Читая Милгрэма. Мнения З. Баумана и Э.Фромма
(глава из книги социолога З. Баумана «Актуальность Холокоста»,)
Не вполне оправившись от шокирующей правды холокоста, Дуайт Макдональд предупреждал в 1945 году, что нам теперь следует более опасаться законопослушных людей, чем тех, кто нарушает закон. После холокоста все знакомые и затверженные образцы зла кажутся уже незначительными. Он перевернул все установленные объяснения злодеяний. Внезапно оказалось, что самое ужасающее зло, памятное человечеству, исходило не от нарушения порядка, а от его безупречного, неукоснительного соблюдения. Он не явился следствием действий буйной и неконтролируемой толпы, но людей в униформе, дисциплинированных и послушных, следующих правилам и педантичных в отношении духа и буквы поставленной задачи. Очень скоро оказалось, что эти люди вовсе не злодеи, стоило им только снять униформу. Они были совсем, как мы. Они любили жен и баловали детей, помогали своим друзьям и утешали их в несчастье. Казалось невероятным, что, надев униформу, те же люди или сами расстреливали, отравляли газом, или руководили расстрелами и отравлением газом тысяч других людей, включая женщин, чьих-то любимых жен и обожаемых детей. И это ужасало. Как могли обычные люди вроде вас и меня делать это? Должно быть, все же, что они были особенными, другими, не такими, как мы? Должно быть, их просто не коснулось облагораживающее, гуманизирующее воздействие нашего просвещенного, цивилизованного общества? Или, должно быть, находясь под воздействием какого-то
порочного или просто несчастливого сочетания образовательных факторов, они оказались испорчены, превращены в больных личностей? Доказывать, что эти предположения неверны, — значило бы столкнуться с возмущением — не только потому, что это уничтожило бы иллюзию личной безопасности, которую обещает жизнь в цивилизованном обществе. Не понравилось бы это и по более важной причине; это бы выставило безнадежно неубедительным любое лестное, с точки зрения морали, представление о самом себе, чистую совесть любого. Отныне всем предстояло очищать свою совесть до особого распоряжения.
Самой пугающей в холокосте, а также в том, что мы узнали о его исполнителях, была не вероятность того, что с нами могли сделать «такое», но понимание того, что это могли бы сделать мы. Стэнли Милгрэм, американский психолог из Йельского университета, сделал пугающее открытие, когда неосмотрительно провел эмпирический тест некоторых предположений, основанных на эмоциональном стремлении не замечать очевидного ; еще более опрометчиво поступил Милгрэм в 1974 году, когда опубликовал результаты своих исследований. Открытие Милгрэ- ма оказалось действительно недвусмысленным: да, мы могли бы сделать это, и все еще можем — при соответствующих условиях.
Жить с такими находками было нелегко. Неудивительно, что на Милгрэма обрушилось научное сообщество. Техника исследования Милгрэма рассматривалась в микроскоп, расчленялась, объявлялась ошибочной и даже бесчестной, она была подвергнута хуле и брани. Любой ценой, любыми средствами, всеми правдами и неправдами академический мир пытался дискредитировать и дезавуировать открытия, которые порождали страх и ужас там, где должны бы царить благодушие и спокойствие. Мало примеров в истории науки, которые бы так полно вскрывали реальность научного поиска, вроде бы свободного от оценочных суждений. «Я уверен, — сказал Милгрэм в ответ своим недоброжелателям, — что большинство критики, вне зависимости от того, насколько знакомы люди с проблемой, обусловлено результатами эксперимента. Если бы каждый, испытав легкий шок или умеренный стресс, сломавшись, прекращал опыт (на первоначальной стадии, прежде чем последствия приказов экспериментаторов означали бы принесение боли и страдания предполагаемым жертвам), это было бы очень обнадеживающим открытием, и никто бы не протестовал»1. Милгрэм был, конечно, прав. И он все еще прав. С момента его первого эксперимента прошли годы, однако его открытия, которые должны были привести к коренной ревизии наших воззрений на механизм человеческого поведения, цитируются в большинстве курсов по социологии как занимательный, но не слишком показательный и странный опыт, не затрагивающий основ социологической аргументации. Если нельзя отвергнуть открытие, его можно маргинализировать.
