходе ее. Гревская площадь была занята войском. Толпа эта уже кричала: «vive la rpublique dmocratique et sociale»( да здравствует демократическая и социальная республика)и напев: «vive Napolon» был заменен другим, более значительным: множество голосов припевало в каданс: ««du pain au du plomb» (хлеба или свинца) . Слух об ней тотчас же разнесся по Парижу.

Это были уже восставшие работники национальных мастерских. Несколько человек из партии работников, отправившихся на Салунский канал, возвратилась с известием, что на болотистой почве его не приспособлено было ни жилищ, ни пропитания для людей. Подозрение, уже ходившее в работниках, что Правительство намерено во что бы то ни стало отделаться от работников, хотя бы мором , превратилось теперь в уверенность. Вместе с этим негодование, произведенное декретом о взятии многих работников в солдаты, было очень искусно разрабатываемо главными предводителями. Часть работников, весьма небольшая в сравнении с общим числом их, отправились поутру в четверг прямо в Люксембург требовать объяснения у Исполнительной комиссии этим предметам. Здесь вместо свободного прохода, какой они бы получили два месяца назад, они встречены были по приказанию Мари, игравшему и здесь непопулярную роль мужа опоры, – караулом. После переговоров между Мари и передовыми положено было отправить от толпы депутацию, а массе ждать решения у св. Салюстия. Депутация говорила дерзко и грубо с Мари – тот отвечал твердо и повелительно, что все вредные слухи распускаются неблагорасположенными людьми, но что Правительство не отступится от своих намерений. Один из депутатов Пюжоль ( французский публицист , мелкобуржуазный демократ , лейтенант национальной гвардии в период революции 1848 г.) , наиболее запальчивый, был отстранен при самом начале переговоров Мари, который сказал ему: «Я видел вас 15 мая в Собрании и не хочу говорить с бунтовщиками», а когда товарищи начали роптать, он прибавил: «Разве вы не можете сами изложить свои претензии? Est-ce que vous tes les esclaves de cet homme?» (Разве вы рабы этого человека ?)

Когда переговоры кончились, разумеется, неудачно, депутация, а более всего Пюжоль, изменила весь смысл их и донесла толпе, ждавшей у св. Салюстия, что Правительство решило истребить работников и называет их les esclaves (рабы). Крик бешенства раздался из толпы, которая хотела броситься снова на Люксембург, но Пюжоль велел ей собраться вечером у Пантеона. Там с решетки, окружающей пустой храм Славы, Пюжоль произнес возбужденную речь, в которой ярко выступили пророческие слова: «Истинно говорю вам: много прольется нынче крови на эти камни» и приказал на другой день утром собраться у Бастилии. Толпа в неимоверном возмущении прошла, как мы видели, площадь Ратуши и на другой день, действительно, собралась у Бастилии. Здесь перед тенями павших в июле 1830 г. и в феврале 1848 г. Пюжоль произнес за всех клятву умереть, как они, в деле свободы и равенства. Утром в пятницу я сидел за журналом в кофейной, когда прибежал бледный и запыхавшийся человек к хозяину с извещением, что у ворот св. Дени уже строят баррикады. Я тотчас же отправился домой узнать, в чем дело. Я жил довольно высоко тогда и там мог слышать перестрелку. Едва я отворил окно в комнате, как раздался вдали ружейный залп, за ним другой, третий – гроза начиналась.

Но если национальные мастерские начали битву, то по какому-то капризу судьбы зерно восстания, разлившегося вскоре с неимоверной остротой, составляли не они, а члены общества des droits de l\'homme (прав человека), клубов и радикальная часть национальной гвардии.

павел карпец

26-12-2016 15:48:05

ПОДРОБНОСТИ СОБЫТИЙ 23 ИЮНЯ
... ..................
сообщение перенесено вперёд , как более подходящее по смыслу

павел карпец

11-03-2017 09:03:38

К парижским баррикадам ещё вернёмся...
Боровой писал(а):.....декларация прав человека и гражданина.

Этот памятник воздвигнут на пьедестале всего освободительного движения XVIII века; в его создании участвовали незримо ум, воля и чувства всего французского народа. В нем отразилось все то, что волновало Францию в ее бессмертных наказах 89 года. Декларация прав была политическим принципом революции, ее политической программой...

Ничто, разумеется, менее не походит на положительное законодательство этого торжественного возвещения ряда универсальных истин, казавшихся в эту эпоху всеобщего энтузиазма такими ясными и простыми. В последнее время, между прочим, возгорелась чрезвычайно любопытная полемика между рядом французских ученых, особенно Бутми, и крупнейшим из государственников — немецким профессором Иеллинеком по вопросу о происхождении декларации. В брошюре, наделавшей много шума, Иеллинек доказывает, что в основе декларации лежит не просветительное движение конца XVIII века, а декларация отдельных американских штатов, начиная с Виргинии в 1776 г. Французская декларация, по мнению Иеллинека, является лишь отзвуком тех глубоких, серьезных, продуманных положений, которые образуют основу ее американских предшественниц. Но, если это и верно, декларация ничего не теряет от этого.

Декларация велика не тем, что первая возвестила человечеству освободительные принципы, но тем, что практические, трезвые, жизненные формулы американцев обратила со свойственными французскому народу темпераментом и блеском в великие моральные истины, общечеловеческие, общеобязательные. Местные хартии, местные вольности были обращены в катехизис, из которого строящее человечество черпало и долго будет черпать вечно юные, незыблемые принципы благоустроенного общежития. Пусть английские билли и американские декларации имеют хронологические преимущества; французская декларация остается апостольской проповедью.
....

Из Д. Макинерни . США . История страны .
глава Американская революция , 1775 - 1789 годы .
Формирование системы управления.
.....Хотя каждый штат устроен по-своему , существует нечто общее в их государственном устройстве . Так ,все штаты имеют собственную конституцию , которая устанавливает демократическую форму правления с политическими структурами , призванными выражать народную волю . Все эти конституции возникли в 1776 - 1777 годах и являлись писаным законом , определяющем власть ( и её пределы ) для должностных лиц . Штаты рассматривали себя как суверенные и независимые республики . В этом нашло отражение широко распространенное мнение , будто республиканская форма правления лучше подходит для небольших , компактных территорий , чем для необьятных просторов . Большинство конституций жёстко контролировали исполнительную ветвь власти ( тем самым ограничивая власть губернатора штата ) , зато расширяли власть законодательных органов , рассматривая их членов как честных и ответственных представителей народа . Точно также большинство конституций снижало имущественный ценз для голосования и занятия ответственного поста . И практически все конституции обеспечивали защиту прав американцев благодаря специальному " Биллю о правах " , представлявшему собой перечень священных прав граждан , на которые государство посягать не вправе......

павел карпец

16-03-2017 20:57:06

глава Колониальная Америка , 1700 - 1775 годы

Колониальная политика в ХVlll веке
....Американцы чрезвычайно гордились тем , что являются частью империи , которая на тот момент , несомненно , являлась самой могущественной в западном мире . Они на собственном опыте убедились , насколько важно иметь столь серьёзного союзника : именно поддержка Британии помогала держать в страхе испанцев и французов - извечных противников английских колонистов . А посему они во весь голос декларировали свою лояльность королю , радостно поднимали тосты за его здравие и старались всячески защищать интересы короны .
К несчастью , теоретические модели плохо приживаются в реальной жизни - и это надо помнить всем , кто избрал своей профессией политическое поприще . Хотя колониальные правительства и выглядели тщательно сработанной миниатюрой лондонских структур ( вроде бы те же король и парламент ) , но , как выяснилось , на практике они действовали совершенно иначе . В обществе , где отсутствовала жёстко структурированная иерархия , они с трудом справлялись со своими функциями . Что толку в должности губернатора , если в твоём распоряжении нет ни солидного денежного фонда , ни права распоряжаться общественными должностями ? Губернаторы представляли собой слабые политические фигуры , которые , как правило , не пользовались народной поддержкой . Не имея возможности приобретать надежных сторонников , они вынуждены были бороться в одиночку с провинциальными законодательными органами . Со своей стороны , собрания представителей обладали куда большей полнотой власти и неустанно трудились над её расширением . Они с большим энтузиазмом участвовали в законотворчестве , при каждой возможности вмешивались в работу исполнительных и юридических органов и вообще вели себя так , будто действительно на законных основаниях являются соправителями империи . Государство , во главе которого стояли эти люди , очень мало напоминало их далекую метрополию . В Англии лишь четвертая часть населения имела возможность голосовать на выборах . В колониях таким правом обладали от половины до трёх четвертей всех белых мужчин , и многие из них не относились к числу англичан .К тому же большое число избирателей по происхождению принадлежали к той или иной группе диссентеров , которые с традиционным подозрением относились к власть предержащим структурам . При таком обширном и разнообразном электорате колониальная политика была более нестабильной и подверженной конкуренции , чем её английский прототип .

Колониальное общество в ХVIII столетии .
.......Немалые изменения претерпел и кодекс законов , регулирующий общественную жизнь колоний . Такие традиционно британские понятия , как знатность происхождения , слепое почитание и безусловное повиновение , плохо приживались на американской почве . Сегодняшние американцы , пожалуй , с возмущением отвергнут саму мысль о подобных порядках в родной стране . Однако их предкам в ХVIII веке - привыкшим к кабальной службе , к рабству , к беспрекословному подчинению хозяину и вышестоящим чинам - все это не казалось таким уж абсурдом . По мере развития колониальных городов в них все острее ощущалась разница в доходах между бедными и богатыми , но это не привело к формированию жёсткой системы титулованных классов , традиционной для метрополии . Здесь тоже существовали очень богатые и очень бедные люди , но все же не до такой степени , как в Англии . Большинство американцев занимали место где-то посередине между этими двумя полюсами . Три четверти всех колонистов принадлежали к так называемому "среднему классу" - против одной трети среди англичан . В Америке доход на душу населения неуклонно повышался даже в условиях быстрого роста численности населения . Земли по-прежнему хватало на всех , и она была относительно дешева , так что колонисты имели возможность наслаждаться более высоким уровнем жизни , чем их современники в Европе . Мы приводим все эти данные , чтобы у читателя не осталось сомнений : в американских колониях на тот момент существовал целый ряд факторов , препятствовавших установлению иерархии европейского типа . По многочисленным свидетельствам зарубежных наблюдателей , в Америке ХVIII века их удивляла не жёсткая система социальных различий , а , напротив , всеобщее равенство , царившее в колониальном обществе.....

павел карпец

27-03-2017 09:58:59

От сопротивления к открытому восстанию.

с 1770 по 1772 год - в жизни колоний царил относительный покой , однако это была только видимость , скрывавшая ряд застарелых проблем . Несмотря на отмену двух законов , большинство имперских реформ оставались в силе : несправедливые "налоги" подрывали конституционные принципы ; вице-адмиральские суды ставили под сомнение основные юридические права населения ; произвол королевских чиновников мешал самоуправлению ; запрет на выпуск бумажных денег сильно осложнял экономическую жизнь колоний , а неоправданное присутствие регулярной армии несло угрозу основным гражданским свободам . В среде колонистов зрело недовольство . Осенью 1772 года в Бостоне был сформирован Корреспондентский комитет , в чьи функции входило распространение новостей , патриотических выступлений и предостережений по всей стране . Невзирая на запрет , комитет осуществлял связь между колониями и проводил антибританскую агитацию среди народа . Пройдёт совсем немного времени и "корреспонденты" начнут передавать в свои отделения куда более важные новости .
Чтобы поддержать пришедшую в упадок Ост-Индскую компанию , парламент принял в 1773 году закон о чае , который заочно передавал компании монополию на чайную торговлю в Америке . Используя махинации на таможне , чиновники компании искусственно занижали цены на популярный среди колонистов голландский чай , поступавший по контрабандным каналам . Пока цены на этот напиток оставались низкими , таможенные пошлины Тауншенда сохранялись . Откровенно протекционистский характер закона о чае вывел из себя американских колонистов , которые от пассивного порицания перешли к активным действиям : горожане организовывали специальные отряды , что блокировали порты и запрещали разгружаться торговым судам . В Бостоне пошли ещё дальше : 16 декабря 1773 года горожане утопили в прибрежных водах прибывшую партию чая стоимостью 10 тыс. фунтов стерлингов ("Бостонское чаепитие") . В ответ Лондон принял ряд карательных мер : прежде всего , британцы закрыли Бостонский порт ; вслед за тем последовала реорганизация правительства Массачусетса и назначение военного губернатора ; судопроизводство по делам нарушителей королевских законов было перенесено в Лондон , зато подразделение регулярной армии максимально приблизили к населению - теперь солдат размещали прямо в частных домах . Если Британия рассчитывала этими репрессивными законами - в Америке их окрестили "невыносимыми " - запугать колонистов , то она сильно просчиталась . Вместо того правительственная акция , как никогда , сплотила американцев и усилила их ненависть к британским властям .
Теперь уже подавляющее большинство колонистов не сомневалось : в Лондоне готовят генеральное наступление на их оставшиеся свободы . А принятые парламентом законы подтверждали самые дальновидные догадки , которые оправдывали протесты колонистов . На протяжении последних десяти лет американские патриоты не просто наблюдали и осуждали имперские реформы , они также пытались их осмыслить . Основательно изучив труды древнегреческих и древнеримских философов , опираясь на идеи эпохи Просвещения и взгляды английских оппозиционеров Джона Тренгарда и Томаса Гордона , местные патриоты пришли к неутешительным выводам : все злоупотребления лондонских властей проистекают не от неумения управлять , а являются намеренной попыткой разрушить американскую свободу . Весь ход колониальной истории подтверждал тезис о небезопасности политической власти для её носителей - власть , как известно , развращает . Причём , как выяснилось , процесс этот носит расширяющийся и неконтролируемый характер : чем шире возможности власть предержащих , тем необратимее последствия . Растущая власть требует в жертву свободу . Человеческие права вообще нечто хрупкое ,и защитить их можно лишь через постоянный и бдительный надзор . Американцы не собирались сдаваться . Оказывать сопротивление тирании в любых формах , окорачивать руки недобросовестному правительству , которое противопоставляет личные интересы государственным - в этом они видели своё исконное право . А в том , что такое сопротивление необходимо , колонисты теперь не сомневались . Доказательством тому служила цепь несправедливостей , чинимых королевской властью .
Не требовалось особо богатого воображения , чтобы просчитать , по какой зловещей схеме будут развиваться события в ближайшем будущем . Британские власти , несомненно , шли по пути накопления власти , процесс этот сопровождался усилением коррупции и беззакония . Свободы колонистов постоянно попирались , полномочия местных правительств бессовестно подрывались , а серия злоупотреблений в имперских законах , принятых с 1763 года , носила явно преднамеренный характер . Все указывало на то , что в Британии существует заговор против американской свободы .
Однако сложить вместе кусочки имперской головоломки было только половиной дела . Перед колонистами стояли и другие не менее важные проблемы . Например , если власть и вправду такое опасное и развращающее явление , возникал вопрос : каким образом самим американцам избежать этой опасности ? Местные патриоты были убеждены , что ответ следует искать в особенностях национального характера и правительственного уложения . Народ - чтобы , вопреки всем препонам , сохранить свободу - должен претворять в жизнь традиционный набор " гражданских добродетелей" . При этом отдельные индивиды должны жертвовать личными интересами во имя общего блага . Патриоты-колонисты считали : кампания неповиновения Британии продемонстрировала такие исконные черты американского характера, как само дисциплина , скромность и трудолюбие . Таким образом , этот характер вполне соответствует сложным политическим задачам , которые в ближайшем будущем предстояло решать колонистам . А опыт самоуправления поможет им исключить формы правления , которые порождают коррупцию и тиранию . Американцы выбрали собственный способ государственного устройства : без короля , без наследной власти , без централизованного правления . Они создали простые политические институты - достаточно репрезентативные и ответственные . По своим обычаям , стереотипам поведения и формам правления американцы представляют собой народ , особо приверженный демократии и стойкий к искушению властью.....

павел карпец

02-04-2017 20:29:03

Именно с позиций демократической идеологии колонисты оценивали непростое международное положение и строили планы на будущее . Теми же принципами руководствовался и Континентальный конгресс ,в сентябре 1774 года собравшийся в Филадельфии с целью обсудить обострившуюся угрозу со стороны империи . На конгресс прибыли 55 делегатов , представлявших все колонии , за исключением Джорджии . Итогом работы стали решения , регламентировавшие дальнейшее поведение американских колоний . Прежде всего , конгресс подтвердил непримиримую позицию по поводу "Невыносимых законов" и призвал всех честных американцев их бойкотировать . Отдельные рекомендации были выработаны для Массачусетса . Поскольку жители этой колонии волей-неволей очутились на переднем фронте борьбы с метрополией , им надлежало заняться самообороной в предвидении возможного нападения со стороны британцев . Далее , делегаты конгресса утвердили самоуправление как форму государственного уложения . Они допускали ограниченные полномочия парламента в коммерческой сфере , но решительно настаивали на человеческих правах ( каковые полагались им как британским подданным ) и на исключительном праве колониальных ассамблей творить законы и устанавливать налоги . И наконец , в качестве ответной меры на несправедливые законы англичан , конгресс заявил о запрете на торговлю с Британией и учредил Континентальную ассоциацию , призванную следить за осуществлением этого решения .
В течение короткого времени функции Континентальной ассоциации и её местных комитетов значительно расширились . Ассоциация не только обеспечивала экономический бойкот , но и осуществляла надзор за работой судов , участвовала в формировании ассамблей и отрядов народного ополчения . В 1774-1775 годы повседневные функции управления постепенно переходили из рук королевских чиновников в руки различных патриотических организаций , которые фактически играли роль колониальных правительств . В своей деятельности они опирались на отряды ополчения , готовые в любой момент дать отпор вмешательству империи .
И вот такой момент настал . Первое столкновение отрядов ополчения с британскими войсками произошло 19 апреля 1775 года . Бостонское подразделение "красных камзолов" ( английских солдат ) получило приказ следовать в Конкорд , в 20 милях от Бостона , и там захватить принадлежавший ополченцам склад оружия и боеприпасов . По дороге к пункту назначения , неподалёку от деревни Лексингтон на англичан напали "минитмены" ( участники местного ополчения ) . Завязалась перестрелка , после чего британский отряд продолжил путь к Конкорду ; спустя какое-то время он подвергся вторичному нападению . На обратном пути англичанам практически все время приходилось отстреливаться от американских ополченцев . В общей сложности за этот рейд британцы потеряли 273 человека , в то время как потери противной стороны составили только 95 человек . Два месяца спустя военные действия разгорелись возле Брид-Хилла и Банкер-Хилла , небольших поселений к северу от Бостона . Они носили ещё более ожесточенный характер : британцы потеряли тысячу человек , а американцы примерно 400 убитыми и раненными . Этот тёплый июльский денёк дорого обошелся империи , он стал самым кровопролитным за всю историю борьбы с колонистами.......

..........Важную роль в процессе отделения колоний сыграло произведение под названием "Здравый смысл" , принадлежавшее перу вчерашнего иммигранта из Англии Томаса Пейна . В своём памфлете , написанном живо , хлестко простым и доступным языком , Пейн делал упор на двух принципиальных тезисах . Во-первых , он призывал читателей осознать , что они не англичане , а отдельный народ с чётко выраженными чертами . Этот народ вырос в результате слияния множества людей из разных уголков земного шара , но всех этих людей объединяет чистый , неиспорченный характер , в котором нет места европейской развращенности . А во-вторых , утверждал Пейн , добродетельные и независимые люди должны создать собственный новый порядок - взамен старого , подразумевающего монархию , наследную власть и неравноправие . Американцам требуется такой строй , в котором будут процветать свобода , равенство и широкая политическая активность масс . Подобный порядок предполагает и особую форму управления : возможно , это будет конституционная республика , но уж точно - власть простая и без излишеств . На том Пейн не останавливался , он убеждал американцев , что им по силам создать не только новый порядок , но и новую эру в истории . "В нашей власти , - писал он в своём памфлете , - начать строить мир заново . Рождение нового мира в наших руках ".
Время компромиссов и петиций закончилось той же весной . До этого народ был настроен более воинственно , чем конгрессмены . Седьмого июня 1776 года Второй Континентальный конгресс наконец ликвидировал своё отставание и перешёл к решительным действиям : делегаты начали работать над официальным заявлением о независимости колоний . Второго июня члены конгресса вынесли резолюцию , а 4 июля одобрили текст Декларации независимости , подготовленный в основном Томасом Джефферсоном . В принятой декларации Америка узаконивала ( и объявляла о том всему миру ) своё отделение от Британии .
Двигаясь от общего к частному , Декларация излагала принципы , на которых базировалось американское общество . Первое ( и основополагающее ) положение утверждало равенство всех людей перед Богом ; далее говорилось о человеческих правах , заложенных в самой натуре человека , и о власти , которую правительство получает в результате согласия народа , то есть объекта управления . Народ же сохраняет за собой право " изменять или упразднять" политический порядок , если тот идёт вразрез с его интересами . Немалая часть документа была отведена специфическому вопросу : каким образом английский монарх утратил доверие своего народа ( к коему колонисты до того себя относили ) . Игнорируя роль парламента ( чья власть отныне полностью отвергалась ) , Декларация выставляла королю обвинительный список из 18 пунктов : Георг III объявлялся ответственным за целый ряд "оскорблений и злоупотреблений" . Все эти случаи характеризовали его как тирана , недостойного власти . Вынося приговор королю , Америка таким образом рвала все связи с Британией ........

павел карпец

09-04-2017 17:40:25

глава Американская революция , 1775-1789 годы
Следующие пятнадцать лет американцам пришлось вести долгую изнурительную войну на два фронта . Прежде всего , продолжал набирать обороты военный конфликт с Британией , но не менее важной была борьба за создание собственной политической системы . Обе задачи требовали от колонистов крайнего напряжения сил , тем более что решать их приходилось одновременно . Два объективных фактора осложняли и без того нелёгкое положение американцев : во-первых, подавляющее военное превосходство противника - всемогущей Британской империи ; а во-вторых ,значительное расхождение в политических взглядах , царившее в рядах самих американцев . Тем не менее они продолжали бороться , и итоги борьбы оказались несколько неожиданными . Мы помним , что , взявшись за оружие в 1775 году , колонисты всего лишь хотели исправить те перегибы и злоупотребления в управлении , которые допускала метрополия . Однако постепенно война американцев за свои права переросла в Войну за независимость . Аналогичная метаморфоза случилась и с органами местного самоуправления . Борьба за политическую самостоятельность , начатая в 1776 году , имела целью освобождение от чересчур жёсткого централизованного управления . Результатом же стало создание сильного и многогранного аппарата власти - национального правительства .
Если верить легенде , то в 1781 году после капитуляции в Йорктауне британские войска лорда Чарльза Корнуоллиса маршировали под звуки оркестра , игравшего весьма символическую песенку "Весь мир перевернулся вверх тормашками" . Воистину , лучшего гимна не придумать - и для того знаменательного момента в ходе войны , и для политической эпохи , в которой все опрокинулось вверх ногами .

Начало освободительной войны .

...........Сколь бы запутанной ни выглядела военная обстановка весной 1775 года , одно было совершенно ясно : Британия имела несомненное превосходство по всем статьям . Она более чем вчетверо превосходила свои колонии по численности населения ; её экономика была более разносторонней ; многочисленная армия состояла из опытных профессионалов , а флот являлся сильнейшим в мире . Всему этому могуществу американцы не могли противопоставить ни многочисленной армии , ни солидного материального обеспечения . Их вооруженные силы состояли из Континентальной армии ( безнадёжно уступавшей противнику во всех отношениях ) и разношерстных отрядов народного ополчения ( в которых боевая солидарность и товарищеский дух значительно уступали дисциплине ). Положение колонистов усугублялось отсутствием авторитетного централизованного правительства , способного координировать военные усилия и объединять вокруг себя население . Фактически каждый пятый американец принадлежал к партии "лоялистов" , по-прежнему преданных королю и метрополии . Все эти люди с неодобрением относились к идее создания независимого государства и испытывали страх перед решительными выступлениями мятежников .
И все же положение американских патриотов было не столь безнадежным , как могло показаться с первого взгляда . Что ни говори , а Британии приходилось воевать на чужой территории , за 3 тыс. миль от родного дома . Боевые действия разворачивались в колониях , разбросанных на протяжении 1,5 тыс. миль вдоль Атлантического побережья , в основном в сельской местности , где крупные города редкость . Традиционные британские методики не всегда срабатывали против армии , которая , по сути , представляла собой сборище партизанских отрядов , не объединённых единым мозговым центром и не следующих единой военной стратегии . Вдобавок , положение англичан осложнялось политическим разбродом , который царил у них дома , и непредсказуемым поведением их противников на международной арене . Американцы со своей стороны , проявляли все большую враждебность по отношению к Британии. : идея независимого государства приобретала все больше сторонников в рядах колонистов . Они сражались в привычных условиях , объединённые необходимостью защищать свои дома и семьи . И , что немаловажно , боролись за общее дело , цели которого хорошо осознавали , а не против какого-то расплывчатого "врага" . Опять же , что касается международного окружения , западные державы - конкуренты Британской империи - скорее поддерживали колонистов , чем вставляли им палки в колёса . Национальная американская армия , хоть и собранная из беднейших слоёв населения , что называется , из социальных низов , тем не менее проявила себя вполне боеспособной и даже в чем-то превосходящей противника . Её характеризовали такие черты , как настойчивость , маневренность и склонность к неожиданным военным решениям .В освободительной войне - растянувшейся на 7 лет (1775-1781г.г. ) и охватившей 3 театра боевых действий - американцы выиграли именно благодаря своему упорству и умению поставить противника в тупик .
............

