Мировая история знает всего три серьезные попытки сознательного воплощения анархистского социального идеала, теорий анархизма в жизнь: Парижская Коммуна 1871 г., махновщина и «либертарный коммунизм» в Испании в 1936–1939 гг. Но в двух последних случаях имел место откровенный разрыв с принципами анархизма: там анархисты, установив этатоидную (подобную государству) власть, навязывали эту власть остальному населению (большинству) силой оружия, безжалостно подавляя и уничтожая несогласных (вопреки принципу свободы личности), а в Испании еще и превратившись в коллективных угнетателей и эксплуататоров трудящихся – в первую очередь в созданных ими «коллективах» («коммунах»).
И только Парижская Коммуна, не отмеченная печатью принуждения, эксплуатации и ограбления трудящихся во имя анархии, была чистым случаем воплощения анархистских теорий в жизнь. Это при том, что анархисты в руководстве Коммуны не составляли большинства (большинство состояло из странной на первой взгляд коалиции неоякобинцев, то есть левобуржуазных республиканцев, и бланкистов; показательно, однако, что бланкисты заключили союз именно с неоякобинцами, а не с анархистами, то есть такими же, как они, социалистами).
Но анархистское меньшинство оказалось таким меньшинством, которое сыграло решающую роль в истории Коммуны. Во-первых, потому что неоякобинцы, ориентированные на свержение монархии и повторение Великой французской революции, не имели никакой экономической программы (и знали это), а бланкисты искренне полагали, что социально-экономические изменения явятся автоматическим следствием политической революции рабочего класса. Анархисты Коммуны, почти поголовно прудонисты, были единственными, кто опирался на какую-то социально-экономическую теорию. Во-вторых, прудонисты, как члены Интернационала, были укоренены в рабочей среде куда лучше, чем неоякобинцы, и как минимум не хуже, чем бланкисты, а революция 1871 г. была революцией рабочего Парижа. В-третьих, эта революция, спровоцированная военной катастрофой, была стихийной (с чем соглашались все революционеры), а анархисты были единственными, кто ориентировался на спонтанность.
Наконец, несмотря на то, что анархисты в Коммуне были в меньшинстве, по набору имен своих представителей, их известности у рабочих и ремесленников они ни в чем не уступали такому же набору имен и у неоякобинцев, и у бланкистов. Из 81 члена Коммуны (окончательного состава) анархистов было 36 (28 прудонистов и 4 бакуниста) против 22 неоякобинцев и 23 бланкистов и необабувистов[1]. Причем среди коммунаров-прудонистов были такие имена, как Жюль Валлес, Эжен Варлен, Гюстав Курбе, Артюр Арну, Огюст Верморель, Шарль Лонге, Шарль Белэ, Альбер Тейс, Огюстен Авриаль, Франсуа Журд, Жан-Батист Мильер, Амеде-Жером Ланглуа, Гюстав Лефрансе, Эмиль Обри, Камиль-Пьер Ланжевен, Жан-Луи Пенди и Жюль Бабик, а среди бакунистов – Гюстав Клюзере и Бенуа Малон. И даже те из них, кто, что называется, на глазах преодолевал прудонизм – Варлен, Валлес, Лонге, – в дни Коммуны в основном еще оставались анархистами[2].
Анархисты Коммуны, отдадим им должное, последовательно проводили в жизнь свои взгляды – и в результате погубили Коммуну и заплатили за свои ошибки, иллюзии и глупость не только своими жизнями, но и жизнями тысяч коммунаров.
В первую очередь, это касается военной организации Коммуны. Вступив под воздействием аргументов Варлена в Национальную гвардию – с тем чтобы взять над ней идеологический контроль, – прудонисты вскоре заняли посты командиров многих легионов, вошли в состав ЦК Национальной гвардии и довели дело до того, что даже заседания ЦК стали проводиться в помещении прудонистских секций Интернационала на улице Кордери[3]. С 18 по 28 марта ЦК Национальной гвардии был де-факто классовым революционным правительством Парижа, опиравшимся непосредственно на вооруженные «низы» (представители легионов Национальной гвардии из буржуазно-аристократических кварталов в ЦК не вошли). Но, верный прудонистским мелкобуржуазно-демократическим иллюзиям, ЦК добровольно передал власть Коммуне, избранной всеми слоями и всеми округами Парижа. На это ЦК пенял еще Маркс[4].