Шаблоны мышления чрезвычайно живучи. Вскоре после войны группа возглавляемых Адорно ученых опубликовала книгу «Авторитарная личность», которой было уготовано стать образцом для исследователей на многие годы. Самым же важным в книге были не какие-то определенные утверждения — фактически все они были впоследствии оспорены и опровергнуты, — но способ определения проблемы и та исследовательская стратегия, которая из него исходила. Этот последний вклад Адорно и его сотоварищей, уязвимый для эмпирической проверки, но утешительный для ученой публики и ее неосознанных желаний, оказался весьма жизнестойким. Как предполагало название книги, авторы стремились объяснить нацистское правление и последующую жестокость наличием особого типа индивида — личности, склонной повиноваться более сильному и одновременно жестко и властно вести себя по отношению к слабому. Триумф нацистов, скорее всего, был следствием необычайного скопления подобных личностей. Почему это произошло, авторы не объяснили, и не желали объяснять. Они аккуратно уклонились от объяснения всех над- или вне- индивидуальных факторов, которые могли привести к появлению авторитарной личности; не заботила их и возможность, что подобные факторы могут вызвать авторитарное поведение в людях, которые в других отношениях были лишены свойств авторитарной личности. Для Адорно и его коллег нацизм был жестоким, поскольку жестоки были нацисты; а нацисты жестоки, поскольку жестокие люди были склонны к тому, чтобы становиться нацистами. Как признался один из членов группы несколько лет спустя, «Авторитарная личность» подчеркивала чисто личностные детерминанты потенциального фашизма и этноцентризма и недооценивала современные социальные влияния»2. Стиль, в котором Адорно и его команда артикулировали проблему, был важен не столько из-за того способа, каким устанавливались виновные, но из-за грубой простоты, с которой все остальное человечество было оправдано. Адорно разделял мир на врожденных протонацистов и их жертв. Зловещая и мрачная правда о том, что множество приятных людей при определенных обстоятельствах могут стать жестокими, замалчивалась. Подозрение, что жертвы могут потерять человеческий облик на пути к своей гибели, находилось под молчаливым запретом, доведенным до абсурда в изображении холокоста на американском телевидении.
Своим исследованием Милгрэм бросал вызов именно такой академической традиции и общественному мнению. Эта традиция и это мнение успели глубоко укорениться и укрепиться. Они усиливают друг друга. Особое возмущение и ярость вызвала его гипотеза, что жестокие действия совершаются не жестокими индивидами, но обычными людьми, старающимися хорошо исполнять повседневные обязанности. Возмущало также его открытие, что жестокость находится в слабой зависимости от личностных качеств преступников и, наоборот, — в прямой зависимости от нашей обычной, данной в повседневном опыте, структуры власти и повиновения.
Человек, по своим убеждениям отвергающий воровство, убийство и оскорбление, тем не менее, способен довольно легко пойти на них, получив соответствующую команду вышестоящих. Поступки, совершенно недопустимые для того или иного индивида, пока он действует исходя из собственных убеждений, могут без колебаний совершаться в случае выполнения приказов3.
Вполне возможно, что некоторые индивиды сами по себе склонны к жестокости. Что, однако, совершенно точно, так это то, что индивидуальные качества не останавливают их от совершения жестокостей, когда они оказываются в контексте взаимодействия, побуждающем их быть жестокими.
Не будем забывать, что единственным случаем, когда мы традиционно, следуя Лебону , допускали, что порядочные люди могут совершать неподобающие поступки, была ситуация, в которой обычные цивилизованные, рациональные образцы человеческих взаимоотношений были разрушены. Речь шла о толпе, сплоченной ненавистью или паникой; о случайном столкновении незнакомых людей, вырванных из своего обычного контекста и на какое-то время оказавшихся в социальном вакууме; о тесной и переполненной народом городской площади, где правит только паника и где напор толпы, а не власть, определяет направление движения. Мы привыкли полагать, что немыслимое становится возможным только тогда, когда люди перестают думать: когда крышка рациональности снимается с котла досо- циальных и нецивилизованных человеческих страстей. Открытия Милгрэма переворачивают и эту устаревшую картину мира, согласно которой человечность целиком принадлежит рациональному порядку, тогда как бесчеловечность ограничивается лишь отдельными сбоями в этом порядке.
Говоря вкратце, Милгрэм предположил и доказал, что бесчеловечность зависит от социальных отношений. Насколько последние рационализированы и технически совершенны, настолько же сильно и эффективно социальное воспроизводство бесчеловечности.
Это может показаться тривиальным, но это не так. До экспериментов Милгрэма немного нашлось бы людей, способных предсказать его открытия. Практически все обычные мужчины, представители среднего класса, и все компетентные и уважаемые члены психологического сообщества, у которых Милгрэм спрашивал о возможных результатах его экспериментов, были уверены, что 100 процентов испытуемых откажутся принимать участие в опыте по мере возрастания жестокости предписываемых им действий и в определенный критический момент прекратят их выполнение. На деле же часть людей, действительно отказавшихся от участия в опыте, составила не более 30 процентов. Сила предполагаемых электрических ударов, которые оставшиеся испытуемые были готовы произвести, была в три раза выше той, что могли себе представить как специалисты, так и непрофессионалы.
Бесчеловечность как функция социальной дистанции
Возможно, самым поразительным открытием Милгрэма является обратная пропорция готовности к жестокости и близости к своей жертве Трудно причинять вред человеку, с которым мы находимся в непосредственном контакте. Легче причинять боль человеку, которого мы видим лишь на расстоянии. Еще легче причинить ее тому, кого мы только слышим. И совсем легко быть жестоким по отношению к человеку, которого мы не видим и не слышим.