Парижский мир .1783 год .
В начале марта 1782 года парламент принял решение о прекращении войны в колониях . В июне начались переговоры с американской делегацией , включавшей в себя Бенджамина Франклина , Джона Джея и Джона Адамса . Они имели четкие указания от конгресса в выработке условий мирного договора кооперироваться с Францией . Проблема заключалась в том , что вчерашние союзники колонистов - французы и испанцы - преследовали собственные цели : они искали пути урегулирования былых разногласий с Британией ; и перспектива возникновения в Северной Америке мощного республиканского государства с антимонархической и антиколониальной направленностью их отнюдь не радовала . Американские делегаты прекрасно это сознавали и справедливо опасались , что их интересами попросту пожертвуют в ходе беззастенчивых махинаций европейских дипломатов . Чтобы исключить подобную возможность , они решились на сепаратные переговоры с Британией .
Команда переговорщиков умело маневрировала в завязавшейся дискуссии . В попытке добиться справедливого мира они использовали те же самые разногласия между противниками , которые раньше помогали им в ходе войны .
Американцы отдавали себе отчёт , что при определенных обстоятельствах их заигрывание с бывшей метрополией может привести к ухудшению отношений с Францией , которая уже проявляла признаки раздражения . Поэтому американские делегаты предупредили , что спор между двумя нациями легко может привести молодую республику в объятия Британии. В результате им удалось заключить мир на достаточно выгодных для Америки условиях . Британия официально признала независимость Соединённых Штатов и определила пределы нового государства : на севере оно простиралось до канадской границы , на юге - до Флориды , западная граница проходила по Миссисипи . Более или менее чётко были прописаны вопросы , касающиеся рыболовных прав , компенсации лоялистам , выплаты государственных долгов и эвакуации британских войск с американской территории , хотя в грядущие десятилетия все эти пункты оставались камнем преткновения между двумя нациями . Невзирая на груз нерешённых проблем , американцы верили , что одержали большую победу - сначала на полях сражений , а затем за столом переговоров .
Действительно , Соединённые Штаты выиграли войну , добились почетного для себя мира , но им оставалось ещё решить не менее важную и сложную задачу - а именно , создать достойную систему самоуправления .

павел карпец

18-04-2017 06:20:57

Статьи Конфедерации
Так уж сложилось, что с началом революции функции правительства фактически перешли к Континентальному конгрессу. Однако все сходились на том, что наспех созванное собрание никак не может служить полноценной заменой законному и обладающему официальным статусом государственному органу. Поэтому в 1776 году Конгресс создал комитет по выработке плана будущего правительства. В недрах этого комитета как раз и родился проект первой американской конституции, получившей название «Статьи Конфедерации и Вечного союза». Целый год ушел у конгресса на обсуждение проекта, и наконец в ноябре 1777 года всем штатам был разослан на рассмотрение скорректированный план политического обустройства государства. Потянулись месяцы и годы в ожидании ответа, и лишь в марте 1781 года «Статьи Конфедерации» с единодушного одобрения всех штатов были ратифицированы и официально вступили в действие.
Этот документ незаслуженно забыт нашими современниками. А напрасно, ведь для тех дней он являлся весьма важным (хоть и недолговечным) достижением. Его авторам хватило дерзости исходить из той предпосылки, что люди должны получить именно такое правительство, за какое они сражались. Революционеры мечтали покончить с тиранией, которую воплощала исполнительная ветвь власти. Отлично: согласно «Статьям», данная ветвь вообще отсутствовала в национальном правительстве. Действительно, можно ли придумать лучшее решение проблемы, нежели ее устранение? Единственная инстанция, которой патриоты доверяли, – это их представители-законодатели. Вот, пожалуйста: «Статьи» предусматривали национальное правительство, состоявшее только из законодательной власти – этакий однопалатный конгресс. Ни судов, ни президента, никаких политических органов, ветвей власти или других организаций! Революционеры стремились лимитировать полномочия правительства независимо от того, кто именно стоит у кормила власти. «Статьи» предлагали вариант, в котором функции конгресса были ограничены и четко очерчены. Такое правительство могло решать индейскую проблему, заниматься иностранными делами, осуществлять стандартизацию валюты, мер и весов, курировать работу почтового ведомства, быть посредником в спорах между различными штатами. А все остальное уже требовало внесения поправок к «Статьям», причем опять же принятых единогласным решением всех штатов (что делало их принятие практически нереальным). Колонии затеяли революцию, чтобы избежать централизации власти в одних руках, с целью оградить свой собственный суверенитет, а также как демонстрацию компактной республики в качестве идеальной модели государства. «Статьи» в самом своем названии предлагали именно «конфедерацию» – не единый политический организм, а объединение штатов, каждый из которых сохранял максимальную независимость. Результатом должна была стать «Лига американских республик», собравшихся вместе «ради совместной защиты своих прав и свобод, военной безопасности и экономического процветания».
Возможно, подобная схема сегодня выглядит несколько странно, но тогда, весной 1776 года она оказалась вполне отвечающей моменту. «Статьи» исключали возможность тирании со стороны исполнительной власти, защищали местную автономию и устраняли угрозу концентрации власти в одних руках – все это свидетельствовало в пользу «Статей», даже с учетом некоторых разногласий в идеологической сфере. Правительство, созданное в соответствии со «Статьями», успешно выиграло войну против Британской империи, добилось успеха за столом переговоров и провело долгую и хлопотную кампанию по объединению американских территорий в качестве равноправных штатов.
Однако, к несчастью, это все же было слабое и неэффективное правительство – именно таким его и подразумевали «Статьи». Конгресс не обладал возможностью контролировать торговлю. Он заключал договоры с иностранными державами, но не мог заставить штаты их исполнять. Конгресс не имел права призывать граждан на воинскую службу. Он даже собственных источников дохода не имел. Чтобы покрыть текущие расходы, ему приходилось реквизировать некоторые средства у штатов; а те – ревностно относясь к собственной власти – весьма неохотно шли на расширение полномочий конгресса. Что еще важнее, согласно «Статьям», конгресс вообще не имел рычагов воздействия на штаты и их граждан. Он мог только просить, но никак не заставлять. Так сказать, действовать силой убеждения, а не принуждения. Старая пословица призывает хорошенько подумать, прежде чем чего-нибудь пожелать, и данная ситуация полностью ее подтверждает. Американские революционеры получили тот самый тип правления, о котором мечтали. Увы, это было правительство, которое едва ли могло править.
В 1780-х годах проблема национального правительства лишь обострилась. Британия и Испания отказывались подчиняться условиям мирного договора, и американские поселенцы опасались, что интриги европейских конкурентов сильно осложнят их отношения с индейскими племенами на северо-западных и юго-западных территориях. В 1784 году страна оказалась в состоянии упадка, а малоэффективная валютная политика только усугубляла экономические проблемы. Это послужило причиной «Восстания Шейса», разразившегося на западе Массачусетса в 1786 году. Главной его движущей силой были фермеры, сверх всякой меры обремененные долгами и надеявшиеся добиться послаблений по части налогов и правил выкупа заложенного имущества. Таким образом, в 1786 году, всего через пять лет после создания Конфедерации, возникла насущная необходимость в созыве конференции – с тем, чтобы сформировать наконец правительство, «способное удовлетворить потребности Союза».

павел карпец

21-04-2017 08:08:55

глава Политические революции , 1789-1840 годы .

Предпосылки политического равновесия
Подводя итоги конца 80-х годов XVIII века, следует отметить, что политическая ситуация в стране отнюдь не выглядела безнадежной. Годы президентства Джорджа Вашингтона заложили мощную базу для объединения нации. Этот человек пользовался заслуженной славой национального героя, поэтому неудивительно, что коллегия выборщиков своим единодушным решением избрала бывшего главнокомандующего на пост президента. В апреле 1789 года в Нью-Йорке (временной столице государства) прошла торжественная церемония – Вашингтон был приведен к присяге и встал во главе молодой республики. Как показала жизнь, американцы не ошиблись с выбором: их избранник сумел снискать новому правительству авторитет и доверие народа. Человек трезвомыслящий и осторожный, Вашингтон хорошо знал о традиционном недоверии, которое американцы питают к любого рода власти. Однако ему хватало гибкости и проницательности, чтобы вовремя гасить опасные настроения в народной среде. Точно так же Вашингтон был осведомлен о политической разобщенности, царившей в обществе, и делал все возможное, дабы примирить конкурирующие интересы отдельных группировок.
Надо признать, что положение Джорджа Вашингтона изначально было очень непростым – как и у любого человека, рискнувшего занять президентский пост. Многие американцы с большой подозрительностью относились к институту президентской власти, имевшей явственный привкус монархической: уж слишком широким кругом полномочий облечен президент и слишком много у него возможностей для злоупотребления властью. Вашингтон отдавал себе отчет в этой опасности и на протяжении всей своей президентской карьеры стремился идентифицировать себя с Цинциннатом, героем древнеримской республики: он, де, тоже откликнулся на призыв своей страны и послужил ей в нелегкую годину, но не видит оснований трансформировать воинскую славу в политическую власть. Вашингтон с возмущением отверг нелепое, с его точки зрения, предложение Джона Адамса о том, чтобы по отношению к главе исполнительной власти использовали обращение «ваше высочество». С большой неохотой согласился Вашингтон остаться на второй президентский срок и по его окончании сразу же покинул коридоры власти. Причем, оставив свой пост, он не захотел занимать никакой другой деятельностью – распрощался с государственной службой и вернулся в виргинское имение в Маунт-Верноне, где и проживал до самой смерти.
Но даже находясь при исполнении обязанностей, Вашингтон не желал брать себе слишком широкие полномочия. Он сознательно ограничивал свою деятельность двумя основными направлениями: в качестве главы исполнительной власти – проводить в жизнь законы; и в качестве главнокомандующего – курировать федеральную армию и то, что сейчас мы бы назвали министерством иностранных дел. Все прочие дела он предоставил своим коллегам из правительства. Вашингтон мало вмешивался в деятельность Конгресса и лишь дважды прибег к праву вето. Принимая решения, он часто советовался с помощниками – госсекретарями, министрами и главным прокурором. Среди членов его кабинета присутствовали и южане, и северяне; все эти люди представляли широкий диапазон политических мнений, с которыми президент всегда был рад познакомиться. Вашингтон, как правило, вел себя корректно и осторожно: он приветствовал открытые политические дискуссии, но сам старался не выступать ни на чьей стороне.
Да, Вашингтон действительно был высокого мнения о себе и внес немалую лепту в создание мифов вокруг собственного имени. Но вместе с тем он являлся искренним патриотом: со всей серьезностью воспринимал предостережения относительно пределов власти и избегал неоправданной демонстрации силы. Он с пониманием относился к подозрительности сельского электората по отношению к новому порядку и своим поведением старался развеять его тревоги. Никто не смог бы обвинить Вашингтона в пренебрежении служебными обязанностями; он всегда рассматривал свое президентство прежде всего как свидетельство народного доверия, а только потом уже как прерогативу власти. Его спокойствие, осторожность и склонность к обдуманным решениям как нельзя лучше соответствовали текущему моменту. С какой стороны ни посмотри, следует признать: Вашингтон оказался нужным человеком, который своевременно появился на политическом небосклоне Америки.
Успешное президентство Вашингтона стало важным фактором, позволившим обеспечить политический мир и гармонию в американской республике. Вторым (и не менее важным) условием являлась система контроля за работой федерального правительства. Еще в процессе ратификационного обсуждения конституции противники документа подняли вопрос о необходимости внесения ряда поправок. Назначение этих поправок – защищать гражданские права населения от посягательств со стороны облеченного небывалой властью правительства. На первых порах Джеймс Мэдисон, один из главных творцов конституции, оспаривал необходимость подобного дополнения к своему детищу. По его словам, главная угроза демократическим свободам исходит не от федерального правительства, а от правительств штатов. Однако позже, уже работая в палате представителей, Мэдисон осознал, насколько велик в народе страх перед новой конституцией и предлагаемым ею правительством. Это предубеждение грозило перерасти в открытое недовольство и поставить под угрозу весь проект.

Поэтому Мэдисон самолично возглавил процесс подготовки поправок к конституции. Работа началась в июне 1789 года, и его сразу же завалили предложениями. Из более чем 200 предложений Мэдисон выделил 17, с его точки зрения достойных войти в окончательный документ. В этом списке лишь одна поправка касалась гарантий власти правительств штатов. Все остальные были направлены на защиту личных прав человека от ущемления со стороны федерального правительства. Итак, конституция США гарантировала гражданам следующие демократические свободы: свободу слова и печати, свободу вероисповедания, свободу собраний и петиций, право на хранение и ношение оружия, право на неприкосновенность личности и жилища от необоснованных обысков и арестов, право на справедливое отправление правосудия. Таким образом, мы видим, что подавляющее большинство поправок имело отношение к гражданским правам отдельной личности, а не штатов. Это не вполне соответствовало первоначальным намерениям авторов документа, но так уж сложилось, и в таком виде нация получила документ под названием «Билль о правах».
После его обсуждения Конгресс разослал список из 12 предложений во все штаты для ратификации. В итоге обсуждения на местах 10 поправок были приняты и вошли в «Билль о правах», который в декабре 1791 года стал частью конституции. На поверку выяснилось, что данный документ не затрагивает главных полномочий Конгресса. Он мог и дальше функционировать, но с одним существенным условием – государству запрещалось вторгаться в мысли, взгляды и убеждения своих граждан. И это глубоко показательно и символично: одним из первых актов нового правительства стало ограничение собственной власти.
Подобный жест доброй воли не мог не найти отклика у народа. Ратификация «Билля о правах» положила конец десятилетнему периоду яростных споров по поводу того, каким должно быть федеральное правительство Соединенных Штатов. Вкупе с разумным правлением Джорджа Вашингтона этот шаг обеспечил новому правительству именно то, к чему оно давно и безрезультатно стремилось – легитимность в глазах населения. Таким образом, можно сказать, что смелый и беспрецедентный эксперимент с республиканским правлением снискал одобрение у подавляющего большинства американцев......

Скрытый текст: :
на этом американскую революцию оставляем в покое и снова беремся за парижские баррикады

павел карпец

27-04-2017 10:29:23

Победа американской революции радикализировала освободительные движения там , где как и в Америке , буржуазия окрепла настолько , что могла дать бой системам государственных иерархий . Революцию экспортировали французам

Мари Жозеф Поль Ив Рок Жильбер дю Мотье Лафайет

Marie Joseph Paul Yves Roch Gilbert du Motier, marquis de La Fayette

LafayetteМари Жозеф Поль Ив Рок Жильбер дю Мотье маркиз де Лафайет (1757-1834) - французский политический деятель, принимавший активное участие в борьбе американцев за независимость (1775 - 1783). Во главе добровольческого отряда он отправился в Америку и принимал участие в военных действиях против англичан. Возвратившись во Францию в 1779 г., он энергично способствовал вмешательству Франции в войну и участвовал в разработке плана военных действий. Это доставило ему огромную популярность в Северо-Американских Штатах, где многие города и местечки названы его именем. Во Франции Лафайет был в 1789 г. избран от дворянства в Генеральные штаты и одним из первых перешел на сторону третьего сословия. Командовал Национальной гвардией. Его проект декларации прав был положен Учредительным Собранием в основу "Декларации прав человека и гражданина". Лидер конституционалистов. В августе 1792 г., будучи командующим Северной армией, протестовал против свержения короля. Смещенный со всех постов, был вынужден бежать за границу. Вернувшись во Францию после переворота 18 брюмера, он продолжал свою политическую деятельность в качестве представителя либеральной партии. В период Июльской революции 1830 содействовал вступлению на престол Луи Филиппа.

В каком-то смысле биография Лафайета это и есть пример революционного экспорта


Однако во Франции революционное движение развивалось совсем не так как в Америке . Американская буржуазия завоевала себе свободу за пятнадцать лет гражданской войны , а французская скорее выторговывала , вымогала и " вымораживала" эту свободу в течение девяноста лет , характеризуемых периодическими народными восстаниями , гос. переворотами , секуляризациями , реставрациями , национализациями , реституциями , наполеоновскими войнами и популизмом . Так или иначе именно в этот период во Франции окрепло и радикализировалось рабочее движение .
Исходя из того , что дата завершения ВФР это дискуссионный вопрос , я тоже рискну внести в дискуссию свой вариант : ВФР надо делить на два этапа - первый "буржуазный" ( с 1789 г. по реставрацию Бурбонов в 1815 г.) и второй "пролетарский" ( с Июльской революции 1830 г. вплоть до контрреволюционного разгрома Парижской Коммуны в 1871 г.)
Июльская революция 1830 года

ИЮЛЬСКАЯ РЕВОЛЮЦИЯ 1830 года во Франции - буржуазная революция, покончившая с монархией Бурбонов. Промышленный кризис и депрессия конца 20-х годов 19 века, а также неурожаи 1828-1829 годов, резко ухудшившие и без того тяжелое положение трудящихся, ускорили процесс революционизирования народных масс. Одновременно с этим усиливалось недовольство и среди либеральной буржуазии, добивавшейся от правительства ряда экономических и политических преобразований в интересах капиталистического развития страны. 8 августа 1829 Карл X поставил у власти новый кабинет во главе с одним из руководителей партии ультрароялистов Ж. Полиньяком. Это привело к резкому обострению борьбы либеральной и демократической групп против правительства. 16 марта 1830 года палата депутатов большинством в 221 голос потребовала отставки министра Полиньяка как не внушающего доверия стране. 16 мая палата была распущена. Новые выборы (в июне - июле 1830 года) принесли полную победу оппозиции. Однако кабинет Полиньяка не ушел в отставку. 26 июля были опубликованы королевские указы (ордонансы) о роспуске новой палаты, об ограничении круга избирателей одними только крупными землевладельцами, об усилении репрессий против либеральной прессы и т. д. (см. Июльские ордонансы 1830 года). Эти указы, представлявшие собой грубое нарушение Конституционной хартии 1814 года, вызвали возмущение в стране. Революционная ситуация, окончательно сложившаяся к лету 1830 года, переросла в революцию. 26 июля группа оппозиционных журналистов выступила с протестом против ордонансов. 27 июля в Париже вспыхнуло массовое вооруженное восстание, главной движущей силой которого явились рабочие и ремесленники, получившие поддержку мелкой и средней буржуазии и радикальной части интеллигенции (особенно студенчества). 29 июля восставшие с боем овладели Тюильрийским дворцом и другими правительственными зданиями. Королевские войска были разбиты и отступили из Парижа; некоторые полки перешли на сторону народа. Революционные выступления в провинциальных городах также закончились поражением защитников "старого режима". Власть в столице перешла в руки "муниципальной комиссии", во главе которой встали влиятельные деятели умеренно-либерального крыла крупной буржуазии: генерал Лобо, банкиры Ж. Лаффит и К. П. Перье, а также главнокомандующий национальной гвардией М. Ж. П. Лафайет. Члены "Ассоциации патриотов", карбонарских лож и некоторых других революционных организаций, руководивших вооруженной борьбой масс, требовали провозглашения республики. Однако слабость мелкобуржуазной демократии и неорганизованность рабочего класса позволили верхушке буржуазии присвоить все плоды народной победы и не допустить углубления революции. 31 июля собрание депутатов и пэров провозгласило герцога Луи Филиппа Орлеанского, тесно связанного с крупными банкирами, "наместником королевства". 2 августа 1830 года Карл X отрекся от престола. 7 августа Луи Филипп был провозглашен "королем французов".

Новая конституция ("Хартия 1830"), принятая в результате Июльской революции, была либеральнее "Хартии 1814". Имущественный и возрастной цензы для избирателей были снижены, вследствие чего число их увеличилось в 2,5 раза - с 90 до 240 тысяч (однако трудящиеся массы и мелкие собственники не получили права голоса). Государственный аппарат и командный состав армии были очищены от дворян-реакционеров, введено местное и областное самоуправление. Но полицейско-бюрократическая государственная машина не была уничтожена. Законы, запрещавшие организацию рабочих союзов и проведение стачек, не были отменены.

Хотя Июльская революция осталась незавершенной, она имела все же большое прогрессивное значение. Французская монархия, сделавшая в период 1814-1830 годов шаг "... на пути превращения в буржуазную монархию" (Ленин В. И., Соч., т. 17, с. 368), превратилась в 1830 году в буржуазную монархию. Политическая власть перешла из рук крупных аристократов-землевладельцев в руки крупных банкиров и промышленников. Это способствовало некоторому ускорению экономического развития Франции и открыло новую главу в истории классовой борьбы в этой стране. В результате окончательной победы буржуазии над дворянством на первый план выступила теперь борьба между пролетариатом и буржуазией.

Июльская революция, которую горячо приветствовали все прогрессивные люди Европы, США и Латинской Америки, нанесла серьезный удар реакционной системе Священного союза и оказала большое влияние на развитие революционного и национально-освободительного движения во многих странах (особенно в Бельгии, Польше, Германии и Италии). Попытки правящих кругов России, Австрии и Пруссии организовать воен. интервенцию против Франции с целью восстановления в ней старой династии потерпели крах из-за противоречий среди европейских государств и вследствие революционных выступлений во многих странах Европы. Все европейские державы, хотя и не сразу, признали режим Июльской монархии.

Буржуазная историография рассматривает Июльскую революцию как изолированное явление в историческом процессе развития политической и общественной жизни Франции. Представители буржуазной историографии клерикально-монархического направления (Ж. Б. Капфиг (J. В. Capefigue, Histoire de la Restauration et des causes qui ont amené la chute de la branche aînée des Bourbons, v. 1-10, P., 1831-33), Л. де Вьель-Кастель (L. de Viel-Castel, Histoire de la Restauration, v. 1-12, P., 1860-72), Э. Доде (Е. Daudet, Histoire de la Restauration 1814-1830, P., 1882), Ж. Бонфон (J. Bonnefon, Le régime parlementaire sous la Restauration, P., 1905), виконт де Гишен (V-te de Guichen, La Révolution de Juillet 1830 et l'Europe, P., 1917), П. де ла Горс, Ж. Люк-Дюбретон, Ж. Бенвиль и др.) выступают с открытой защитой режима Реставрации, идеализируют реакционную внутреннюю и внешнюю политику Бурбонов накануне Июльской революции, стремятся доказать, что в период Июльской революции народные массы - трудящиеся городов и деревень Франции - якобы стояли "в стороне от политики". Некоторые из историков этого направления (как, например, де Гишен) вопреки фактам считают, что внешнеполитическое положение Франции накануне Июльской революции будто бы было блестящим, что наступившее затем резкое ухудшение этого положения явилось результатом исключительно Июльской революции.

Историки либерально-республиканского направления Ж. А. Дюлор (J. A. Dulaure, Histoire de la révolution française, depuis 1814 jusqu'а 1830..., t. 1-8, P., 1838), A. Волабель (A. Vaulabelle, Histoire des deux restaurations jusqu'а la chute de Charles X, t. 1-6, P., 1844-62), П. Дювержье де Оранн (P. Duvergier de Hauranne, Histoire du gouvernement parlementaire en France, 1814-1848, t. 1-10, P., 1857-71), Л. Грегуар (L. Grégoire, Histoire du France. Période contemporaine, P., 1879), Э. Амель (E. Hamel, Histoire de France depuis la révolution jusqu'а la chute du second Empire, P., 1887) и некоторые другие в своих трудах раскрывают реакционную сущность политики дворянско-клерикальных кругов Франции накануне Июльской революции. По мнению этих историков, значение Июльской революции состоит в том, что она завершила дело французской буржуазной революции конца 18 века, покончила с привилегированным положением крупных землевладельцев аристократического происхождения. Отмечая прогрессивное значение Июльской революции, они в то же время считают, что решающую роль в Июльской революции сыграл не народ, а "средний класс" (т. е. буржуазия), к которому присоединился "трудящийся класс" (т. е. народные массы). Игнорирование значения классовой борьбы и недооценка экономического фактора в развитии революционной ситуации накануне и в дни Июльской революции - одна из слабых сторон в исследованиях представителей либерально-республиканского направления. Называя одного из наиболее характерных представителей этого направления - А. Волабеля и отмечая, что его работа "...интересна благодаря перечислению подлостей Бурбонов и союзников и по своему довольно точному изложению и критике фактов...", Ф. Энгельс в письме К. Марксу от 9 марта 1847 критиковал де Волабеля и его школу за "полнейшее непонимание самых обыкновенных отношений..." (Маркс К. и Энгельс Ф., Соч., 2 изд., т. 27, с. 80, 81).

В отличие от буржуазных историков, рассматривающих Июльскую революцию как изолированное явление, историки-марксисты, руководствуясь положениями трудов основоположников марксизма-ленинизма, видят в Июльской революции одну из тех "..."волн"..., которая бьет старый режим, но не добивает его..." (Ленин В. И., Соч., т. 16, с. 182), один из этапов в длительной борьбе французской демократии за установление и упрочение республиканского строя во Франции. Характерным в этом отношении является труд французского историка-марксиста Ж. Брюа "История рабочего движения во Франции" (перевод с французского, М., 1953), в котором особенно наглядно показана связь Июльской революции с революционными событиями других периодов истории Франции и раскрыта активная роль рабочих Парижа в Июльской революции.

Опираясь на выводы и обобщения о причинах, характере, движущих силах и историческом значении Июльской революции сделанные в трудах К. Маркса, Ф. Энгельса и В. И. Ленина (см. библиографию ниже), на печатные и архивные документы, современные историки Е. В. Тарле, Ф. В. Потемкин, А. И. Молок, И. С. Киссельгоф и др. создали ряд исследований по отдельным вопросам истории Франции периода Июльской революции.

А. И. Молок. Москва.

Советская историческая энциклопедия. В 16 томах. — М.: Советская энциклопедия. 1973—1982. Том 6. ИНДРА - КАРАКАС. 1965.

павел карпец

01-07-2017 11:17:27

Из проф.Бороздина И.Н. "Очерки по истории рабочего движения и рабочего вопроса во Франции ХlX века "
глава ll
Экономическое положение рабочего класса и рабочее движение в эпоху июльской монархии .