Более того, испытывая, как полагается анархистам, священную ненависть к дисциплине и правильной военной организации, прудонисты насаждали в Национальной гвардии то, что позже, во времена Гражданской войны в России, будет названо «партизанщиной». Избираемость и сменяемость командиров, отказ подчиняться единому командованию, митинговщина и повсеместное самовольное присвоение функций на местах были результатом прудонистской пропаганды (в противовес позиции неоякобинцев, ориентированных на образ революционной армии времен якобинской диктатуры)[5]. В качестве штабов «партизанщины» выступили вполне анархистские по духу «окружные подкомитеты» Национальной гвардии, которые Коммуна смогла распустить только 6 апреля[6]. Помимо анархистской ненависти ко всякому «милитаризму», такая позиция прудонистов основывалась и на том, что они не считали Парижскую Коммуну государственной властью и, следовательно, Национальную гвардию – армией.
Полного триумфа принципы анархии в военной организации Коммуны достигли после того, как военным делегатом Коммуны (то есть главнокомандующим и «военным министром») стал бакунист Клюзере, участник клоунской попытки Бакунина учинить анархистскую революцию в Лионе[7]. Верный бакунистской установке на «инициативу низов», он окончательно разложил и децентрализовал управление Национальной гвардией, довел его до полного хаоса и анархии. Клюзере не знал, из кого состоит его штаб, сколько батальонов и орудий в его распоряжении, сколько людей на позициях у Домбровского и т.д. В разгар ожесточенных боев он иногда целыми днями спал[8]. Проспер Оливье Лиссагарэ назвал его «призрачным полководцем», который «диктовал… приказы…, развалясь на своем диване»[9]. Член Военной коллегии Коммуны О. Авриаль констатировал: «Национальная гвардия неорганизована… никто ею не командует; то и дело поступают приказы и контрприказы; она не знает, кому она должна подчиняться… у нее нет ни шинелей, ни обуви, ни брюк… ее оставляют на две недели в траншеях, кормят исключительно солониной, что ведет к заболеваниям»[10]. Одни батальоны – как 176-й – находились бессменно в бою по 25 дней и доходили до изнеможения и поголовной цинги, другие скучали в Париже. На позициях не хватало ни обмундирования, ни боеприпасов, старые ружья выходили из строя, новых штаб не отпускал[11]. Полный анархистской веры в «стихийную инициативу масс», Клюзере даже не подверг ревизии городские военные склады – а массы, откликаясь на призыв прудонистов не покушаться на чужую собственность, не тронули на дверях складов и замков. В результате коммунары сражались устаревшими пистонными ружьями, а на складах версальцы позже обнаружили 300 тысяч современных ружей «шаспо», 200 тысяч магазинных ружей и 14 тысяч карабинов Энфильда![12]
Даже после смещения и ареста Клюзере следующим военным делегатам – Росселю и Делеклюзу – оказалось не по силам исправить ситуацию. Россель признал, что «не способен нести далее ответственность там, где все рассуждают и никто не хочет повиноваться», а Делеклюз, хоть и начал сокращение чудовищно раздутого при Клюзере штата офицеров генштаба, обозов и артиллерии, победить сложившуюся систему не смог, о чем свидетельствовали и отчеты Домбровского[13]. Кончилось тем, что неоякобинец Делеклюз, идеалом которого были «железные батальоны» Сен-Жюста, махнул рукой и вынужден был смириться с анархией, выпустив знаменитый манифест со словами «Довольно милитаризма, довольно штабных военных…! Место народу, бойцам с голыми руками! … Народ ничего не понимает в искусных маневрах, но, имея ружья и мостовую под ногами, он не боится никаких стратегов монархической школы»[14].
Степень анархии в военной области вполне характеризует тот факт, что на протяжении всей Коммуны в казармах Принца Евгения комфортабельно располагался прекрасно экипированный отряд в 1500 штыков, провозгласивший нейтралитет – и, верные анархистским принципам «антиавторитаризма» и «свободы личности», коммунары не только не разоружили эту часть, но и содержали этих дармоедов![15]
Член Коммуны неоякобинец Поль Растуль назвал военную администрацию Коммуны «организованной дезорганизацией»[16]. Итог анархистской организации военного дела: «Деятельность командного состава не была разграничена от деятельности выборных организаций воинских частей, вмешивающихся даже в оперативные распоряжения. Результатом был величайший хаос… Из 200 тыс. национальных гвардейцев, имевшихся в распоряжении Коммуны, на боевых линиях было не более 15–16 тыс. человек. Они вынуждены были подолгу держаться в окопах без смены. Резервы прибывали слишком поздно или не приходили вовсе. Отряды часто вступали в бой по своей собственной инициативе. Очень плохо были организованы разведка и караульная служба»[17]. Справедлив вывод Поля Луи: «Отсутствие дисциплины, беспорядок…; плана не было никакого; и в результате с самого начала столица была, в сущности, в полной власти версальцев»[18].