Если нанесение вреда человеку требует непосредственного телесного контакта, злоумышленник лишается комфорта, когда он не замечает причинно-следственной связи между его действиями и страданиями жертвы. Такая связь проста и очевидна, и потому проста и очевидна ответственность за причиняемую боль. Когда испытуемым говорили, что они должны заставить жертв положить руки на пластину, через которую якобы должен пройти электрический заряд, лишь 30 процентов продолжили выполнение команды до конца эксперимента. Когда вместо физического контакта с рукой жертвы им было приказано управлять лишь рычагами пульта управления, пропорция послушных возросла до 40 процентов. Когда жертв поместили за стены, так что слышны были только их крики, число лиц, готовых «досмотреть все до конца», подскочило до 62,5 процента. Отключение звука не привело к сильным изменениям в процентном отношении — число послушных возросло только до 65 процентов. Видимо, мы чувствуем в основном с помощью глаз. Чем больше была физическая и психическая дистанция от жертвы, тем легче было быть жестоким. Вывод Милгрэма прост и убедителен:
Любая сила или событие, которые находятся между субъектом и последствиями электрошока, применяемого к жертве, приведет к уменьшению психологической нагрузки участника эксперимента и таким образом снизит вероятность непослушания. В современном обществе часто кто-то другой стоит между нами и конечным деструктивным действием, которому мы причастны4.
Действительно, опосредование действия, разбивание его на этапы, очерченные и выделенные согласно властной иерархии, а также функциональная специализация действия — одно из самых броских и с удовольствием демонстрируемых достижений нашего рационального общества. Значение открытия Милгрэма состоит в том, что процесс рационализации неизбежно и необратимо способствует бесчеловечному и жестокому поведению — если не в намерениях, так в его последствиях. Чем рациональнее организация действия, тем легче причинять страдания — и при этом оставаться в мире с самим собой.
Причина, по которой отдаление от жертвы облегчает проявление жестокости, кажется психологически очевидной: злоумышленный освобожден от страдания, которое испытывал бы, наблюдая последствия своих поступков. Он даже может заставить себя поверить в то, что, собственно, ничего ужасного и не произошло, и таким образом унять душевную боль. Но это не единственное объяснение. И вновь причины не только физические. Как и все, что действительно объясняет человеческое поведение, эти причины социальные.
Размещение жертвы в другой комнате не только отдаляет ее от испытуемого, но также в чем-то сближает испытуемого и экспериментатора. Существует исходная групповая зависимость между экспериментатором и испытуемым, из которой жертва исключается. Когда дистанция возрастает, жертва в действительности оказывается чужаком, оставшимся в одиночестве, в физическом и психологическом смысле5.
Одиночество жертвы — не просто вопрос физического отдаления. Это следствие единства ее мучителей и ее исключения из этого единства. Физический контакт и непрерывное сотрудничество (даже в течение относительно короткого периода — ни один субъект не проходил эксперимент более одного часа) имеет тенденцию заканчиваться групповым чувством вместе с взаимными обязательствами и солидарностью, которые оно обычно вызывает. Это групповое чувство производится совместными действиями, в особенности взаимодополнительностью индивидуальных действий — когда очевидно, что результат достигнут общими усилиями. В экспериментах Милгрэма действие объединяло испытуемого с экспериментатором и одновременно отдаляло обоих от жертвы. Ни при каких обстоятельствах жертве не выделялась роль актора, агента, субъекта. Напротив, она постоянно оказывалась «крайней». Совершенно недвусмысленно она превращалась в объект; и, как это часто бывает в отношении объектов действия, совсем не так уж важно, люди ли они, или неодушевленные предметы. Таким образом, одиночество жертвы и единство ее мучителей обусловливали и обосновывали друг друга.
Таким образом, эффект физической и чисто психической дистанции в дальнейшем только усиливается благодаря коллективной природе вредоносного действия. Можно догадаться, даже не принимая в расчет очевидные успехи в экономике и эффективность действия, достигнутую благодаря рациональной организации и управлению, что один только факт принадлежности угнетателя к определенной группе должен играть огромную роль, когда речь идет об облегчении совершения жестокости. Может быть, значительную часть бюрократически грубой, бесчувственной эффективности следует отнести на счет иных факторов, нежели рациональная модель разделения труда или порядок соподчиненности: она связана с умелым, причем не обязательно с продуманным и спланированным, использованием естественной склонности к формированию групп в ходе совместного действия. Эта склонность сопровождается установлением границ и исключением чужаков. Контролируя вербовку своих членов и ставя им цели, бюрократическая организация может управлять подобной тенденцией, а также обеспечивать углубляющийся разрыв между акторами (то есть членами организации) и объектами действия. Это сильно облегчает трансформацию акторов в преследователей, а объектов — в жертв.