Июльская монархия , по меткому выражению одного писателя , под вывеской королевской власти представляла собой предпринимательскую фирму третьего сословия . Во главе этой фирмы стояла крупная индустриальная буржуазия , цепко державшаяся за свою власть и враждебно относившаяся не только к быстро растущему пролетариату , но и к средней и мелкой буржуазии . Король-мещанин усердно играл на бирже и сколачивал путём различных , часто сомнительных предприятий капитал ; министры следовали его примеру . Всем хорошо известна знаменитая фраза министра Гизо ,- фраза , кратко гласившая :"Господа , обогащайтесь !" . Это "обогащайтесь" было знаменем , под которым шло июльское правительство . Все вопросы внутренней и внешней политики оценивались с точки зрения крупного капитала . Высокий ценз , введенный новой конституцией , доставлял богатым буржуа большинство в палате народных представителей ; голос рабочих не был слышен в этом классовом парламенте . Такая узко-эгоистическая политика скоро восстановила против себя и демократически-настроенные элементы буржуазии и пролетариат .Средняя и мелкая буржуазия , находящиеся не у дел , образовали большую республиканскую партию , настроенную явно враждебно к существующему правительству . В течение 18-ти лет республиканцы собирали силы и подготовляли почву для решительных преобразований . Эта большая партия делилась , в свою очередь , на две : на партию чисто-республиканскую и партию республиканско-демократическую . Последняя, во главе которой стоял Ледрю-Роллен , старалась восстановить старые якобинские традиции и наряду с реформой политической требовала реформы социальной . Судьбы пролетариата , грозно выдвинутого на сцену истории , озабочивали демократов , и они старались быть в союзе с сильным классом рабочих . Последние , в свою очередь , имели своих теоретиков и вождей ; социалистическая партия была уже наготове .
Но прежде , чем перейти к характеристике социальных учений изучаемой эпохи , мы должны остановиться на положении рабочего класса . Экономическая жизнь страны продолжала быстро развиваться и представляла вместе с тем все прелести "первоначального накопления" . Добыча различных видов угля возросла с 1.800.000
тонн в 1830 году до 4.400.000 тонн в 1848 году ; производство железа за этот промежуток увеличилось со 148.000 тонн до 362.000 тонн , производство чугуна - с 266.000 до 405.000 тонн . В 1830 году длина французских железных дорог была равна 38 километрам , а в 1848 г. достигла 1832 километров . Общая торговля страны за 13-летний период возросла с 1.211 миллионов до 2.613 миллионов франков ; вывоз одних тканных изделий увеличился на 50% . Сильно также увеличился вывоз металлургических и кожевенных товаров .
Наряду с этими успехами промышленного развития мы находим находящееся в связи с этим ухудшение быта рабочих , нещадно эксплуатируемых капиталистами .Продолжительность рабочего дня была на большинстве фабрик и заводов равна 15 часам ; мелкие же ремесленники и рабочие на дому работали по 17 часов в сутки . На некоторых хлопчатобумажных фабриках рабочие находились за работой 15 часов , но от них требовалось , чтобы они по закрытии фабрик оканчивали некоторые работы у себя на дому . На фабриках северного департамента ( тоже хлопчатобумажных ) рабочие в год промышленного подъёма проводили в помещении фабрики 24 часа . Рабочий день рудокопов был поднят с 11-ти до 14-ти часов . Продолжительному рабочему дню соответствовала малая заработная плата . Возьмём несколько цифровых данных из официальной статистики . Так , в северном департаменте было 74.412 мужчин , 17.936 женщин, 14.272 детей . Заработная плата мужчины равнялась , в среднем , 1,73 фр. ( около 69 коп.) , заработок женщины - 0,86 фр.( 34 коп.) и детей - 0,64 фр. (25 коп.) . В южных департаментах продолжительность труда была меньше , плата выше ; так , мужчины получали от 2 до 2,25 фр. ( от 80 до 90 коп.) , женщины - от 0,90 фр. до 1,25 фр. ( от 36 до 51 коп. ) , дети - от 0,90 до 1,09 ( от 36 до 41 к.) .
Перейдем теперь к заработкам мелкой промышленности и взглянем на цифры , относящиеся к Парижу и приведенные Луи Бланом . Мясник получал в день 3 фр. ( 1 р. 20 коп.), при чем не имел в течение трёх месяцев в году заработка ; сапожник - 2 фр. 75 с., без работы - 3 месяца ; портной 3 фр. ,без работы тот же срок ; ножевщик - 3 франка , без дел - 3 месяца ; кузнец и плотник - 2 фр. 75 с., без работы 3 месяца ; портной 3 фр. без работы - 5 мес., и т.д. Ещё хуже оплачивался женский труд : прачка получала 2 фр. в день , корсетница - 1 фр. , швея - 1 фр. 25 с., кружевница - 1 фр. 50 с. , и т.д. Интересно привести бюджет холостого рабочего , который при самых скромных расходах достигал - 502 фр. (200 р. 80 к.) в год : квартира - 100 фр. , хлеб ( один фунт в день ) - 54 фр.75 с. ; остальная пища ( 40 с. в день ) - 150 фр.; вино - 21 фр. 90 с.; отопление и кухня - 54 фр. 75 с. ; освещение - 28 фр. 25 с., бельё - 32 фр.40 с.; одежда - 50 фр.; мебель , непредвиденные расходы - 20 фр. Расходы женатого рабочего были , конечно , ещё больше .
Из приведенных цифровых данных мы видим , какое несоответствие было между приходом и расходом . Рабочий , особенно семейный , должен был сокращать себя во всем самом необходимом , чтобы как-нибудь влачить своё жалкое существование . Неимущие пролетарии доставляли богатый материал для нищенства , которое во Франции того времени достигало громадных размеров - один нищий приходился на 29 жителей . Надо при этом заметить , что в тех департаментах , где больше всего процветала промышленность , было особенно много нищих . Так , в северном департаменте на 6 жителей приходился один нищий .
Все вышеизложенное факты указывают , в каком ужасном положении находится французский пролетарий , отданный в жертву молоху капитализма . Правительство поддерживало капиталистов во всех злоупотреблениях и пальцем не шевелило для облегчения участи рабочих . Сдавленные со всех сторон , рабочие сознавали свои нужды все яснее и яснее , и их грозные требования заставляли трепетать правящую буржуазию . Ряд стачек и открытых мятежей указывал на рост недовольства в среде пролетариев . Эти движения носили чисто-профессиональный характер ; политические требования явились позже . Самым известным из этих восстаний было восстание лионских ткачей ( в 1831 г.) , произведшее громадное впечатление по всей стране . Оно наглядно показало , какая пропасть лежит между капиталом и трудом , между буржуазией и рабочим классом .

павел карпец

13-07-2017 17:18:23

По количеству населения Лион был вторым городом Франции и считался одним из главнейших центров страны . В 1830 г. в городе было около 300.000 жителей , из которых не менее половины принадлежало к рабочему классу . Главным видом промышленности было шёлковое производство ; в его обработке участвовали 200 фабрик и 40.000 рабочих . Но работы ещё производились на старый лад : крупных фабрик не было , между фабрикантами и рабочими находился класс мелких предпринимателей , хозяев небольших мастерских ( их насчитывали от 8.000 до 10.000 ) . Эти мелкие хозяева раздавали полученную работу ткачам-рабочим и половину платы брали себе . Лионская шелковая промышленность переживала болезненный переход от кустарного производства к чисто-фабричному ; в это переходное время она соединяла все невыгодные стороны того и другого вида производства . Промышленность Лиона была одной из самых процветающих , и число предпринимателей все увеличивалось .
Но такое увеличение производства имеет свою оборотную сторону : она часто приводит к перепроизводству . Так случилось и с Лионом в 20-х годах истекшего столетия ; товаров было наготовлено больше , чем мог вместить рынок , и в результате наступил промышленный кризис . Прежде всего и больше всего поплатились , конечно , рабочие ; их заработная плата стала быстро падать . В прежнее время рабочий зарабатывал от 4-х до 6-ти фр., а теперь плата понизилась до 2-х и даже до 1,5 фр. В ноябре 1831 года 18 час. труда оплачивались 96 с. (36 к.) . Масса ткачей вследствие этого страшно бедствовала ; плохо пришлось и хозяевам мастерских . Сильная нужда заставляла рабочих сплачиваться , стремиться разрешить наболевшие вопросы общими силами . В горниле испытаний ковалось классовое сознание . Ещё в 1828 г. многие рабочие образовали союз взаимопомощи ; как-раз самые видные вожди рабочих были членами этого союза . В свою очередь фабриканты образовали своё общество - союз фабрикантов .
Таким образом , в Лионе лицом к лицу стояли рабочие и хозяева руководимые своими организациями .
Осенью 1831 г. члены общества взаимопомощи потребовали установления наименьшего предела заработной платы ( минимума) . Префект Лиона , Бувье-Дюмолар сочувственно отнесся к этой идее . Но соглашения трудно было добиться , так как по существовавшим законам администрация не вмешивалась в отношения между предпринимателями и рабочими . Да , кроме того , властная буржуазия не потерпела бы покушений на свои "права" . Тем не менее в начале октября Дюмолар решил установить тариф и для этого устроил совещание между фабрикантами и делегатами от рабочих . Совещание длилось две недели и недовольные рабочие 25-го октября устроили грандиозную демонстрацию . Совершенно безоружная толпа внушительно прошла по улицам , не произведя , однако , никаких беспорядков . Префект вышел её успокоить , советуя дождаться решения заседания . И действительно , на следующий-же день тариф был принят к большому удовольствию рабочих , получивших хоть какое-нибудь обеспечение .
Но мир был непродолжителен . Многие фабриканты , не принимавшие участия в совещании , отказались признать его решение . 104 предпринимателя составили протест , в котором указывали на незаконность тарифа , введённого из страха перед толпой . Дюмолар совершенно растерявшись , официально заявил , что тариф не может иметь обязательной силы , подобной силе закона , и что его значение сводится только к совету фабрикантам придерживаться его при договорах с рабочими . В это время пришла весть из Парижа , что буржуазное правительство не одобрило уступки рабочим ; и тогда же командующий местными войсками генерал расставил по городу усиленный караул и призвал на службу национальную гвардию , состоявшую исключительно из фабрикантов . Последние , ободрившись , все чаще и чаще стали нарушать тариф , а недовольных рабочих выгоняли на улицу ; одни совсем прекращали работы и увольняли рабочих , другие страшно вызывающе держали себя по отношению к работающим . В городе рассказывали , что один фабрикант принял у себя рабочих с пистолетом на столе , а другой публично заявил :"Если у них нет хлеба в брюхе , мы им всадим туда штыки ".В среде рабочих шла горячая работа ; вожди пролетариата , члены общества взаимопомощи , решили прекратить работу на неделю и устроить ряд демонстраций на улице . Городские власти не знали что делать ; войск было мало , а буржуазная гвардия вызывала только смех . На смотра 20-го ноября особенно проявилось враждебное отношение рабочих к этим воинственным представителям капитала .
На следующий день (21 ноября) началось знаменитое восстание .С раннего утра стали собираться толпы рабочих , которые прекращали работы повсюду в мастерских и призывали товарищей к единению . Небольшой отряд национальной гвардии был отброшен , и рабочие двинулись к центру . Здесь залпы большого отряда той же гвардии , ранившие многих рабочих , произвели временное замешательство . Но в самом скором времени весь рабочий квартал был занят рабочими , вооруженными палками , заступами и ружьями . Овладев двумя пушками , они двинулись на город с барабанным боем , над головами их реяло чёрное знамя с знаменательными словами :" жить , работая , или умереть , сражаясь ". Войска , однако , помешали войти в город , и рабочие отошли к своему кварталу . К ним явился для переговоров префект , но ему не удалось притти к желательным результатам . 22-го ноября восстание охватило целый ряд других предместий , а в ночь на 23-е командующий генерал должен был очистить город , который , таким образом , очутился во власти рабочих .
Последние , сделавшись господами положения , везде восстановили порядок , прекращали начавшиеся грабежи , организовали стражу для охраны казначейства и вообще , всеми силами старались успокоить население города ; дома крупных капиталистов также охранялись от попыток разграбления . Во главе города стало временное правление из рабочих , которое заведывало всеми делами . Некоторые из членов его пытались придать движению политический характер и провозгласить республику , но большинство рабочих отвергло это .
Время политических бурь ещё не пришло . У рабочих ещё не было единства профессиональных и политических интересов . 3-го декабря в Лион вступила громадная армия с военным министром и наследником престола во главе . Город был спокоен . Тариф был отменен тотчас же и в городе был поставлен гарнизон в 20.000 чел. Но с другой стороны , была оказана помощь безработным . Споры же между фабрикантами и рабочими были переданы совету , состоящему из предпринимателей , хозяев мелких мастерских и рядовых рабочих . Лионское восстание показало , что рабочие силой оружия умеют отстаивать свои права .

павел карпец

22-07-2017 15:17:57

Перескакивая через второе лионское восстание 1834-го года , через вышедшую в 1839-м году основополагающую книгу Прудона "Что такое собственность" , через начавшийся в 1847-м кризис "июльской монархии" и через февральское восстание 1848-го , остановимся на написанной 25 июня 1848-го года Ф.Энгельсом статье в экстренном приложении к «Neue Rheinische Zeitung» № 26.


ПОДРОБНОСТИ СОБЫТИЙ 23 ИЮНЯ

Восстание носит характер настоящего рабочего восстания. Гнев рабочих обрушился на правительство и Собрание, которые обманули их надежды, ежедневно принимали все новые меры в интересах буржуазии против рабочих, распустили рабочую комиссию в Люксембургском дворце, ограничили деятельность национальных мастерских, издали закон о запрещении сборищ. Все подробности событий говорят об определенно пролетарском характере восстания.
Бульвары, эта главная жизненная артерия Парижа, первые стали ареной скопления масс. От ворот Сен-Дени вниз до улицы Вьей дю Тампль все было запружено толпой. Рабочие из национальных мастерских заявили, что они не поедут в Солонь, в тамошние национальные мастерские; другие рассказывали, что они вчера отправились туда, однако задержались уже у заставы Фонтенбло, где тщетно ожидали выдачи проездных свидетельств и приказа о выезде, обещанных им накануне вечером.
Около 10 часов раздался призыв строить баррикады. Восточный и юго-восточный районы Парижа, начиная от квартала и предместья Пуассоньер, были быстро забаррикадированы, но, по-видимому, это было сделано еще довольно беспорядочно и без общего плана. Улицы Сен Дени, Сен-Мартен, Рамбюто, Фобур-Пуассоньер и на левом берегу Сены подступы к предместьям Сен-Жак и Сен-Марсо — улицы Сен-Жак, Лагарп, Ла-Юшетт и прилегающие мосты — были в большей или меньшей степени укреплены. На баррикадах были водружены знамена с надписью «Хлеб или смерть!» или «Работа или смерть!».
Таким образом, восстание определенно опиралось на восточную часть города, населенную преимущественно рабочими: прежде всего на предместья Сен-Жак, Сен-Марсо, Сент-Антуан, Тампль, Сен-Мартен и Сен-Дени, на «aimables faubourgs», а затем на расположенные между ними части города (кварталы Сент-Антуан, Маре, Сен-Мартени Сен-Дени).
Вслед за постройкой баррикад начались стычки. Сторожевой пост на бульваре Бон-Нувель, который почти при каждой революции в первую очередь подвергался нападению, занимала мобильная гвардия. Народ обезоружил этот пост.
Однако вскоре на выручку подошла буржуазная гвардия западных кварталов. Она вновь заняла пост. Другой отряд занял тротуар перед театром Жимназ — возвышенное место, господствующее над значительным отрезком линии бульваров. Народ пытался разоружить выдвинутые вперед посты, но пока ни одна сторона еще не прибегала к оружию.
Наконец, был получен приказ взять баррикаду, воздвигнутую поперек бульвара у ворот Сен-Дени. Национальная гвардия во главе с полицейским комиссаром продвинулась вперед; начались переговоры; раздалось несколько выстрелов, с какой стороны — неизвестно, и тут же завязалась перестрелка.
Немедленно вслед за этим открыл огонь и пост Бон-Нувель. Батальон второго легиона, занимавший бульвар Пуассоньер, также двинулся вперед с заряженными ружьями. Народ был окружен со всех сторон. Национальная гвардия открыла сильный перекрестный огонь по рабочим со своих выгодных и местами безопасных позиций. Рабочие защищались в течение получаса; в конце концов были захвачены бульвар Бон-Нувель и баррикады до ворот Сен Мартен. В этом районе к 11 часам национальная гвардия захватила также баррикады со стороны Тампля и заняла подступы к бульвару.
Героями, бравшими штурмом эти баррикады, были буржуа из второго округа, простирающегося от бывшего Пале-Рояля и охватывающего все предместье Монмартр. Его населяют богатые владельцы магазинов с улиц Вивьенн, Ришельё и с Итальянского бульвара, крупные банкиры с улиц Лафит и Бержер и живущие в свое удовольствие рантье с Шоссе-д'Антен. Здесь живут Ротшильд и Фульд, Ружмон де Лованбер и Ганнерон. Словом, здесь находится биржа, Тортони и все, что с ними так или иначе связано.
Эти герои, которым красная республика угрожала прежде всего и больше всего, первыми оказались на месте. Знаменательно, что первая баррикада 23 июня была взята теми, кто потерпел поражение 24 февраля. Они наступали в количестве трех тысяч человек, и четыре роты брали штурмом опрокинутый омнибус. Между тем инсургентам, по-видимому, удалось вновь укрепиться у ворот Сен-Дени, так как около полудня генерал Ламорисьер вынужден был выступить с сильными отрядами мобильной гвардии, линейных войск, кавалерии и с двумя пушками, чтобы совместно со вторым легионом (национальной гвардией 2-го округа) взять хорошо укрепленную баррикаду. Взвод мобильной гвардии был вынужден отступить под натиском инсургентов.
Бой на бульваре Сен-Дени явился сигналом к схваткам во всех восточных районах Парижа. Бой был кровавый. Свыше 30 инсургентов было убито и ранено. Возмущенные рабочие поклялись следующей ночью начать наступление со всех сторон и не на жизнь, а на смерть бороться против «муниципальной гвардии республики».
В 11 часов бой происходил также на улице Планш-Мибре (продолжение улицы Сен-Мартен по направлению к Сене); один человек был убит.
В районе Центрального рынка, улицы Рамбюто и др. дело также дошло до кровавых столкновений. Четыре или пять убитых остались на месте.
В час дня произошла стычка на улице Паради-Пуассоньер; огонь открыла национальная гвардия; результат неизвестен. В предместье Пуассоньер после кровавого столкновения были разоружены два унтер-офицера национальной гвардии.
Улица Сен-Дени была очищена в результате кавалерийских атак.
В предместье Сен-Жак после полудня борьба велась с крайним ожесточением. На улицах Сен-Жак и Лагарп, на площади Мобер баррикады подвергались атакам с переменным успехом и усиленно обстреливались картечью. В предместье Монмартр войска также стреляли из пушек.
В общем инсургенты были оттеснены. Ратуша оставалась свободной; к трем часам район восстания ограничивался предместьями и кварталом Маре.
Впрочем, среди находившихся под ружьем национальных гвардейцев можно было встретить лишь немногих не в военной форме (т. е. рабочих, которые не имеют денег для приобретения формы). Зато среди них были люди, имевшие дорогое оружие, охотничьи ружья и т. п. Кавалеристы национальной гвардии (к которым всегда принадлежала молодежь из самых богатых семейств) также находились в рядах пехоты. На бульваре Пуассоньер национальные гвардейцы спокойно позволили народу разоружить себя и спаслись бегством.
В пять часов борьба еще продолжалась, но проливной дождь внезапно приостановил ее.
В отдельных местах, однако, сражение продолжалось до позднего вечера. В девять часов еще слышны были ружейные выстрелы в Сент-Антуанском предместье — этом центре рабочего Парижа.
До сих пор борьба не велась еще со всей ожесточенностью решительной революционной битвы. Национальная гвардия, за исключением второго легиона, по-видимому, в большинстве случаев не решалась нападать на баррикады. Рабочие, несмотря на всю свою ярость, понятно, ограничивались обороной своих баррикад.
Обе стороны, таким образом, разошлись вечером, назначив встречу на следующее утро. Первый день борьбы не дал правительству никаких преимуществ; оттесненные инсургенты могли в течение ночи вновь овладеть потерянными позициями, что они действительно и сделали. Зато против правительства свидетельствовали два серьезных факта: оно стреляло картечью и не смогло подавить мятеж в первый день. Но после обстрела картечью и после ночи, которая принесла не победу, а только перемирие, — кончается мятеж и начинается революция.

Написано Ф. Энгельсом 25 июня 1848 г.
Напечатано в экстренном приложении к «Neue Rheinische Zeitung» № 26, 26 июня 1848 г.
Печатается по тексту газеты
Перевод с немецкого
На русском языке впервые опубликовано в журнале «Пролетарская революция» № 3 1940 г.

павел карпец

02-08-2017 06:15:28

I
Постепенно перед нами вырисовывается вся совокупность событий июньской революции. Сообщения поступают в более полном виде, создается возможность отделить факты от слухов и от лжи, все яснее становится характер восстания. И чем более удается уловить внутреннюю связь событий четырех июньских дней, тем большее изумление вызывают колоссальные размеры восстания, героическое мужество, быстро импровизированная организация, единодушие инсургентов.
План военных действий рабочих, составленный, как говорят, Керсози, другом Распайля и бывшим офицером, сводился к следующему.
Инсургенты должны были наступать концентрически четырьмя колоннами в направлении ратуши.
Первая колонна, операционной базой которой были пригороды Монмартр, Ла-Шапель и Ла-Виллет, должна была двигаться от застав Пуассоньер, Рошшуар, Сен-Дени и Ла-Виллет на юг, занять бульвары и подойти к ратуше через улицы Монторгёй, Сен-Дени и Сен Мартен.
Вторая колонна, базой которой были населенные почти исключительно рабочими и защищенные каналом Сен-Мартен предместья Тампль и Сент-Антуан, должна была двигаться к тому же центру по улицам Тампль и Сент-Антуан и по набережным северного берега Сены, а так же по всем параллельным улицам лежащих между ними кварталов.
Третья колонна, опиравшаяся на предместье Сен-Марсо, должна была продвигаться по улице Сен-Виктори по набережным южного берега Сены достичь острова Сите.
Четвертая колонна, опиравшаяся на предместье Сен-Жак в на район Медицинской школы, должна была двигаться по улице Сен-Жак и также достичь Сите. Отсюда обе колонны, соединившись, должны были наступать по правому берегу Сены и охватить ратушу с тыла и с флангов.
План, таким образом, совершенно правильно опирался на населенные исключительно рабочими части города, которые охватывают полукругом всю восточную половину Парижа и расширяются по направлению к востоку. Предполагалось сперва полностью очистить от врагов восточную часть Парижа и лишь затем двинуться по обоим берегам Сены на западную часть и ее центры — Тюильри и Национальное собрание.
Эти колонны должны были получать поддержку со стороны множества летучих отрядов, самостоятельно действующих на их флангах и между ними, воздвигающих баррикады, занимающих небольшие улицы и осуществляющих связь между колоннами.
На случай отступления операционные базы были сильно укреплены и превращены по всем правилам военного искусства в сильные крепости. Такие укрепления воздвигнуты были в Кло-Сен-Лазар, в предместье и квартале Сент-Антуан и в предместье Сен-Жак.
Если этот план имел слабую сторону, то она состояла в том, что он в начале операций оставлял без всякого внимания западную часть Парижа. Здесь, по обеим сторонам улицы Сент-Оноре, у Центрального рынка и у Пале-Насиональ, расположен ряд чрезвычайно удобных для повстанческих действий кварталов, имеющих очень узкие и кривые улицы и населенных преимущественно рабочими. Было чрезвычайно важно заложить здесь пятый очаг восстания и тем самым, с одной стороны, отрезать ратушу, а с другой — задержать у этого выступающего вперед укрепленного пункта значительную часть войск. Успех восстания зависел от того, удастся ли как можно более быстро продвинуться в центр Парижа и обеспечить захват ратуши. Мы не знаем, в какой мере Керсози был лишен возможности организовать в этом районе повстанческие действия. Но известно, что ни одно восстание не имело успеха, если повстанцам с самого начала не удавалось овладеть этим центром Парижа, примыкающим к Тюильри. Напомним лишь о восстании во время похорон генерала Ламарка[106], когда повстанцы также успели продвинуться вплоть до улицы Монторгёй, но затем были оттеснены.
Инсургенты повели наступление, следуя своему плану. Они немедленно стали отделять свою территорию, рабочий Париж, от Парижа буржуазии с помощью двух главных укреплений: баррикад у ворот Сен-Дени и баррикад на Сите. Из первого укрепления они были выбиты, второе же им удалось удержать. Первый день, 23 июня, был лишь прологом. План инсургентов вырисовывался вполне отчетливо уже после первых авангардных боев утром этого дня (его вполне правильно поняла с самого начала «Neue Rheinische Zeitung», см. экстренное приложение к № 26{44}). Бульвар Сен-Мартен, пересекающий операционную линию первой колонны, стал ареной ожесточенных боев, которые закончились там победой защитников «порядка», обусловленной отчасти характером местности.
Подступы к Сите были защищены справа летучим отрядом, который засел на улице Планш-Мибре, слева — третьей и четвертой колоннами, занявшими и укрепившими три южных моста Сите. Здесь также развернулся чрезвычайно ожесточенный бой. Защитникам «порядка» удалось овладеть мостом Сен-Мишель и продвинуться вперед вплоть до улицы Сен-Жак. Они льстили себя надеждой, что к вечеру восстание будет подавлено.
Если план инсургентов обрисовался уже отчетливо, то в еще большей степени это можно сказать о плане защитников «порядка». Их план вначале сводился лишь к тому, чтобы любыми средствами подавить восстание. Об этом намерении они возвестили инсургентам пушечными ядрами и картечью.
Однако правительство полагало, что имеет дело с неорганизованной бандой обыкновенных, действующих без всякого плана мятежников. Очистив к вечеру главные улицы, оно заявило, что мятеж подавлен, и заняло завоеванные части города лишь весьма незначительным количеством войск.
Инсургенты сумели великолепно воспользоваться этим упущением, начав после авангардных боев 23 июня решительное сражение. Вообще поразительно, как быстро рабочие усвоили план военных действий, как планомерно они поддерживали друг друга, как искусно они сумели использовать столь сложные условия местности. Это было бы просто необъяснимо, если бы рабочие не были организованы в значительной степени на военный лад уже в национальных мастерских, где они были разбиты на роты, так что им оставалось только применить свою промышленную организацию к области военных действий, чтобы тотчас же образовать хорошо организованную армию.
Утром 24 июня не только была целиком отвоевана потерянная территория, но и занята новая. Правда, линия бульваров вплоть до бульвара Тампль оставалась занятой войсками, и тем самым первая колонна оказалась отрезанной от центра; зато вторая
колонна из квартала Сент-Антуан продвинулась так далеко вперед, что почти окружила ратушу. Она расположила свой командный пункт в церкви Сен-Жерве, в 300 шагах от ратуши, захватила церковь Сен-Мери и прилегающие улицы; она продвинулась далеко за ратушу и вместе с колоннами, занявшими Сите, почти совершенно отрезала ее. Оставался открытым только один подступ: набережные правого берега. На юге было вновь целиком занято предместье Сен-Жак, восстановлена связь с Сите, туда были посланы подкрепления и подготовлен переход на правый берег.
Теперь-то уж, во всяком случае, нельзя было терять времени; ратуша, революционный центр Парижа, оказалась под угрозой и должна была бы пасть, если бы не были приняты самые решительные меры.

Собрание сочинений Маркса и Энгельса. Том 5

павел карпец

19-08-2017 18:09:05

План военных действий рабочих, составленный, как говорят, Керсози, другом Распайля и бывшим офицером, сводился к следующему.