Гибельными были и классические для анархистов коммуналистские (федералистские) иллюзии прудонистов. Если бы анархисты говорили о федерации коммун в некоем отдаленном будущем, после всеобщей победы социальной революции – никакой беды бы не было. Но они настаивали на том, что Парижская Коммуна – это не революционная государственная власть, противостоящая контрреволюционному версальскому правительству, а всего лишь самоуправление одного города, «муниципальный совет Парижа». Во Франции, полагали они, вообще не должно существовать централизованного государства и центрального (пусть и социалистического) правительства, а должна быть федерация коммун. Революцию 18 марта они рассматривали как «коммуналистскую революцию», ближайшей ее задачей считали создание «муниципальной конституции» («коммунальной хартии»)[19].
По этой причине уже ЦК Национальной гвардии отказался от похода на Версаль (а Коммуна затем подтвердила эту позицию), призвав провинцию «подражать нам». Как сказал Белэ при провозглашении Коммуны, она будет заниматься только «местными вопросами», а для других должна стать «моделью». Позже Лонге устами центрального печатного органа Коммуны – «Официальной газеты Французской Республики» – даже заявит, что Коммуна создана «не для управления Францией, а для ее освобождения» – причем освобождения силой примера[20].
Со времен Маркса эта ошибка коммунаров считается одной из основных причин поражения Коммуны[21]. Маркс даже назвал ее «роковой», то есть, видимо, решающей[22]. В первые дни после 18 марта А. Тьер в Версале (всего в 20 км от Парижа) располагал лишь 22–27 тыс. абсолютно деморализованных солдат. ЦК мог противопоставить им от 100 до 200 тыс. полных энтузиазма бойцов. Позже версальцы – вплоть до Тьера – сами признавали, что атака Национальной гвардии на Версаль стала бы для них катастрофой[23].
Официальная программа Коммуны, опубликованная 20 апреля под названием «Декларация к французскому народу», носила откровенно коммуналистский характер, называла свою революцию «коммунальной», говорила преимущественно об автономии Парижа и его правах и рисовала в качестве искомой цели «полную автономию коммун на всем протяжении Франции»[24]. То есть прудонистское меньшинство успешно навязало свою волю не только бланкистам, но и неоякобинцам, для которых, казалось, формула «Республика, единая и неделимая» должна быть священной!
Коммунализм прудонистов простирался так далеко, что они готовы были в случае лишения Парижа звания столицы пойти на формальное провозглашение независимости «Департамента Сена», то есть Парижа![25]
Нежелание видеть за коммуналистской догмой реальный мир доходило до того, что прудонистская «La Commune» клеймила Коммуну за «увлечение» войной с Версалем, в то время как в небрежении оказались собственно коммунальные вопросы: освещение улиц, «снабжение водой, очистка города, омнибусы». Ст. Мендельсон, обративший внимание на эту явно неадекватную (война же!) позицию, справедливо указывал: какая работа омнибусов, если во всем двухмиллионном Париже было меньше 600 лошадей – и их не хватало даже для артиллерии![26]
Отказав единомышленникам в военной помощи и идеалистически провозгласив «воздействие лишь примером», Коммуна обрекла на поражение своих сторонников в других городах – где было меньше и рабочих, и национальных гвардейцев, где не знали ужасов прусской осады и где остались правительственные гарнизоны. Коммуны были провозглашены в Марселе, Лионе, Тулузе, Крёзо, Сент-Этьене, Лиможе, Нарбонне, Бордо, Морёе[27]. Но все они без военной поддержки революционного Парижа были быстро подавлены правительственными войсками. П. Луи считает именно эту ошибку «главной причиной падения» Парижской Коммуны[28].