Соучастие по факту действия
Каждый, кому случалось увязнуть в болоте, прекрасно знает, что спастись оттуда было сложно в основном потому, что каждое усилие выбраться заканчивалось тем, что он оказывался еще глубже в трясине. Можно даже определить болото как своего рода систему, устроенную таким образом, что как бы ни передвигались объекты, погруженные в нее, их движения всегда только умножают «затягивающую силу» системы.
Последовательные действия, похоже, обладают тем же свойством. Обязанности продолжать начатое действие и трудности, препятствующие отказу от него, имеют тенденцию нарастать с каждым этапом. Первые шаги легки и не требуют больших нравственных терзаний. Однако последующие шаги тревожат все больше и больше. В конце концов они вовсе становятся невыносимыми. Однако к этому времени возрастает и цена отказа. Таким образом, побуждение прекратить выполняемое действие оказывается слабым, когда препятствия к такому отступлению слабы или отсутствуют. Когда же это побуждение усиливается, то и препятствия, с которыми оно сталкивается, оказываются достаточно сильными, чтобы его нейтрализовать. И когда актора переполняет желание отступить, обычно уже слишком поздно сделать это. Милгрэм относит последовательное действие к основным «обязывающим факторам» (то есть факторам, запирающим субъекта в его ситуации). Весьма заманчивым было бы приписать силу данного обязывающего фактора определяющему влиянию прошлых действий самого субъекта.
Сабини и Сильвер предложили блестящее и убедительное описание данного механизма:
Испытуемые вступают в эксперимент, принимая на себя определенные обязательства ради сотрудничества с экспериментатором; ведь они согласились участвовать, получили от него деньги, и, вероятно, в какой-то мере они одобряют цели научного прогресса. (Участвующим в эксперименте Милгрэма говорили, что проводимое исследование призвано открыть более эффективные методы обучения.) При первой ошибке ученика испытуемым было предложено произвести удар током. Напряжение удара — 15 вольт. 15-вольтовый разряд совершенно безвреден и незаметен. При этом не возникает вопросов о нравственности. Конечно, следующий удар был более мощным, но ненамного. И так каждый последующий удар был не намного мощнее предыдущего. Качество действия испытуемого меняется от чего-то совершенно невинного на что-то поис- тине вопиющее. Но это происходит постепенно. Где именно следует остановиться испытуемому? В какой именно момент преступается грань между этими двумя видами действия? Как узнать об этом испытуемому? Всем понятно, что должна быть какая-то черта; и совсем неясно, где эта черта должна проходить.
Самым важным фактором в процессе, однако, является, по-видимому, следующее:
Если испытуемый решает, что осуществление следующего удара недопустимо, тогда, поскольку он (и так на каждом этапе) лишь немного сильнее предшествующего, каким же было оправдание последнего электрошока? Чтобы отвергнуть правомерность шага, который он готов предпринять, он должен отказать в правомерности только что предпринятому им шагу, что подрывает нравственную позицию субъекта. Субъект попадает в ловушку благодаря своему постепенному подчинению логике эксперимента6.
В ходе последовательного действия актор становится рабом своих собственных действий в прошлом. Эта зависимость кажется сильнее других обязывающих факторов. Она, несомненно, может превзойти по длительности воздействие тех факторов, которые в начале последовательности казались гораздо более важными и действительно играли решающую роль. В частности, нежелание переоценить (и осудить) свое поведение в прошлом окажется сильным, и даже еще более сильным стимулом для дальнейшего, правда, все более трудного, продвижения, намного пережив изначальную приверженность «делу». Гладкие и незаметные переходы между этапами эксперимента заманивают актора в ловушку; она заключается в невозможности освобождения без пересмотра и без отказа от оценки своих собственных поступков как правильных или по крайней мере невинных. Ловушка, другими словами, заключается в парадоксе: не запачкавшись, не очистишься. Чтобы скрыть мерзость, надо навсегда замараться в грязи.