Из Советской исторической энциклопедии:

КЕРСОЗИ
(Kersausie), Иоахим Рене Теофиль Гийяр (13.XI.1798 - 24.VIII.1874) - франц. революционер. По происхождению - дворянин. В 20-е гг. 19 в., будучи офицером, примкнул к карбонариям. Принимал активное участие в Июльской революции 1830, после к-рой (в 1831) К. вышел в отставку, не желая служить королю-буржуа, и стал проф. революционером. Испытывая влияние Ф. Буонарроти и О. Бланки, К. был активным участником респ. движения 30-40-х гг., много раз арестовывался пр-вом. В 1837, после амнистии, эмигрировал в Италию, где принимал участие в революц. движении. В марте 1848 К. возвратился в Париж и стал пред. Комитета действия "Общества прав человека и гражданина". К. был автором плана Июньского восстания 1848. Его воен. план предусматривал движение 4 колоннами (концентрич. кругами) к ратуше. План был рассчитан на поддержку рабочего населения окрестных р-нов и его помощь в строительстве баррикад. Связь между колоннами должны были осуществлять летучие отряды рабочих, хорошо знающие свой р-н. Ф. Энгельс в статье "Июньская революция" высоко оценивал К. Несмотря на то, что, по мнению Энгельса, в плане необходимо было предусмотреть и пятый очаг восстания - запад Парижа, Энгельс характеризует К. как первого организатора уличных боев, баррикадного полководца, имя к-рого войдет в историю (см. К. Маркс и Ф. Энгельс, Соч., 2 изд., т. 5, с. 159). Из-за слабой организованности восставших и перевеса правительств. сил план К. осуществлен не был. В 1849 К. эмигрировал из Франции, принимал участие в борьбе за объединение Италии в отрядах Дж. Гарибальди. Более во Францию не возвращался.

павел карпец

13-09-2017 12:41:30

II.
Перепуганное Национальное собрание назначило Кавеньяка диктатором, а тот, еще со времен Алжира привыкший к «энергичным» расправам, уж знал, что нужно делать.
Тотчас же по широкой Ке-де-л'Эколь к ратуше двинулось 10 батальонов. Они отрезали от правого берега инсургентов, утвердившихся на острове Сите, обезопасили ратушу и даже сделали возможным и атаки на окружавшие ее баррикады.
Улица Планш-Мибре и ее продолжение, улица Сен-Мартен, были заняты войсками и прочно удерживались кавалерией. Расположенный напротив мост Нотр-Дам, который ведет на Сите, был очищен снарядами тяжелых орудий, и тогда Кавеньяк двинулся прямо на Сите, чтобы произвести там «энергичную» расправу. Главный опорный пункт инсургентов, магазин «Бель жардиньер», сперва был разрушен артиллерийскими снарядами, а затем подожжен ракетами; улица Сите также была захвачена при помощи артиллерийского обстрела; три моста, ведущие на левый берег, были взяты штурмом, и инсургенты на левом берегу были решительно отброшены. В то же время стоявшие на Гревской площади и на набережных 14 батальонов освободили осажденную уже ратушу, и церковь Сен-Жерве из командного пункта инсургентов превратилась в их отрезанный форпост.
Улица Сен-Жак не только подверглась артиллерийскому обстрелу со стороны Сите, но и была атакована с фланга со стороны левого берега. Генерал Дамем пробился вдоль Люксембургского сада к Сорбонне, захватил Латинский квартал и направил свои колонны против Пантеона. Площадь Пантеона была превращена в грозную крепость. Улица Сен-Жак давно уже была взята, а здесь защитники «порядка» все еще стояли перед неприступной твердыней. Орудийный огонь и штыковые атаки не давали никаких результатов, пока, наконец, утомление, недостаток боевых припасов и угроза поджога со стороны буржуазии не принудили окруженных со всех сторон 1500 рабочих сдаться. В то же время после долгой и мужественной обороны в руках защитников «порядка» оказалась площадь Мобер, и инсургенты, вытесненные из своих наиболее укрепленных позиций, принуждены были очистить весь левый берег Сены.
Между тем позиции войск и отрядов национальной гвардии на бульварах правого берега Сены были также использованы, чтобы действовать в обоих направлениях. Ламорисьер, который командовал этими частями, приказал обстрелом из тяжелых орудий и стремительными атаками войск очистить улицы предместий Сен-Дени и Сен-Мартен, бульвар Тампль и половину улицы Тампль. К вечеру он мог похвалиться блестящими успехами: первую колонну он отрезал и наполовину окружил в Кло-Сен-Лазар, вторую оттеснил назад и своим продвижением вдоль бульваров вбил в нее клин.
Каким же образом Кавеньяк добился этих успехов? Во-первых, посредством громадного перевеса сил, которые он мог двинуть против инсургентов. 24-го в его распоряжении было не только 20 тысяч солдат парижского гарнизона, от 20 до 25 тысяч солдат мобильной гвардии и от 60 до 80 тысяч человек национальной гвардии, которой он мог располагать, но также национальная гвардия всех окрестностей Парижа и некоторых более отдаленных городов (от 20 до 30 тысяч человек) и, сверх того, от 20 до 30 тысяч солдат, спешно вызванных из соседних гарнизонов. Утром 24-го в его распоряжении было уже гораздо больше 100 тысяч человек, а к вечеру число это еще увеличилось наполовину. Между тем инсургенты насчитывали, самое большее, 40–50 тысяч человек!
Во-вторых, посредством жестоких мер, которые он пустил в ход. До тех пор на улицах Парижа лишь однажды стреляли из пушек — в вандемьере 1795 г., когда Наполеон картечью разгонял восставших на улице Сент-Оноре . Но против баррикад, против домов никогда еще не применялась артиллерия, а тем более гранаты и зажигательные ракеты. Народ еще не был к этому подготовлен; он оказался совершенно безоружным против таких средств борьбы, а единственный способ противодействия — поджоги — противоречил его благородным чувствам. Народ до сих пор не имел ни малейшего представления о таком алжирском способе ведения войны на улицах Парижа. Поэтому он отступил, и его первое отступление предопределило его поражение.
25-го Кавеньяк повел наступление еще более крупными силами. В руках инсургентов оставался всего лишь один район — предместья Сент-Антуан и Тампль; кроме того, у них было еще два форпоста — Кло-Сен-Лазар и часть Сент-Антуанского квартала до моста Дамьет.
Кавеньяк, который получил новое подкрепление в 20–30 тысяч человек со значительным артиллерийским парком, приказал прежде всего атаковать изолированные форпосты инсургентов, в частности, Кло-Сен-Лазар. Здесь инсургенты укрепились, как в крепости. После 12 часового артиллерийского обстрела и метания гранат Ламорисьеру удалось, в конце концов, выбить инсургентов из их позиций и занять Кло-Сен-Лазар; это ему удалось, однако, лишь после того, как он обеспечил себе возможность фланговой атаки со стороны улиц Рошшуари Пуассоньер, и лишь после того как баррикады были разрушены обстрелом — в первый день из 40, во-второй — из еще большего числа орудий.
Другая часть его колонны продвинулась через предместье Сен-Мартен в предместье Тампль, но не достигла больших успехов; третья наступала вниз по бульварам к Бастилии, но тоже продвинулась недалеко, так как здесь ряд самых мощных баррикад после длительного сопротивления сдался лишь в результате ожесточенной канонады. Дома были здесь подвергнуты страшному разрушению.
Колонна Дювивье, которая наступала от ратуши, непрерывным артиллерийским огнем все дальше оттесняла инсургентов. Церковь Сен-Жерве была взята, очищена большая часть улицы Сент-Антуан со стороны ратуши, и несколькими колоннами, наступавшими по набережной и параллельным ей улицам, был взят мост Дамьет, связывавший инсургентов квартала Сент-Антуан с инсургентами островов Сен-Луи и Сите. Квартал Сент-Антуан был обойден с фланга, и инсургентам оставалась только возможность отступления в предместье, что они и сделали, ведя ожесточенные бои с колонной, наступавшей вдоль набережных до устья канала Сен-Мартен и оттуда вдоль канала по бульвару Бурдон. Немногие отрезанные инсургенты были перебиты, совсем немногие — взяты в плен.
В результате этой операции были заняты квартал Сент-Антуан и площадь Бастилии. К вечеру колонне Ламорисьера удалось целиком захватить бульвар Бомарше и соединиться на площади Бастилии с войсками Дювивье.
Занятие моста Дамьет дало возможность Дювивье вытеснить инсургентов с острова Сен-Луи и прежнего острова Лувье. Он сделал это, проявив с особым размахом алжирское варварство. В немногих частях города огонь тяжелых орудий произвел такие опустошения, как здесь, на острове Сен-Луи. Но кому было до этого дело? Зато инсургенты были оттеснены или перебиты, и «порядок» восторжествовал на залитых кровью развалинах.
На левом берегу Сены оставалось захватить еще один пункт. Аустерлицкий мост, который к востоку от канала Сен-Мартен соединяет предместье Сент-Антуан с левым берегом Сены, был сильно забаррикадирован, а на левом берегу, там, где мост примыкает к площади Валюбер, перед Ботаническим садом, было сооружено сильное предмостное укрепление. Это предмостное укрепление, последнее укрепление инсургентов на левом берегу после падения Пантеона и площади Мобер, было взято после упорного сопротивления.
Таким образом, на следующий день, 26-го в руках инсургентов остается только их последний оплот — предместье Сент-Антуан и часть предместья Тампль. Оба предместья не совсем удобны для уличных боев; улицы там довольно широкие и почти совершенно прямые, дающие большой простор для действии артиллерии. С западной стороны они хорошо защищены каналом Сен-Мартен, с севера же, напротив, совершенно открыты. С этой стороны пять или шесть совершенно прямых и широких улиц ведут прямо к центру предместья Сент-Антуан.
Главные укрепления были сооружены у площади Бастилии и на важнейшей улице всего района — на улице Фобур-Сент-Антуан. Здесь были воздвигнуты баррикады изумительной мощи, одни — из крупных плит мостовой, другие — из бревен. Они образовали входящий угол, частью для того, чтобы ослабить действие пушечных ядер, частью, чтобы удлинить линию обороны и сделать возможным перекрестный огонь. Брандмауеры домов были проломлены; таким образом целые ряды домов были соединены между собой, и инсургенты могли, смотря по необходимости, то открывать ружейный огонь по войскам, то укрываться за баррикадами. Мосты и набережные канала, равно как и параллельные каналу улицы, также были сильно укреплены. Короче говоря, оба еще занятые инсургентами предместья напоминали настоящую крепость, в которой войска должны были брать с бою каждую пядь земли.
С утра 26-го снова должен был начаться бой. Однако Кавеньяк не имел особенного желания бросать свои войска в эту сеть баррикад. Он угрожал бомбардировкой. Были подвезены мортиры и гаубицы. Завязались переговоры. В это время Кавеньяк приказал начать подкоп под ближайшие дома — что, впрочем, было возможно лишь в очень ограниченных размерах за недостатком времени, а также из-за прикрывавшего баррикады с одной стороны канала; он приказал также установить внутренние сообщения с примыкающими домами из ранее захваченных домов через проломы в брандмауерах.
Переговоры были прерваны; бой возобновился. Кавеньяк приказал генералу Перро вести наступление из предместья Тампль, а генералу Ламорисьеру — с площади Бастилии. Из обоих пунктов по баррикадам был открыт сильный артиллерийский огонь, Перро продвигался довольно быстро, захватил остальную часть предместья Тампль и даже вклинился местами в предместье Сент-Антуан. Ламорисьер продвигался медленнее. Первые баррикады устояли под огнем его пушек, хотя первые дома предместья были подожжены его гранатами. Он еще раз начал переговоры. С часами в руке ждал он той минуты, когда будет иметь удовольствие сравнять с землей огнем своей артиллерии наиболее густо населенный район Парижа. Тогда часть инсургентов, наконец, капитулировала, между тем как другая, атакованная с флангов, после короткого боя отступила за пределы города.
Это был конец июньских баррикадных боев. За пределами города происходила еще ружейная перестрелка, но она не имела уже никакого значения. Бежавшие инсургенты были рассеяны по окрестностям и по одиночке захвачены кавалерией.
Мы дали это чисто военное описание борьбы, чтобы показать нашим читателям, с каким геройским мужеством, с каким единодушием, с какой дисциплиной и с каким военным искусством сражались парижские рабочие. Сорок тысяч рабочих сражались четыре дня с противником, превосходившим их вчетверо, и были на волосок от победы. Еще немного — и они закрепились бы в центре Парижа, взяли бы ратушу, учредили бы временное правительство и удвоили бы свою численность как за счет населения захваченных частей города, так и за счет мобильной гвардии, которой нужен был тогда лишь толчок, чтобы перейти на сторону рабочих.
Немецкие газеты утверждают, что это было решающее сражение между красной и трехцветной республикой, между рабочими и буржуа. Мы убеждены, что это сражение ничего не решает и не приведет ни к чему, кроме внутреннего раскола среди самих победителей. В остальном, даже с чисто военной точки зрения, весь ход событий доказывает, что в недалеком будущем рабочие должны будут победить. Если 40000 парижских рабочих могли достигнуть таких огромных результатов в борьбе с противником, вчетверо превосходившим их численно, то что сможет совершить вся масса парижских рабочих, если она будет действовать единодушно и согласованно!
Керсози схвачен и в настоящий момент, вероятно, уже расстрелян. Буржуа могут его расстрелять, но не могут отнять у него той славы, что он впервые организовал уличные бои. Они могут его расстрелять, но никакая сила в мире не сможет помешать тому, что его боевые приемы будут применяться в будущем во всех уличных боях. Они могут его расстрелять, но не могут помешать тому, что его имя войдет в историю как имя первого баррикадного полководца.

Написано Ф. Энгельсом 30 июня — 1 июля 1848 г.
Печатается по тексту газеты
Напечатано в «Neue Rheinische Zeitung» №№ 31 и 32, 1 и 2 июля 1848 г.
Перевод с немецкого

павел карпец

03-01-2018 03:57:10

Проф.Бороздин "Очерки по истории рабочего движения и рабочего вопроса во Франции ХIX века "
Из главы "Революция 1848 года . Вторая республика и рабочий вопрос "
.........
Июньские дни ясно показали , какая пропасть лежит между богатым мещанином и бедняком , требующим работы и куска хлеба . С этих страшных дней роль пролетариата в истории второй республики кончилась ; в дальнейших событиях рабочие не принимают никакого видного участия . Не имея возможности действовать собственными силами ,они не хотят больше служить игрушкой в руках политиканствующих буржуа .
Между тем , песенка республики была спета ; реакция брала решительный верх , и события неумолимо вели к развязке в виде дворцового переворота 2-го декабря 1851 года . Победив пролетариат , буржуазия старалась скорее учесть плоды победы . Был издан ряд реакционных законов , ограничивающих свободу слова и собраний ; 30-го августа был уничтожен декрет временного правительства об установлении 10-часового рабочего дня . Реакция , сначала поддерживаемая близоруким республиканским большинством , поглотила и его .
Известный авантюрист принц Луи-Наполеон Бонапарте был избран громадным большинством голосов всего народа ( 5.434.226 голосов ) в президенты французской республики . С этого времени начинается комедия обманов , где каждая партия старается перехитрить одна другую . Но всех их перехитрил пробирающийся на императорский престол принц-авантюрист На выборах в законодательное собрание , заменившее учредительное , умеренные республиканцы понесли страшный урон ; в большинстве оказались монархисты , с хитроумным Тьером во главе . Последние думали , что принц-президент будет хорошим орудием для восстановления королевской власти ; но оказалось , что они сами того не зная , работали для восстановления императорской власти . Ведя крайне двусмысленную политику , меняя чуть не каждый день программу , превращаясь из крайнего либерала в реакционера и обратно , Луи-Наполеон жадно стремился к престолу . Искусно напуганное "красным призраком революции" и переставшее доверять республиканцам население , особенно невежественное и некультурное крестьянство , ничего не имело против сильной центральной власти .
Переворот 2 декабря 1851 года , совершенный приближенными генералами Бонапарте , не встретил сильного противодействия . Напрасно республиканцы взывали к помощи пролетариата ; последний не забыл июньских дней и угрюмо безмолствовал .

павел карпец

05-02-2018 18:50:04

Глава IV. Рабочий класс и Наполеон III .

..........

В общем , когда говорят о социализме времён империи , одно имя приходит на ум , - это имя Прудона ; он единственный из теоретиков 48-года , оставался на поле брани , всегда готовый писать и сражаться . Прудон выступил со своей социальной проповедью ещё перед 48 годом , в эпоху расцвета "утопическаго социализма" , но тогда особым влиянием и успехом пользовались доктрины Луи Блана и Кабэ , безраздельно властвовавшие над рабочей средой .
Во время второй республики Прудон , избранный в число народных представителей , стал известнее населению , и его проповедь экономических реформ пользовалась значительным успехом . Самым сильным местом его произведений надо считать его уничтожающую критику собственности . Всем хорошо известно его классическое выражение :"Собственность есть кража". Декабрьский переворот с его последствиями не заставил его молчать . Книги , напечатанные после 1852 года , содержат ряд свирепых обвинений и проклятий , направленных против капиталистического строя .
Но влияние времени коснулось и его : своим суровым языком великий критик излагал мирные умеренные теории , которые не могли пугать даже таких защитников капиталистическаго общества , как Конт . Его язык даже был немного смягчён им ; слово "анархия" , употребляемое в прежних сочинениях , уступило место "федерализму" . Знаменитый отрицатель собственности после 1852 года косвенно признал её , подразумевая под этим термином , часть благ , которую каждый должен получить вследствие договора , основанного на взаимопомощи . Выйдя в 1852 году из тюрьмы , Прудон стал громить авантюристскую империю и ту неистовую финансовую оргию , которая знаменовала первые годы Наполеоновского правления ; наряду с этим он указывал на невыносимое положение бедняков-тружеников . Единственным средством улучшения положения рабочего класса Прудон считал принцип взаимопомощи . Начавшаяся с небольших ассоциаций , взаимопомощь должна охватить все государство и создать новый идеальный строй на федеративных началах . Государство - союз взаимопомощи , - вот , что представлялось нашему философу . Считая это фактом отдаленного будущего , Прудон советовал рабочим теперь же организовать общества взаимопомощи и таким путём идти к осуществлению поставленных задач .
Эти взгляды Прудона получили широкое распространение и синдикалистское движение начала ХХ века , несомненно , находились под влиянием его идей . С другой стороны , свирепые нападки на государство и существующий строй поставили его в число вождей революционного анархизма . Но в общем , если рассматривать учение Прудона с классовой точки зрения , надо с уверенностью признать его идеологом мелкой буржуазии , революционно настроенного мещанства . Мы видим , следовательно , что все теоретики времён империи , несмотря на принадлежность к различным лагерям , в один голос предлагали экономические реформы и мирный прогресс . Чисто революционная коммунистическая идея , казалось , исчезла , и Луи Рейбо был по своему прав , восклицая в 1854 году : " Социализм мёртв , говорить о нем это - говорить над ним надгробное слово ".
В то время , как теоретики в тиши кабинета изготовляли рецепты наилучшего обеспечения интересов трудящегося класса , в среде самих рабочих велась незаметная , но глубокая работа . Главной особенностью рабочего движения времён империи было то , что рабочие начали сами говорить и действовать .
До этих пор они следовали указаниям теоретиков или политиков , вышедших из среды передовой буржуазии ; но в 1848 и 1850 годах теоретики показали слабость своих " утопических идей" , а политики руководили репрессиями июльских дней и подготовили торжество воцарившегося абсолютизма . Пролетариат стал приходить к сознанию , что освобождение рабочего класса должно быть делом самих рабочих . Так исторически и практически выковывалась знаменитая формула Интернационала . Но это уже факты позднейшего ; в ближайшие годы после декабрьского переворота рабочие были ещё слабы , в среде их царили глубокое молчание и внешняя покорность . Активных борцов и агитаторов было одинаково мало и в провинции и в столице .
Один старый рабочий , деятель 48 года , даёт следующую картину жизни парижского пролетариата :"Между ними ( т.е. рабочими ) надо различать разряд низший , разряд средний и разряд высший . Первый безвреден или порочен ( пьянствует и нищенствует ) или вреден ( воры , преступники ) . Второй мало имеет инициативы и мало требователен ; в него входят работники из провинции , работящие и умеренные , сберегающие копейку , чтобы вернуться домой ; сюда же входят и парижане , честные эгоисты , накапливающие с трудом деньгу , чтобы в будущем жить ничего не делая . Высший разряд любит прогресс во всех формах ; он очень хорошо усваивает общую сторону социальных и политических вопросов ".
К этому надо присоединить ещё , что 13% рабочих было совсем безграмотно ; да и остальная масса чувствовала большие пробелы в своём скудном образовании и старалась их пополнить . Рабочие не имели ни своих книг , ни своих газет и журналов . Специально предназначенные для них издания писались в морально-поучительном тоне , причём тщательно оберегалась политическая невинность " взрослых детей". Один издатель решился пойти навстречу желаниям неудовлетворенного пролетариата и основал журнал "Пантеон Рабочих" . В журнале печатались романы , рассказы , статьи по истории и сведения по техническим вопросам ; но касаться общественно-экономических и политических вопросов было строго воспрещено , и это наносило ущерб новому изданию . Из писем рабочих , помещенных в "Пантеоне" , видно , что их главное стремление было соединяться в союзы , кружки с общими задачами и образовывать , таким образом , нечто целое , сплоченное . После 48 года особенно выступает на первый план стремление рабочего класса к объединению . Раньше господствовавшая система "обществ подмастерьев" ( компаньонажей ) разделяла рабочих на ряд обществ , часто враждебных друг - другу . Революция 48 года разрушила , хотя и не совсем , эти обособленные соединения и заставила рабочих осознать свои общие интересы .
Каковы же были те группировки рабочих сил , которые мы находим в первые годы империи ? Развитие машинного производства и широкое применение железных дорог немало способствовали постепенному падению обществ подмастерьев . Но остатки этих обществ , сильно подорванных февральской революцией , продолжают влачить своё жалкое существование и во времена Наполеона . Напрасны были попытки отдельных деятелей ( Пердигье , столяра Шовена и других ) подновить эти старомодные братства , придав им более выдержанный в классовом отношении вид . Кроме этих осколков минувшего , были группировки более новые , но также мало процветающие . Это были рабочие ассоциации производства . Они возникли в 1848 году , поощряемые теориями Бюше и Луи Блана , пропагандой журнала "L'Ateliers" ("Мастерская") , а главное - субсидией в три миллиона , которую дало им правительство . Но общая неустойчивость , малоблагоприятная для дела , недоверие капиталистов , неопытность и фантастические планы основателей , враждебное отношение исполнительной власти и законодательного собрания ,- все это соединилось против них . Второе декабря нанесло им смертельный удар , так как эти ассоциации были заподозрены в республиканской и "социалистической" ересях . Во многих местах власти стали открыто уничтожать их : так в Лионе , генерал Кастеллан обязал немедленно ликвидировать дела обществ . Большинство ассоциаций , видя такое враждебное отношение , сами закрывались . Из 65 обществ осталось только 9 в Париже и 5 в провинции . Но и из этих 5 только два были чисто рабочие . Образование новых обществ было затруднено бдительностью властной полиции : тем не менее , отдельные союзы рабочих существовали , и новые на рождались .
В десятилетний промежуток ( с 1851 по 1861 г.) , несмотря на внешнее давление полицейского государства , рабочие в обманчивой тишине неустанно ковали свои идеалы .
Разочарования 1848 года , заставили рабочих временно быть умеренными в своих взглядах и , таким образом , выработалась практическая программа , содержащая первоочередные требования . В числе этих требований мы находим : уничтожение закона о стачках , учреждение синдикальных палат , основание профессиональных союзов , обществ взаимного кредита и во главе всего введение бесплатного начального и технического образования . Но долгое время трудно было активно проводить эту программу ; "воинствующие" рабочие были удалены в такие места , где они были не опасны правительству империи . В ответ на эти мероприятия рабочие пользовались всяким случаем , чтобы выразить своё недовольство существующим строем . На выборах в законодательное собрание в 1857 - 58 г.г. рабочие в большинстве подавали свои голоса за кандидатов республиканской партии .
Правительство всеми силами боролось с недоверием рабочих и , наконец , решило сделать шаг вперёд , чтобы снискать их расположение . И вот в течение некоторого времени был сделан целый ряд попыток к установлению противоестественного союза полицейской монархии и трудящегося люда . Здесь мы вступаем в область провокаторских экспериментов , применяемых к "мирному" и "полицейско-бюрократическому" разрешению рабочего вопроса . Наполеон III положил начало ; его примером воспользовался "железный канцлер" Германии , князь Бисмарк , пытавшийся всеми способами отвлечь рабочих от быстрорастущей социал-демократии . И вообще эти эксперименты являются излюбленным средством полицейско-бюрократических правительств , ходом жизни принужденных идти на уступки . Но рабочие всегда скоро распознавали в сладких уверениях обман и резко разрывали с этими "бескорыстными" друзьями рабочего люда ". Так было во Франции в интересующую нас эпоху ; к ходу и исходу этого провокаторского эксперимента мы присмотримся несколько подробнее .
Уже давно некоторые рабочие , мало сознательные и плохо разбирающиеся в вопросах политики, проникались уважением к монархии , обещающей необходимые реформы ; даже передовые деятели стали менее враждебно относиться к " Наполеону Малому" после популярной войны за освобождение Италии ( 1859 г.) . Эта война разрушила старую консервативную внешнюю политику империи и , как война с освободительными лозунгами , пользовалась большими симпатиями населения . Вслед за войной была объявлена амнистия , и многие изгнанники вернулись на родину . Новый либеральный "курс" политики стал привлекать рабочих . Одни из "воинствующих" серьёзно думали , что император , освободитель Италии , есть лучшая опора рабочего класса ; другие , оставаясь в глубине сердца республиканцами , откладывали до лучших дней исполнение своих заветных идей и искали милости правительства , которое казалось сильным , как никогда . Посредником между рабочими и правительством стал двоюродный брат императора , "передовой" принц Наполеон . Этот принц был главой либеральных бонапартистов и жаждал прежде всего популярности ; ему принадлежит честь быть одним из творцов и вдохновителей систематического обмана французского пролетариата .
Один из друзей принца-либерала , Арман Леви , основал в Женеве журнал "L'Esperance" ("Надежда") , где вдохновляемый царственным другом ( или вернее , казенной субсидией ) , призывал рабочих к примирению с императором . В скором времени и в Париже стала выходить газета "L'Opinion Publique " ( "Национальное Мнение") также субсидируемая правительством и проводившая подобные же взгляды . Начали появляться брошюры , написанные , якобы , рабочими , под громким и эффектным заглавием " Народ , император и старые партии " , в них говорилось , что император единственный и бескорыстный друг народа , что орлеанистская буржуазия старается сеять раздор между труженниками и монархом , но что последний в своих реформах покажет любовь к пролетариату . Брошюра заканчивалась следующим воззванием к рабочим :"Соединимся вокруг императора в тот момент , когда привилегированные удаляться от его трона ; он восстановил Италию и Румынию ; вскоре он освободит Польшу , Венгрию , затем все угнетенные народы . Он покровительствовал обществам взаимопомощи , он разрешил многие ассоциации , подписал хорошие торговые трактаты , начал большие общественные работы ; скоро он начнёт реформы , требуемые рабочими ". Целый ряд брошюр высказывал подобные же мнения . Возьмём , например , брошюру под заглавием :" Организация рабочих посредством новых корпораций " ; в ней приводится сравнение между политическим строем освобожденной Италии и будущим социальным строем рабочих , опирающихся на поддержку правительства .
Эти попытки союза между империей и рабочими нашли практическое применение в посылке делегатов на всемирную выставку в Лондон . Ещё в 1861 году некоторые рабочие просили императора дать средства для отправления своих представителей на выставку во Флоренцию ; им было отказано под тем предлогом , что эта выставка национальная . В 1862 году должна была открыться новая выставка в Лондоне , и снова поднят был вопрос о рабочих делегатах . Вопрос этот стал горячо обсуждаться на столбцах газет , где наряду со статьями печатались и отдельные письма рабочих . Один из публицистов упрекнул рабочих в том , что они вяло действуют и мало солидарны.
В ответ на это обвинение в "Национальном Мнении" была напечатана примечательная статья . "Напрасно обвиняют рабочих , - говорилось в ней , - в бездействии ; на самом деле , инициатива сверху мало внушает им доверия ". Рабочие чувствуют себя обделенными , лишенными возможности единения . " Рабочий , который занимается политическими вопросами в стране со всеобщим избирательным правом , считается человеком "опасным" ; ещё хуже , если он занимается социальными вопросами ". Для того , чтобы рабочие могли интересоваться и принимать участие в общественных делах , надо им дать свободу организоваться . Это письмо-статья произвела сильное впечатление ; принц Наполеон захотел познакомиться с автором . Автором был рабочий , резчик по бронзе Толен ; с его именем мы будем ещё часто встречаться в дальнейшем изложении . Хорошо знакомый с сочинениями экономистов , главным образом - Прудона , Толен , по свидетельству современников , считался вождем известной части рабочего класса.