Из-за анархистской ненависти ко всему государственному, и уж тем более к карательным органам, прудонисты сделали всё, чтобы воспрепятствовать эффективной борьбе с контрреволюцией. В этой области Коммуна и так была почти беспомощна, не имея ни аппарата контрразведки, ни опыта, ни кадров для подобной деятельности. Большинство агентов Тьера успешно избежало ареста, большинство арестованных было арестовано по ошибке и вскоре освобождено (причем многие агенты Тьера – сообщниками, воспользовавшимися неразберихой). Но и такой «борьбе с контрреволюцией» прудонисты отчаянно препятствовали, постоянно атакуя прокурора Коммуны бланкиста Рауля Риго, выступая против создания Комитета общественного спасения, а когда не удалось сорвать его создание – против действий последнего, таких как введение удостоверений личности (вполне логичной меры на войне)[29]. В условиях осады Парижа версальцами прудонисты требовали соблюдения максимально широких гражданских свобод для всех, включая врагов Коммуны, выступали против каких-либо репрессий (как говорил Арну, «социалисты не должны пользоваться средствами, которые употребляли деспоты») и настаивали на том, что социалисты должны быть «философами и ставить разум выше силы»[30].
И это при том, что Париж был буквально наводнен версальской агентурой, агенты Тьера успешно проникли в генштаб, в ЦК Национальной гвардии (Рауль дю Биссон), некоторые из них стали офицерами Национальной гвардии (например, начальник штаба 7-го легиона виконт Барраль де Монто). Агентом Версаля были начальник 6-го сектора обороны Коммуны полковник Лапорт и даже первый главнокомандующий Национальной гвардией Шарль Люлье. Тьер располагал планами обороны Парижа и планами баррикад, его агенты открыли версальцам ворота в город и сдали редут Мулен-Саке. В Версале под руководством секретаря Тьера Бартелеми Сент-Илера было создано специальное бюро по руководству шпионско-диверсионной деятельностью против Коммуны. Бюро располагало значительными средствами. Оно подкупало чиновников, журналистов, предпринимателей в Париже, организовало массовый саботаж (в частности, при осуществлении оборонительных работ, на железнодорожном узле, в госпиталях), успешно осуществляло диверсии – вплоть до взрыва патронного завода на улице Рапп (с почти сотней жертв). В Париже составлялись заговоры – с целью организации восстаний в тылу Коммуны при подходе версальцев – и если эти заговоры раскрывались (как в случае с заговором «трехцветных повязок»), то исключительно по случайности[31].
Огромный моральный и пропагандистский ущерб анархисты нанесли Коммуне, когда они конституировались в официальное «меньшинство». Причиной было несогласие с созданием Комитета общественной безопасности, которыми был воспринят ими как «орган диктаторской власти, узурпирующий народный суверенитет», хотя необходимость создания Комитета была продиктована катастрофическим ухудшением положения Коммуны[32]. 15 мая – воспользовавшись как предлогом срывом заседания Коммуны – «меньшинство» (21 человек, к которым позже присоединился Б. Малон) выступило с официальной декларацией (опубликованной в газетах 16-го), где заявило о своем выходе из Коммуны и намерении «удалиться в округа». Это было публичным сообщением о расколе. Декларация «меньшинства» вызвала потрясение: массовую растерянность у рядовых коммунаров, восторг версальской прессы, радость буржуазных кругов в Париже, тут же ставших требовать через свою печать новых выборов в Коммуну[33]. И хотя «меньшинство» не выполнило своей угрозы и не ушло, ущерб репутации Коммуны был так велик, что, по мнению Лиссагарэ, «покончил с авторитетом Коммуны»[34]. А по мнению О.Л. Вайнштейна, декларация «меньшинства» спровоцировала фактический распад Совета Коммуны (который последний раз собрался 21 мая) и дезорганизацию в последующие дни[35]. По свидетельству Рошфора, Тьер, узнав о расколе Коммуны, «ликовал» – и «уже считал себя господином Парижа», начав подготовку к решающему штурму города[36].
Безусловно, большой удар по единству коммунаров и репутации Коммуны нанесли после этого прудонистские газеты, атаковавшие «большинство» с невиданным ожесточением. Так, «La Sociale» опубликовала 16 мая статью «Подлецы», где призывала Росселя к военному перевороту, требовала ареста и расстрела ЦК Национальной гвардии и Комитета общественного спасения. 19 мая «La Commune» назвала «большинство» «кровавыми шутами» и потребовала расстрелять и Комитет общественного спасения, и Комиссию общественной безопасности. После таких статей, далеко превосходящих по резкости то, что писала буржуазная парижская пресса, газеты были закрыты Коммуной, что, естественно, тоже не прибавило ей авторитета[37].