Этот парадокс, возможно, является движущим фактором всем известного феномена солидарности сообщников. Ничто так не сближает людей, как общая ответственность за поступок, который они считают преступным. С точки зрения здравого смысла, мы объясняем такой тип солидарности естественным желанием избежать наказания; исследования знаменитой «дилеммы заключенных» в области теории игр также учит нас, что (если никто не спутает ставки) наиболее рациональное решение, которое может принять каждый член, будет основано на предположении солидарности остальной части команды. Другое дело, что мы не знаем, до какой степени солидарность сообщников поддерживается тем фактом, что лишь члены команды, изначально задействованной в последовательном действии, скорее всего, смогут вступить в заговор, чтобы разрешить парадокс, и по общему согласию найдут основания для веры в правомерность прошлого действия, несмотря на возрастающую очевидность обратного. Поэтому я считаю, что другой «обязывающий фактор», названный Милгрэмом ситуационные обязательства, является во многом производным первого — парадокса последовательного действия.Морально оправданная технология
Одним из самых замечательных свойств бюрократической системы власти является исчезающая вероятность того, что странность чьих-либо поступков будет постоянно открываться и, по обнаружении, превращаться в моральную дилемму. В бюрократии нравственные соображения функционера оставлены в стороне, его внимание сосредоточено на объектах действия. И не так уж важно, как поживают и чувствуют себя при этом «объекты» действия. Значение имеет то, насколько искусно и эффективно актор выполняет те или иные приказания вышестоящих. И в этом отношении вышестоящие являются самой компетентной и естественной властью. Обстоятельства и в дальнейшем укрепляют власть вышестоящих над их подчиненными. В дополнение к отдаваемым приказам и наказаниям за неподчинение они выносят и моральные суждения — единственные моральные суждения, имеющие значение для самооценки индивида.
Комментаторы постоянно обращают внимание на то, что результаты экспериментов Милгрэма могли быть получены под воздействием убеждения, что опыт производится в научных интересах. Наука — это, несомненно, высокий, редко оспариваемый и, как правило, моральный авторитет. Однако науке, как никакой другой власти, общественное мнение позволяет применять отвратительный с этической точки зрения принцип оправдания цели средствами. Наука служит примером абсолютного несовпадения цели и средств — идеалом рациональной организации человеческого поведения: именно цели подчиняются нравственной эволюции, а не средства. На выражения нравственной обеспокоенности экспериментаторы отвечали вежливой, рутинной и пресной формулировкой: «Никакого длительного причинения вреда тканям организма нанесено не будет». Большинство участников восприняли подобное утешение с радостью и предпочли не обдумывать возможности, которые подобная формулировка не проговаривает (например, моральную сторону временного причинения вреда тканям человека или просто болевой шок). Для них важнее было подтверждение того, что кто-то «наверху» уже разобрался с тем, что является этически приемлемым, а что нет.
Внутри бюрократической системы власти язык морали обретает новый словарь. Он переполнен такими понятиями, как лояльность, долг, дисциплина — все они указывают на вышестоящих как на верховный объект в области нравственности и одновременно высший моральный авторитет. Все они на деле говорят об одном и том же: лояльность означает выполнение своего долга в соответствии с дисциплинарным кодом. Объединяясь и укрепляя друг друга, они возрастают до уровня моральных предписаний до такой степени, что могут подавлять и отметать все остальные моральные соображения — и прежде всего этические проблемы, чуждые задачам воспроизводства системы власти. Они присваивают, используют в интересах бюрократии и монополизируют все обычные социально-психологические средства нравственной саморегуляции. Согласно Мил- грэму, «подчиненный испытывает стыд или гордость в зависимости от того, насколько адекватно им были выполнены действия, предписанные властями:
Суперэго сдвигается от оценки положительности или отрицательности действий к оценке того, насколько хорошо или плохо индивид функционирует в системе власти7.
Из этого следует, что, вопреки распространенному толкованию, бюрократическая система власти не выступает против нравственных норм как таковых и не отбрасывает их, как по сути иррациональные эмоциональные воздействия, противоречащие холодной рациональности подлинно эффективного действия. Вместо этого она использует их — или скорее находит им иное применение. Бюрократия освоила трюк морализации технологии вместе с отрицанием моральной значимости нетехнических вопросов. Именно технология действия, а не его сущностное содержание, подвергается оценке как плохая или хорошая, уместная или неуместная, правильная и неправильная. Совесть актора требует от него хорошо выполнять свою работу и побуждает измерять его собственную добросовестность точностью, с которой он соблюдает организационные правила и сохраняет преданность задаче, поставленной вышестоящими. То, что заставляло молчать прежнюю, «старомодную» совесть в испытуемых, проходивших эксперимент Милгрэма, и не давало им окончательно выйти из игры, было замещающей совестью, сформированной экспериментаторами из «исследовательских интересов» или «требований эксперимента», а также из предупреждений об ущербе, который может повлечь за собой преждевременное завершение эксперимента. В случае с экспериментами Милгрэма такая замещающая совесть была сбита наскоро (ни один эксперимент не длился более часа), и все же оказалась удивительно эффективной.