павел карпец

08-03-2018 17:55:14

Из "Политической способности пролетариата" Прудона .

(к выборам 18 марта)

Скрытый текст: :
Часть первая
Рабочая демократия вступает на политическое поприще

Глава l
Вечер 1-го июня 1863 года ............Итак Париж, неусыпный страж свободы нации восстал на зов своих ораторов и отвечал самым сухим нет на все заискивания правительства. Независимые кандидаты получили решительное большинство .Демократический список прошёл целиком . Всем известен результат выборов . Администрация была побеждена ; кандидаты её были отвергнуты большинством 153.000 голосов против 80.000 .Народ , главный виновник этого торжества наслаждался своим успехом , буржуазия разделилась на две партии . Одна обнаруживала некоторое беспокойство , другая свободно выражала свою радость .- Какой удар ! говорили одни ; какая пощёчина ! - Дело серьёзно , очень серьёзно , прибавляли другие : Париж в оппозиции - империя потеряла столицу .......

Глава ll
....Администрация почти не получила представителей в столице ; меньшинство её в Париже было самое жалкое , и все это нанесло правительству сильный нравственный урон . Теперь нам предстоит найти причину этого поражения , непредвиденного , неожиданного , до сих пор необьясненного.

1) Парижскіе выборы. – Привожу цифры, ограничиваясь, относительно городскихъ выборовъ, Сенскими, такъ какъ движеніе более или менее сильное было всюду одинаково. Вот какъ распределились въ декабре 1851 года, после государственнаго переворота, голоса сенскихъ избирателей;

Внесенныхъ в список 392,026
Подающих голоса 296,390
За плебисцит 196,539
Против 96,497
Утраченных голосов 3,354
Отсутствующих 95,636
Примечаніе. На этих выборах правительство 2 декабря имело на своей стороне большинство 100,000 голосов против оппозиціи, которая состояла преимущественно из буржуазіи или, вернее, из лиц среднего класса, принадлежавшихъ к прежней партіи National'я и Reforme'ы; их поддерживала значительная часть народа. Но вообще род, которому было возвращено право всеобщей подачи голосов, стоял за государственный переворот.

Я не буду говорить о национальных выборах 1852 года, которые доставили Имперіи 300,000 голосовъ более, чем сколько оно имело в 1851: воспоминаніе о 2 декабря было еще слишком свежо; народное мненіе не подвинулось вперёд; къ тому же известно, что демократія имела свои, более или менее уважительные, причины держаться в стороне.

Наступили выборы 1857 года, и вот их результат.

Внесенных в список 356,069
Подающих голоса 212,899
За кандидатов администраціи 110,526
За кандидатов оппозиціи 96,299
Утраченных голосов или антиконституционных 6,074
Отсутствующих или неподающих голоса 143,170
Примечание. – Хотя число лиц, внесённых в список избирателей, уменьшилось съ 1851 года на 35,957, тем не менее мы видим, что число отказывающихся от баллотировки увеличилось на 48,134; – число голосов за правительство понизилось с 196,530 на 110,526, т. е. на 86,013; – что число голосов оппозиціи осталось почти неизменным: она потеряла около 198 голосов .
Итак, в 1857 въ Париже существовала оппозиція в 100,000 голосов, почти не изменивших своего мненія в теченіе семи лет, между тем как правительство понесло значительный урон, получив вместо прежних 196,539 голосов только 110,526. К какой партіи принадлежали неизвестные голоса, числом 44,000, увеличившіе собою в 1857 число отсутствующих? Я, не колеблясь, говорю, что то были главным образом народные голоса, голоса работников, равнодушных к выборам или даже таких, между которыми начинало бродить неудовольствіе.

Выборы 1863 года даютъ следующіе результаты:

Внесённых в список круглым числом 326,000
Подающих голоса 240,000
За кандидатов правительства 82,000
За кандидатов оппозиціи 153,000
Безименных билетов 4,556
Отсутствующих или неподающ. голоса 86,000
Примечание. Число лиц, внесённых в список, еще уменьшилось с 1857: из 356,069 остается только 326,000 – разница в 30,000 голосов. Не смотря на это, число голосов, поданных за правительство, понизилось с 110,526, на 82,000, – разница в 28,000, и, наоборот, 96,299 голосов , преданных оппозиціи, усилились 57,000 голосов, перешедших в оппозицію из разряда отсутствовавших. Нет сомненія, что эти 57,000 голосов принадлежали народу, который со времени государственного переворота не являлся на выборы. По соображеніям, приведённым нами выше, мы можем заключить, что из 153,000 голосов, поданных за оппозицію в 1863 году, по крайней мере половина принадлежит рабочей демократіи.

После этого какое же значеніе, какой смысл имеют эти выборы?

В исторіи, может быть, не было примера, чтобы народ, в тесном смысле, в смысле сословія, в противоположность дворянству, буржуазіи и церкви, заявил каким нибудь поступком собственную мысль, собственную волю. Народ умел всегда только кричать: Да здравствует император ! или Да здравствует король!или Да здравствует господин ! или Да здравствует хозяин ! Римскій плебей, создав имперію, не основал ничего; напротив, он все разрушил. Он всегда неизменно выражал только одно: ненависть к патриціям. Сам он не произвёл никакой идеи; распри его с патриціями были просто бунты эксплуатируемых клиентов, чтобы не сказать – рабов. Дав Цезарю и его преемникам, до Августула включительно, безсменную диктатуру, римскій народ уничтожил республику и заменил ее самодержавием. Что значили во Франціи народные выборы с 89 года? Подражаніе или, вернее, содействие мещанским выборам. Народ играл в политику, как дети в солдатики. Ни санкюлотизм, ни робеспьеризм, ни бабувизм, ни бонапартизм не могли дать всеобщей подаче голосов самобытности и значенія. В 1799, 1804, 1815 годах народ вотировал за своего императора, а вовсе не за себя. Хартія 1814–1830 лишила массу права подачи голосов. Но что потеряла она чрез это? Что потеряли общественное право и свобода? Ровно ничего. Сам народ, повидимому, нисколько не жалел об этом. Февральская республика возвращает ему избирательное право. Но как он пользуется этим правом? Он выбирает преимущественно буржуа, орлеанистов, легитимистов, бонапартистов, республиканцев – кого ни попало, да вдобавок еще попов, монахов, поэтов и епископов. В учредительном и законодательном собраниях большинство реакціонеры. Потом народ избирает до трёх раз Лудовика Наполеона. Где тут, спрашиваю, державная, самостоятельная мысль?

И вот вдруг, через двенадцать лет по восстановлении имперіи, этотъ народ без всякой видимой причины делает крутой поворот, и 57,000 избирателей, рукоплескавших в 1851 году государственному перевороту и с тех пор хранивших молчаніе, внезапно переходят на сторону оппозиціи и численным перевесом решают парижскіе выборы против правительства. Чтоже имеет народ против своего великого избранника? На что он жалуется? Жаловаться! Это значило бы, что, по примеру старого дворянства, буржуазіи и духовенства, народ понимает себя, как сословіе; что на политику он смотрит с точки зрения своих особенных сословных интересов и стремится управлять правительством в своих особенных видах .Но ничего подобного никогда не было ни прежде, ни после революціи.

Вот это то и составляетъ характерную черту девятнадцатого века. В ней также нет ничего удивительного, как в полигаміи и рабстве времён патриархов, как в феодализме и папстве средних веков.

Когда между монархіей божественного права и рабочей сельской и городской массой стояли посредствующіе классы духовенства, дворянства и буржуазіи, или среднего сословія, народ не мог выдти на политическую арену: он не принадлежал себе; каждый простолюдин зависел от какого нибудь патрона, от господина, епископа или аббата. Революція 89 года разорвала эту связь; народ предоставлен самому себе, и из него составился класс пролетариев, работников на задельной плате, в противоположность классу собственников и капиталистов. В 1848 году соціализм, овладев этой нестройной массой, дал ей первую организацію: он создал из нее особое тело, вдохнул в нее мысль, душу, создал ей права, внушил различные идеи: право на труд, уничтоженіе задельной платы, пересозданіе собственности, ассоціацію, искорененіе пауперизма и т. д. Однимъ словом, простой народ, который до 1848 был ничто, который едва отличался от буржуазіи, хотя с 89 года и составлял отдельное сословіе de jure et de facto, вдруг пріобрел самостоятельность, благодаря именно тому, что был лишён всего и противопоставлен классу землевладельцев и промышленных эксплуататоров. Теперь, подобно буржуазіи 1789 года, он стремится стать всем.
Теперь для нас становится ясно настоящее и даже будущее. В 1848 году народ еще не понимал своего положенія; не знал, в чем состоят его выгоды; не сознавал своей идеи, и еще менее мог выработать из нее какую нибудь политическую систему. Первой мыслью толпы, привыкшей к рабству, было избрать себе повелителя. Повелителемъ этим сделался Наполеон. Так римскіе плебеи предались Цезарю, так мятежные невольники предались Спартаку.

Но восстановление имперіи не есть еще окончательное решеніе. По странной прихоти судьбы вышло так, что Людовик Наполеон, представитель народа, был в тоже время избран покровителем интересов буржуазіи, блюстителем старого общественного порядка, пересозданіе которого очевидно составляет задачу современнаго плебея. Очевидно, что после двенадцати лет ожиданія народ отвернулся от него. Подобно буржуазіи, которая хмурится и делает оппозицію своим конституціонным государям всякій раз, как интересы её страдают, народ вступил в оппозицію против своего избранника. Мы уже знаемъ результат этой оппозиціи, и теперь важно не обмануться в нем.

В 1863 и 1864 народ, вотируя за одно с известною частію буржуазіи и давая свои голоса её кандидатам, вовсе не имел в виду поддерживать систему парламентской монархіи и делать законную оппозицію; он ни под каким видом не хочет правленія, обыкновенно называемаго Орлеанизмом. Его не обманула интрига, имеющая целью, с помощью июльских постановленій и конституціи преобразовать имперію в пользу Бонапартов, устранив навсегда Орлеанов. Он понял сокровенный смысл этой оппозиціи, узнал маски, разгадал стремленія кандидатов. Он чувствовал, какое поруганіе нанесено свободе избирателей. Он был возмущён отступничеством и присягами некоторых лиц, и в людях, которых он посылал в законодательный корпус, он уже видел врагов своей идеи, союзников реакціи. Мог ли он не знать, что г. Жирарден, задушевный друг принца Наполеона, человек, открыто проповедующий политическій индифферентизм, станет работать в интересах императорского status quo? что г. Геру пристал к имперіи с большинством сен–симонистов? что сердечное согласіе господствует между господами Авеном и де Персиньи? Могъ ли он забыть, что г. Жюль Фавр , экс–секретарь министерства внутренних дел во время республики, поддерживал в 1848 президенство Наполеона против республиканских кандидатов, за одно с гг. Жирарденом, Виктором Гюго, Гарнье–Паже и т. д.; или как строг был в Марсели к соціалистам г. Эмиль Оливье, исполнявшій должность префекта и при временном правительстве, и при президенстве?

Какое же было дело народу до этих людей, до их мнений и до их прошлого? Он страстно хотел лишь одного: заявить свой разрыв с правительством, от которого он так мало ждал – и, чтобы вернее достигнуть своей цели, он забыл все нанесенные ему оскорбленія, кроме последнего – отказа принять его кандидатов .

Никто не давал себе труда подумать, выгодно ли рабочему классу соединиться с буржуазіей в великой избирательной манифестаціи? не нарушает ли его интересов принятие присяги, служащей залогом, если не безусловной преданности имперіи, то по крайней мере согласія на программу законной оппозиціи? Не решительнее ли был бы голос народа, не решительнее ли был бы удар, если бы урны наполнились безименными билетами и парижскіе выборы не состоялись бы? Но идеи еще недостаточно ушли впередъ; общественное мненіе еще не созрело; все воображали, что избраніе представителей составляет главную сущность пользованія правом подачи голосов, и все были заняты только тем, чтобы выборы пали на людей, которые, независимо от их сокровенных стремленій, как кандидатов, были бы известны, как противники правительства.

Будем говорить правду с резкою откровенностью: кажется, будто рабочій класс, которому здесь впервые предстояло говорить от своего собственного имени, привыкнув более действовать силою, чем работать головой, только о том и заботился, чтобы доказать, что у него большинство и сила и что к этим преимуществам он сумеет присоединить отныне волю и решимость; что для него также легко уничтожить, как и создать большинство, и что, дав Людовику Наполеону в 1848 году пять с половиной милліонов голосов, в 1851 – семь с половиной, в 1852 – семь миллионов восемьсот двадцать четыре тысячи сто восемьдесят девять голосов, он также легко может и отвергнуть оффиціальных кандидатов, если заблагорассудится.

II. Сельскіе выборы. Здесь прежде всего представляется возраженіе, на которое необходимо ответить, чтобы дать полное понятіе о выборах вообще и справедливо оценить народное движеніе не только в Париже, но и в департаментах. Мне весьма основательно замечали, что в приведённых мною таблицах выборов 1848, 1851 и 1852 годов городскіе и сельскіе голоса взяты безразлично вместе, между тем как по расположенію работников Парижа и других больших городов никак нельзя судить о крестьянах, которые до сих пор остаются верны императору и продолжают идти под его знаменем. Так в 1863 году, когда Париж и другіе большіе города дали оппозиціи 1,900,000 голосов, крестьяне дали правительству 5,500,000 голосов, что ставит его вне всякой опасности.

Оппозиція и ее журналы объясняют эти неблагопріятные для них результаты невежеством сельского народонаселенія сравнительно с городским, его изолированным положением, его робостью; по их уверениям, было бы совсем не то, если бы можно было действовать на него и руководить им, как городскими работниками… На это отвечает г. де Персиньи в речи, произнесенной им в Роанне: он цитирует римскую исторію, говоря, что различіе результатов городских и сельских выборов доказывает зрелость мысли, благоразуміе, последовательность и консерватизм, которые во все времена составляли отличительные свойства поселян сравнительно с безпокойной массой городского населенія.

Из этого видно, как склонны все партіи к самовосхваленію насчёт своих противников, не обращая вниманія на действительные факты и на истинные чувства народа. На чем основывается, спрашиваю, мненіе, будто наши поселяне менее способны или более благоразумны, чем наши ремесленники? Не во сто ли раз рациональнее предположить, что как те, так и другіе, будучи конечно способны заблудиться в политическом лабиринте, действуют прежде всего по внушенію своих задушевных мыслей и своих интересов? Поэтому соображенія парижской прессы всегда казались мне в высшей степени наглыми, равно как и историко–фантастические измышленія г. де Персиньи. Постараемся же узнать, в чем интерес крестьянина и что говорит ему его задушевная мысль, и тогда мы узнаем, что должно думать о большинстве голосов, данном им правительству.

В последніе сорок лет тот же разрыв, на который мы указали выше в городском населеніи между работником и буржуа, обнаруживается и в сельском населеніи между сельскими работниками и поземельными собственниками, особенно живущими в городах. Так как этот антагонизм имеет самый глубокій смысл, то мне, быть может, будут благодарны за его объясненіе.

В городах старый принцип феодализма удержался и продолжает развиваться, изменив лишь форму. Об этом свидетельствует с одной стороны промышленный и финансовый феодализм, так хорошо умеющій при случае вразумлять средній класс и пролетариат; с другой – стремленіе большей части буржуазіи, недовольствуясь своим званием чиновников, капиталистов, подрядчиков и негоціантов – присоединять ко всему этому еще званіе крупных поземельных собственников, верховных обладателей почвы. Наконец, тоже доказывают известные коммунистическіе тенденціи, некоторые плохо определившиеся корпоративные идеи рабочих классов. Между тем крестьяне сосредоточились на одной мысли: все более и более упрочивать за собою свободное пользованіе землею. Понятіе о собственности, одним словом, неодинаково у горожан и у поселян: отсюда и различіе в их образе действия. Один прежде всего добивается ренты, ищет чести обладанія; другой стремится к независимому труду, желает быть полным господином в сельском быту. Для первого собственность есть лен, для второго она все еще аллод. Разумеется, я употребляю эти выраженія для того только, чтобы яснее выразить мою мысль, вовсе не думая никому навязывать идеи, далеко превосходящие обыкновенные рутинные понятія. В самом деле, не найдется ни одного крестьянина, ни одного буржуа, исключая одних юристов, которые понимали бы значеніе этих терминов нашего древнего языка. А между тем эти слова, лен и аллод, выражают два различных права, два разные порядка вещей, два противоположных стремленія, проявляющиес в наше время в такой же силе, как и в средніе века, и которые, по моему мнению, совершенно уничтожить даже невозможно. Теперь, как и прежде, мысль крестьянина сосредоточена на аллодіальном владении. Он инстинктивно ненавидит горожан, корпораціи, цехи, мастерства, как ненавидел прежде помещиков–феодалов, и первая его забота состоит в том, чтобы изгнать пришлых рыночников, по выраженію нашего древнего права. Он хочет владеть землей нераздельно и, при помощи этого владенія, господствовать над городами и предписывать им свои законы. Эта мысль преобладанія земледелия над промышленностью есть та самая мысль, которая положила основаніе владычеству древнего Рима и решила победу этого земледельческого народа над могущественнейшими коммерческими и промышленными государствами древнего міра. В средніе века она поддерживала феодализм, а в ХVІІІ столетии была усвоена физіократами, но доселе еще неисчерпана. Отсюда глухая борьба, которая уже замечается в некоторых областях. Один из моих друзей выразил недавно эту мысль приблизительно в таких выражениях: «мы идём к открытой борьбе между городами и селами; крестьяне сделались богаты; три четверти городского населенія находятся в нужде; первые, привлекаемые приманкою торговли и промышленности, мало по малу овладевают городами, между тем как вторые окончательно раздавлены этой новой конкуренцией и высшей буржуазіей, главная квартира которой – Париж».
Итак одна и та же мысль руководит сельскими и городскими работниками. В городах рабочіе классы стремятся вытеснить буржуазію возвышением заработной платы, ассоціаціями, коалиціями, корпоративными обществами, обществами взаимного вспоможествованія; в сёлах – возвышением цен на работу и жалованья слугам, цены на землю, устранением фермерств, дроблением арендных земель на мелкіе участки и упроченіем за собой мелкой собственности. И так, война эта ведется всюду, но до сих пор, вследствие отсутствія основной мысли, организаціи и тактики, не произвела решительных результатов. Люди взаимно теснят друг друга, уничтожают, давят; крестьянин, сосед или фермер, поденщик или слуга, старается всеми силами вредить буржуа собственнику, но ничто не помогает. Все остается по прежнему: класс работников и класс собственников, рента и аренда.

Республика 1848 года дала как крестьянам так и городским работникам избирательное право. Но между тем как городскіе работники, по примеру буржуазіи, составляют оппозицію правительству, вотируя за одно с нею, поселянин, справедливо или нет, продолжает считать императора представителем аллодіальной системы, восторжествовавшей, благодаря революціи и продаже национальных имуществ. Напротив того, в короле, протекторе буржуазіи или главе дворянства, он видел всегда представителя лена, который его подозрительный взгляд видит теперь в лице капиталиста, фабриканта, директора торговых компаній, негоціанта, литератора или судьи. Наполеон I понимал это, и за то, несмотря на свое вероломство, так долго пользовался популярностію. Об этом можно судить по тому, что мы видели в 1830, 1840 и даже в 1852 г. Почти тоже теперь происходит в Италіи, где крестьяне сожалеют об австрійском правительстве, естественном враге и противнике буржуазіи, и проклинают конституціонное королевство, как памятник победы ненавистных господ, maladetti signori.

Устройство железных дорог сильно способствовало обогащенію многих департаментов, даже самых отдаленных от центров, особенно тех, где хлеб не составляет главного предмета производства, как в департаментах Эро, Гарда, Юры, Дуба и проч. . Изобиліе съестных припасов, явившееся вследствие огромного развитія промышленности, обогатило крестьянина. Для него открылись иностранные рынки; многіе предметы производства, как то: вино, плоды, овощи, которые в прежнее время потреблялись на месте за ничтожную цену, перевозятся теперь через огромные пространства и продаются с большим барышом. Поселянин не рассуждает о причинах: Cum hoc, ergo propter hoc; – все эти блага достались ему в период имперіи, и он благодарит за них императора. Ему необходима земля, как работнику капитал и орудія труда, и он добьется её, купив ее.

И так, дело крестьян и ремесленников дело общее. Сельская Marianne вполне соответствует городской Sociale. У них одни и теже враги. До 1863 оба великіе класса, представляющіе труд, крестьяне и ремесленники, без всяких предварительных соглашеній вотировали за императора; крестьяне и в 1863 и 1864 годах остались верны императорскому знамени, между тем как ремесленники без достаточной причины перешли на сторону буржуазіи. Я не говорю, что они поступили бы лучше, последовав примеру своих сельских братьев; но мне кажется, что было бы достойнее их подать им пример, объявив, что на будущее время они хотят действовать самостоятельно. Промышленная демократія Парижа и других больших городов, ушедшая вперёд, должна позаботиться о примиреніи между своею партіею и сельскою демократіею; ей следует позаботиться о том, чтобы не казаться аллодіалам поборницею лена. Конечно, Наполеон III, как и Наполеон I, представляется еще массе врагом старого порядка, покровителем поселянина против буржуазного феодализма. Под влиянием этого убеждения крестьяне вотировали за кандидатов правительства. Но наполеоновская идея стареется, как и все на свете; старый порядок далек от нас с тех пор, как на нём налег густой слой новых идей, законов, интересов; в обществе почувствовались новые потребности, и уже можно предвидеть день, когда и в провинціи произойдёт крутой поворот, какой случился в прошлом году в департаменте верхней Сены. На очереди стоят громадные задачи, разрешить которые власть неспособна. Дело идёт о том, чтобы сочетать земледелие с промышленностію и этим примирить сельское и городское населеніе; перестроить собственность по принципу взаимности и федеративного права; дать земледельческому классу новые учрежденія; решить в пользу крестьян и ремесленников вопросы о кредите, о застрахованіи, о наемной плате, о пекарнях, бойнях, огородничеств, о напитках и т. д.

Крестьянин питаетъ непреодолимое отвращеніе к фермерству и арендаторству, как работник к задельной плате; гораздо легче помочь ему сделаться собственником и потом взять с него большой налог, как законную долю общества с поземельной ренты, чем согласить его вечно делиться с отсутствующим собственником произведеніями земли и стад, добытыми тяжёлым трудом.

И так, не смотря на кажущееся и в настоящих выборах действительно существующее разномысліе между сельскими и городскими работниками, в основаніи стремленія их одни и те же. Цель их – полное освобожденіе работника, уничтоженіе поденной платы, изгнаніе рыночного барышника. С обеих сторон подавали голоса (т. е. те, кто подавал голоса, потому что с обеих сторон многіе вовсе не вотировали) с одинаковым стремленіем к реформам, с одинаковым сознанием силы и с одинаковым слепым увлечением.

И вот каков результат этих выборов, одинаково непонятных, как тем, кому они благопріятны, так и тем, кто перед ними дрожит, как оппозиціи, так и министерству. Между тем как непонятые крестьянскіе выборы поселяют уверенность в правительстве и приводят в отчаяніе наших мнимых либералов, городскіе, более ясные, сбили всех с толку. Они не только поразили правительство ужасом, поставили в тупик и смутили представителей либеральнаго бонапартизма, покрыли позором оффиціальных сводников, думавших сочетать цезаризм с плебейством, подвергли мистификаціи самих мистификаторов, – они все разрушили, обратили коалиціонный список в список разрыва, доказали нелепость парламентаризма. Устроивайте после этого конституціонную монархію при этих ураганах всеобщей подачи голосов!..Выборы обратили в ничто легальную оппозицію, подняли на смех честолюбцев и заклеймили присягавших. О, если народ хотел этим предостеречь своих патронов, то он вполне достиг своей цели! Он поступил как бык, который, чувствуя голод и желая разбудить спящего пастуха, протыкает ему ребра рогами.