Неоякобинцы передоверили вопросы экономики социалистам[38], но прудонисты, называя вещи своими именами, провалили социально-экономическую политику Коммуны. Как заметил Ст. Мендельсон, даже само название Комиссии труда, промышленности и обмена («министерства экономики» Коммуны) было откровенно прудонистским[39]. Прудонистская доктрина ставила в центр экономики не производство, а именно обмен, и потому выходом из противоречий капитализма называла «взаимность услуг» (мютюэлизм), бессудный кредит, кооперативы и «свободный договор» между работником и работодателем – без покушения на собственность последнего. Эти идеи прудонисты последовательно пытались воплотить в социально-экономической политике Коммуны, считая, видимо, предыдущий негативный опыт воплощения идей Прудона на практике (крах его «Народного банка») случайностью.
Руководствуясь прудонистской догмой о неприкосновенности собственности (и тем более банковских фондов как основы «организации кредита и обмена»), а также и потому, что прудонисты считали Коммуну лишь коммунальным самоуправлением, Парижская Коммуна не только не национализировала Французский банк, но даже не назначила новое руководство, ограничившись посылкой в банк делегатом прудониста Ш. Белэ, которого во всем поддерживал делегат финансов прудонист Ф. Журд. Во Французском банке лежало 3 млрд франков, Белэ получил в банке за все время Коммуны 16 млн франков (в основном с муниципального счета Парижа; когда деньги на счету иссякли, он с унижениями получал кредиты – под залог городского имущества! – на суммы, гораздо меньше требовавшихся, что нанесло тяжелый удар по социальным программам Коммуны). В то же время Французский банк беспрепятственно предоставил правительству Тьера 267 млн франков, то есть в 15 раз больше, чем Коммуне![40]
Более того, когда 12 мая бланкисты из Комитета общественной безопасности силами батальона Национальной гвардии и двух отрядов добровольцев попытались занять банк, Белэ добился ухода отрядов[41]. Правительство Тьера оценило эти действия: после разгрома Коммуны Белэ был освобожден от наказания, получил пропуск и беспрепятственно выехал в Швейцарию[42].
Как справедливо – с нескрываемой горечью – сказал Лиссагарэ, даже в Версале «капиталистическая крепость» (Французский банк) не имела таких защитников, какими оказались прудонисты[43].
Прудонисты таким образом посадили Коммуну на голодный паек, сорвали финансирование социальных реформ и заставили отказаться от пересмотра налоговой политики в интересах трудящихся (то есть своей социальной базы) и свести к минимуму социальные выплаты[44]. Между тем в результате войны с пруссаками и осады большинство предприятий Парижа остановилось, в городе была чудовищная безработица, из 600 тыс. парижских рабочих и ремесленников работу имело всего 114 тыс. (в том числе 62 тыс. женщин); Коммуна вынуждена была полностью содержать самое меньшее 300–350 тыс. человек, не считая муниципальных служащих и т.п.[45] Кроме того, отказ от контроля над Французским банком сделал заранее бесперспективными переговоры Коммуны с пруссаками: немецкая сторона знала, что у Коммуны нет реальной возможности выплатить хотя бы часть контрибуции[46].
Эта, основанная на прудонистских догмах, политика Парижской Коммуны по отношению к Французскому банку справедливо считается одной из главных причин гибели Коммуны – с 1872 г., когда об этом написал Энгельс, прямо возложивший вину на прудонистов[47]. Позже во введении к «Гражданской войне во Франции» Маркса он же отметил: «Банк в руках Коммуны… имел бы больше значения, чем десять тысяч заложников. Это заставило бы всю французскую буржуазию оказать давление на версальское правительство в пользу заключения мира с Коммуной»[48].
Социально-экономическая политика прудонистов отличалась половинчатостью и соглашательством, ее даже нельзя назвать социалистической, можно лишь популистской. Удачные шаги носили исключительно частный характер, были направлены либо на решение проблем отдельных групп трудящихся, либо на частичное решение этих проблем (запрет ночной работы почему-то только пекарей; введение муниципальных съестных лавок, где цены были ниже, чем в частных – но почему-то не установление потолка цен; запрет проституции – но почему-то мэриями только отдельных округов, и т.д., и т.п.). Хотя прудонисты постоянно клялись именем пролетариата, проведенные ими через Коммуну законы защищали интересы буржуазии – например, закон о просроченных коммерческих платежах[49]. Половинчатым и популистским был и закон о ломбарде, провозглашенный прудонистами «социалистическим». В условиях войны и безработицы ломбард обобрал весь рабочий Париж, накопив ценностей на 180 млн франков (при этом ссуд было выдано лишь на 38 млн); «высший менеджмент» ломбарда прославился баснословными окладами (расходы на управленческий аппарат достигли 960 тыс. франков в год!); основными предметами заклада были вовсе не драгоценности и т.п., а орудия труда (инструменты, швейные машинки, ткацкие станки и т.д.) и предметы первой необходимости. Социалистической мерой была бы ликвидация этого ростовщического института и возвращение заложенных вещей. Но прудонисты решительно отвергли это и пошли лишь на возвращение закладов до 20 франков, которые к тому же почти никто получить не успел[50]. Мотивируя отказ от ликвидации ломбарда, Журд прямо сказал, что «уничтожить ломбард значит посягнуть на [частную] собственность»[51].