Не вызывает сомнения, что замещение сущностной морали на мораль технологическую прошло легко именно благодаря нарушению равновесия между близостью испытуемого к объектам действия и его же близостью к властной инстанции. Эксперименты Милгрэма с поразительной устойчивостью указывали на положительную зависимость между эффективностью замещения и отдаленностью (технической в большей степени, нежели физической) субъекта от конечных последствий его действий. Например, один из экспериментов показал, что, когда «испытуемому не приказывали использовать кнопку для нанесения удара током, но просто требовали выполнять вспомогательные действия… перед тем как другой испытуемый осуществлял эту операцию… 37 из 40 взрослых… продолжили выполнять действия до самого высокого уровня разрядов» (один достиг отметки на пульте управления «очень опасно — XX»). Заключение самого Милгрэма таково, что игнорировать ответственность психологически легче, когда являешься лишь посредником в цепи злодеяния, но остаешься вдали от конечных последствий действия8. Для посредника в такой цепи его собственные действия предстают техническими, так сказать, с обоих концов. Непосредственным результатом его действия является решение другой технической задачи — выполнение определенной работы с электроаппаратом или с листом бумаги на пульте. Причинно-следственная связь между его действием и страданием жертвы притупляется и относительно легко игнорируется. Таким образом «долг» и «дисциплина» не встречают серьезного конкурента.
Блуждающая ответственность
Система власти в экспериментах Милгрэма была простой и содержала немного звеньев. Источник власти для испытуемого — экспериментатор — был главным менеджером системы, хотя испытуемый мог и не знать об этом (с этой точки зрения, сам экспериментатор действовал в качестве посредника; его власть была делегирована вышестоящим, безличным и неопределенным авторитетам «науки» или «исследования»). Простота эксперимента отразилась в откровенности полученных результатов. Было обнаружено, что испытуемый наделял властными полномочиями экспериментатора; и что власть в действительности находилась в руках экспериментатора — конечной властной инстанции, которой не требовалось санкций или одобрения от вышестоящих. Таким образом, эксперимент был сфокусирован на готовности испытуемого отказаться от ответственности за содеянное, и в особенности за то, что он только собирался сделать. Для этой готовности решающим было наделение экспериментатора правом требовать вещи, которые испытуемый не совершил бы по собственной инициативе — даже те, что он предпочел бы не совершать. Возможно, такое уполномочивание исходило из предположения, что в силу определенной туманной логики, незнакомой и непостижимой для испытуемого, вещи, которые экспериментатор требовал выполнить от испытуемого, были правомерны, даже если они казались ошибочными непосвященным; но, возможно, о такой логике даже и не задумывались, поскольку воля уполномоченного лица не нуждалась ни в какой легитимации в глазах субъекта: права командовать и обязанности подчиниться оказалось достаточно. Что мы знаем точно, благодаря Милгрэму, так это то, что испытуемые в его экспериментах продолжали совершать поступки, признаваемые ими же жестокими, только потому, что им приказывали их совершить власти, которые они признавали и облекали ответственностью за свои действия.
Эти исследования подтверждают главное: решающим фактором является скорее реакция на определенные властные полномочия, чем на определенный приказ осуществить электрошок. Приказы, исходящие извне компетенции данной властной инстанции, теряют силу… Важно не то, что испытуемые делают, но для кого они это делают9.
Опыты Милгрэма открыли механизм смещения ответственности в его чистой, первоначальной и элементарной форме.
А раз ответственность смещена — благодаря согласию актора с правом начальника отдавать приказания, — «актор попадает в состояние агента10 — ситуацию, в которой он должен выполнять желания других. Это состояние противоположно состоянию автономии. (Как таковое оно практически синонимично гетерономии, хотя оно также предполагает самоопределение актора и определяет местоположение внешних источников поведения актора — сил, стоящих за его ориентированностью на других, — в особом пункте институциализированной иерархии.) В состоянии агента актор ориентируется в ситуации точно так, как она определяется и понимается вышестоящими: это определение ситуации включает описание актора как агента властной инстанции.
Однако смещение ответственности в действительности является элементарным актом, одним из звеньев или блоков комплексного процесса. Это явление имеет место в узком пространстве, замкнутом между одним членом властной системы и другим, актором и его непосредственным начальником. Из- за простоты их структуры эксперименты Милгрэма не позволили проследить дальнейшие последствия подобного смещения ответственности. В частности, намеренно сосредотачиваясь на элементарных клетках сложных организмов, они не могли ставить «организменные» вопросы, вроде того, какой была бы бюрократическая организация, если бы смещение ответственности занимало длительный период и проходило на всех уровнях иерархии.
Мы можем предполагать, что общим эффектом подобного продолжительного и повсеместного смещения ответственности будет блуждающая ответственность, ситуация, в которой каждый член организации убежден, и при вопросе подтвердил бы, что находится всецело в чьем-то распоряжении, но члены, на которых указывают как на носителей ответственности, снова перелагают ответственность на кого-то другого. Кто-то скажет, что организация в целом является инструментом забвения ответственности. Причинные связи в согласованных действиях замаскированы, а сам факт маскировки является наиболее мощным фактором их эффективности. Коллективное выполнение жестоких действий намного легче благодаря тому, что ответственность в основном «не закреплена», тогда как каждый участник данных действий убежден, что она на самом деле возложена на «соответствующую властную инстанцию». Это значит, что увиливание от ответственности — не просто уловки после совершения преступления, используемые как подходящее оправдание в случае обвинения в аморальности или еще хуже — противозаконности действия; блуждающая, не закрепленная ответственность как раз и является условием аморального или противозаконного действия, совершаемого при покорном или даже добровольном участии людей, обычно неспособных нарушать правила общепринятой морали. Блуждающая ответственность на практике означает, что власть морали как таковой была низвергнута без какого-либо открытого сопротивления и противостояния ей.