По поводу этого я имею честь заметить державному народу:

Да, Властелин, ты большинство и сила, и из того, что ты большинство и сила, следует, что ты обладаешь правом, которым по справедливости ты должен пользоваться; но ты еще должен иметь идею, из которой вытекает для тебя другое право, более высокое. Почему же на этих выборах, где ты так прямо заявил себя, ты не сделал ничего для этого другого твоего права? Зачем, вместо того, чтобы проводить твою идею с свойственной тебе энергіей, ты поступил как раз против нее? Зачем ты, сильнейший из сильных, был груб и резок там, где следовало быть благоразумным? Знаешь ли, что своим поведением на выборах вместо того, чтобы подвинуть дело вперёд, ты произвёл только всеобщую путаницу? Выслушай же, что я тебе скажу: пока ты будешь только цифра и сила без идеи, ты будешь нуль; держава не будет принадлежать тебе; твои кандидаты будут отвергнуты, и ты останешься вьючным скотом
.

павел карпец

11-08-2019 10:04:23

Скрытый текст: :
богородица , Карла Маркса прогони
!


Глава III.
Последние выборы во Франціи были повторением прежних: – интригой завязались одни, интригой кончились и другіе. Чего хотелось интриганам, то и делали избиратели, и как в первый раз – без спора и разбора. Как и прежде, толпа с увлечением бросилась на баллотировку; как и прежде, рабочіе представители были принесены в жертву кандидатам буржуазіи; как и прежде, наконец, решенные выборы были выражением одной лишь народной раздражительности; сами по себе эти выборы не выражают ничего. Какой в них смысл?

И так, выйдем из этой арены всеобщей подачи голосов.

Но если однако на выборах 1863–64 г. г. рабочій народ впервые заявил свою волю; если по этому случаю он пробормотал свою мысль; если нам известен притом интерес, которым одушевлено сельское населеніе; если оно с почину одержало большую победу и в то же самое время сделало большую ошибку, то начнём с того, чтобы доказать этому чернорабочему народу последствия его пробного почина.

I. Неужели народы осуждены, в самом деле, на долгое безсознательное существованіе? Или уроками исторіи может пользоваться одно лишь потомство? Кто из нас осмелится сказать теперь, что верит всеобщей подаче голосов? – Не скажутъ этого республиканцы, её основатели, которых она принесла в жертву возстановленію старого порядка. Не они ли сами, наконец, устами Жюля Симона, сознаются уже, согласно с правительством, что всеобщая подача голосов не может быть предоставлена самой себе и нуждается в руководстве? Не веруют в эту подачу и защитники имперіи, которые в свою очередь так жестоко разочаровались результатами народных выборов. Не веруют в нее, конечно, и поборники конституціонной, мещанской монархіи, несовместной с демократическими учрежденіями. Притом народ ясно уже доказал на выборах, что ему вовсе не хочется возвращаться к орлеанской династіи и её порядкам.

Итак, кроме невежественной городской и сельской толпы, никто не доверяет всеобщей подаче голосов. Несмотря на это, я полагаю, однако, что никто не осмелится предложить уничтоженіе этого учрежденія. Всеобщая подача голосов стала для нас роковой необходимостью, а между тем мы ей не доверяем, не сознаем её значенія! Вот почему мы и не смыслим ничего в нашей современной исторіи; вот почему и настоящее, в котором мы живем и действуем также загадочно для нас, как и будущее.

Хватит ли у правительства на столько смелости, чтобы высказать правду о выборах 1863–64 г. г.? – Нет, у него не достанет духу даже взглянуть на них прямо. Притом, ему совершенно непонятны стремленія сельского населенія. Забота о самосохраненіи велит правительству предаваться иллюзиям, и оно не в состояніи отказаться от самообольщенія. – И так, правительство не понимает смысла своей исторіи, не отдаёт себе отчета в том, что с ним делается и что оно само делает.

A оппозиція, которая восторжествовала на выборах, эта оппозиція, это пугало министров с портфелями и без портфелей, будет ли она на столько добросовестна, что решится сказать истину на счёт парижских выборов? О нет, интерес оппозиціи, её самолюбіе и предразсудки не допустят такой откровенности. – Итак, оппозиція тоже не понимает ни своего происхожденія, ни значенія, ни цели; она не смыслит ничего ни в своём призваніи, ни в своей исторіи.

Да и сама нація, наконец, ничего не знает и не понимает, потому что весь народ, буржуазія и чернь, городское и сельское населеніе, повинуясь минутной страсти, безсознательно колеблются между оппозиціей и правительством.

И вот эту‑то истину, горькую для власти, скрытую оппозиціей и неизвестную публике, приходится теперь громко высказать, что я и сделаю в немногих словах.

«Выборы настоящего и прошлого годов доказывают, что 1) императорское правительство по своему значенію не ладит ни с характером, ни с интересами, стремленіями и нравами буржуазіи; 2) народ, на который оно могло опереться, видимо отстаёт от него, – пока в городах, а потом и по деревням, где населеніе продолжает подавать еще голос в пользу правительства, но уже в духе чисто революционном.

Отсюда следует, что пока рабочіе классы не заявят ясно своей мысли и не обратят всех в свою веру, до тех пор не устоит во Франціи ни одно политическое учрежденіе. Вот почему нація находится теперь в хаотическом броженіи, а государство в шатком состояніи.

Только то и спасает пока страну, что одни не сознают грозящей опасности, другіе отрицают ее, а остальные смеются над ней.

О, как становится больно на сердце, когда подумаешь, что три четверти населенія Франціи – все городское и сельское населеніе и часть мелкой буржуазіи –фатально увлечены уже в движеніе к соціальной и экономической реформе, а как оглянешься кругом, что за идеи, что за политика, что за люди!! А они хотят еще руководить толпой, просвящать ее, умерять ее порывы!

Вся опасность настоящего положенія происходитъ от того страшного разлада, который царствует в среде націи. Ничто не соединяет ее в одно целое: ни императорское правленіе, ни парламентская система, ни идея рабочих классов, которую так мало еще понимают.

Разве правительство, например, может иметь притязаніе на выраженіе народной воли – то самое правительство, от которого отрекается теперь буржуазія и городское рабочее населеніе? Подобное притязаніе невозможно уже, тем более, что и сельская демократія в сущности одушевлена такими же стремленіями, как и городская. Если в деревнях и продолжают еще подавать голоса за существующій порядок, между тем как горожане становятся в хвост буржуазіи, то это происходит только по недоразумению; ни сельскіе, ни городскіе работники не сознают еще, что для достиженія своих общих целей они должны прямо заявить свою самостоятельность, чуждаясь всякого постороннего интереса и вліянія. Решится ли правительство объявить лозунг поселянина: « вон рыночных барышников»? Нет, оно не решится, как и буржуазія никогда не заикнется о праве на труд…

Но способна ли, в свою очередь, представлять народ, выражать смысл демократіи или, по крайней мере, волю своих избирателей та законная оппозиція, которая состоит теперь из пятнадцати или шестнадцати депутатов с демократическими замашками и двадцати или двадцати двух защитников старых династій? – Посмотрим.

Прежде всего не следует забывать, что оппозиція присягала на повиновеніе конституціи и на верность императору, чего не делали избиратели. Кроме того, мы видимъ, что в состав оппозиціи входят элементы разнородные, враждебные и противные; пожалуй, депутаты способны еще выразить более или менее верно смысл прошедшего и его различных эпох, но ни в каком уже случае не могут они быть представителями будущего, которое им даже и не грезится во сне. Оппозиція, подобно правительству, глядит не вперёд, а назад; дальше своего носа она не видит ничего; нет у нее общей и руководящей мысли, и она положительно неспособна заявить ее; за это можно вполне ручаться. Оппозиція – чему? по поводу чего? Кто ответит на эти вопросы? Вы разсуждаете о государственных расходах! Да это счетное дело, дело администраціи, практики; вопрос, коренной вопрос не в таких делах, а в принципах. Оппозиція шестнадцати не выражает ни одной положительной и основной мысли: ни утвержденія, ни отрицанія, ни возраженія, ни вызова. Все пренія в законодательной палате сводятся на одну лишь пустую критику подробностей с различных точек зренія, по прихоти каждого депутата; в сущности, эти пренія – ничто.

Гражданин, избранный всеобщей подачей голосов, на политическом языке называется поверенным, а избиратели – доверителями. Но где тутъ доверенность? Её нет, и депутаты не могут представить даже бланковой надписи. Каким образом могут они знать, наконец, чего хотят и ожидают от них сами доверители, когда последніе в раздоре и взаимной вражде лишены самосознанія?..

Итак, полномочіе депутатов – чистая выдумка. Мало того, по особенной наклонности они постоянно стремятся расширить свою власть и считают всякое спеціальное и ответственное полномочіе ограничением своего депутатского права. Вот почему эти мнимо–поверенные, болтая о всем вкривь и вкось, ничего не значат и ничего не знают. На них надо смотреть, как на поддельных кукол; они стремятся быть всем и, не желая играть роль простых помощников императора, доброхотных советников, обращаются буквально в ничто; если их не сочтут заговорщиками, то им нельзя и названія придумать. Когда бы двести–восемьдесят–три члена законодательного корпуса походили на депутатов оппозиціи; другими словами: когда бы весь законодательный корпус составил оппозицію, тогда правительству пришлось бы только заново созвать избирателей с тем, чтобы узнать от них путём определённой и подробной подачи голосов, чего они от него ожидают и какое дали порученіе своим депутатам. Тут бы нам представилось иное зрелище: избиратели принуждены были бы сознаться, что ни в чем не могут согласиться между собою, и что нація знает менее всего, о чем она думает.

Нечего сказать, хороша эта пресловутая оппозиція, и много же в ней смысла!

Но вот что печальнее всего: из числа членов оппозиціи одни уже открыто стали сторонниками имперіи и порываются поминутно подслужиться ей, будто бы в либеральном духе; другіе прикидываются равнодушными, ожидая благоприятного случая вступить в сделку с властью, лишь только она сделает первый шаг к сближенію; самые неукротимые – и те готовы отказаться от сопротивленія императору, если он пріобретет прежнюю популярность, которая способна упрочить его династію и укрепить его правительство. Не они ли, эти неукротимые, следуя примеру Эмиля Оливье, громогласно объявили: « Мы не пессимисты!»

В конце концов, оппозиція настоящему порядку выражается не людьми, а самым положением и ходом дел. Пусть только это положеніе, которое одно и можетъ безпокоить власть, станет более затруднительным и натянутым, пусть только на горизонте покажутся громовые тучи, поколеблется администрація, – и оппозиція, которая по влеченію льнет теперь к правительству, тотчас же отступится от него, тотчас же примет враждебное, мстительное положеніе, осудит всю систему правленія и, в случае надобности, сделается её палачом. Да, достойна доверія эта коварная оппозиція без принципа и чести, занятая только тем, чтобы искажать, скрывать истинную мысль своих избирателей демократов! И как много у ней прав на званіе представительницы народной воли!

II. По своему смыслу оппозиція ни под каким предлогом не может представлять народ; этого мало: она не в состояніи быть ему полезной и неспособна служить ни прогрессу, ни свободе. Между тем, как массы пламенно желают реформ, оппозиція взамен всякого облегченія может наградить их только восстановлением старого порядка, то есть, доктринерской реставраціей.

Не забудем, что демократія и буржуазія, принимая участіе на выборах и назначая своих представителей, тем самым уже поставили себя на почву императорской законности. Таким образом, если, вследствие последних выборов, и образовалась оппозиція, то она вовсе не означает еще разрыва с властью, а только простое несходство взглядов, какое‑то неопределённое неудовольствіе, которое нисколько не изменяет законных отношеній и не допускает ни малейшего нарушенія конституціи.

Итак, пока особенные, чрезвычайные событія не произведут решительного переворота в делах, мы принуждены разсуждать в смысле установленной законности, тем более, что вооруженная власть, опираясь на данное ей право, способна заставить повиноваться каждого, кому пришла бы фантазія сопротивляться.

Теперь возникает вопрос: в какое же положеніе ставит оппозицію, демократію, народ и наконец правительство эта самая законность в связи с выборами 1863–64 гг.

Выборы 1857 года дали демократіи только пять представителей; теперь, если не ошибаемся, число их возросло до пятнадцати. Присоединяя к этой ничтожной, хотя и шумной, кучке и депутатов–консерваторов, избранных без содействия демократіи и покровительства власти, оказывается, что в общем итоге 283 членов законодательного корпуса меньшинство или оппозиція состоит много–много из 35 демократов. Такова в данную минуту законная, конституціонная сила оппозиціи! Чего ждать путного от подобной оппозиціи? Способна ли она на борьбу с правительственной системой и может ли быть серьёзнее и сильнее оппозиціи пяти в теченіе 1857–63 годов? – Нисколько. Напротив того, говорю я, – судя по игре конституціи 1852 г., в продолженіе 17 лет правительство императора должно непременно упрочиться, если только какой нибудь неожиданный переворот не сломит его.

Предположим теперь, что в 1869 году число депутатов оппозиціи возрастет в той же пропорціи, в какой оно возрасло к 1863 г., т. е. увеличится всемеро. При этом предположеніи, конечно, очень выгодном для оппозиціи, она все‑таки составит меньшинство; консерваторы по прежнему будут многочисленнее и сильнее. Но допустим даже, что правительство потеряет поддержку большинства законодательной палаты и должно будетъ изменить свою политику и конституцію в духе новой оппозиціи. И опять‑таки эта перемена совершится путём законных, конституционных обрядностей; что же касается самой конституціи, то она изменится только в том смысле, в каком этого требовал неизменный Тьер, т. е. нас обратит вспять к старой парламентской системе. Демократическая оппозиція по своему численному ничтожеству и политическому безсмыслію не даст нам ничего нового. Много, много, если создадут для нее одно или два лишних министерства, и все кончится решительным союзом демократіи с императорским правительством................
.......... .......Не забывайте же, что при всеобщей подаче голосов нам приходится иметь дело не с одной только крупной и мелкой буржуазіей, с ее заветными политическими целями и неизменными экономическими правилами. Не забывайте, что перед нами стоит толпа, та февральская толпа, которая чувствует свое отчуждение от буржуазіи и громко заявляет перед ней и против нее свою волю, свои интересы и желанія. Эта толпа исповедует иную экономическую веру и уже явно стремится к тому, чтобы поглотить и уничтожить старое среднее сословіе. Хотя эта толпа не умеет еще создать для себя особую конституцію, согласную съ своими экономическими и соціальными верованіями, но она все‑таки, рано или поздно, создаст ее. Мало того: в политических вопросах рабочая масса расходится с конституціонной буржуазіей несравненно более, чем в вопросах о труде, ассоциациях и задельной плате. Будьте уверены, что если эта масса провозгласила сначала вторую имперію, a затем неожиданно обратила часть своих сил на сторону оппозиціи, то она сделала это вовсе не из доверія к ней, а просто с досады на императорское правительство, которое обмануло её надежды. Придёт время, когда деревенскіе и городскіе работники узнают и поймут друг друга – и тогда услышите нежданные новости.Подумайте еще раз о том, что рабочій народ во Франціи добивается капитала и собственности; и этого народа нельзя уже согнать с политической сцены, и этот народ искренно ненавидит все мещанские учрежденія, какими бы конституціями они ни заявлялись, в какіе бы династіи ни воплощались. Ни конституція 1830, ни 1848, ни 1852 годов, ни династія орлеанская или наполеоновская – ничто не по душе народу.

Итак ,повторяю: вам нельзя ни стоять на месте, ни отступать; единственное спасеніе – идти вперёд, рука об руку и по указанію той самой толпы, силу которой вы уже знаете, но не знаете еще её мысли. Вот почему я утверждаю, что выборы 1863–64 годов – настоящій удар обухом по голове, и положеніе дел, созданное этими выборами, – такая темная яма, в которой не видно ни зги, и где не узнают себя ни демократія, ни оппозиція, ни правительство. Появленіе народа на выборах ошеломило всех и все перепутало. Правительство ожидало иметь дело с одной лишь либеральной и парламентской оппозиціей. В свою очередь, эта оппозиція воображала только воевать против политики правительства. И что же вышло? Оказалось, что и оппозиція, и правительство, нежданно, негаданно, увидели вдруг перед собой тот самый роковой соціальный вопрос, который считали давно погребённым.

Вот почему теперь оппозиція не может воспользоваться своей победой; вот почему и правительство не в состояніи упрочить своего значенія даже путём реформ и уступок.

Партія действия и государственные люди демократіи создали ту отчаянную чепуху, о которой, кажется, мало думают, a менее всего беспокоятся. Что будет, то будет!

Да, ничто так не отважно, как невежество…

Читатели! будьте уверены пока в одном: нам не избежать затруднений ни неведением, ни отрицанием, ни смехом; рано или поздно, волей–неволей, нам придется поразмыслить кой о чем.

павел карпец

28-09-2019 10:33:10

(продолжение проф.Бороздин "Очерки по истории рабочего движения и рабочего вопроса во Франции ХIX века ")

Между тем , дело с выставкой стало налаживаться ; вмешательство принца Наполеона привело к благоприятным результатам . Была организована рабочая комиссия для подготовки выборов делегатов ; было решено , что различные ремесла Парижа выберут своих делегатов каждое в отдельности . Все - и друзья , и враги пролетариата , - интересовались , выйдут ли при этих обстоятельствах рабочие из своей апатии . Но рабочие реально показали , что дух их бодр и явились на выборы в таком количестве , что напугали полицию . В 50 бюро , представлявших 50 профессий , явилось 200.000 рабочих , чтобы выбрать своих делегатов . Потребовался личный приказ императора , чтобы разрешены были выборы ; после всего этого делегаты отправились благополучно в Лондон . По своём возвращении они представили отчёты доклады , которые были опубликованы . Эти доклады содержали большие статьи экономического и технического характера , интересные для специалистов ; но почти во всех находилось несколько страниц посвящённых рабочему вопросу .
"Если полуофициальный характер делегатов , - говорит Вейль ,- заставлял их избегать суровых формул , криков негодования против общества и капитала , то это не мешало им свободно выставлять свои требования . Весьма сознание главного зла преобладало в этих докладах ; все жаловались на низкую заработную плату , на непомерную дороговизну жизни и на продолжительный рабочий день . Невольно сравнивали своё положение с положением рабочего класса в Англии ; ища причин различия , приходили к заключению , что свобода союзов и организаций , мешающая эксплоатации хозяев , является главным условием процветания английского профессионального движения . Говоря о своём горемычном положении , делегаты замечают :" Нас убивает обособленность . Она является причиной нашей промышленной и моральной приниженности . Единственным средством выхода из такого невыносимого положения является свобода . Пусть правительство не высказывается ни за рабочих против хозяев , ни за хозяев против рабочих . Единственную вещь оно может нам сделать , и которую мы должны требовать , это - свобода ".
В то время , как немногие бонапартистские рабочие ждали от правительства реформ , основная масса рабочих оставалась республиканской . Новые выборы в законодательное собрание ясно показали это ; рабочие и либеральные буржуа снова соединились , чтобы отстаивать свободу . Но у рабочих уже начинает мелькать мысль об избрании депутатов из своей среды . Особенно горячо развивал эту мысль известный нам рабочий Толен в одной своей брошюре ; вскоре из области теории рабочие попытались перейти и к практическому осуществлению . В 1864 году в Париже должны были быть дополнительные выборы ; и вот , в это время появляется в " Национальном Мнении" манифест-воззвание 60-ти рабочих , в числе которых был и Толен .
В этом воззвании указывалось рабочим на необходимость иметь своего представителя в народном собрании ; депутаты , выбранные из другой среды ( преимущественно буржуазной ) , не могут представлять интересы пролетариата . Манифест 60-ти произвёл сильное впечатление , но в противовес ему был опубликован манифест 80-ти , в котором отвергалась идея чисто-рабочего представительства ; касты должны исчезнуть перед принципами ; как буржуазия и пролетариат обьединились для завоевания свободы , так со временем они совместными силами решат и "социальный вопрос". Последнее мнение восторжествовало , и рабочие кандидаты не прошли ; зато оппозиция получила много голосов . Напуганное результатами выборов , правительство решилось , наконец , перейти к решительным реформам , - издало закон о свободе стачек . Свобода стачек , которой так долго добивались рабочие , наконец , получила официальное утверждение . Новый закон встретил в палате враждебное отношение как со стороны крайней правой , защищающей свои классовые интересы , так и со стороны крайней левой , которая указывала , что свобода стачек без свободы союзов имеет мало значения . Но как бы то ни было , 25-го мая 1864-го года закон был опубликован , и он внёс много нового в развитие рабочего движения во Франции .
Рабочие , которые прежде преследовались за малейшую стачку , спешили теперь воспользоваться дарованной свободой . Среди всех требований , обращенных к хозяевам , на первом плане фигурировал вопрос об увеличении заработной платы . Хозяева пока туго шли на уступки , пользуясь ещё сравнительной слабостью рабочих . То , о чем говорила крайняя левая в парламенте , скоро оказалось святой истиной на практике : свобода стачек была совершенно бессильна и не действительна без свободы союзов . К тому же правительство , с одной стороны пойдя на уступки , с другой - различными полицейскими мерами старалось умалить значение осуществленной реформы . Закон позволял судить стачечников , несмотря на то , что стачки были разрешены . В 1865 году суд Сен-Этьена , а затем и суд Лиона судили рабочих-стачечников за устройство недозволенного союза . В своём решении суд говорил :" Ассоциация предполагает предварительную организацию , тогда как стачка является соглашением случайным и мгновенным ". Иногда рабочие обращались к администрации с просьбой разрешить им собраться вместе для обсуждения своих дел . Ответы на эти ходатайства варьировались согласно капризам начальства , то разрешавшего , то запрещавшего собрания . В Париже , например , на все подобные просьбы отвечали решительным отказом . Переплетчики решили выбрать комитет , который обсудил бы профессиональные дела вместе с хозяевами , и заранее об этом предупредили полицию ; после отрицательного ответа хозяев они хотели сойтись для обсуждения дальнейшего поведения ; два раза полиция их разгоняла ; наконец , рабочие выйдя из себя , устроили стачку .
Несмотря на все препятствия , количество стачек все возрастало , и рабочий класс не переставал выставлять свои требования . Газеты , как республиканские , так и бонапартистские , стали уделять больше места запросам пролетариата . Бонапартисты продолжали воспевать прелести союза императора-реформатора с рабочими ; оппозиция , со своей стороны , звала рабочих в свой лагерь , рекомендуя соединить общие силы прогрессивной буржуазии и пролетариата для низвержения ненавистного политического строя . Но все сходились в одном , - в требованиях свободы союзов , взаимного кредита и начального образования . В это время часть буржуазии , наиболее передовая , стала более интересоваться судьбами рабочего класса и , преследуя , конечно , свои особые политические и тактические цели , пошла ему навстречу в необходимых улучшениях . Прежде всего либеральная буржуазия решила помочь делу народного образования ; для этой цели она устраивала обширные библиотеки , профессиональные школы и издавала общедоступные книги . Были основаны два книжных предприятия : "Национальная библиотека" , которая знакомила с лучшими произведениями литературы , и "Полезная библиотека" , которая давала первоначальные сведения по истории , философии и естественным наукам . Чтобы поддержать кооперативное движение , была сделана попытка создать народные банки . В основании одного банка , "Кредита труда" , приняли участие люди самых разнообразных общественных взглядов , начиная с умеренно-либеральных буржуа и кончая крайним революционером Михаилом Бакуниным . Идеи ассоциации стали весьма популярны в рабочей среде ; они стали всюду входить в программы "воинствующих" . Ставшее известным под названием "синдикальной палаты" , профессиональное объединение стало горячо обсуждаться и на страницах прессы .
Кооперация получила самое широкое распространение в прессе . Ученики и последователи Прудона , враждебно относившиеся к буржуазии , были наиболее видными пропагандистами идеи кооперации . В 1866 году была основана газета "Le Courier Francais" ( "Французский Курьер" ) , редактируемая прудонистом Вермореллем . В передовой статье первого номера редактор заявил : "На широких и солидных основах всеобщего обучения и всеобщего блага желаем мы основать свободу ". Эта газета стала защищать чисто рабочие интересы , относясь равно враждебно и к империи , и к союзу с прогрессивной буржуазией . В общей прессе газета стояла резко особняком .
Когда началась война в 1866 году , все газеты , даже левого лагеря , стали прославлять войну Италии и желать победы Пруссии над Австрией . " Французский Курьер" , наоборот , нападал на войну вообще . В то время , как писатели всех направлений требовали присоединения к Франции левого берега Рейна , рабочая газета писала :" Границы Рейна ,- кто когда-либо чувствовал в них необходимость ? Они не дадут нам благосостояния и покоя . Их приобретение не прибавит нам свободы . Будут ли , благодаря им , уменьшены , хоть на единицу , количество бедных и неграмотных , тяжесть налогов и число призываемых ". "Французский Курьер" вследствие своей политики не пользовался повсеместным широким распространением , только самый передовой и вдумчивый слой рабочих читал его . На страницах газеты они встречали имена всех наиболее видных вождей рабочего движения , часто весьма различных по взглядам ; напр. , Толен , Гед , Поль Лафарг и мн. др. Поль Лафарг , тогда ещё молодой студент заявлял :" Это единственная политическая газета во Франции , где социалист , уважающий себя , может писать ". Но , тем не менее , в 1868 году газета , мало поддерживаемая , прекратила своё существование .
Между тем , правительство , широко вещая о своих милостях , конечно , в сущности , ничего не делало для рабочих . Вейль в следующих словах ярко обрисовывает рабочую политику империи :" Смутно-прогрессивные намерения Наполеона lll часто находили противодействие в советниках ; льготы пугали полицию , которая пользовалась первым случаем , чтобы их уничтожить ; ни один режим не дал больших доказательств нерешительности , чем это правительство , пользовавшееся славой сильного . Оно хотело покровительствовать рабочим , но , как только последние пытались изложить свои жалобы в более или менее живых выражениях , дело кончалось штрафом или тюрьмой . Особенно характерно отношение к вопросам народного образования . Некоторые передовые министры ( особенно министр народного просвещения , историк В.Дюрюи ) пытались провести самое широкое образование , но правительство ставило преграды . На реформы требовались деньги , а их правительство давало мало . Частным попыткам устраивать курсы для народа ставились полицейские препятствия из страха политической пропаганды . В 1864 году один рабочий просил разрешения издавать народную газету ; ему было отказано без объяснения причин . Но , желая , с другой стороны , быть популярным , правительство пыталось облегчить образование кооперативных организаций . Наконец , в 1867 г. был издан кооперативный закон .
Всемирная выставка , открытая в этом же году , послужила предлогом для нового обсуждения вопроса о положении рабочего класса . По-прежнему предлагались два средства улучшения их участи : патронаж ( хозяйское покровительство ) и рабочие ассоциации . Первое мнение имело нескольких теоретиков в числе представителей , и между ними главного комиссара выставки Ле-Плей , апостола патронажа . Но идея патриархального покровительства хозяев не пользовалась популярностью в среде самого пролетариата . Идея ассоциации была властительницей дум рабочих . С ноября была учреждена комиссия под председательством Девинка для изучения нужд рабочего класса . 105 профессий Парижа получили право избрать 315 делегатов . Согласно личному приказу Наполеона lll , начальник полиции позволил рабочим устраивать подготовительные собрания и избирательные комитеты . Доклады депутатов были напечатаны в официальных трудах выставки . Относительно содержания этих докладов можно сказать то же , что и о подобных же докладах 1861 года . Сдерживаемые официальным положением , рабочие делегаты указывали , тем не менее , весьма резко на свои нужды и заявляли определённые требования .
Главные из этих требований были резюмированы Девинком в докладе императору и сводились к следующим пунктам :
1) организация синдикальных палат ;
2) разрешение устраивать лекции по техническим вопросам ;
3) расширение советов прюдомов с установлением вознаграждения советников ;
4) уничтожение статьи 1781 гражданского кодекса ;
5) уничтожение обязательных трудовых книжек ;
6) даровое и обязательное обучение для детей до 12 лет .
Во всех докладах общее недовольство проявлялось с большей силой , чем в докладах 1861 года . На закон о стачках смотрели , как на первый в целом ряде других , следующих : свобода союзов и собраний требовалась всеми единодушно . Женский труд при настоящих условиях был осужден , как сильно сбивающий заработную плату . Заканчивая свой доклад , рабочие кожевники восклицали :" Мы не просим протекции ни у кого , милости ни для кого . Мы требуем равенства , свободы "...
По окончании выставки комиссия делегатов продолжала действовать ; образовался , таким образом , род маленького рабочего парламента . Заседания происходили в пассаже Рауль , и свобода слова была полная . Дебаты велись по самым насущным вопросам : начальному и профессиональному образованию , кооперации , обществам взаимного кредита и т.д. Правительство очень интересовалось деятельностью этой комиссии . Девинк представил министру выработанные формулы ( мы их привели выше ) , и вскоре был опубликован министерский ответ : правительство решило не мешать рабочим устраивать синдикальные палаты ; статья 1871 кодекса была отменена . Что касается трудовых книжек и реформы советов прюдомов , то была назначена специальная комиссия для рассмотрения этих вопросов . Сейчас же 50 или 55 синдикальных палат , функционировавших дотоле тайно стали действовать открыто . Заседания в пассаже Рауль продолжались и далее , но все менее и менее интересовали рабочих , которые решительно переходили на сторону революционеров , врагов империи . К этому ещё прибавилось могучее влияние Интернационала .