Именовавшие себя «пролетарскими революционерами», прудонисты постоянно печатно выступали в защиту имущественных интересов буржуазии. Прудонист Пьер Дени в газете «Le Cri du Peuple» доказывал, что интересы буржуазии и рабочих-поденщиков – одни и те же. «La Commune» ратовала за «союз между капиталом и работником» и требовала от Коммуны защиты интересов «всех классов общества». «La Sociale» заявляла, что Коммуна не будет лишать буржуа «плодов их завоеваний», а «Le Cri du Peuple» – что Коммуна не намерена «превратить богатого в бедняка, хозяина – в наемного рабочего» и «ее задача» – «равновесие»[52].
Прудонисты не сделали даже того, что они, как члены Интернационала, обязаны были сделать. Так, Брюссельский (1868) конгресс Интернационала принял резолюцию о национализации железных дорог. Прудонисты сделали вид, что не помнят этого, и даже проекта о национализации железных дорог не составили![53] Аналогичным образом прудонисты проигнорировали резолюцию Женевского (1866) конгресса Интернационала о 8-часовом рабочем дне, а соответствующее предложение Лео Франкеля было ими тут же провалено[54]. Вероятно, они искренне считали, что проведенное ими на конгрессе добавление об «эквивалентности функций труда различных отраслей» является альтернативным решением вопроса и потому резолюция о 8-часовом рабочем дне на них не распространяется[55]. Вайнштейн верно отметил, что прудонистская, состоявшая из членов Интернационала, Комиссия труда и обмена «не поставила на рассмотрение Коммуны ни вопроса о контроле рабочих над производством, ни вопроса о регулировании рабочего дня, ни вопроса о минимуме заработной платы»[56].
Результатом стало массовое разочарование парижских рабочих в Коммуне. Члены Коммуны сами вынуждены были признать, что массы обвиняют Коммуну в «нереволюционности», в «бездеятельности», в «мягкотелости» и т.п.[57] Вскоре это разочарование вылилось в массовый абсентеизм – на довыборах членов Коммуны[58].
Так прудонисты подорвали социальную опору Коммуны. Это не было случайностью: постоянно рассуждая о «социальной революции», прудонисты ее боялись. Это видно и из программной статьи «золотого пера» прудонистов О. Вермореля в первом номере его «L’Ordre», где автор уравнивает социальную революцию, торжествующую реакцию и «прусское наступление», и из другого программного документа прудонистов – воззвания парижских секций Интернационала от 23 марта, которое было выдержано, говоря современным языком, в духе «социального партнерства» и где говорилось вовсе не о пролетарской революции, борьбе классов и, тем более, ликвидации частной собственности на средства производства, а о «реорганизации труда» на основе «уничтожения антагонизма классов» в виде «организации кредита, обмена, ассоциации, обеспечения рабочих заработной платой, эквивалентной труду».[59]
Дело было не только в анархистских иллюзиях вождей. Сами воззрения прудонистов были отражением стихийных умонастроений той среды, от лица которой говорили эти «представители парижского пролетариата». Тогдашние парижские рабочие выглядели совсем не так, как по нынешним представлениям должен выглядеть пролетариат.