Плюрализм власти и власть совести
Как и любые опыты, исследования Милгрэма проводились в искусственной, специально спроектированной среде. Она отличалась от контекста повседневной жизни в двух важных отношениях. Во-первых, связь испытуемых с «организацией» (группой исследователей и университетом, в который она входила) была краткой и ad hoc , что было известно заранее; испытуемые были наняты лишь на один час. Во-вторых, в большинстве экспериментов испытуемые контактировали только с одним начальником, который действовал как подлинное воплощение целеустремленности и последовательности, поэтому они относились к власти, санкционировавшей их поведение, как к монолитной и без сомнений убежденной в цели и значимости всей программы. Оба этих условия редко встречаются в обычной жизни. Поэтому следует уточнить, не могли ли они в принципе — и если да, то до какой степени — обуславливать поведение испытуемых.
Начнем с первого из этих пунктов: влияние властной инстанции, так убедительно продемонстрированное Милгрэмом, возможно, даже было бы более глубоким, если бы испытуемые были убеждены в постоянстве их связи с организацией, которую представляет начальство, или по крайней мере были бы убеждены, что случай такого постоянства был реальным. Тогда бы на ситуацию повлияли дополнительные факторы, которые отсутствовали в эксперименте по очевидным причинам: солидарность и чувство взаимного долга (чувство, что «я не могу подвести его»), которые обычно развиваются между членами команды, остающимися вместе и решающими общие проблемы в течение долгого периода; рассеянная взаимовыгода (услуги, бескорыстно оказываемые другим членам группы, в надежде на вознаграждение в неопределенном будущем или просто в расчете на хорошее расположение коллеги или начальника, что опять-таки можно будет использовать в неопределенном будущем) и, что самое важное, — рутина (ставшая совершенно привычной последовательность поведения, делающая расчеты и выбор излишними, а установленные образцы действия — совершенно неоспоримыми). Вероятнее всего, данные и сходные факторы только усилят тенденции, которые изучал Милгрэм: те тенденции возникали под влиянием легитимной власти, и вышеперечисленные факторы, безусловно, добавят ей легитимности, которая может только возрастать в течение времени, позволяя развиваться традиции и создавая различные неформальные образцы обмена между участниками.
Второе отклонение от обычных условий, однако, могло бы повлиять на наблюдаемые реакции особым образом. В обычной жизни нам нельзя ожидать подобных явлений. В искусственных условиях, тщательно контролируемых Милгрэмом, был один-единственный источник власти и никакого равнозначного критерия (или даже просто другого независимого мнения), который мог бы помочь испытуемому проверить законную силу получаемого им приказания. Милгрэм прекрасно осознавал возможность искажения, которое могло быть вызвано таким неестественно монолитным характером власти экспериментатора. Чтобы раскрыть степень такого искажения, он добавил к проекту определенное число экспериментов, в которых испытуемые имели дело уже с несколькими экспериментаторами, а экспериментаторов просили открыто не соглашаться друг с другом и обсуждать приказания. Итог был поистине ошеломляющим — рабская покорность, наблюдавшаяся во всех остальных экспериментах, бесследно исчезла. Испытуемые более не желали участвовать в действиях, которые им не нравились. Конечно, ничто теперь не побуждало их причинить страдания даже незнакомым жертвам. Из двадцати испытуемых этого дополнительного эксперимента один отказался еще до инсценированного спора между двумя экспериментаторами, восемнадцать отказались от дальнейшего сотрудничества при первом признаке несогласия между ними, а последний выбрал лишь один следующий этап после этого. «Ясно, что несогласие между представителями властной инстанции полностью парализовало действие»11.
Такая корректировка в организации эксперимента ясно дала понять следующее: готовность к действию вопреки своему собственному суждению и вопреки голосу совести — не просто следствие исходящего от власти приказа, но результат воздействия целенаправленного, недвусмысленного и монопольного источника власти. Такая готовность, вероятнее всего, появляется внутри организации, не допускающей оппозиции, не терпящей автономии, и в которой линейная иерархия субординации не знает исключения — организации, в которой нет двух членов, обладающих равной властью. (Большинство армий, исправительных учреждений, тоталитарных партий и движений, некоторых сект и закрытых учебных заведений приближаются к данному типу.) Такая организация, однако, скорее всего, эффективна при одном или двух условиях. Она может надежно изолировать своих членов от остального общества, когда она получила или захватила контроль над жизнедеятельностью и нуждами большинства или всех членов (приближаясь тем самым к модели тотальных институтов Гоффмана ), чтобы исключить возможность влияния конкурирующих источников власти. Или же она может быть просто одной из ветвей тоталитарного или квазитоталитарного государства, превращающего все свои ведомства в зеркальное отражение друг друга.