павел карпец

28-09-2019 10:34:55

Собственно , дальше начинается история Парижской Коммуны ...

http://anarhia.club/forum/viewtopic.php?f=92&t=30774

Скрытый текст: :
богородица , Карла Маркса прогони
!

jacobcak545

15-12-2020 22:29:13

[b]Air Force 1[/b]
[b]Asics Shoes Outlet[/b]
[b]Nike Air Max 720[/b]
[b]Christian Louboutin[/b]
[b]Nike Air Zoom Pulse[/b]
[b]Ferragamo Belt[/b]
[b]Nike Running Shoes For Women[/b]
[b]Nike Shoes 2019[/b]
[b]Adidas Yeezy[/b]
[b]Nike Store Online[/b]
[b]Pandora Bracelets[/b]
[b]Nike Free rn[/b]
[b]Lebron 16[/b]
[b]Nike Factory[/b]
[b]Red Bottoms Louboutin[/b]
[b]Nike Outlet Online[/b]
[b]Nike Presto[/b]
[b]Pandora Charms Sale Clearance[/b]
[b]New Shoes[/b]
[b]Fila Sneakers[/b]
[b]Football Jerseys[/b]
[b]Yeezy 500 Blush[/b]
[b]New Nike Shoes[/b]
[b]Red Bottom Heels[/b]
[b]Pandora Bracelets For Women[/b]
[b]NFL Uniforms[/b]
[b]Pandora Bracelets[/b]
[b]NHL Store Online[/b]
[b]Nike Air Force 1 Men[/b]
[b]Louboutin Shoes[/b]
[b]Yeezy Boost 350 V2[/b]
[b]Golden Goose Sneakers[/b]
[b]Jordan Retro 11[/b]
[b]Puma Shoes[/b]
[b]Adidas Superstar Women[/b]
[b]Air Jordan Retro[/b]
[b]Pandora Charms Sale Clearance[/b]
[b]Pandora UK[/b]
[b]Cheap NFL Jerseys[/b]
[b]Christian Louboutin Shoes[/b]
[b]Adidas Sneakers For Women[/b]
[b]Nike Factory Outlet[/b]
[b]Nike Running Shoes For Men[/b]
[b]Stan Smith Adidas[/b]
[b]Nike Factory Outlet[/b]
[b]Nike Outlet Store[/b]
[b]Yeezy Sneakers[/b]
[b]Nike Shoes[/b]
[b]MLB Jerseys[/b]
[b]New Nike[/b]
[b]Nike Shoes Cyber Monday[/b]
[b]NBA Shop[/b]
[b]Pandora Rings[/b]
[b]Michael Jordan Shoes[/b]
[b]Nike Store[/b]
[b]Christian Louboutin Outlet[/b]
[b]Air Jordan Shoes[/b]
[b]Pandora[/b]
[b]Pandora Charms[/b]
[b]Pandora Bracelet[/b]
[b]Nike Shoes For Men Basketball[/b]
[b]Nike Outlet Store Online Shopping[/b]
[b]Pandora Charms Sale Clearance[/b]
[b]Nike Sneakers[/b]
[b]Adidas Shoes Outlet[/b]
[b]Christian Louboutin Shoes[/b]
[b]Nike Shoes[/b]
[b]Nike Factory[/b]
[b]New Nike Air Max 2019[/b]
[b]Pandora Charms[/b]
[b]Nike Shoes[/b]
[b]Pandora[/b]
[b]Yeezy Shoes[/b]
[b]Ferragamo Outlet[/b]
[b]Valentino Sneakers[/b]
[b]Pandora Charms Sale Clearance[/b]
[b]Pandora[/b]
[b]Fjallraven Kanken Backpack[/b]
[b]Balenciaga[/b]
[b]Nike Yeezy[/b]
[b]Louboutin Heels[/b]
[b]Nike Outlet Store Online Shopping[/b]
[b]Nike Sneakers For Women[/b]
[b]Basketball Shoes[/b]
[b]Christian Louboutin[/b]
[b]New NBA Jerseys[/b]
[b]Kevin Durant Shoes[/b]
[b]Nike Shox For Men[/b]
[b]Nike Air Max 270[/b]
[b]Nike Air Max 95[/b]
[b]Pandora Jewelry Store[/b]
[b]Pandora Jewelry Official Site[/b]
[b]Ultra Boost[/b]
[b]Nike Lebron 17[/b]
[b]Christian Louboutin shoes[/b]
[b]Nike Shoes[/b]
[b]Red Bottoms[/b]
[b]Louboutin Shoes[/b]
[b]Nike Sneakers For Women[/b]
[b]Pandora Jewelry[/b]
[b]Fjallraven Kanken Backpack[/b]
[b]Nike Shoes[/b]
[b]Goyard[/b]
[b]Pandora Rings[/b]
[b]Fila Shoes For Men[/b]
[b]Christian Louboutin Heels[/b]
[b]NMD[/b]
[b]Nike Website[/b]
[b]Pandora Jewelry Official Site[/b]
[b]Air Jordans[/b]
[b]NFL Shop[/b]
[b]Pandora[/b]
[b]Nike Shoes[/b]
[b]Yeezy Shoes[/b]
[b]Adidas Yeezy[/b]
[b]Lebron James Shoes[/b]
[b]Pandora Charms[/b]
[b]Nike Clearance[/b]
[b]Nike Zoom[/b]
[b]Nike Outlet Store Online Shopping[/b]
[b]Kids Nike Shoes[/b]
[b]Yeezy Boost 350 V2[/b]
[b]Jordan Shoes[/b]
[b]Pandora Outlet[/b]
[b]Vans[/b]
[b]Nike Air Max 720 Men[/b]
[b]Adidas Ultra Boost Women[/b]
[b]Asics Running Shoes[/b]
[b]Pandora Charms[/b]
[b]Nike Store[/b]
[b]Air Force Ones Nike[/b]
[b]Nike Factory[/b]
[b]NFL Jerseys[/b]
[b]Adidas Shoes[/b]
[b]Nike Outlet Store[/b]
[b]Pandora Necklace For Women[/b]
[b]Pandora Jewelry[/b]
[b]Nike Outlet Store[/b]
[b]Lebron 16 Shoes[/b]
[b]Christian Louboutin Outlet[/b]
[b]Red Bottoms Louboutin[/b]
[b]Nike Running Shoes[/b]
[b]Pandora Rings[/b]
[b]Nike Air Max[/b]
[b]Pandora Jewellery[/b]
[b]Lebron Shoes[/b]
[b]Pandora Jewelry Official Site USA[/b]
[b]Nike Shoes[/b]
[b]MLB Shop[/b]
[b]MLB Jerseys[/b]
[b]Kyrie Shoes[/b]
[b]Nike Sneakers[/b]
[b]Air Max 98[/b]
[b]Nike Outlet Store[/b]
[b]Pandora Jewelry Official Site[/b]
[b]Red Bottom[/b]
[b]Pandora Jewelry Black Friday[/b]
[b]NFL Store Online Shopping[/b]
[b]Yeezy Shoes[/b]
[b]Nike Shoes[/b]
[b]NFL Gear[/b]
[b]Yeezy Boost 350[/b]
[b]Adidas Yeezy[/b]
[b]Pandora Earrings[/b]
[b]Pandora Jewelry[/b]
[b]Yeezys[/b]
[b]Asics Shoes[/b]
[b]Nike Air Uptempo[/b]
[b]Basketball Shoes[/b]
[b]Nike Clearance Outlet[/b]
[b]Ferragamo Shoes[/b]
[b]Yeezy Shoes[/b]
[b]Adidas Outlet[/b]
[b]Pandora Ring[/b]
[b]Pandora Jewelry[/b]
[b]Nike Air Force[/b]
[b]Adidas NMD xr1[/b]
[b]Nike Air Max 90[/b]
[b]MLB Shops[/b]
[b]Nike Outlet Store[/b]
[b]MLB Store[/b]
[b]Nike Cortez Men[/b]
[b]Nike Outlet[/b]
[b]Pandora Canada[/b]
[b]Air Max 98 Gundam[/b]
[b]Adidas NMD[/b]
[b]Nike Clearance[/b]
[b]Pandora Bracelet Charms[/b]
[b]Pandora[/b]
[b]Nike Free[/b]
[b]Kyrie Irving Shoes[/b]
[b]Adidas Store[/b]
[b]Jordans Sneakers[/b]
[b]Charms Pandora[/b]
[b]Ultra Boost[/b]
[b]Nike Huarache Men[/b]
[b]Balenciaga[/b]

jacobcak545

18-12-2020 23:16:53

[b]Chicago bears jersey[/b]
[b]Yeezy boots[/b]
[b]Pandora jewelry near me[/b]
[b]Nike knit shoes[/b]
[b]Ultra Boost Adidas 2019[/b]
[b]Dallas cowboys official website[/b]
[b]Lebron James shoes boys[/b]
[b]Air Force 2 shoes[/b]
[b]Nike air girls[/b]
[b]Pandora disney[/b]
[b]Black Yeezy 500[/b]
[b]Adidas men's slide sandals[/b]
[b]Jared Pandora[/b]
[b]Nike wedge sneakers[/b]
[b]Nike presto mens[/b]
[b]Pandora coupons code 2019[/b]
[b]Pandora ankle bracelet[/b]
[b]NFL shop jerseys[/b]
[b]Pandora birthstone rings[/b]
[b]Jordan 11 low emerald[/b]
[b]Mens Air Max[/b]
[b]Red Soled shoes designer[/b]
[b]Men's Ultra Boost shoes[/b]
[b]Pandora pearl Ring[/b]
[b]Lebron 15 grey[/b]
[b]Nike supreme[/b]
[b]Pandora christmas charms[/b]
[b]Gray Air Max[/b]
[b]Yeezy shoes Adidas[/b]
[b]New Air Force uniform 2018[/b]
[b]Jordan 1 homage to home[/b]
[b]Nike juvenate women[/b]
[b]Max 2015[/b]
[b]College football jerseys[/b]
[b]Indians jersey[/b]
[b]Yeezy on feet[/b]
[b]Jcpenney Nike shoes[/b]
[b]Nike Air Jordan x men[/b]
[b]Nike Air Jordan retro women[/b]
[b]Nike zoom vaporfly[/b]
[b]Nike ndestrukt[/b]
[b]Pandora Necklace[/b]
[b]Kobe shoes[/b]
[b]Dallas cowboys ugly sweater[/b]
[b]Duke basketball jersey[/b]
[b]Astros jersey[/b]
[b]Pandora best friend charm[/b]
[b]Nike flyknit boys[/b]
[b]Nike metcon flyknit[/b]
[b]All yellow Air Max 97[/b]
[b]Adidas shoes near me[/b]
[b]Rainbow Huaraches[/b]
[b]Adidas Yeezy release dates 2019[/b]
[b]Pandora pendants[/b]
[b]Black friday Nike deals 2019[/b]
[b]Spurs jersey[/b]
[b]NMDS mens[/b]
[b]Jordan Air Force 1[/b]
[b]Womens white Nike tennis shoes[/b]
[b]Pandora rose[/b]
[b]Nike flex 2019 womens[/b]
[b]Jordan fly 89[/b]
[b]Air Force 1 low[/b]
[b]Vapormax kids[/b]
[b]Nike women's plus size[/b]
[b]Asics dynamic duomax[/b]
[b]Pandora outlet[/b]
[b]Air Force 2 shoes[/b]
[b]Nike Air Force 1 low 07 lv8[/b]
[b]Nike Air Max 95 sneakerboot[/b]
[b]Kobe shoes[/b]
[b]Nike men's free rn 2019[/b]
[b]Nike Air Force 1 07 lv8[/b]
[b]Uptempo 97[/b]
[b]Nike shoes for men 2019[/b]
[b]Addidas Superstar[/b]
[b]Womens Nike shox clearance[/b]
[b]Nike pro[/b]
[b]Pandora children[/b]
[b]Nike air more[/b]
[b]Black Red Bottom heels[/b]
[b]Dodgers apparel[/b]
[b]Nike Air Max men[/b]
[b]Pandora moon[/b]
[b]Black and pink Nikes[/b]
[b]Yankees shop[/b]
[b]Nike air mag back to the future[/b]
[b]Nike football jerseys[/b]
[b]Nike gym shoes womens[/b]
[b]Nike running[/b]
[b]Custom Air Force ones[/b]
[b]Adidas shop[/b]
[b]Goyard mens[/b]
[b]Nike sb nyjah free[/b]
[b]Nike kd 10[/b]
[b]Royal Air Force[/b]
[b]Nike air zoom mariah flyknit racer womens[/b]
[b]Adidas NMD girls[/b]
[b]Mens to womens shoe size Nike[/b]
[b]Air Max plus 2019[/b]
[b]Pandora 2019 promotions[/b]
[b]All white Nike presto[/b]
[b]Pandora pearl ring[/b]
[b]Pandora teardrop ring[/b]
[b]Lebron 15 mens[/b]
[b]Neiman marcus Christian Louboutin[/b]
[b]New Nike running shoes 2019[/b]
[b]NMD xr1[/b]
[b]Pandora best friend charm[/b]
[b]New york jets new uniforms[/b]
[b]Lebron low 15[/b]
[b]2019 Nike free rn flyknit[/b]
[b]Nike roshe[/b]
[b]Nike Kyrie 4[/b]
[b]Pandora anklet[/b]
[b]Lebron new shoes 2019[/b]
[b]Orioles braille jerseys[/b]
[b]Nike usa[/b]
[b]NFL sweatshirt[/b]
[b]Nike sb delta force vulc[/b]
[b]Yeezy 350[/b]
[b]Nike city loop[/b]
[b]Do Yeezys run small[/b]
[b]Pandora jewelry online[/b]
[b]White and green Adidas[/b]
[b]Yeezy 950[/b]
[b]Pandora net[/b]
[b]Pandora locations near me[/b]
[b]Pandora Bracelet Canada[/b]
[b]Sply 350 shoes[/b]
[b]Pandora heart ring[/b]
[b]Pandora silver rings[/b]
[b]Nike Air Force 1 high white[/b]
[b]How to clean Pandora bracelet[/b]
[b]Ballistic gel[/b]
[b]Kanye West kids[/b]

jacobcak545

21-01-2021 22:24:57

[b]Pandora Bracelets[/b]
[b]Pandora Jewelry[/b]
[b]Air Jordan[/b]
[b]Pandora[/b]
[b]Jordan Retro 9[/b]
[b]Moncler Outlet[/b]
[b]Pandora Charms[/b]
[b]Nike Outlet Store[/b]
[b]Fitflop Shoes[/b]
[b]Jordans Retro[/b]
[b]Pandora Charms Sale Clearance[/b]
[b]Jordan 12[/b]
[b]Moncler Outlet[/b]
[b]Air Max 98[/b]
[b]Pandora Jewelry Official Site[/b]
[b]Nike Huarache[/b]
[b]Moncler Jacket[/b]
[b]Pandora Jewelry Outlet[/b]
[b]Pandora Jewelry[/b]
[b]Pandora Charms[/b]
[b]Ferragamo Belt[/b]
[b]Jordan Shoes For Men[/b]
[b]Pandora Jewelry Official Site[/b]
[b]Jordan 11 Red[/b]
[b]Outlet Golden Goose[/b]
[b]Soccer Cleats[/b]
[b]Air Force 1[/b]
[b]Fjallraven Kanken[/b]
[b]Ferragamo Outlet[/b]
[b]Pandora Jewelry Official Site[/b]
[b]Jordan Shoes[/b]
[b]Nike Vapor Max[/b]
[b]Pandora Charm Bracelet[/b]
[b]Jordans Retro[/b]
[b]Golden Goose Sneakers[/b]
[b]Balenciaga[/b]
[b]James Harden shoes[/b]
[b]Pandora Charms Bracelets[/b]
[b]James Harden Shoes[/b]
[b]Air Jordan Shoes[/b]
[b]Yeezy Boost[/b]
[b]Yeezy[/b]
[b]New Jordans 2018[/b]
[b]Pandora[/b]
[b]Moncler Outlet[/b]
[b]Cheap Moncler Jackets[/b]
[b]Red Bottom Shoes[/b]
[b]Golden Goose Outlets[/b]
[b]Pandora Charms[/b]
[b]Moncler[/b]
[b]Pandora[/b]
[b]Pandora[/b]
[b]Pandora Jewelry[/b]
[b]Air Jordan[/b]
[b]Adidas Yeezy[/b]
[b]Nike Shoes[/b]
[b]Pandora Ring[/b]
[b]Golden Gooses For Sale[/b]
[b]Curry Shoes[/b]
[b]Pandora Charms[/b]
[b]Valentino Shoes[/b]
[b]Pandora Jewelry[/b]
[b]GGDB Shoes[/b]
[b]Pandora Bracelet[/b]
[b]Louboutin shoes[/b]
[b]Louboutin Shoes[/b]
[b]GGDB Sneakers[/b]
[b]Moncler Outlet[/b]
[b]Pandora Jewelry[/b]
[b]Goyard Handbags[/b]
[b]Adidas Yeezy Boost 350[/b]
[b]Moncler Jackets[/b]
[b]Coats Moncler[/b]
[b]Pandora Charms Jewelry[/b]
[b]Moncler Jackets[/b]
[b]Adidas NMD[/b]
[b]Sneakers GGDB[/b]
[b]Moncler Jacket[/b]
[b]ECCO[/b]
[b]Jordan Retro 8[/b]
[b]Cheapest Moncler Vest[/b]
[b]Pandora Jewelry Outlet[/b]
[b]Pandora Charms[/b]
[b]Pandora[/b]
[b]Nike Air Force 1[/b]
[b]Nike Outlet Store Online Shopping[/b]
[b]Pandora Jewelry[/b]
[b]Yeezy[/b]
[b]Golden Goose Sale[/b]
[b]Jordans 2019[/b]
[b]Adidas NMD R1[/b]
[b]Balenciaga Triple S[/b]
[b]Pandora Jewelry Official Site[/b]
[b]Jordan Retro 10[/b]
[b]Golden Goose Sale[/b]
[b]Pandora Ring[/b]
[b]Red Bottoms[/b]
[b]Jacket Moncler[/b]
[b]Win Like 96[/b]
[b]Air Jordan 4 Retro[/b]
[b]Golden Goose[/b]
[b]Moncler Coats[/b]
[b]Moncler Coat[/b]
[b]Golden Goose Sneakers[/b]
[b]Mid Star Golden Goose[/b]
[b]Air Max 270[/b]
[b]Pandora Official Site[/b]
[b]Pandora Bracelet[/b]
[b]Pandora Jewelry[/b]
[b]Air Max 90[/b]
[b]Golden Gooses Sneakers[/b]
[b]Air Jordan 11[/b]
[b]Moncler Vest[/b]
[b]Balenciaga Triple S[/b]
[b]Pandora Jewelry[/b]
[b]Air Max 95[/b]
[b]Yeezy Shoes[/b]
[b]Nike Shoes For Women[/b]
[b]Fitflops[/b]
[b]Golden Goose Shoes Women[/b]
[b]Pandora Jewelry[/b]
[b]Kyrie Shoes[/b]
[b]Jordan 14[/b]
[b]Air Max 2018[/b]
[b]Pandora Jewelry[/b]
[b]Goyard Handbags[/b]
[b]Air Jordan 11[/b]
[b]Air Jordans[/b]
[b]Moncler Sales[/b]
[b]Yeezy Shoes[/b]
[b]Pandora Bracelet[/b]
[b]Ferragamo Outlet Online[/b]
[b]Jordan Shoes[/b]
[b]Pandora[/b]
[b]Pandora Jewelry Outlet[/b]
[b]Pandora[/b]
[b]Nike Air Max[/b]
[b]Jordans Sneakers[/b]
[b]Retro Jordan 11[/b]
[b]Pandora Jewelry Official Site Black Friday[/b]
[b]Jordan 11 Space Jam[/b]
[b]Red Bottoms Louboutin[/b]
[b]Moncler Outlet[/b]
[b]Fitflop Sandals[/b]
[b]Jordan 11[/b]
[b]Hermes Birkin Bag[/b]
[b]Moncler Jackets[/b]
[b]Moncler Jackets[/b]
[b]Jordans 11[/b]
[b]Moncler Jackets For Women[/b]