Франция Второй империи сильно отставала в развитии от капиталистического примера – Англии, а Париж во многих отношениях отставал от Франции в целом. В Париже не было шахт, или крупных сталелитейных заводов, или такого сосредоточия ткацкого производства, как, например, в Лионе. В основном рабочие Парижа были ориентированы на производство того, в чем нуждалась аристократически-бюрократическая столица империи: мебели, одежды, экипажей, бумаги, предметов роскоши. На 101 тыс. официально зарегистрированных промышленных предприятий Парижа работало 416 тыс. рабочих, то есть в среднем четверо рабочих на одного хозяина. 61 % предприятий обходились без рабочих или имели только одного рабочего (то есть перед нами – типичные ремесленники), 31 % имел от 1 до 10 рабочих и лишь 7 % – свыше 10. Больше всего рабочих и ремесленников было занято изготовлением одежды (107,5 тыс. человек), затем шло строительство (88,7 тыс., причем в большинстве это были вчерашние крестьяне), затем – производство предметов роскоши (31,4 тыс.), затем – производство металлоизделий (29,3 тыс.) и пищевая промышленность (18,4 тыс.). При этом в производстве одежды и туалетных принадлежностей на каждого хозяина приходилось в среднем менее двух рабочих, в пищевой промышленности предпринимателей было в 2,5 раза больше, чем рабочих, и даже в строительстве на каждого предпринимателя приходилось в среднем менее 1,5 рабочего. В Париже насчитывалось 24 тыс. сапожников-ремесленников, 15 тыс. портных, 4 тыс. модисток, 5,5 тыс. шляпников и шляпниц, 8 тыс. белошвеек, 9 тыс. позументщиков и т.п. Лишь 10 % парижских рабочих числились фабрично-заводским пролетариатом (50 тыс.), причем, очевидно, в основном они были заняты на мелких и средних предприятиях, 19 % – в строительстве и около 10 % были железнодорожными рабочими. На две трети парижская промышленность состояла из карликовых предприятий, почти на треть – из мелких и уж совсем ничтожный процент составляли средние и крупные. Типичный парижский рабочий – это кустарь-одиночка или ремесленник с одним-двумя подмастерьями. Показательно, что в конце 60-х гг. XIX в. стоимость произведенной во всей Франции продукции рудной, каменноугольной и металлообрабатывающей промышленности составила лишь 565 млн франков, а стоимость произведенной одежды и предметов моды – 1,5 млрд франков[60].
Вдобавок к тому, несмотря на перестройку Парижа при Второй империи, вызвавшую определенное разграничение богатых и бедных кварталов, значительная часть рабочих еще жила (или хорошо помнила, как совсем недавно жила) в тех же самых домах (только на других этажах), что и хозяева, и постоянно с ними по-соседски общалась. То есть и вне производства нравы были ремесленно-патриархальные[61].
Это должно было порождать именно мелкобуржуазные настроения, пусть даже и социалистические. Прудонизм как раз и был таким мелкобуржуазным учением, к тому же – по сравнению с другими вариантами анархизма – чудовищно патриархальным и нереволюционным. Неразвитость капитализма и слабая классовая дифференциация между пролетариями и ремесленниками в Париже просто обрекли прудонизм на массовый успех. Не случись в 1871 г. революции, влияние прудонизма по мере экономического развития Франции само собой сошло бы на нет. Но в условиях революции оно стало фатальным фактором.
Поразительно, но массы, ведомые, по сути, классовым инстинктом, в условиях гражданской войны куда раньше своих вождей избавлялись от анархистских иллюзий. Однако в отсутствие массовой теоретической грамотности, массовых организаций, классовой революционной традиции и эффективных механизмов воздействия на вождей это опережение массами вождей могло дать лишь ограниченный результат. Это понял Ленин, который – постоянно выдвигая Коммуну в качестве примера для революционного пролетариата – все-таки вынужден был отметить, что «Коммуны не понимали те, кто ее творил, они творили гениальным чутьем проснувшихся масс» и что в Коммуне «революционный инстинкт рабочего класса прорывается вопреки ошибочным теориям» ее вождей[62]. Или, как сказал о том же Плеханов, «если в мероприятиях Парижской Коммуны незаметно… утопизма, то это объясняется тем, что объективная логика великого революционного движения оказалась сильнее субъективной логики его вожаков, и зараженная утопизмом мысль подчинялась … властным указаниям общественной жизни»[63].
Итак, что же принесла рабочему населению Парижа похвальная настойчивость и принципиальность анархистов в деле внедрения своих идейных принципов в жизнь? 1. Развал в военной области, что сделало вооруженные силы Коммуны неспособными противостоять регулярной армии версальцев. 2. Изоляцию Парижа – из-за отказа выступить в роли общефранцузской революционной власти (плод коммуналистских антигосударственнических догм). 3. Дезорганизацию и делегитимацию системы управления (включая – в условиях гражданской войны! – репрессивный аппарат) – опять же из-за отказа признавать, что Коммуна де-факто была революционной государственной властью. 4. Подрыв социальной опоры Коммуны вследствие половинчатой и непоследовательной социальной политики. 5. Подрыв авторитета Коммуны путем открытого раскола.