Согласно Милгрэму, «лишь когда у нас есть… власть… действующая на свободном пространстве без всякого противовеса, кроме протестов жертв, мы можем говорить о чистейшей реакции на власть. В реальной жизни, конечно, мы встречаемся с множеством противодействий, которые отменяют друг друга»12. Под «реальной жизнью» Милгрэм, скорее всего, подразумевал жизнь в демократичном обществе и вне тотального института: точнее говоря, жизнь в условиях плюрализма. Самый замечательный вывод, вытекающий из целого ряда экспериментов Милгрэма, состоит в том, что плюрализм — наилучшее профилактическое средство для морально нормальных людей, вовлеченных в ненормальные действия. Должно быть, вначале нацисты разрушили остатки политического плюрализма, чтобы начать проекты наподобие холокоста, в которых, среди прочих необходимых — и доступных — ресурсов, они рассчитывали и на ожидаемую готовность обычных людей к аморальным и бесчеловечным действиям. В СССР систематическое уничтожение реальных и предполагаемых противников системы началось всерьез лишь после того, как были искоренены остатки социальной автономии и, следовательно, политического плюрализма, ее отражавшего. Пока плюрализм не уничтожен в глобальном масштабе, организации с криминальными целями, которым необходимо беспрекословное подчинение своих членов для выполнения явно аморальных действий, решают трудную задачу возведения крепких искусственных барьеров, изолирующих их членов от «размягчающего» воздействия разнообразных стандартов и мнений. Голос индивидуальной совести лучше слышен в шуме политических и социальных разногласий.
Социальная природа зла
Большинство выводов, вытекающих из экспериментов Милгрэма, можно рассматривать как вариации на главную тему: жестокость находится в гораздо более тесной корреляции с определенными образцами социального взаимодействия, чем с личностными качествами или другими индивидуальными особенностями злоумышленников. Таким образом, жестокость в своих истоках в большей степени социальна, чем характерологична. Конечно, некоторые индивиды будут склонны к жестокости при условии попадания в контекст, который снимает давление морали и легитимирует бесчеловечность.
Если какие-то сомнения еще могли оставаться после Милгрэма, то они, скорее всего, развеялись при ближайшем рассмотрении результатов, полученных в ходе другого эксперимента, проведенного Филиппом Зимбардо 13. В данном эксперименте даже потенциально тревожный фактор авторитета всеми уважаемого института (науки), воплощенного в личности экспериментатора, был устранен. В эксперименте Зим бар- до не было внешней властной инстанции, готовой снять ответственность с плеч испытуемых. Вся власть, задействованная в контексте эксперимента Зимбардо, принадлежала самим испытуемым. Зимбардо лишь запустил процесс, разделив испытуемых по позициям в пределах установленного образца взаимодействия.
В эксперименте Зимбардо (запланированном на две недели, но остановленном уже через неделю из-за опасения непоправимого ущерба телу и сознанию испытуемых) добровольцы в случайном порядке разделялись на узников и охранников. И те и другие получили свои символические отличия. Узники, например, носили туго сидящие колпаки, напоминающие бритые головы, а также робы, придававшие им нелепый вид. Их охранники носили униформу и темные очки, скрывавшие их глаза от взглядов узников. Сторонам было запрещено обращаться друг к другу по имени; полагалось соблюдать строгую безличность. Помимо этого был длинный список мелочных предписаний, унижающий узников и лишающий их человеческого достоинства. Таким был отправной пункт. То, что последовало потом, превзошло и оставило далеко позади изобретательность организаторов. Инициативность охранников (случайно отобранных мужчин студенческого возраста, успешно выдержавших тщательнейшую проверку, подтвердившую отсутствие у них психических отклонений) не знала границ. В действие была приведена настоящая «схизмогенетическая цепь», выдвинутая в качестве гипотезы Грегори Бейтсоном . Расширительное толкование охранниками своего «превосходства» привело к выработке у узников тенденции к повиновению, которая, в свою очередь, подтолкнула охранников к дальнейшим проявлениям своих полномочий, что соответствующим образом сказалось на еще большем самоуничижении со стороны узников… Охранники заставляли распевать узников непотребные песни, испражняться в ведра, которые затем не разрешали опорожнить, чистить туалеты голыми руками; чем больше они делали это, тем больше убеждались в нечеловеческой природе узников и тем меньше чувствовали себя ограниченными в изобретении и осуществлении мер еще более отталкивающей степени бесчеловечности.
https://redpsychology.wordpress.com/201 ... %84%D1%80/