jacobcak545

22-01-2021 19:30:18

[b]NHL Store[/b]
[b]Cheap MLB Jerseys From China[/b]
[b]Jordans Wholesale[/b]
[b]MLB Jerseys[/b]
[b]Cheap Nikes For Men[/b]
[b]Jerseys Wholesale[/b]
[b]Wholesale Nike Shoes[/b]
[b]Cheap Jerseys[/b]
[b]Nike Huarache[/b]
[b]NFL Shop Canada[/b]
[b]Christian Louboutin Outlet[/b]
[b]Cheap Jordans[/b]
[b]Nike SB[/b]
[b]Cheap NFL Jerseys From China[/b]
[b]Official NFL Jersey[/b]
[b]Nike Wholesale Suppliers[/b]
[b]Nike Outlet Store[/b]
[b]Lebron Shoes[/b]
[b]Wholesale Retro Jordans[/b]
[b]Pandora Bracelets[/b]
[b]Nike Outlet Store Online Shopping[/b]
[b]Cheap Jerseys From China[/b]
[b]Wholesale Nike Shoes[/b]
[b]NFL Jerseys Wholesale[/b]
[b]Nike Shoes Sale[/b]
[b]Pandora Jewelry[/b]
[b]Adidas Yeezy Boost 350 V2[/b]
[b]Nike Shoes Outlet Store Online Shopping[/b]
[b]Cheap NHL Jerseys[/b]
[b]Cheap NBA Jerseys[/b]
[b]Cheap Jerseys From China[/b]
[b]Cheap NBA Jerseys From China[/b]
[b]Louboutin Shoes[/b]
[b]Pandora Jewelry Charms[/b]
[b]Nike Air Force 1 High[/b]
[b]Jordan Retro 11[/b]
[b]Nike Air Max Women[/b]
[b]Pandora Jewelry Official Site[/b]
[b]Nike Zoom Fly[/b]
[b]Custom NBA Jerseys[/b]
[b]Cheap MLB Jerseys[/b]
[b]Nike UK[/b]
[b]NFL Jerseys Wholesale[/b]
[b]Fila Shoes[/b]
[b]Pandora Jewelry[/b]
[b]Cheap NBA Jerseys From China[/b]
[b]NBA Jerseys Cheap[/b]
[b]Adidas Yeezy Boost 350[/b]
[b]Nike Shoes[/b]
[b]Adidas Store[/b]
[b]Custom Baseball Jerseys[/b]
[b]Best NFL Jerseys[/b]
[b]Cheap Jordans[/b]
[b]Pandora Charms Sale Clearance[/b]
[b]Christian Louboutin UK[/b]
[b]NBA Store[/b]
[b]Cheap Wholesale Nike Shoes Free Shipping[/b]
[b]Cheap Jerseys[/b]
[b]Best Nike Running Shoes[/b]
[b]Cheap NFL Jerseys[/b]
[b]Cheap NHL Jerseys[/b]
[b]Jordan 12[/b]
[b]Cheap Jerseys Wholesale[/b]
[b]Nike Free[/b]
[b]Pandora Jewelry Outlet[/b]
[b]Cheap NBA Jerseys[/b]
[b]Cheap Jerseys Wholesale[/b]
[b]Nike Shoes Black Friday Deals[/b]
[b]Wholesale Jordan Shoes[/b]
[b]Nike Air Force 1[/b]
[b]Wholesale Jerseys[/b]
[b]Moncler Outlet UK[/b]
[b]Nikes Shoes[/b]
[b]Nike Sneakers[/b]
[b]Cheap NFL Jerseys[/b]
[b]Huarache[/b]
[b]Adidas Shoes[/b]
[b]Off White Nike[/b]
[b]Cheap Jordan Shoes[/b]
[b]Nike Clearance[/b]
[b]Nike Shoes[/b]
[b]Cheap Jerseys[/b]
[b]Pandora UK[/b]
[b]Cheap NFL Jerseys[/b]
[b]Jordan 1[/b]
[b]Nike Sneakers For Men[/b]
[b]Huaraches[/b]
[b]Nike Running Shoes For Women[/b]
[b]Cheap Jerseys[/b]
[b]NBA Jerseys From China[/b]
[b]NHL Jerseys[/b]
[b]Wholesale Jerseys[/b]
[b]Raptors Jersey[/b]
[b]Nike Air Max 270[/b]
[b]Cheap Jerseys Wholesale[/b]
[b]NHL Jerseys[/b]
[b]Wholesale Football Jerseys[/b]
[b]NBA Jerseys[/b]
[b]NFL Shop Jerseys[/b]
[b]NFL Shop Online[/b]
[b]Uptempo[/b]
[b]Adidas Shoes[/b]
[b]Nike Shoes[/b]
[b]Red Bottom Heels[/b]
[b]Air Force 1[/b]
[b]Wholesale Jordan Shoes From China[/b]
[b]Cheap Jordans Wholesale[/b]
[b]Nike Air Force[/b]
[b]Custom Jerseys[/b]
[b]NFL Shop Official Online Store[/b]
[b]Wholesale Jordans From China Factory[/b]
[b]MLB Store[/b]
[b]Cheap NFL Jerseys From China[/b]
[b]Cheap Jerseys China[/b]
[b]Adidas Yeezy Official Website[/b]
[b]Wholesale Nike Shoes[/b]
[b]Nikes[/b]
[b]Nike Cortez Men[/b]
[b]Rings Pandora[/b]
[b]Pandora Jewelry[/b]
[b]Nike Zoom Pegasus[/b]
[b]Nike Air Force 1[/b]
[b]Louboutin[/b]
[b]Air Jordan 4 Retro[/b]
[b]Cheap Jerseys[/b]
[b]Fjallraven Kanken[/b]
[b]NHL Jerseys[/b]
[b]Nike Shoes[/b]
[b]Cheap Jerseys Wholesale[/b]
[b]Adidas Trainers Sale[/b]
[b]Pandora Jewelry Official Site[/b]
[b]Jordan 33[/b]
[b]Jerseys Wholesale[/b]
[b]Air Jordan Shoes[/b]
[b]Cheap Jordan Shoes[/b]
[b]Nike Shoes Canada[/b]
[b]Nike Slides[/b]
[b]Cheap Nike Shoes From China[/b]
[b]Nike Outlet Store Online Shopping[/b]
[b]Pandora[/b]
[b]Pandora Jewelry Official Site[/b]
[b]Cheap MLB Jerseys[/b]
[b]Adidas China[/b]
[b]Nike Outlet Store[/b]
[b]NFL Store[/b]
[b]Jerseys Cheap[/b]
[b]Nike Roshe[/b]
[b]Wholesale Adidas[/b]
[b]Nike Air Max 270[/b]
[b]Air Max 720 Flyknit[/b]
[b]Wholesale NFL Jerseys[/b]
[b]Jordan 33[/b]
[b]Nike Free rn[/b]
[b]Nike Outlet Store Online Shopping[/b]
[b]Pandora Rings[/b]
[b]Pandora[/b]
[b]NFL Jerseys[/b]
[b]Cheap Adidas Shoes[/b]
[b]New Jordans[/b]
[b]Cheap Jordans From China[/b]
[b]NFL Jerseys[/b]
[b]Nike Wholesale[/b]
[b]MLB Shop[/b]
[b]Nike Outlet Store Online Shopping[/b]
[b]NFL Store[/b]
[b]Air Max[/b]
[b]Air Max 95[/b]
[b]Nike Acg Shoes[/b]
[b]Jordan Shoes[/b]
[b]Nike Wholesale[/b]
[b]Nike Air Force Ones[/b]
[b]Wholesale Jerseys China[/b]
[b]Football Jerseys[/b]
[b]Wholesale Jerseys[/b]
[b]NMD R1[/b]
[b]NHL Jerseys[/b]
[b]Cheap Jerseys From China[/b]
[b]NFL Jersey[/b]
[b]Cheap Custom MLB Jerseys[/b]
[b]Nike Hyperdunk[/b]
[b]Nike Shoes Men[/b]
[b]Adidas Outlet[/b]
[b]Adidas Wholesale China[/b]
[b]Cheap NFL Jerseys[/b]
[b]NFL Uniforms[/b]
[b]Nike Roshe Women[/b]
[b]Jordan 5[/b]
[b]Nike Air Jordan[/b]
[b]Cheap NHL Jerseys China[/b]
[b]Custom Football Jerseys[/b]

jacobcak545

05-02-2021 19:28:17

[b]New NBA Jerseys[/b]
[b]Nike Free Rn 2019[/b]
[b]NFL Jerseys[/b]
[b]Wholesale Jordans[/b]
[b]NHL Jerseys Cheap[/b]
[b]NFL Jerseys Cheap[/b]
[b]Adidas Shoes[/b]
[b]Nike Outlet Store Online Shopping[/b]
[b]Nike Shoes[/b]
[b]NFL Jerseys Wholesale[/b]
[b]Nike Outlet Store Online Shopping[/b]
[b]Cheapest Jerseys[/b]
[b]Cheap NHL Jerseys[/b]
[b]NFL Store Online Shopping[/b]
[b]Huarache[/b]
[b]NFL Store Online Shopping[/b]
[b]Nike Wholesale Distributors[/b]
[b]Official NFL Jersey[/b]
[b]Adidas Shoes[/b]
[b]NHL Apparel[/b]
[b]Adidas Store[/b]
[b]NFL Football Jerseys[/b]
[b]Nike Sneakers[/b]
[b]Pandora[/b]
[b]Pandora Jewelry[/b]
[b]Pandora Jewelry Official Site[/b]
[b]Nike Factory Outlet Store Online[/b]
[b]NFL Football Jerseys[/b]
[b]Cheap Jerseys Wholesale[/b]
[b]Nike Outlet Store[/b]
[b]Wholesale Jerseys China[/b]
[b]Air Force Ones[/b]
[b]Nike Foamposite[/b]
[b]Jordan 12[/b]
[b]Christian Louboutin[/b]
[b]Nike Shoes Sale[/b]
[b]Wholesale Adidas[/b]
[b]Louboutin Shoes[/b]
[b]MLB Store[/b]
[b]Fjallraven[/b]
[b]Cheap NFL Jerseys From China[/b]
[b]Cheap NFL Jerseys From China[/b]
[b]MLB Jerseys[/b]
[b]Wholesale MLB Jerseys[/b]
[b]NBA Store Online[/b]
[b]Moncler Outlet[/b]
[b]Wholesale Jerseys[/b]
[b]Nike Air Force Ones[/b]
[b]Adidas Yeezy Boost 350 V2[/b]
[b]Pandora Jewelry 70% off Clearance[/b]
[b]MLB Jerseys[/b]
[b]Wholesale Jordans[/b]
[b]Cheap Jerseys From China[/b]
[b]Nike Air Max 270[/b]
[b]Nike Running Shoes[/b]
[b]Cheap Jerseys[/b]
[b]Nike Running Shoes For Men[/b]
[b]Cheap Jerseys[/b]
[b]Nike Blazer[/b]
[b]Pandora Jewelry[/b]
[b]Christian Louboutin Shoes[/b]
[b]NFL Shop Official Online Store[/b]
[b]Adidas Yeezy Boost 350 V2[/b]
[b]Wholesale Nike Clothing[/b]
[b]Wholesale NFL Jerseys[/b]
[b]Nike Zoom Winflo 5[/b]
[b]Custom NFL Jersey[/b]
[b]Cheap NFL Jerseys From China[/b]
[b]Cheap Jerseys From China[/b]
[b]Wholesale Jordans[/b]
[b]NFL Gear[/b]
[b]Air Force 1[/b]
[b]NHL Store[/b]
[b]Air Max 270[/b]
[b]Cheap Jerseys[/b]
[b]Jerseys Cheap[/b]
[b]MLB Jerseys[/b]
[b]NFL Shop[/b]
[b]NBA Jerseys Cheap[/b]
[b]Nike Clearance[/b]
[b]Nike UK[/b]
[b]Cheap Jordan Shoes[/b]
[b]Wholesale Jerseys[/b]
[b]Cheap Jordans[/b]
[b]NFL Store[/b]
[b]Huarache[/b]
[b]Nike Shoes[/b]
[b]Nike SB Dunk[/b]
[b]Cheap Jerseys[/b]
[b]NMD[/b]
[b]Cheap NFL Jerseys[/b]
[b]Nike Wholesale[/b]
[b]Cheap NBA Jerseys[/b]
[b]Cheap NBA Jerseys[/b]
[b]Nike Outlet[/b]
[b]Pandora Ring[/b]
[b]Pandora Rings[/b]
[b]Nike[/b]
[b]Cheap NFL Jerseys[/b]
[b]Nike Outlet[/b]
[b]Cheap MLB Jerseys[/b]
[b]NFL Shop Canada[/b]
[b]NBA Jerseys[/b]
[b]Fila[/b]
[b]Jordan 1[/b]
[b]Nike Shox Mens[/b]
[b]Hockey Jerseys[/b]
[b]Nike Air Huarache[/b]
[b]Cheap NFL Jerseys From China[/b]
[b]Cheap Jordans Wholesale[/b]
[b]Nike Shoes[/b]
[b]NFL Fan Shop[/b]
[b]Nike Air More Uptempo[/b]
[b]Jordan Retro[/b]
[b]Nike Metcon[/b]
[b]Wholesale Jordan Shoes[/b]
[b]Wholesale Jerseys[/b]
[b]Pandora Charms[/b]
[b]Wholesale Clothing[/b]
[b]Nike Wholesale Suppliers[/b]
[b]Cheap NFL Jerseys[/b]
[b]Wholesale Nike Shoes China[/b]
[b]Nike Zoom Fly[/b]
[b]Nike Shoes Cyber Monday[/b]
[b]Air Force 1[/b]
[b]Nike Shoes[/b]
[b]Pandora Rings[/b]
[b]Nike Air Jordan[/b]
[b]MLB Jerseys[/b]
[b]MLB Jerseys[/b]
[b]Air Max[/b]
[b]NBA Jerseys[/b]
[b]Wholesale Shoes[/b]
[b]Wholesale Jerseys[/b]
[b]Red Bottoms[/b]
[b]Cheap Nike Jordan Shoes[/b]
[b]Nike Air Force 1 Mid[/b]
[b]Nike Outlet[/b]
[b]Pandora Jewelry Official Site[/b]
[b]Nike Canada Outlet[/b]
[b]Cheap Jordan Shoes[/b]
[b]Cheap Jerseys From China[/b]
[b]Cheap Jordans Wholesale[/b]
[b]Jordan 5 Retro[/b]
[b]Wholesale Jordans[/b]
[b]NBA Jerseys[/b]
[b]Adidas Outlet[/b]
[b]NBA Jerseys[/b]
[b]NFL Shop[/b]
[b]Wholesale NHL Jerseys[/b]
[b]Nike Lunarlon[/b]
[b]Air Jordan Shoes[/b]
[b]Air Max[/b]
[b]Nike Roshe[/b]
[b]Pandora Jewelry[/b]
[b]Pandora Jewelry[/b]
[b]Wholesale NBA Jerseys[/b]
[b]Air Max 95[/b]
[b]Nike Shoes[/b]
[b]Wholesale Adidas Sneakers[/b]
[b]Nike Hyperdunk[/b]
[b]Adidas Yeezy[/b]
[b]Cheap Nikes[/b]
[b]Pandora Sale[/b]
[b]Cheap Jerseys China[/b]
[b]Adidas Trainers[/b]
[b]Cheap Jerseys[/b]
[b]Cheap Hockey Jerseys[/b]
[b]Nike Shoes Wholesale[/b]
[b]Nike Air Force 1 Women[/b]
[b]Jordan 33[/b]
[b]Christian Louboutin[/b]
[b]Nike Canada Store[/b]
[b]Jordan 11[/b]
[b]Nike Slippers[/b]
[b]Lebron Shoes[/b]
[b]New Jordans 2019[/b]
[b]Cheap Womens Adidas Shoes[/b]
[b]Cheap Jerseys[/b]
[b]Pandora Jewelry Official Site[/b]
[b]Custom Jerseys[/b]
[b]Wholesale Jordan Shoes[/b]
[b]Jordan 33 Shoes[/b]
[b]NHL Jerseys[/b]
[b]Nike Air Max 720[/b]
[b]NFL Jerseys Cheap[/b]
[b]Pandora Bracelets[/b]
[b]Air Jordan 4 Retro[/b]
[b]Jerseys Wholesale[/b]
[b]Off White x Nike[/b]

jacobcak545

27-02-2021 01:55:51

[b]Pandora Charms[/b]
[b]Nike Outlet Store Online[/b]
[b]Cheap Moncler[/b]
[b]Red Bottom Shoes[/b]
[b]Jordan 11 Win Like 96[/b]
[b]Air Jordan[/b]
[b]Jordan Retro 11[/b]
[b]Pandora Charms[/b]
[b]Jordan Shoes[/b]
[b]Nike Vapor Max[/b]
[b]Pandora Jewelry Outlet[/b]
[b]Pandora[/b]
[b]Pandora Charms[/b]
[b]Pandora Bracelets[/b]
[b]Golden Goose Shoes[/b]
[b]Pandora Charms Jewelry[/b]
[b]Goyard Handbags[/b]
[b]Pandora Jewelry Official Site[/b]
[b]Soccer Cleats[/b]
[b]Golden Goose Sneakers Outlet[/b]
[b]Air Jordan Shoes[/b]
[b]New Jordans[/b]
[b]Pandora Jewelry Official Site[/b]
[b]Pandora Jewelry Official Site[/b]
[b]Pandora[/b]
[b]Nike Shoes[/b]
[b]Moncler Jackets[/b]
[b]Pandora Jewelry[/b]
[b]Goyard Bags[/b]
[b]Moncler Store[/b]
[b]Jordan Retro 11[/b]
[b]Pandora Jewelry Outlet[/b]
[b]Yeezy Shoes[/b]
[b]New Jordans 2019[/b]
[b]Balenciaga Shoes[/b]
[b]Adidas NMD[/b]
[b]Pandora Canada[/b]
[b]Curry Shoes[/b]
[b]Pandora Jewelry[/b]
[b]Pandora Bracelets[/b]
[b]Moncler Coats For Men[/b]
[b]Moncler Jacket[/b]
[b]Moncler Outlet[/b]
[b]Huaraches Nike[/b]
[b]Balenciaga Triple S[/b]
[b]Moncler Coat[/b]
[b]Pandora Jewelry[/b]
[b]Sneakers GGDB[/b]
[b]Valentino Shoes[/b]
[b]Pandora Bracelets[/b]
[b]Jordan 8[/b]
[b]Pandora Jewelry[/b]
[b]Jordan 11[/b]
[b]Air Jordan Retro 10[/b]
[b]Pandora[/b]
[b]Adidas NMD[/b]
[b]Red Bottom Shoes[/b]
[b]Nike Outlet[/b]
[b]Pandora Charms[/b]
[b]Air Jordan Sneakers[/b]
[b]Jordan 11 Low[/b]
[b]Moncler Jackets[/b]
[b]Jordan 14[/b]
[b]Moncler Jacket[/b]
[b]Pandora Outlet[/b]
[b]Moncler Jackets For Women[/b]
[b]Moncler Outlet Online[/b]
[b]Nike Kyrie Irving Shoes[/b]
[b]Cheapest Moncler Coats[/b]
[b]Ferragamo[/b]
[b]Moncler Outlet[/b]
[b]GGDB[/b]
[b]Golden Goose[/b]
[b]Yeezy[/b]
[b]Pandora Charms[/b]
[b]Air Jordan Shoes[/b]
[b]Air Max 95[/b]
[b]Fjallraven Kanken[/b]
[b]Moncler[/b]
[b]Moncler Jackets Sale[/b]
[b]Pandora Jewelry[/b]
[b]Pandora Jewelry[/b]
[b]Fitflop Shoes[/b]
[b]Jordan Retro 9[/b]
[b]Moncler Store[/b]
[b]Golden Goose Sneakers Women[/b]
[b]Pandora Bracelet Charms[/b]
[b]Pandora Charms Sale Clearance[/b]
[b]Men Moncler Vest[/b]
[b]Harden shoes[/b]
[b]Golden Goose Sale[/b]
[b]Yeezy Boost[/b]
[b]Moncler Jackets[/b]
[b]Balenciaga[/b]
[b]Pandora[/b]
[b]Air Max[/b]
[b]Golden Goose Sneakers Sale[/b]
[b]Nike Air Max 90[/b]
[b]Jordan Retros[/b]
[b]Fitflops Sale Clearance[/b]
[b]Pandora Jewelry[/b]
[b]Moncler Outlet Online[/b]
[b]Nike Shoes[/b]
[b]Nike Air Force 1 Low[/b]
[b]Pandora Rings[/b]
[b]Pandora Jewelry[/b]
[b]Fitflop Outlet[/b]
[b]Hermes Birkin[/b]
[b]Yeezy[/b]
[b]Jordan 4 Retro[/b]
[b]Air Max 98[/b]
[b]Louboutin Shoes[/b]
[b]Pandora Jewelry[/b]
[b]GGDB Shoes[/b]
[b]Pandora Jewelry[/b]
[b]Pandora Jewelry[/b]
[b]Moncler[/b]
[b]Adidas Yeezy[/b]
[b]Pandora Jewelry[/b]
[b]Nike Air Jordan[/b]
[b]Golden Goose Outlet[/b]
[b]Harden Shoes[/b]
[b]Sneakers Golden Goose[/b]
[b]Jordan 11 For Sale[/b]
[b]ECCO Shoes[/b]
[b]Air Jordans[/b]
[b]Red Bottoms Louboutin[/b]
[b]Nike Air Max[/b]
[b]Ferragamo Outlet[/b]
[b]Pandora Jewelry Outlet[/b]
[b]Jordan 11 Space Jam[/b]
[b]Moncler Coats[/b]
[b]Yeezy[/b]
[b]Jordan Retro 12[/b]
[b]Pandora Charms[/b]
[b]Red Jordan 11[/b]
[b]Pandora Bracelet Charms[/b]
[b]Pandora Canada[/b]
[b]Golden Gooses Sneakers[/b]
[b]Yeezy[/b]
[b]Pandora Jewelry[/b]
[b]Air Max 270[/b]
[b]Golden Goose Mid Star[/b]
[b]Pandora Rings[/b]
[b]Golden Goose Shoes[/b]
[b]Louboutin shoes[/b]
[b]Ferragamo Outlet[/b]
[b]Retro Jordans[/b]
[b]Air Force Ones Shoes[/b]
[b]Cheap Jordan Shoes For Men[/b]

jacobcak545

15-03-2021 19:19:48

[b]Nike Shoes For Kids[/b]
[b]Asics Running Shoes[/b]
[b]Pandora Bracelet[/b]
[b]Air Jordan Shoes[/b]
[b]Nike Air Huarache[/b]
[b]Yeezy Boost[/b]
[b]Asics Shoes Outlet[/b]
[b]Nike Air Max 720[/b]
[b]Lebron 16[/b]
[b]Pandora Rings[/b]
[b]Pandora Bracelet[/b]
[b]Pandora Bracelets[/b]
[b]Pandora Rings[/b]
[b]Nike Clearance Sale[/b]
[b]NFL Store Online Shopping[/b]
[b]Nike Shoes For Women[/b]
[b]Adidas NMD xr1[/b]
[b]Yeezy[/b]
[b]Yeezy Shoes[/b]
[b]Pandora Charms[/b]
[b]Nike Outlet Online[/b]
[b]Nike[/b]
[b]Nike Factory Outlet[/b]
[b]Pandora[/b]
[b]Nike Running Shoes For Women[/b]
[b]MLB Shop Online[/b]
[b]Fila Sandals[/b]
[b]Red Bottom Shoes[/b]
[b]Jordan Retro 11[/b]
[b]Pandora Jewelry Black Friday Deals[/b]
[b]Nike Sneakers[/b]
[b]Nike Shoes[/b]
[b]Cheap Nike Shoes[/b]
[b]Nike Outlet Online[/b]
[b]Pandora Canada[/b]
[b]Nike Sneakers[/b]
[b]Cheap NFL Jerseys[/b]
[b]Nike Outlet Store[/b]
[b]Nike Free[/b]
[b]Pandora Charms[/b]
[b]Nike Running Shoes For Men[/b]
[b]Yeezys Shoes[/b]
[b]Balenciaga Shoes[/b]
[b]Pandora Jewelry[/b]
[b]Nike Outlet Store[/b]
[b]Jordans Sneakers[/b]
[b]Pandora Charms[/b]
[b]Custom Baseball Jerseys[/b]
[b]Nike Air Force 1[/b]
[b]Jordan Shoes[/b]
[b]Red Bottom Heels[/b]
[b]Nike Basketball Shoes[/b]
[b]Kevin Durant Shoes[/b]
[b]Nike Shoes[/b]
[b]NFL Team Shop[/b]
[b]Red Bottoms[/b]
[b]Lebron 16[/b]
[b]Nike Air Zoom[/b]
[b]Nike Clearance Outlet[/b]
[b]New Nike[/b]
[b]Pandora Jewelry Official Site USA[/b]
[b]Asics Shoes[/b]
[b]Pandora Charms[/b]
[b]NFL Uniforms[/b]
[b]Christian Louboutin Outlet[/b]
[b]Christian Louboutin shoes[/b]
[b]Christian Louboutin Shoes[/b]
[b]Nike Outlet Store Online Shopping[/b]
[b]Nike Sneakers For Men[/b]
[b]Nike Factory[/b]
[b]Nike Air Max[/b]
[b]NFL Shop Online[/b]
[b]Fila Shoes[/b]
[b]Nike M2k Tekno[/b]
[b]Pandora Charms Sale Clearance[/b]
[b]Pandora Charms[/b]
[b]Nike Outlet Store Online Shopping[/b]
[b]Adidas Shoes[/b]
[b]Nike Air Max 98[/b]
[b]Lebron Shoes[/b]
[b]Christian Louboutin Shoes[/b]
[b]Nike Air Mag[/b]
[b]Nike Shoes[/b]
[b]Adidas Stan Smith[/b]
[b]New Air Max 2019[/b]
[b]Pandora Jewelry Outlet[/b]
[b]Ferragamo[/b]
[b]MLB Fan Shop[/b]
[b]Adidas Yeezy[/b]
[b]Nike Factory Outlet[/b]
[b]Pandora Necklaces Women[/b]
[b]Adidas Sneakers For Women[/b]
[b]Adidas Yeezy[/b]
[b]Pandora[/b]
[b]Kanken Backpack[/b]
[b]Nike Outlet[/b]
[b]Adidas NMD R1[/b]
[b]Nike Black Friday[/b]
[b]Pandora Jewelry Store[/b]
[b]Nike Store[/b]
[b]Christian Louboutin Outlet[/b]
[b]Nike Air Max 270 Womens[/b]
[b]Valentino[/b]
[b]Pandora Charms[/b]
[b]Ferragamo[/b]
[b]Pandora Bracelet Charms[/b]
[b]Basketball Shoes[/b]
[b]Jordan Retro[/b]
[b]Nike Outlet[/b]
[b]Fjallraven Kanken Backpack[/b]
[b]Nike Free Run[/b]
[b]Christian Louboutin[/b]
[b]Nike Cortez Men[/b]
[b]Pandora[/b]
[b]Mens Nike Shoes[/b]
[b]Pandora Rings[/b]
[b]Nike Outlet Store[/b]
[b]Adidas Yeezy[/b]
[b]Pandora Jewelry[/b]
[b]MLB Store[/b]
[b]Best NFL Jerseys[/b]
[b]Football Jerseys[/b]
[b]Pandora Charms[/b]
[b]Nike Outlet Store[/b]
[b]New Adidas[/b]
[b]Nike Presto Women[/b]
[b]Adidas[/b]
[b]Pandora Earrings[/b]
[b]Jordan Retro[/b]
[b]Air Max 95[/b]
[b]Pandora Bracelets For Women[/b]
[b]Nike Air Max 95[/b]
[b]Nike Sneakers For Men[/b]
[b]Ferragamo Shoes[/b]
[b]Christian Louboutin Outlet[/b]
[b]Adidas Superstar[/b]
[b]Pandora[/b]
[b]Lebron Shoes[/b]
[b]NBA Jerseys Shop[/b]
[b]Adidas NMD[/b]
[b]Nike Shoes[/b]
[b]Nike Air Max 720 Men[/b]
[b]Adidas Ultra Boost[/b]
[b]Womens Nike Shoes[/b]
[b]Golden Goose[/b]
[b]Air Max 98 Gundam[/b]
[b]Pandora Jewelry[/b]
[b]Yeezy 500[/b]
[b]Cheap Basketball Shoes[/b]
[b]Red Bottom Shoes[/b]
[b]Adidas Store[/b]
[b]Yeezy Boost 350[/b]
[b]Louboutin Shoes[/b]
[b]Kyries Shoes[/b]
[b]Nike Outlet Store Online[/b]
[b]Yeezy 550[/b]
[b]Nike Air More Uptempo[/b]
[b]Balenciaga[/b]
[b]Red Bottoms Louboutin[/b]
[b]Pandora Outlet[/b]
[b]Nike Factory Outlet[/b]
[b]Pandora[/b]
[b]Pandora Bracelet[/b]
[b]Nike Shoes[/b]
[b]Pandora[/b]
[b]Official MLB Jerseys[/b]
[b]Goyard[/b]
[b]New Nike 2019[/b]
[b]Nike Outlet Store Online[/b]
[b]Pandora Rings Official Site[/b]
[b]Air Force One Nike[/b]
[b]Christian Louboutin Shoes[/b]
[b]Vans Shoes[/b]
[b]Lebron 17 Graffiti[/b]
[b]Nike Clearance[/b]
[b]Pandora Ring[/b]
[b]Louboutin Shoes[/b]
[b]Pandora Bracelets Clearance[/b]
[b]Yeezy Boost 350[/b]
[b]Yeezy 700[/b]
[b]Ultra Boost[/b]
[b]Nike Zoom[/b]
[b]NBA Jerseys[/b]
[b]Air Jordans Sneakers[/b]
[b]Christian Louboutin Shoes Outlet[/b]
[b]Puma Store[/b]
[b]Nike Outlet Store Online Shopping[/b]
[b]Pandora Charms Outlet[/b]
[b]Yeezy Shoes[/b]
[b]NHL Store Online[/b]
[b]Pandora Earrings[/b]
[b]Nike Air Force Ones[/b]
[b]Kyrie Shoes[/b]
[b]Air Force 1 Low[/b]
[b]Nike Sneaker[/b]
[b]Ultraboost[/b]
[b]New Shoes 2019[/b]