Именно анархисты несут львиную долю ответственности за «кровавую неделю» в Париже, за смерть 35–40 тыс. коммунаров, из которых менее 3 тыс. погибло в бою, а все остальные были казнены без суда (en masse) и по суду, умерли – в том числе от ран, лишенные медицинской помощи – в заключении[64].
Анархисты всего мира гордились Парижской Коммуной именно как «опытом преодоления государства». Например, Бакунин до конца жизни был уверен, что Коммуна – это пример безгосударственности, пример социальной революции против государства[65]. И в наши дни А. Шубин восхваляет анархистов Коммуны – причем именно за реформизм, за отказ от классовой борьбы, за ориентацию «на конструктивные формы экономического соревнования с капиталом, а не насильственное его уничтожение», за намерение «создать новый сектор» в экономике – в форме, если вдуматься, ЗАО (АОЗТ), за то, что они «взяли на себя функции посредников между трудом и капиталом»[66].
Анархисты, безусловно, имеют полное право считать Парижскую Коммуну «своей». Вопреки тому, что привыкла говорить марксистская традиция, ссылающаяся на Коммуну как на пример пролетарского государства (государства диктатуры пролетариата), Коммуна в собственном смысле слова государством не была. Это знал еще Энгельс[67], но по тактико-политическим соображениям марксисты эту точку зрения не пропагандировали, а со временем и вовсе забыли.
Коммуна была формой этатоидной власти. Но именно это ее и погубило. Коммуна потерпела в первую очередь военное поражение, а только этатоидная власть повстанцев, типичная для анархистов, могла сознательно совершить две недопустимые ошибки: избрать оборонительную тактику, в то время как «оборона есть смерть всякого вооруженного восстания»[68], и максимально дезорганизовать военные структуры, в то время как «организация – это победа, разрозненность – смерть»[69].
Анархия убила Коммуну. Это (пусть и выражаясь в 1877 г. сдержанно, с учетом чувств родных и товарищей погибших коммунаров) констатировал и В. Либкнехт: «Отсутствие политической и военной организации проходит красной нитью через всю историю Коммуны. Этим была заранее предопределена судьба ее»[70]. Энгельс в 1872 г. в частном письме мог себе позволить высказаться жестче: «Именно недостаток централизации и авторитета стоил жизни Коммуне»[71]. А публично Маркс с Энгельсом дважды в 1873 г. процитировали письмо Гарибальди (причем Энгельс во втором случае счел нужным выделить эти слова): «Парижская Коммуна пала потому, что в Париже не было никакой авторитетной власти, а лишь одна анархия»[72].
Но еще более суровые претензии предъявил анархистам – членам Коммуны теоретик народничества, участник и свидетель Коммуны и такой же, как парижские прудонисты, член Интернационала, П.Л. Лавров: «…именно члены социалистического меньшинства ничем не проявили того, что … “экономическое равенство” составляет главное дело, необходимое и предварительное условие “политической свободы”. Они толковали об автономии общин, о свободе слова, о вреде диктатуры – всё вопросы политические – и откладывали на будущее обсуждение … отношений труда к капиталу, пролетариата к собственности; они едва решались дотронуться до святыни собственности казначейства, банков, … а тем менее – до святыни собственности частных людей, ограничиваясь в этой области осторожными полумерами. …ни один камень экономического строя, враждебного пролетариату, не был сдвинут с места представителями его революции»[73]. Коммуна «объявила “социальное возрождение”, но не попыталась даже осуществить его. Она объявила “конец старого правительственного и клерикального мира, конец милитаризма, чиновничества, эксплуатации, биржевой игры, конец монополий и привилегий”, но не сделала ни одного решительного шага к их концу. Она поставила программу социальной революции, но не решилась выполнить этой программы»[74].
Иначе говоря, Лавров обвинил анархистов Коммуны в том, что они оказались препятствием на пути социальной революции! Для революционера и социалиста нельзя придумать более страшного обвинения.
Во всех трех указанных в начале статьи случаях, когда анархисты действительно попытались всерьез ввести «безначалие», они – противники власти («анархия» значит «безвластие») – вынуждены были взять власть в свои руки, стать властью. И, ненавидя государство, вынуждены были создать этатоидные (подобные государству) структуры. Но только в Парижской Коммуне анархисты не сделали уступок Realpolitik, сохранили идейную чистоту. И наглядно показали всему миру, чем это в кратчайший срок кончается. Гекатомбой.